Лихие твари

R
В процессе
2
автор
Размер:
планируется Миди, написано 42 страницы, 12 721 слово, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 4 Отзывы 0 В сборник

Часть 2- Чужой у ПЕЧИ

Настройки
В Чёрном Бору тепло — не дар, а долг. Каждый уголёк потом отдашь кровью. Ники налил щей — жидких, пустых, с одной картофелиной на десятерых. Поставил миску перед Нилом на стол, отодвинулся и уставился, как сыч, нахохлившийся в двух шубах. Шубы были старые, драные, мышиные — Ники менял их каждую зиму, потому что кикиморы не выносят холода, а жир от плохой еды не греет. Нил смотрел на пар, который поднимался над деревянной плошкой. Пар был густой, пахло укропом и чем-то ещё — можжевельником, наверное. Ванда клала можжевельник во всё, чтобы духи не лезли. Нил знал этот запах. Им пахло от старой няньки, которая водила его по чужим деревням, пока Морана не нашла и её. — Ешь, — сказал Мэтт из своего угла. Леший сидел на корточках, обхватив колени корявыми руками. Глаза у него были жёлтые, как у филина, и смотрели они сквозь Нила — в стену, в лес, в прошлое, которого он не помнил. — Не отравлено. Ванда не травит своих. — Я знаю, — ответил Нил. Голос всё ещё был севший, будто горло драли сучьями. — Просто давно не ел горячего. Он не врал. Последний раз горячее было у торговки на Студёном тракте, неделю назад, а может, больше. Нил сбился со счёта. Когда за тобой гонится богиня смерти, а за ней — Лютые, на еду времени не остаётся. Жуёшь на ходу. Сырое, мёрзлое, что попадётся. Нил взял ложку. Рука дрожала — не от страха, от слабости. Пальцы скрючило от холода, и ложка выскальзывала, но Нил сжал крепче. Первая ложка обожгла губы — щи были почти кипяток, Ники только что снял с огня. Нил не остановился. Глотал, почти не жуя, чувствуя, как по горлу течёт огонь. Вторая ложка. Третья. Ники тихо присвистнул. — Гляньте, жрёт как не в себя, — шепнул он Эллисон, дёргая её за рукав. Эллисон не ответила. Сидела в углу на медвежьей шкуре, поджав босые ноги (зимние русалки не мерзнут, даже в лютый мороз), и смотрела на Нила с тем же холодным любопытством, с каким кошка смотрит на мышь, которая ещё не поняла, что уже в лапах. Глаза у Эллисон были мутные, как вода в полынье. Если долго смотреть в них — начинало казаться, что ты тонешь. Нил отвёл взгляд. Утопать сегодня он не планировал. Дэн точила копьё у окна. Широким бруском, размеренно, с хрустом. Копьё было старое, берёзовое, с наконечником из рога лося. Дэн точила его каждый вечер, даже когда не надо было. Говорила, что рог от лося — к удаче. Никто не спорил. С берегинями, даже павшими, лучше не спорить — обидятся, и удача отвернётся не только от них, но и от всех, кто рядом. Сет Гордон стоял у двери, прислонившись плечом к косяку. Упырь низшего порядка, он не мог стоять на месте дольше нескольких минут — дёргался, скрёб стену ногтями, скалился. Клыки у него были жёлтые, подпиленные — сам подпиливал, чтобы не мешали жрать кашу. Упыри кашу не жрут, но Ванда заставляла. «Будешь питаться болью — сожгу», — сказала она. Сет верил. Сейчас он смотрел на Нила и ухмылялся. Ждал, когда тот проявит слабость. Заплачет. Застонет. Попросит пощады. Но Нил не просил. — Ты хоть понял, куда влез? — спросил Сет, когда стало слишком тихо. Голос у него был скрипучий, как несмазанная дверь. — Здесь каждый за себя. И за того парня, который рядом. А ты ни за кого. И никто за тебя. — Заткнись, Сет, — сказал Мэтт. — Дай человеку поесть. — Какой он человек? — Сет сплюнул на пол. Плевок зашипел, как на горячую печь — у упырей слюна ядовитая. — Обережник — не человек. Это пустое место, которое ходит. У него нет души. Нет страха. Нет даже запаха, тьфу. Он сплюнул ещё раз. Нил поднял глаза. Глаза у него были светлые — выцветшие, как небо в конце зимы, когда снег уже тает, а весна всё не приходит. Он посмотрел на Сета, и упырь вдруг сбился с мысли. Не потому, что испугался. Просто в этих глазах ничего не было. Совсем. Даже у мертвецов есть что-то — память о страхе, отблеск того, чем они были при жизни. У Нила не было ничего. — Я знаю, кто я, — сказал Нил тихо. — Ты лучше скажи, кто здесь решает, кроме Ванды. Сет открыл рот, чтобы ответить, но не успел. — Никто, — сказал Эндрю. Все повернулись к нему. Эндрю сидел на лавке у дальней стены, там, куда лучина почти не давала света. В руке у него был нож — старый, с потёртой рукоятью из берёсты. Нож он чистил. Медленно. Полосок за полоской. Тряпицей, которую выменял у Рене на яблоки. Руны на лезвии поблёскивали в свете лучины. «Чур меня» — с одной стороны. «Берегись» — с другой. Никто не знал, кто их вырезал. Сам Эндрю не помнил. Или помнил, но не говорил. Эндрю не смотрел на Нила. Днём он вообще редко смотрел на кого-то. Сидел, опустив голову, — повой с рунами скрывал лоб и уши. Ванда завязала его туго, в три узла, чтобы бес не вырвался до темноты. Днём Эндрю был молчальником. Говорил только когда нужно. Резал яблоки и клал их на подоконник — задобрить домовых. И всё. — Ванда даёт приют, — продолжал Эндрю, ровно, как доску тесал. — Мэтт носит дрова и воду. Рене молится за всех, даже за того, кто не просит. Кевин учит Тропе — он лучший, хотя рука сгорела. Ники врёт и приносит вести. Эллисон поёт, когда нужно усыпить врага или заставить его утопиться в сугробе. Дэн командует, когда меня нет. Он сделал паузу. Полоснул тряпицей по лезвию — раз, другой. — Аарон ненавидит всех, — добавил Эндрю. — Это его работа. Он делает её хорошо. Аарон у печи не обернулся. Стоял спиной ко всем, грел руки над огнём. Плечи у него были напряжены — даже отсюда видно, как вздулись жилы на шее. Братья не разговаривали уже три дня. Или четыре. Никто не считал. — А ты? — спросил Нил. — Что делаешь ты? Тишина в избе стала плотной, как дым. Ники вжал голову в плечи. Эллисон перестала дышать. Дэн замерла с бруском в руке. Эндрю поднял голову. Бес в нём в этот час спал — было ещё не поздно, солнце только село за Трясину, — но глаза у Эндрю уже темнели. В детстве они были серые, как у Аарона. Потом пришёл бес, и серый стал выцветать, выгорать, превращаться в лёд. Сейчас глаза Эндрю были почти белыми — как вода под толщей льда, когда не видно дна. — Я слежу, чтобы никто не сдох раньше времени, — сказал Эндрю. — И чтобы никто не сдох от своей глупости. Ты — уже второй пункт. Он сказал это так ровно, что никто не понял — угроза это или шутка. С Эндрю никто никогда не понимал. Нил хотел ответить. Открыл рот — и не успел. — Хватит трепаться, — сказала Ванда с печи. Она сидела там, кутаясь в драные овчины, и перебирала чётки из волчьих зубов. Пальцы у неё были узловатые, как сучья, но перебирала она быстро — костяшки щёлкали, как сухие ветки. — Утро вечера мудренее. Спать. В избе зашевелились. Не сразу — после слов Ванды никто не вскакивает, все обмозговывают. Но Ванда не терпела, когда думают дольше нескольких ударов сердца. Она щёлкала пальцами — и все бросались делать. Мэтт завозился на своей лавке, укладываясь. Лешие спят сидя, глаза открытыми — потому что лес не прощает даже минуты недосмотра. Если леший закроет глаза в лесу, деревья сдвинутся, и он никогда не найдёт дорогу домой. В избе Мэтт тоже спал с открытыми глазами. Привычка. Ники натянул обе шубы на голову — так, чтобы только нос торчал — и засопел. Сопел он громко, как рассерженный ёж. Дэн положила копьё у изголовья, рядом — брусок. Копьё и брусок. Всё её богатство. Рене зажгла ночник. Плошка из глины, жир из кости (какой — никто не спрашивал), фитиль из мха, который она сама собирала на старых пнях. Огонь почти не давал света, только слабое мерцание — такой свет не бьёт в глаза, не мешает спать, но отгоняет тьму. Рене верила, что тьма — не просто отсутствие света. Тьма — это когда боги не видят тебя. А если боги не видят, ты пропал. Эллисон свернулась калачиком на медвежьей шкуре. Шкура была старая, драная, медведя уже не помнила. Эллисон гладила её, гладила, и через несколько ударов сердца запела во сне. Тихо-тихо, едва слышно — так, что слышали только те, у кого слух тоньше людского. У Рене. У Мэтта. У Сета, который даже во сне чует боль. — Заткни её, — буркнул Сет, ворочаясь на своей лежанке — просто доске с тряпкой. — Сама заткнётся, — ответила Рене. Не заткнулась. Аарон лёг на лавку у печи, спиной к Эндрю. Он всегда спал лицом к стене. Говорил, что так спокойнее. На самом деле — просто не мог смотреть на брата. Даже в темноте. Эндрю не лёг. Он сидел на своей лавке у дальней стены, нож в руке, глаза закрыты. Спал он так — сидя, с оружием, готовый вскочить в любой момент. Никто не знал, снится ли ему что-то. Никто не спрашивал. Нил остался сидеть за столом. Щи он доел уже давно, даже до дна выскреб — там остались только травинки и маленькая косточка. Он положил ложку на стол аккуратно, поперёк миски, как учила нянька — чтобы домовой не обиделся. Но не знал, куда деться дальше. Не знал, можно ли выйти наружу. Не знал, где ему спать. Не знал, кто убьёт его первым — бес, упырь или собственная мать. Он сидел и слушал, как скрипят половицы под ветром. Как Бобёр скребётся за печью — домовой точил ногти, чтобы не заскучать. Как Ники всхрапывает в две шубы. — Вон там, — сказал Кевин. Нил поднял голову. Кевин стоял у своего угла — самого тёмного, самого дальнего от окна. Он не раздевался, не ложился. Сидел на корточках, прижимая к груди обрубок левой руки. Тряпицы на культе были свежие — Рене меняла их вечером, смазала мазью из коры и мёда. Горело всё равно. Кевин терпел. — Вон там, — повторил он, кивая на пустую лавку у стены, под окошком. — Там никто не спит. Ближе к выходу. Если вдруг захочешь уйти — дверь не скрипнет. — Не захочется, — сказал Нил. — Все так говорят, — Кевин усмехнулся. Усмешка вышла кривая — половиной рта. — Пока не захочется. Он помолчал, глядя на Нила. В полутьме Кевин казался старше. Чёрные волосы падали на лицо, закрывая правый глаз — тот самый, который не выжигал Тандзим. Левый прятался под тряпицами. На самом деле левого глаза у Кевина не было. Выжег вместе с рукой. Чтобы видел, что значит предавать Лютых. — Эндрю не спит ночью, — сказал Кевин тихо, чтобы слышал только Нил. Шёпот его был сухой, как шорох листьев. — Ты не смотри, что днём он как камень. Ночью бес просыпается. Ванда держит его на привязи — руны на повое, заговоры, три узла. Но привязь не всегда держит. Бес умный, он ищет щели. Нил слушал, не перебивая. — Если он подойдёт — не беги, — продолжал Кевин. — Бесы любят, когда от них бегут. Чем быстрее бежишь, тем слаще охота. Не оборачивайся. Не показывай страх. Они чуют страх за версту, даже если ты боишься тихо, внутри, под рёбрами. А Эндрю своего беса давно уже не кормил. Ванда запрещает. Говорит, бес на голодном пайке быстрее слушается. — Чем он его раньше кормил? — спросил Нил. Кевин посмотрел на него долго. В единственном глазу блеснуло — не от лучины. — Страхом, — сказал Кевин. — Чужим страхом. Эндрю до Ванды был... не как сейчас. Он убивал. Не потому что хотел — потому что бес хотел. Бесу всё равно, кто. Чужой, свой, ребёнок, старик. Ему нужно чувствовать, как страх разливается под кожей, как сердце бьётся быстрее, как человек задыхается от ужаса. Это для беса — еда. Сладкая. Нил кивнул. — Ты не боишься? — спросил Кевин. — Нет, — сказал Нил. Кевин усмехнулся снова. На этот раз — почти ласково. — Обережники, — сказал он. — Бесполезные для всего, кроме одного. Вы не чувствуете страха. Потому что вам нечего терять. Он отвернулся, скользнул в свой угол — затих, будто его и не было. Только тряпицы на левой руке белели в темноте. Нил перешёл на пустую лавку у окошка. Сесть пришлось боком, чтобы видеть дверь. Привычка. Восемь лет бегства приучили его сидеть лицом к выходу, даже когда глаза слипаются. Неслипались. Обережники почти не спят. Слишком опасно смыкать веки, когда за тобой идёт Морана — богиня смерти, у которой забрали сына и которая теперь хочет вернуть своё. Нил знал, что мать рядом. Чувствовал её дыхание за окном, за дверью, за каждой щелью в стене. Она ждала. Но здесь, в чужой избе, среди незнакомых голосов и запахов, среди скрипа половиц и Бобрьего царапанья, усталость навалилась вдруг, как болотная топь — мягко, вязко, неодолимо. Тело помнило восемь лет бегства. Тело требовало отдыха раньше, чем разум соглашался. Нил закрыл глаза. --- Ему приснилась мать. Морана была красивой — такой красивой, что смотреть на неё можно было только краем глаза, иначе ослепнешь. Вся в инее, волосы белые, как замерзшая вода, губы синие, как лёд на полынье. Глаза — чёрные, без зрачков, как прорубь. Если долго смотреть в них, можно провалиться. Нил не смотрел. Во сне она стояла у порога избы, но не входила. Порог был крещёный, углы свяченые — Ванда провела обереги, когда только ставила избу. Морана не могла переступить. Но стояла близко — так близко, что иней на её одежде смерзался с дверной ручкой. «Ты далеко забрался», — сказала она. Голос у неё был как треск льда под ногами. Как первый лёд по лужам. Как крик замерзающего человека, который уже понял, что спасения нет. Нил стоял посреди избы — голый, босой, беззащитный. Во сне он не мог ни пошевелиться, ни закричать. Только смотрел. «Зачем ты пришёл сюда? — спросила Морана. — Зачем тебе эти конченые? Бес, который сожрёт тебя при первой возможности. Огневик, у которого одна рука. Леший без памяти. Изгнанная берегиня. Кикимора, который никого не напугает. Они слабые. Они проиграют. И ты проиграешь с ними». «Я хочу играть», — сказал Нил. Во сне он говорил без страха. Во сне он вообще ничего не боялся. «На Тропе умирают, — сказала Морана. — Ты мой. Я носила тебя под сердцем. Я дала тебе неуязвимость. Я сделала тебя пустым, чтобы никто не мог тебя найти. Я твоя мать. Вернись». «Ты убила отца», — сказал Нил. Морана молчала. Иней на её ресницах рос, тяжелел, залеплял глаза. «Ты убила няньку, — продолжал Нил. — Ты убила всех, кто давал мне хлеб. Ты оставила меня одного, когда мне было семь лет, и я выживал в лесу, как зверь». «Ты мой», — повторила Морана. «Нет», — сказал Нил. Мать покачала головой. Иней посыпался с её волос на земляной пол — и там, куда падали снежинки, трава увядала и гнила на глазах. Деревянные доски чернели. Железо на дверной ручке ржавело за одно мгновение. «Тогда я приду сама», — сказала она. — «Не за порог — в твою голову. Я поселюсь в твоих снах и не уйду, пока ты не сломаешься. Ты не спал восемь лет, Нил. Долго ли ты ещё протянешь без сна?» — Я протяну, — сказал Нил. Он проснулся оттого, что кто-то стоял над ним. В избе было темно. Ночник погас — то ли жир выгорел, то ли Рене задула его нарочно. В окно не светил ни месяц (не было месяца), ни звёзды (заволокло тучами). Тьма стояла такая, что своей руки не видно. Нил не видел лица. Только силуэт — высокий, широкий, чёрный на чёрном. Силуэт замер в шаге от лавки. Не двигался. Не дышал. — Не спишь? — спросил силуэт. Голос — сухой, низкий, с хрипотцой. Ночной голос Эндрю. Днём Эндрю говорил ровно, как доску тесал — слова ложились одно к одному, без чувства, без жизни. Ночью — иначе. Ночью в его голосе слышался тот, другой. Бес. — Спал, — ответил Нил. Горло пересохло — от сна, от страха, который он не чувствовал. Или чувствовал? Он не понимал. — Проснулся. — Снилось что? Нил молчал. Не потому, что не хотел говорить — потому что не знал, можно ли говорить о Моране вслух, в избе с оберегами. Вдруг она услышит? Вдруг порог не удержит? — Не твоё дело, — сказал он наконец. Силуэт замер. В темноте не видно было лица, но Нил почему-то знал, что Эндрю улыбается. Бес улыбался. Дневной Эндрю никогда не улыбался — даже в детстве, даже до того, как убил приёмного отца. Бес улыбался часто. У него были чужие губы. — У тебя есть смелость, — сказал бес голосом Эндрю. — Или глупость. Я ещё не понял. Мне нужно время, чтобы отличить одно от другого. — Какая разница? — Разница есть. Смелого можно использовать. Глупого — только пожалеть. Жалость — не моё ремесло. Бес шагнул ближе. Нил не отодвинулся. Лавка упиралась в стену — отодвигаться было некуда. Но он и не хотел. Сидел, смотрел в темноту, где угадывались плечи, горло, повой с рунами. Бес шагнул ещё раз — вплотную. Нил почувствовал его дыхание. Холодное. Как из проруби. Как из склепа, который открыли первый раз за сто лет. Бесы всегда пахнут зимой. Не снегом — тем, что под снегом. Прелыми листьями. Сырой землёй. Тленом. Вечной мерзлотой. — Ты не боишься, — сказал бес. Не спросил — констатировал. — Я не чувствую от тебя страха. Совсем. Даже самый трусливый человек боится темноты. Даже самый храбрый боится смерти. А ты — ничего. — Я обережник, — сказал Нил. — У меня нет страха. Страх — для тех, кому есть что терять. — А тебе нечего терять? — Ничего. Бес молчал. Долго — так долго, что Нил слышал, как за печью скребётся Бобёр. Как Эллисон напевает во сне. Как Сет ворочается на своей доске. — Врёшь, — сказал бес наконец. — Не может быть человека, которому нечего терять. Даже у мертвецов есть страх. Страх перед забвением. Страх перед тем, что о них никто не вспомнит. — Я не боюсь забвения, — сказал Нил. — Меня и так никто не вспомнит. Обережники не оставляют следов. Бес шагнул в последний раз — теперь они стояли грудь в грудь. Нил чувствовал холод, исходящий от Эндрю. Не от тела — от беса внутри. Бес сидел под рёбрами, за повоем, за рунами, и тянулся к Нилу, как голодный зверь тянется к теплу. — Интересный ты, — сказал бес. Голос его звучал почти ласково — так кошка мурлычет, когда точит когти о твою руку. — Пустой. А сопротивляешься. — Я привык, — сказал Нил. — К чему? — К тому, что меня хотят сожрать. В темноте кто-то хмыкнул — то ли Эндрю, то ли бес, то ли они оба сразу. — Спи, — сказал голос издалека. Бес отступил. Отодвинулся на шаг, на два, на три. Нил услышал, как скрипнула половица под его ногой. — Завтра Тропа. — Я и так не сплю, — сказал Нил. — Значит, притворяйся. Нил притворялся. Он сидел с открытыми глазами в полной темноте и слушал, как дышит изба. Как вздыхает во сне Рене — ровно, спокойно, как зверёк в норе. Как ворочается Сет — упырь не может уснуть по-человечески, он впадает в оцепенение, похожее на смерть, но каждые несколько ударов сердца вздрагивает, потому что память тела помнит, как его хоронили в сырую землю. Как скребётся Бобёр — домовой что-то считает на пальцах, какие-то свои домовые цифры. Нил закрыл глаза. Открыл снова. Посмотрел в потолок. Там, в темноте, ничего не было — только паутина и сушёные травы. Он думал о матери. О том, что она сказала во сне: «Я приду в твою голову». Она уже приходила. Каждую ночь. Каждую ночь последних восьми лет. И ни Ванда, ни обереги, ни крещёный порог не могли её остановить. Потому что она была внутри. Часть её жила в Ниле — та самая пустота, которую она подарила ему при рождении. Пустота была её глазами. Её ушами. Её рукой, которой она тянулась к нему из-за грани сна и яви. Нил потёр лицо ладонями. Лицо было холодным, мокрым — то ли от слез, то ли от пота. Он не знал. Плакал он или просто вспотел. Обережники плачут? Он не помнил. Он не плакал с семи лет — с того дня, как нашёл отца мёртвым у порога родной избы. В избе было темно. Тихо. Только дыханье и скрип. Нил не заметил, как пролетело время. Несколько ударов сердца? Час? Полночь? Он потерял счёт. Когда за окном начало сереть — едва-едва, так, что чёрное стало тёмно-синим — он услышал шаги. Кто-то шёл по избе. Медленно. Осторожно. Не бесовским скоком, не звериной крадущейся походкой — устало, тяжело, как человек, который не спал ночь и теперь ждал рассвета, чтобы наконец закрыть глаза. Шаги приближались к его лавке. Нил не шевелился. Сидел, привалившись спиной к стене, и смотрел в проход между окном и косяком. Эндрю появился из темноты, когда серый свет зари зацепил его плечо. Повой на лбу сбился набок — видно, бес ночью дёргал узлы, пытался ослабить. Но руны держали. «Не тронь», «Моё», «Спи». Ванда завязала на совесть. Эндрю остановился в шаге от Нила. Посмотрел на него — не как ночью, когда в глазах плескалась бесовская пустота. Сейчас глаза были обычными, уставшими, человеческими. Серыми. Как у Аарона. Как у всех Миньярдов, пока бес не выжег. — На, — сказал Эндрю. Дневной Эндрю, молчальник. Голос короткий, сухой, без эмоций. Он протянул Нилу яблоко. Кислое. Сморщенное. Лежалое — в избе Ванды свежих не водилось даже летом, а зимой и подавно. Кожура сморщилась, на боку тёмное пятно — начинало портиться. Но яблоко пахло. Пахло тем, чего в избе не было с начала зимы. Летом. Солнцем. Жизнью. — Зачем? — спросил Нил. Эндрю не ответил. Смотрел на него несколько ударов сердца — ровно, без любопытства, без угрозы. Просто смотрел. Потом повернулся и ушёл к своей лавке. Сел, сложил руки на коленях, закрыл глаза. Бес в нём спал до следующей ночи. Нил посмотрел на яблоко. Взял. Подержал на ладони — холодное, твёрдое. Надкусил. Кислое, терпкое, с горчинкой. Мякоть была жёсткой — яблоко лежало с прошлого урожая, сухое почти, как щепа. Но слаще ничего во рту не было за последние две седмицы. Нил ел медленно. Откусывал по маленькому кусочку, жевал долго, не глотал сразу — хотел сохранить вкус. Яблоко кончилось быстро. Огрызок Нил сунул за пазуху — вдруг ещё пригодится. Вдруг можно посадить в землю весной. Вдруг вырастет дерево. Он понимал, что это глупость. Весна в Чёрном Бору не наступит никогда. Но огрызок оставил. За окном занимался студёный рассвет. Сначала небо стало синим — не чёрным, а густо-синим, как чернила. Потом синий выцвел, стал серым, как старая овчина. Потом серый порозовел на востоке — там, за Трясиной, за Лихолесьем, за Чёрным Бором, был другой мир. Тёплый. Живой. Нил почти забыл, как он выглядит. — Вставайте! — крикнула с печи Ванда. Голос у неё был скрипучий, как немазаное колесо, но в нём слышалась сила. Ведьмы не теряют силу с годами — они копят её, как жир перед зимой. — Кто спать — того лешие унесут. Кевин, показывай Тропу новому. Ники — топи печь, в избе холодно как в склепе. Эллисон — не пой, пока не скажут, а то всех утопишь в сугробах. Дэн — копьё в зубы и на двор, размяться, за ночь одеревенела хуже колоды. Изба зашумела. Мэтт встал первым — лешие не спят, они дремлют, и просыпаются быстро, в один вздох. Он потянулся, хрустнул суставами — звук был как треск сухой сосны. Ники выбрался из-под двух шуб, чихая и ругаясь. Шубы были чужие, мышиные, но других не было. — Холодно-то как, матушки-берегини, — пропищал он, кутаясь в воротник. — Зачем мы только встаём? Зачем? Мороз на дворе, волки воют, а мы встаём. — Заткнись, — сказала Дэн, хватая копьё. Она вышла на крыльцо первой — в одной рубахе, босиком. Берегини не мерзнут, даже павшие. Рене подошла к Нилу, когда он поднимался с лавки. Оборотень-горностай была маленькой — на голову ниже его — и тихой. Глаза у неё были светлые, как у всех оборотней, с вертикальным зрачком. Сейчас, днём, зрачок был узкий, как нитка. — Ты боишься? — спросила она. — Нет, — сказал Нил. — Жаль, — Рене вздохнула. — Страх помогает выживать. Тот, кто не боится, умирает первым. Она протянула ему маленький холщовый мешочек на шнурке. Внутри что-то шуршало. — Это полынь и рябина, — сказала Рене. — Не от Мораны, от бесов. Бесы не любят полынь. Носи на шее, не снимай. Нил взял мешочек. Понюхал — горько, терпко, как осень. — Спасибо, — сказал он. Рене кивнула и отошла. На пороге она обернулась. — Эндрю не даёт яблок никому, — сказала она тихо. — Никогда. Я здесь пять лет, и он не дал яблока никому. Даже Ники, когда тот чуть не замёрз в позапрошлую зиму. Она вышла, оставив дверь приоткрытой. Нил стоял посреди избы, сжимая в кулаке мешочек с полынью. Под рёбрами у него заныло — то ли от голода, то ли от чего-то, чему он не знал названия. Восемь лет бегства он избегал слов вроде «спасибо» и «пожалуйста». Они привязывали. А привязываться было нельзя — Морана приходила за теми, к кому ты привязан. Нил сунул мешочек за пазуху. К огрызку от яблока. К куску сухой краюхи, которую он припрятал ещё на Студёном тракте. К оберегу, который носил с семи лет — кусок отцовской рубахи, пропитанный кровью и смолой. — Ты готов? — спросил Кевин. Он стоял у порога. Лицо бледное, под глазами синева, левая рука примотана к груди тряпицей, чтобы не болталась. На поясе — мешочек с Жар-цветом. Мешочек был из кожи, заговорённый, чтобы огонь не прожёг ткань. Нил знал это по запаху — заговорённая кожа пахнет горелым молоком. — Нет, — ответил Нил. — Правильно, — Кевин кивнул. — Готовых не бывает. Бывают только живые и мёртвые. Пошли. Он вышел на мороз, и Нил пошёл за ним. Снег скрипел под лаптями. Ветер дул с Трясины — солёный, холодный, с запахом гнилых водорослей и чего-то ещё, чему не было названия. Изба Ванды осталась за спиной — маленькая, чёрная, с заиндевелыми окнами. Сквозь одно из окон кто-то смотрел им вслед. Нил не обернулся — но знал, что смотрит Эндрю. Бес спал. Дневной Эндрю сидел на лавке и смотрел в окно, как новый человек уходит в белую мглу. И не знал, вернётся ли он. И не знал, хочет ли, чтобы он вернулся. — Держись рядом, — сказал Кевин, не оборачиваясь. — На Тропе не смотри по сторонам. Смотри под ноги. И не доверяй первому снегу — под ним может быть всё что угодно. Полынья. Корень. Медведь, который не спит зимой потому, что его никто не заговорил. — А медведи здесь есть? — спросил Нил. — В Чёрном Бору есть всё, — ответил Кевин. — Даже то, чего не может быть. Они пошли дальше. Снег скрипел. Ветер выл. А сзади, в избе, кто-то не спал и ждал. Нил чувствовал этот взгляд на своей спине — тяжелый, как железо, и не знал, что с ним делать. Мешочек с полынью бил по груди в такт шагам. Отец когда-то говорил: «Если чувствуешь чужой взгляд — это значит, ты ещё жив». Нил был жив. Впервые за восемь лет он не был уверен, что это хорошо.
2 Нравится 4 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (1)