***
В воскресенье в семь утра она сидела в исповедальне с другой стороны, ее допустили к «служению». Это было повышение. Немногие сестры удостаивались чести выслушивать чужие исповеди. Августа сказала, что у Гермионы «тонкое чутье», что она «видит глубину греха». На самом деле Гермионе просто больше нечего было терять. Первые исповедники были скучными: местные старушки, фермеры, случайные путники. Они рассказывали о зависти, лени, иногда о воровстве. Гермиона кивала, бормотала положенные фразы, отсчитывала молитвы. Но в третье воскресенье пришла она. Гермиона услышала шаги до того, как увидела силуэт. Твердые, уверенные, не просящие, а берущие пространство. Тяжелая деревянная дверь скрипнула, и в исповедальню, не в ту сторону, где сидят обычные люди, а с противоположной, где должно быть место священника, скользнула женщина. Она была высокой. Гермиона поняла это даже сидя. Длинное черное пальто, сапоги со шнуровкой, в руках никакой сумочки или четок. Только перчатки, которые она снимала медленно, палец за пальцем, как сдирают кожу. Волосы, как вороньи крылья, тяжелые, прямые, падали до поясницы. При каждом движении они сдвигались, как живые. Лицо, резкое, бледное, с губами, которые не молились видимо никогда. Темные глаза смотрели на перегородку, за которой сидела Гермиона и от этого взгляда становилось жарко в груди. — Вы не на той стороне, — прошептала Гермиона. — А ты уверена, что это я не на той? — голос низкий, с хрипотцой, ленивый, как у кошки, которая знает, что мышь никуда не денется. — Здесь место для исповеди. — Вот и исповедуй. Гермиона замешкалась. Правила были четкими, если пришел посторонний, нужно позвать брата Колумбана. Но она не могла пошевелиться. Что-то в этой женщине, в ее спокойной насмешке, в том, как она откинула волосы назад, открывая длинную шею, приковало Гермиону к скамье. — Кто вы? — Та, кто видит, что здесь творится. А ты, видишь? Гермиона молчала. Женщина подалась вперед, и дерево перегородки скрипнуло. Гермиона почувствовала запах: табак, дождь, что-то горькое, как апельсиновая корка. — Меня зовут Беллатрикс, — сказала женщина. — А тебя Гермиона и ты не должна здесь быть. — Я служу Господу. — Господу или старухе, которая прячет деньги в матрас? Гермиона вздрогнула. — Кто тебе сказал… — Никто. Я вижу. У тебя руки в игольных уколах, шьешь рясы на продажу. Их продают втридорога, а вы едите кашу на воде. Ты худая, как щепка, и под глазами круги, не молишься по ночам, а боишься. — Боюсь? — Греха, — Беллатрикс усмехнулась. — Или наказания. Неважно. Страх не делает святых. Он делает рабов. Гермиона хотела возразить. Хотела сказать, что она выбрала эту жизнь сама, что здесь ее приняли, когда никто не принял, что здесь семья. Но слова застряли в горле. Потому что Беллатрикс смотрела так, будто видела насквозь, не только рясу и келью, но и пустоту внутри, которую Гермиона заполняла молитвами, как затыкала дыру тряпками. — Приходи в следующее воскресенье, — сказала вдруг Беллатрикс, вставая. — Я не… — Приходи. Не как святая. Как живая. И ушла. Волосы качнулись, как крылья при взлете. Гермиона сидела в исповедальне еще десять минут, чувствуя, как дрожат колени.***
Она пришла. Конечно, пришла. Каждое воскресенье в семь утра она ждала этот стук каблуков, этот запах табака и дождя. Она ненавидела себя за это, молилась о прощении за грех гордыни, за то, что ждала, но все равно ждала. — Ты выглядишь еще хуже, — сказала Беллатрикс через неделю. — Они уменьшили порции? — Это пост. — Это голод. Пост — это когда ты выбираешь. Голод — это когда выбирают за тебя. Она приносила вести снаружи. Рассказывала о городе, о людях, о том, как пахнет хлеб в пекарне на углу и как шумят поезда метро. Гермиона ловила каждое слово, как воду в пустыне. Она не понимала, что скучала по миру: по его грязи, шуму, хаосу. В монастыре мир был врагом. Беллатрикс приносила его с собой, как контрабанду. — Они говорят, что снаружи грех, — шептала Гермиона через деревянную решетку. — А внутри что? — Беллатрикс подалась вперед. — Посмотри на Маргарет. Куда пропала Маргарет? Гермиона замерла. Маргарет, шестнадцатилетняя девочка, не выходила из подвала уже две недели. Августа говорила, что она в горячей молитве. Гермиона верила. Потому что если не верить, тогда Маргарет просто медленно сходит с ума в темноте. — Она уехала, — соврала Гермиона. — Она в подвале, — отрезала Беллатрикс. — И ты это знаешь. Ты слышала ее ночью. Гермиона зажмурилась. Да. Слышала. Глухие удары в пол, стоны, потом тишину, которая страшнее стонов. — Я ничего не могу сделать, — прошептала она. — Если я выйду, куда я пойду? У меня ничего нет. Ни паспорта, ни денег, ни дома. — У тебя есть я, — сказала Беллатрикс. И это было так нелепо, так невероятно, что Гермиона почти засмеялась, в первый раз за два года. Незнакомая женщина, которая приходит в сектантский монастырь на исповедь, предлагает ей дом. — Ты сумасшедшая, — выдохнула Гермиона. — Возможно. Но я не вру. Она оставила в щели маленький сверток. Гермиона развернула дрожащими пальцами, шоколад. Настоящий, молочный, в золотой фольге. Гермиона не ела шоколад два года. Она уткнулась лицом в ладони и заплакала. Тихо, чтобы не услышали сестры. Отчаянно. Беллатрикс молчала на той стороне, и Гермиона чувствовала, что не уходит. Через месяц Гермиона знала о Беллатрикс почти все. Что ей тридцать четыре. Что она работает в типографии, отсюда табак и запах краски. Что у нее была семья, которую она не называет семьей, а называет «те, кто должны были любить, но не умели». Что она никогда не верила в бога, но верит в справедливость и ненавидит этот монастырь с такой яростью, что Гермионе становится страшно. Потому что когда-то средняя сестра просто умерла здесь. — Почему ты приходишь? — спросила как-то Гермиона. — Потому что ты не для них, — ответила Беллатрикс. — Ты — свет. А они его гасят. — Я уже не свет. Я тень. — Тени не плачут из-за чужой боли. Тени не прячут шоколад под матрас, чтобы отдать девочке, у которой нет ничего. Она знала. Беллатрикс знала про Маргарет. Гермиона каждую ночь отдавала той половину своей скудной еды, просовывая хлеб под дверь подвала. Она боялась, что поймают. Боялась, что не поймают и тогда придется признать, что делает она слишком мало. — Выведи ее, — сказала Беллатрикс в пятое воскресенье. — Не меня. Ее. — Как? — Скажи Августе, что Маргарет нужен врач. Если откажет — это будет доказательство. Гермиона сказала. Августа посмотрела на нее долгим взглядом и произнесла: — Ты слишком много думаешь. Ступай в келью. Будешь молиться три дня. Гермиона молилась. Она молилась, лежа на холодном полу, без еды, без воды, в темноте. И в этой темноте она вдруг поняла, не сердцем, не верой, а телом, каждой истощенной клеткой, что Беллатрикс права. Это не святость. Это тюрьма. На третью ночь дверь кельи открылась. Не брат Колумбан, не Августа. Беллатрикс стояла в проходе, в черном пальто, с влажными от дождя волосами, с горящими глазами. — Я ждала, когда ты сама поймешь, — сказала она. — Но ты слишком добрая, чтобы понять. Ты думаешь, если будешь страдать достаточно, они станут лучше. Не станут. — Откуда ты знаешь? — прошептала Гермиона. Губы потрескались, голоса почти не было. — Потому что я выросла в такой же. Только вместо крестов у нас были другие символы. Семья самая жестокая секта, Гермиона. Тебя учат, что ты никто без них. Это ложь. Беллатрикс протянула руку. Гермиона смотрела на ее ладонь, длинные пальцы, сбитые костяшки, черный лак на ногтях облез. Не святая рука. Живая. — Если я уйду, — сказала Гермиона, — они найдут меня. — Не найдут. Я спрячу. — Я не умею жить снаружи. — Научишься. Я помогу. — Я боюсь. — Знаю. Иди сюда. Гермиона встала. Ноги не слушались, она покачнулась, и Беллатрикс поймала ее, сильные руки, жесткая ткань пальто, тепло. Гермиона уткнулась лицом в чужую шею и разрыдалась. Не тихо. В голос. — Тсс, — Беллатрикс гладила ее по спутанным волосам. — Тсс, маленькая. Я здесь. — Почему ты? — всхлипывала Гермиона. — Почему ты пришла? — Потому что в воскресенье в семь утра я искала не бога. Я искала тебя. С первого раза, когда увидела через щель, как ты сидишь, прямая и сломанная одновременно. Ты молилась за ту девочку до того, как услышала ее крики. Ты не знала, что я смотрю. Но я смотрела. Они бежали через сад под дождем. Гермиона спотыкалась о корни деревьев, Беллатрикс тащила ее за руку, не отпуская. Где-то залаяла собака, брат Колумбан выпускал пса по ночам. Они нырнули в пролом в ограде, заросший кустами и Беллатрикс заранее проделала в нем проход. Машина ждала за поворотом. Старый «форд», грязный, с помятым крылом. Самая прекрасная машина в мире. — Забирайся, — сказала Беллатрикс, открывая дверцу. Гермиона обернулась. Монастырь стоял на холме: белые стены, синие купола, крест над колокольней. Красивый, как открытка. Как гроб, обитый бархатом. — Я оставляю там часть себя, — прошептала она. — Нет. Ты забираешь себя. А они пусть забирают стены. Гермиона села в машину. Беллатрикс завела двигатель, и они поехали в темноту, под дождь, в мир, который Гермиона разучилась любить.***
Первый месяц был похож на реабилитацию. Гермиона не могла спать в тишине, в монастыре тишина была угрозой, здесь тишина была просто тишиной. Она вскакивала от любого шума, проверяла замки, прятала еду под кровать. — Ты не в подвале, — терпеливо повторяла Беллатрикс. — Ты дома. Домом была маленькая квартира на окраине города. Две комнаты, кухня с облупившейся краской, балкон, на котором Беллатрикс курила по вечерам, стряхивая пепел в банку из-под оливок. Гермиона перебиралась с дивана на кровать, с кровати обратно на диван, не находя места. — Мне страшно, — призналась она однажды ночью. — Почему? — Что я проснусь и пойму, что это сон. Что я все еще там. Беллатрикс лежала рядом, они не спали, смотрели в потолок, и свет от уличного фонаря рисовал полосы на белой краске. — Это не сон, — сказала Беллатрикс. — Хочешь проверку? Я сейчас ущипну тебя. Она не ущипнула. Она провела пальцем по Гермиониной руке, от запястья до локтя и Гермиона выгнулась от неожиданности. — Кожа помнит не только боль, — тихо сказала Беллатрикс. — Кожа помнит и это. Гермиона повернула голову. В полумраке лицо Беллатрикс было другим, не насмешливым, не жестким, а открытым и почти испуганным. Как будто она сама не знала, что делает. — Ты красивая, — выдохнула Гермиона. — Я? — Беллатрикс усмехнулась, но без обычной издевки. — Да. И это меня пугает больше всего. — Потому что… потому что раньше я думала, что красивое — это грех. Что нельзя хотеть. Что нельзя чувствовать. А ты… ты заставляешь меня чувствовать. Беллатрикс села, свесив ноги с кровати. Волосы упали вперед, закрывая лицо. — Я не умею быть нежной, — сказала она глухо. — Я умею ломать стены, но не умею шептать. Если тебе нужно нежное, я не смогу. Гермиона тоже села. Обняла Беллатрикс со спины, прижалась щекой к ее лопаткам. Сквозь тонкую футболку чувствовался жар тела. — Мне не нужно нежное. Мне нужно настоящее. А ты, самое настоящее, что было в моей жизни. Даже когда мы говорили через деревянную решетку. Беллатрикс развернулась. Взяла лицо Гермионы в ладони, осторожно, как что-то хрупкое. Посмотрела в глаза долгим взглядом. — Ты уверена? — спросила хрипло. — Впервые за два года. Поцелуй был неуклюжим. Беллатрикс целовалась так, словно давно разучилась или никогда не умела, требовательно и застенчиво одновременно. Гермиона отвечала, чувствуя, как дрожат чужие губы, как путаются волосы, как мир перестает вращаться. Потом Беллатрикс заплакала. Без звука, просто слезы текли по щекам, и Гермиона целовала их, одну за другой, соленые, настоящие. — Я думала, что умру в одиночестве, — прошептала Беллатрикс. — Я думала, что слишком злая для любви. — Нет, — Гермиона улыбнулась, впервые легко, без надрыва. — Ты слишком живая для одиночества.***
Прошел год. Гермиона восстановила документы, Беллатрикс знала нужных людей. Сдала экстерном на аттестат, поступила на психологический факультет — заочно, потому что работала. Сначала уборщицей в том же центре, куда ходила на терапию. Потом администратором. Потом помогала вести группы для выживших из сект, ее история оказалась нужной. Она больше не носила рясу. Носила джинсы, свитера, однажды купила красное платье и танцевала перед зеркалом, пока Беллатрикс смотрела с дивана, улыбаясь краем губ. — Ты смешная, — сказала Беллатрикс. — Я живая, — ответила Гермиона. Маргарет они вытащили через три месяца после побега. Беллатрикс подала заявление в полицию, приложила записи, она умудрилась записать разговоры сестер, исповеди, приказы Августы. Монастырь закрыли. Августа и брат Колумбан получили сроки. Маргарет отправили в приют, но Гермиона добилась опекунства, неофициального, потому что сама недавно вышла из тени, но добилась. Маргарет жила у них полгода, пока не нашлась тетя в Шотландии. — Ты спасла меня, — сказала Маргарет на прощание. — Нет, — Гермиона покачала головой. — Меня спасла одна сумасшедшая с волосами вороны. Сумасшедшая стояла на балконе, курила и делала вид, что не слышит. По воскресеньям Гермиона иногда просыпалась в семь утра. Привычка. Она открывала глаза и видела спящую Беллатрикс, разметавшиеся по подушке волосы, расслабленное лицо, руку, которая даже во сне лежала на Гермиониной талии, хранила, защищала. Гермиона не вставала. Она поворачивалась, устраивалась удобнее в кольце чужих рук, вдыхала запах табака и дождя и думала о том, что святость — это не молитвы и не жертвы. Святость — это когда кто-то приходит за тобой в темноту и говорит: «Ты не одна». Беллатрикс приоткрыла один глаз. — Ты на меня смотришь? — сонно спросила она. — Да. — Кто так смотрит по воскресеньям в семь утра? — Та, кто перестала быть святой, — Гермиона улыбнулась. — И наконец-то стала человеком. Беллатрикс усмехнулась, притянула ее ближе и пробормотала в макушку: — Дура ты, Грейнджер. Святая дура. — Твоя дура, — шепнула Гермиона. И закрыла глаза. В воскресенье. В семь утра. Не на исповеди, дома. Не с Богом, а с любовью. Впервые за долгое время без страха.