Первый серьёзный юбилей — так сказала мама, когда резала торт. Не просто день рождения, а круглая дата, рубеж. Семён не чувствовал рубежа. Он чувствовал, как новые кроссовки жмут в пальцах, как комар зудит над ухом, как солнце печёт макушку сквозь кепку. В кармане лежал фантик от жвачки, которую он собирался дожевать, когда никто не увидит. Торт был большим, с шоколадными цифрами «10», но цифры быстро растаяли во рту и забылись.
Отмечали за городом. Вера сняла домик у реки — старый, деревянный, с синими ставнями, которые рассохлись и не закрывались до конца. Крыльцо скрипело так, будто под каждой половицей кто-то похоронен. Собрались родственники: тётя Нина с мужем, которого Семён путал с кем-то ещё, двоюродный брат Костик — на год младше, вечно сопливый, — бабушка с дедушкой, которые сидели в тени и не двигались, ещё кто-то, чьи имена он забывал сразу после того, как их называли. Взрослые смеялись громко и пили из пластиковых стаканчиков что-то жёлтое. Пахло шашлыком, речной тиной и хвоей. Солнце висело над водой — большое, тяжёлое, как переспелый апельсин, который вот-вот лопнет.
И был дядя Савва.
Он не был родственником — так, друг семьи, старый приятель дедушки, которого никто толком не знал. Высокий, сутулый, с седыми висками и животом, который нависал над ремнём, как тесто над краем кастрюли. От него пахло потом и одеколоном — резким, советским, который Вера называла «Тройной». Запах был таким густым, что Семён чувствовал его за три шага. Дядя Савва слишком долго смотрел, когда говорил, и слишком тихо смеялся, и руки у него были большие, с тёмными венами, с жёлтыми ногтями, с чёрной каймой под каждым ногтем, как будто он копался в земле. Когда он клал руки на стол, Семён отводил глаза. Когда он двигался, его тень двигалась чуть медленнее, чем он сам, — или это просто казалось.
За столом дядя Савва сидел напротив. Семён чувствовал его взгляд — липкий, как плёнка, которая остаётся на молоке после кипячения. Под этим взглядом хотелось помыться. Дядя Савва смотрел не на всех — только на него. На Костика не смотрел. На тётю Нину не смотрел. Только на Семёна. Улыбался уголком рта — одна сторона губ ползла вверх, другая оставалась на месте, и от этого лицо казалось перекошенным, как отражение в кривом зеркале.
— Хороший парень, — сказал он Вере через стол. Голос был хриплый, влажный, как будто он только что прополоскал горло чаем и забыл проглотить. — Спортивный?
— Плавает хорошо, — ответила Вера, и в её голосе Семён услышал гордость.
— Плавает, — повторил дядя Савва. — Это хорошо. Вода — она живая. Она любит смелых.
Он посмотрел на Семёна. В его глазах — маленьких, серых, слишком близко посаженных к переносице — что-то шевельнулось. Не мысль. Не чувство. Что-то другое. Что-то, чему Семён не знал названия, но от чего захотелось встать и уйти. Он не встал. Он сидел и ковырял вилкой остатки торта, и крем под вилкой скрипел, как пенопласт.
После торта все пошли купаться.
Река была неширокая, с илистым дном и тёплой водой у берега. Костик сразу нырнул, за ним — тётя Нина, ещё кто-то. Вера сидела на берегу с Алисой на руках — та хныкала, не хотела в воду. Семён плавал один. Он и правда любил плавать — вода держала его легко, можно было лечь на спину и смотреть в небо, и никто не трогал. Он отплыл подальше — туда, где дно уходило вниз и вода становилась холоднее. Здесь было тихо. Взрослые остались у берега, их голоса доносились приглушённо, как сквозь вату. Семён лёг на спину, раскинул руки и закрыл глаза. Солнце просвечивало сквозь веки розовым. Вода держала. Было хорошо.
А потом он услышал всплеск.
Ближе, чем должен был быть. Не у берега — здесь, рядом. Он открыл глаза и увидел дядю Савву.
Тот плыл к нему — медленно, тяжело, по-собачьи, высоко задирая голову над водой. Мокрые седые волосы прилипли к черепу, и стало видно, какой он на самом деле лысый. Без очков его лицо казалось голым, незаконченным, как будто с него сняли слой кожи. Он улыбался — всё той же кривой улыбкой. Вокруг него вода казалась темнее. Может, просто тень от облака. А может, нет.
— Далеко заплыл, — сказал дядя Савва. Голос над водой звучал иначе — громче, но как-то плоско, без эха.
— Я назад, — сказал Семён. Он уже не лежал на спине — он выпрямился и теперь работал ногами, держась на месте.
— А чего назад? — Дядя Савва подплыл ближе. Ещё ближе. Слишком близко. — Давай ещё. Тут глубоко, но я с тобой. Я в молодости знаешь как плавал? На спор до того берега и обратно. Хочешь, научу?
— Я умею.
— Умеешь — это одно. А правильно — другое. Дай-ка плечо.
Его рука легла Семёну на плечо. Большая, горячая, с жёлтыми ногтями. Пальцы сомкнулись — не сильно, но крепко, как замок. Семён снова почувствовал запах — одеколон, смешанный с потом и речной водой, — и его затошнило. Он дёрнулся. Рука не отпустила.
— Ты чего напрягся? — Голос дяди Саввы стал тише, интимнее, как будто они были не в реке, а в пустой комнате. — Расслабься. Вода держит. Вода всё держит.
Его вторая рука легла на другое плечо. Теперь Семён был зажат между двух ладоней, как между двух горячих утюгов. Он видел лицо дяди Саввы — слишком близко. Видел поры на носу, видел щетину на подбородке, видел, как в уголке рта скопилась слюна — белая, пузырящаяся. Глаза дяди Саввы были серые, с жёлтыми прожилками, и в них что-то шевелилось — то же самое, что за столом. Не мысль.
— Отпустите, — сказал Семён. Голос прозвучал тихо, не так, как он хотел. Он хотел крикнуть.
— А то что? — Дядя Савва улыбнулся шире. — Утонешь?
И толкнул.
Не сильно — но достаточно. Семён ушёл под воду. Первое, что он почувствовал — холод. Не тот, что бывает, когда ныряешь сам, а другой, резкий, как разряд тока. Вода сомкнулась над головой — тёплая сверху, ледяная снизу, — и он ушёл в неё с головой, не успев набрать воздуха. Рот открылся сам собой, и в горло хлынула речная вода — мутная, с привкусом тины и одеколона. Одеколон не растворялся в воде — он плавал на поверхности, маслянистый, едкий, и Семён чувствовал его даже здесь, на глубине.
Он попытался всплыть — и не смог. Рука дяди Саввы всё ещё держала его за плечо. Держала и давила вниз. Не сильно — но настойчиво, как будто он хотел не утопить, а просто проверить, сколько Семён выдержит. Как будто это была игра.
Семён рванулся. Рука соскользнула. Он заработал ногами, пошёл вверх — и тут что-то схватило его за лодыжку. Не рука — пальцы. Цепкие, жёсткие, с ногтями, которые впились в кожу. Дядя Савва нырнул за ним. Он был внизу, под Семёном, и держал его за ногу, как держат воздушный шарик, чтобы не улетел.
Семён задёргался сильнее. Сердце колотилось где-то в горле. Лёгкие ещё не горели — но страх уже горел. Он был везде: в пальцах, в животе, в затылке. Он бился, как ток, и Семён перестал соображать. Он забыл, как плыть. Забыл, где верх, где низ. Вода была всюду — мутная, тёплая сверху и ледяная снизу, — и она пахла одеколоном, и в ней плавали чьи-то волосы, и где-то рядом было лицо дяди Саввы, но Семён не видел его, только чувствовал — оно было там, внизу, и оно улыбалось.
«Маньяк», — подумал он. И эта мысль была единственной ясной мыслью в голове, которая уже начинала гаснуть. Маньяк. Дядя Савва — маньяк. Он заманил его на глубину. Он держал его за ногу. Он хотел, чтобы Семён утонул. Зачем? Неважно. Важно, что это правда. Семён знал это так же точно, как знал, что его зовут Семён, что ему десять лет, что сегодня день рождения. Дядя Савва — маньяк, и он сейчас умрёт.
А потом — тишина.
Пальцы на лодыжке разжались. Сами. Может, дяде Савве стало скучно. Может, он испугался. Может, просто устал. Семён не думал об этом. Он рванулся вверх — но тело не слушалось. Руки были чужими, ноги — ватными. Он перестал грести. Просто висел в толще воды, раскинув руки, и смотрел на солнце.
Солнце было красивое.
Оно висело там, наверху, — жёлтое пятно, размазанное рябью. Если прищуриться, оно становилось похожим на яичный желток. Семён смотрел на него и думал: «Красиво». В десять лет даже смерть кажется красивой, если смотреть на неё из-под воды. Лёгкие ещё не жгло — только давило, как будто кто-то большой и тяжёлый сел на грудь и не вставал.
«Возможно, я должен был умереть тогда»
Эта мысль придёт позже. Через годы. А сейчас — сейчас он просто висел и смотрел. В голове было пусто и тихо. Никаких песен. Никаких голосов. Только глухой ритм — его собственный пульс, который замедлялся с каждой секундой. И ещё — слова. Не песня. Просто слова, которые складывались сами, как будто кто-то надиктовывал их изнутри:
«Если я умру сейчас, я не сделаю столько боли. Никому не сделаю. Я же ещё маленький. От меня ничего не зависело. Алиса даже не запомнит меня. Мама поплачет и забудет. У неё есть Алиса. Она справится».
«А у тех, кто знал меня юным, сейчас бы уже всё прошло. А у тех, кто не знал — было бы ещё лучше. Тогда я бы умер чистым. Не успев даже познакомиться с вами».
С кем — «с вами»? Он не знал. Смысл был размытым, как солнце сквозь воду. Но он был правильным.
Ил коснулся пяток. Мягкий. Податливый. Как хлебный мякиш. Ступни ушли в него на сантиметр, на два. Холод пополз вверх — к щиколоткам, к икрам, к коленям.
«Я прекратил грести и отпустил ситуацию».
Огонь пришёл не сразу. Сначала — тишина. Потом — вспышка. Лёгкие загорелись, и тело дёрнулось само, без приказа. Но было поздно. Он уже не мог бороться. Он уже отпустил.
И тогда она появилась.
Женщина. Она плыла к нему — не сверху, а откуда-то сбоку. Волосы разметались вокруг головы тёмным ореолом. Лица он не разглядел — солнце светило ей в спину. Она протянула руку. Не схватила — просто взяла за плечо. И потянула вверх.
Он не сопротивлялся.
***
Очнулся он на берегу.
Песок. Горячий. Колкий. Вода вытекала изо рта — тёплая, с привкусом гнили. Воздух резанул горло, как стекло.
— Живой, слава Богу — Живой, пацан. Всё, дыши.
Голос был незнакомый. Мужской. Не дядя Савва — другой. Семён не разбирал. Он наконец дышал.
Женщина стояла поодаль, у кромки воды, и выжимала волосы. Мокрые пряди свисали вдоль лица. Она тяжело дышала — видимо, сама еле вытащила его. Он хотел сказать «спасибо», но губы не слушались. Получилось что-то среднее между «спасибо» и «спать».
Она ушла, когда прибежали взрослые. Просто развернулась и пошла вдоль берега. Он смотрел ей вслед, пока мог. Потом его завернули в одеяло.
Он так и не узнал, как её зовут.
***
Ночью, в больничной палате, он проснулся от того, что кто-то сидел на соседней койке. Там никого не было. Только тень. Только лунный свет.
Дядю Савву больше никогда не видели. Никто не спрашивал, куда он делся, — как будто его и не было. Никто не сказал: «странный он был» или «хорошо, что он исчез». Просто за столом стало на одного человека меньше, и эту пустоту заполнили разговорами о погоде. Семён пару раз хотел спросить — и не спросил. Он уже знал: взрослые умеют делать вид, что ничего не случилось. Это их главный навык. Они так же делали вид, что пахнет только шашлыком, а не одеколоном. Так же делали вид, что руки у дяди Саввы были обычные, а не с чёрной каймой под ногтями. Так же делали вид, что Семён просто заплыл слишком далеко и сам ушёл под воду. И он научился делать вид вместе с ними. Только иногда — ночью, в палате, — он трогал свою лодыжку и чувствовал следы от ногтей. Их уже не было. Но они ещё держали.
Он не знал тогда, что через несколько дней увидит первый сон. Что сны начнут сбываться. Что часть его осталась там, на дне, — и теперь смотрит на мир сквозь толщу воды.
Он не знал. Он просто сидел и смотрел в окно.
«Часть меня выловили, а часть так там и осталась»
Этих слов он тоже ещё не знал. Но уже чувствовал: что-то изменилось. Что-то поселилось внутри — не дар, не проклятие. Просто пустота. Как комната, из которой вынесли мебель. Как будто часть его души осталась под водой и теперь смотрела на мир оттуда — сквозь ил, сквозь взвесь, сквозь толщу, которая гасит звуки и искажает свет.
Он лёг обратно. Закрыл глаза. И увидел первый сон — яркий, чёткий, как будто кто-то настроил антенну. Ему приснилась мама: она шла по коридору с цветами и плакала.
На следующий день она пришла. С цветами. В час дня.
Сны начали сбываться.