Кровавое наследие

NC-21
В процессе
8
Размер:
планируется Макси, написано 60 страниц, 30 350 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
8 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник

Часть 8

Настройки
Кровавое наследие Часть восьмая: Тот, кто платит за книги Ло Бинхэ проснулся от того, что Ло Бин-гэ уже был там — внутри, наготове, как всегда, когда ночь заканчивалась и нужно было начинать новый день. Он лежал на спине, глядя в потолок, где гирлянда давно погасла, а луна спряталась за тучи, и чувствовал, как второй голос ворочается в его голове, как кошка, которая никак не может устроиться поудобнее на старом, продавленном диване, и всё перебирает лапами, ищет место, где мягче, теплее, безопаснее. За окном было ещё темно — только на востоке чуть брезжил серый, болезненный свет, похожий на синяк, который начинает желтеть по краям, на старую краску, которая облупилась и открыла голый, шершавый бетон. Где-то далеко, в самой глубине леса, стучал дятел — тук-тук-тук, — и этот звук был единственным, что нарушало тишину, кроме его собственного дыхания, которое было ровным, спокойным, почти сонным. Ло Бинхэ пошевелился, повернул голову на подушке — старая, низкая, набитая ватой, которая давно сбилась в комки, и каждый раз, когда он двигался, она издавала тихий, шуршащий звук, похожий на шёпот, — но вставать не хотелось. Тело было тяжёлым, как после долгой дороги, хотя он никуда не ездил, как после того, как целый день таскал мешки с цементом или колол дрова, хотя он не делал ни того, ни другого уже много лет. Сон не приносил отдыха — он приносил только новые кошмары, которые таяли в утреннем свете, оставляя после себя липкий, неприятный осадок, как после дешёвого вина, которое пьёшь не потому, что хочется, а потому, что надо забыться. — Вставай, — сказал Ло Бин-гэ, и голос его прозвучал ровно, без тени эмоций, как у человека, который говорит что-то очевидное и не требующее обсуждения, как у учителя, который в сотый раз объясняет одноклассникам таблицу умножения, зная, что они всё равно не запомнят. — Сколько можно валяться? День короткий, дел много. — Не хочу, — ответил Ло Бинхэ, не открывая глаз. — Дай поспать ещё. — Ты спал шесть часов. Этого достаточно, — Ло Бин-гэ помолчал, потом добавил с лёгкой насмешкой, которая всегда появлялась в его голосе, когда он говорил о том, что Ло Бинхэ считал своим недостатком, а он считал просто слабостью: — Или ты опять боишься выходить из-под одеяла? Боишься, что кто-то смотрит на тебя из угла? Или из-под кровати? Или из того самого гвоздя, который торчит из стены на месте зеркала? — Не боюсь. Просто не хочется. — Не хочется — не значит нельзя. Вставай. Ло Бинхэ вздохнул — глубоко, так, что грудная клетка заныла, — сел на кровати, свесил ноги на пол. Дерево было холодным — половицы остыли за ночь, и ступни сразу онемели, потеряли чувствительность, стали чужими, как будто принадлежали не ему, а кому-то другому, кто лежал в этой кровати до него, кто спал здесь, кто, может быть, умер здесь, и теперь его холодные ноги касались пола, не чувствуя ничего, кроме пустоты. Он посидел так с минуту, глядя в стену, где когда-то висело зеркало, а теперь торчал только гвоздь — ржавый, кривой, похожий на крюк, на котором вешают мясо, на тот самый крюк, которым пользуются в мясной лавке, когда разделывают туши, подвешивая их для удобства, чтобы кровь стекала вниз, в поддон, и не пачкала пол. Потом встал и пошёл в ванную — босиком, шаркая, как старик, хотя ему было только двадцать пять, как человек, который прожил уже три жизни и устал от всех трёх. В ванной было холодно. Плитка на стенах была старой, позеленевшей у швов, местами отколотой, и когда он включал свет — тусклую лампочку под потолком, которая мигала первые несколько секунд, прежде чем загореться ровным жёлтым светом, — он видел эти трещины, эти сколы, эту зелень, которая напоминала ему о плесени в подвале, о сырости, которая въелась в стены и не выветривалась годами. Он умылся холодной водой — по-настоящему холодной, из ледяного крана, потому что горячую он не включал, не любил горячую воду, она расслабляла, а расслабляться было нельзя. Он долго тёр лицо ладонями, растирая щёки, лоб, шею, уши, даже нос — всё, до чего могли дотянуться пальцы, — пока кожа не покраснела, пока не стало слегка больно, пока боль не отрезвила его, не вернула в реальность, где у него были дела, и планы, и Сяо Ли, и подвал, и розовое бельё, которое никто пока не видел. Зубной щёткой — старой, с распушившейся щетиной, которую давно пора было менять, но он всё откладывал, потому что не хотел ехать в город только ради щётки, — провёл по зубам, методично, слева направо, сверху вниз, как учили в детстве, хотя кто его учил — он уже не помнил. Прополоскал рот, сплюнул в раковину, посмотрел на воду, которая утекала в сливное отверстие, унося с собой пену, остатки зубной пасты, остатки прошлого дня. Зеркал в ванной не было — он выбил их в первый же месяц, собственноручно, с особым удовольствием, как выбивают зубы врагу, как выбивают стекла в машине, которую хотят угнать, — поэтому он не видел своего отражения, только чувствовал мокрую кожу и мокрые волосы, которые прилипли к щекам и шее, и ощущение это было неприятным, липким, как утренний пот, как та самая простыня, которая прилипает к телу после кошмара. На кухне он поставил чайник — старый, алюминиевый, с обгоревшим дном и отваливающейся ручкой, которую он примотал синей изолентой, потому что выбрасывать жалко, а новый покупать — лень. Пока вода закипала, он стоял у окна, глядя на лес, который постепенно просыпался — сначала зарозовело небо на востоке, потом лучи солнца пробились сквозь кроны сосен и заиграли на мокрой от росы траве, потом где-то вдалеке запела птица — не дятел, а кто-то другой, с более мелодичным голосом, похожим на флейту, на тот самый инструмент, на котором играл его брат в детстве, пока не бросил, потому что надоело. Чайник закипел, засвистел — тонко, жалобно, как щенок, которого бросили на дороге, — и Ло Бинхэ выключил газ, залил кипятком заварку. Зелёный чай с жасмином — тот самый, который он пил каждое утро, потому что от него не болел желудок и мысли становились яснее, как после хорошего сна, которого у него не было уже много лет. Он заваривал его в маленьком фарфоровом чайнике, который купил в антикварной лавке за бесценок — продавец не знал, что держит в руках, думал, простая китайская подделка, а на самом деле это был настоящий фарфор, с тонкими стенками и бледно-голубой росписью, изображающей драконов и облака. Ло Бинхэ любил этот чайник. Он был красивым, хрупким, бесполезным в бытовом смысле — и это делало его ценным. Как человека, который не умеет ничего, кроме чтения книг. Как мальчика, который ворует на рынке, потому что иначе не получит. Пока чай настаивался — он всегда ждал ровно три минуты, не больше и не меньше, потому что если перелить, появляется горечь, а если не долить, вкус становится пустым, водянистым, — он достал сковороду, поставил на плиту. Сковорода была старой, чугунной, с чёрным налётом, который не оттирался годами, с царапинами от ножа, с пятнами, которые не смывались даже самым сильным моющим средством. Он бросил на неё кусок сливочного масла — маленький, граммов двадцать, не больше, потому что Ло Бин-гэ считал, что жир нужен, а Ло Бинхэ считал, что хватит и так, — и масло зашипело, расползлось по дну жёлтой, блестящей лужицей, запахло топлёными сливками, детством, бабушкиной кухней, которой никогда не было. Он нарезал бекон тонкими полосками — длинными, розовыми, с прожилками жира, которые блестели при свете лампы, — и бросил на сковороду. Бекон зашипел громче, задымился, запах наполнил кухню — такой густой, такой насыщенный, такой мясной, что у него заурчало в животе, и Ло Бин-гэ одобрительно хмыкнул, потому что это был его запах, запах силы, запах охоты, запах того, что сегодняшний день не пройдёт даром. Разбил три яйца — скорлупа хрустнула под пальцами, содержимое выплеснулось на сковороду, белок начал схватываться по краям, становясь белым и плотным, а желтки оставались жидкими, ярко-жёлтыми, похожими на маленькие солнца, на те самые глаза, которые смотрели на него из темноты по ночам. Добавил сыр — потёртый на крупной тёрке, жёлтый, с дырочками, пахнущий чем-то кислым и сладким одновременно, — посыпал сверху, чтобы расплавился. Перец — чёрный, крупного помола, целую щепотку, потому что Ло Бин-гэ любил острое, а Ло Бинхэ не возражал, ему было всё равно. Соль — маленькую, почти незаметную, на кончике ножа. Всё это шипело, трещало, пахло так, что слюна собиралась во рту, и он не мог понять, хочется ему есть или тошнит от этого запаха — потому что запах был слишком сильным, слишком навязчивым, как мысли о мальчике, которые не уходили. — Хорошо, — сказал Ло Бин-гэ, когда Ло Бинхэ переложил яичницу на тарелку — белую, фарфоровую, с синей каймой, такую же, как в подвале, — и сел за стол. — Ешь. Набирайся сил. — У меня есть силы, — ответил Ло Бинхэ, отрезая кусок бекона вилкой — вилка была старой, серебряной, с потёртыми зубцами, которую он нашёл в поместье и забрал себе, потому что она была красивой, как тот чайник, как тот столик в подвале, как всё, что он любил, — и отправил в рот. Бекон был хрустящим, солёным, с запахом дыма, и он жевал его медленно, без удовольствия, потому что удовольствие было чувством, а чувства он старался не испытывать, особенно по утрам. — Ты — слабый, — поправил Ло Бин-гэ. — Слабый и жалостливый. Вчера, когда ты смотрел на того мальчика на рынке, я чувствовал твою жалость. Она чуть не задушила меня. Как ты можешь быть таким? Как ты можешь жалеть кого-то, кто тебе даже не знаком? — А что мне было чувствовать? — спросил Ло Бинхэ, жуя, и голос его был глухим, потому что рот был полон еды, но Ло Бин-гэ всё равно его слышал, они всегда слышали друг друга, даже когда один из них пытался спрятаться, забиться в угол сознания, закрыться от второго. — Он худой, грязный, его гоняют как собаку. Он не может купить книгу, потому что у него нет денег. Он ворует, потому что иначе не получит. Я не камень. — Ты должен быть камнем, — отрезал Ло Бин-гэ, и в его голосе появилась та самая жёсткость, которая всегда появлялась, когда Ло Бинхэ начинал ныть, жалеть, плакать — не вслух, а внутри, и Ло Бин-гэ чувствовал это, как чувствуют запах дыма, когда соседи жгут листву, хотя это запрещено. — Камнем, ножом, стеной. Всё, что угодно, только не тряпкой, которая плачет над каждым несчастным. Какой из тебя мужчина? Ты не можешь даже на свою жертву посмотреть без жалости. А ведь эта девушка — Сяо Ли — она уже почти готова. Ещё немного, и она поедет с тобой в лес. И что ты будешь делать? Плакать над ней? Жалеть её? Обнимать и целовать в лоб, а потом всё равно резать? — Я справлюсь, — тихо сказал Ло Бинхэ, опуская взгляд на тарелку, на остатки желтка, которые расползлись по фарфору, как маленькие солнца, которые закатились и больше не встанут. — Справишься? — Ло Бин-гэ усмехнулся, и в его усмешке была горечь, как будто он много раз видел, как Ло Бинхэ не справляется, как рассыпается на части, как плачет в подвале вместе с жертвой, и устал от этого, устал быть тем, кто забирает контроль, кто делает то, что нужно, пока первый голос захлёбывается слезами и жалостью к себе и к другим. — Ты каждый раз говоришь «я справлюсь», а потом сидишь в подвале и плачешь вместе с ними. А я успокаиваю тебя, забираю контроль, делаю то, что нужно. И так каждый раз. Ты слабохарактерный, Ло Бинхэ. Слабохарактерный и мягкотелый. Без меня ты бы давно сломался. Без меня тебя бы уже посадили. Без меня ты бы лежал в какой-нибудь канаве и смотрел в небо пустыми глазами. Ло Бинхэ не ответил. Он доел яичницу, вытер тарелку куском хлеба — свежего, с хрустящей корочкой, который купил вчера на рынке, — отправил в рот, прожевал, проглотил. Вкус был острым, мясным, сытным — таким, который нравился Ло Бин-гэ, но не ему. Он не чувствовал удовольствия, только необходимость, только то, что надо, только топливо для тела, которое должно работать, охотиться, убивать. Потом встал, вымыл посуду — сначала сковороду, потом тарелку, потом вилку, потом чашку, из которой пил чай, — вытер стол влажной тряпкой, потом сухой, чтобы не осталось разводов, поставил сковороду на место, чайник — на плиту, чашку — на подоконник. Всё должно было быть чистым, идеально чистым, потому что грязь напоминала ему о том, что он не контролирует ситуацию. А он контролировал. Всегда. Всё. Даже когда ему казалось, что нет, даже когда Ло Бин-гэ забирал контроль и делал что-то, чего он не хотел, — это всё равно был он. Или не он. Он уже не помнил. Потом пошёл в спальню одеваться. Одевался он всегда в одном и том же порядке — сначала бельё, хлопковое, белое, купленное в дорогом магазине, потому что бельё должно быть мягким, иначе натирает, а когда натирает, он отвлекается, а отвлекаться нельзя; потом брюки-клёш, тёмно-синие, почти чёрные, из плотной ткани, которая не мялась даже после того, как он спал в них на диване в кабинете, когда было лень идти в спальню; потом рубашка — белая, с длинными рукавами, на мелких пуговицах, которые он застегнул медленно, аккуратно, начиная с нижней, потому что если начать с верхней, то можно ошибиться и перекосить воротник, а перекошенный воротник — это неряшливо, а неряшливость — это слабость. Потом галстук — узкий, тёмно-серый, в тонкую полоску, он завязал его простым узлом, поправил, чтобы лежал ровно, не съезжал в сторону, не душил, но и не болтался свободно, как у школьника, который не умеет завязывать галстуки и просит маму помочь. Потом перчатки без пальцев — чёрные, кожаные, мягкие, купленные несколько лет назад на рынке у торговца, который клялся, что это настоящая кожа, хотя Ло Бинхэ подозревал, что это хорошая подделка, но ему было всё равно, потому что главное в перчатках — чтобы они не скользили, когда он сжимает рукоятку ножа или держит руль. На правой руке — два кольца: серебряное, с чёрным камнем, которое он нашёл в поместье после того, как убил всех, и решил оставить себе, потому что камень был красивым, глубоким, как колодец, как глаза того мальчика на рынке; и медное, потёртое, почти чёрное, доставшееся от деда, которого он никогда не видел, но слышал, что тот был сильным, жестоким, уважаемым человеком, и Ло Бинхэ хотел быть похожим на него, хотя не знал, получилось или нет. Волосы он расчесал гребнем — длинные, чёрные, они свисали почти до пояса, как вода, как тот самый чай, который он пил утром, как река, которая течёт и течёт, не зная, куда приплывёт. Он расчёсывал их долго, методично, начиная с кончиков, чтобы не рвать, не травмировать, не делать больно, — и думал о том, что волосы, наверное, единственное, что в нём осталось по-настоящему красивым, единственное, что не тронула жизнь, единственное, что не превратилось в шрам, в рубцы, в синяки. Потом собрал их в небольшой пучок на затылке, но не весь, а наполовину, оставив остальные свободно падать на плечи и спину — так он выглядел моложе, мягче, почти невинным, почти нормальным, почти как те люди, которые проходят мимо и не подозревают, что он спит с ножом под подушкой. В зеркало он не смотрелся — зеркал не было, — но знал, что выглядит хорошо. Аккуратно. Респектабельно. Как человек, у которого есть деньги, положение и время следить за собой, который не торгуется на рынке за каждую копейку, который платит по счетам вовремя и улыбается прислуге, когда та приносит ему чай в кабинет. — Неплохо, — сказал Ло Бин-гэ, когда Ло Бинхэ завязал шнурки на ботинках — чёрных, кожаных, на толстой подошве, которые он купил в прошлом году и с тех пор носил почти каждый день, потому что они были удобными, как тапки, и не скользили на мокрой траве. — Выглядишь как человек. А не как лесной отшельник. — Я и есть отшельник, — ответил Ло Бинхэ, вставая и проверяя, все ли пуговицы застёгнуты, все ли нитки торчат, не прилипло ли что к рубашке после завтрака. — Отшельник не носит галстуки. — Этот отшельник носит. Ло Бинхэ вышел из дома, запер дверь — два оборота ключа, щеколда, цепочка, хотя знал, что в лесу никто не полезет, но привычка, выработанная годами страха, была сильнее логики, — спустился с крыльца. Утренний воздух был холодным, пахло хвоей и прелыми листьями, и чем-то сладким — может быть, грибами, может быть, цветами, которые распустились на болоте за лесом, куда он никогда не ходил, потому что там было сыро и противно, и вода стояла по колено. Где-то в кустах завозилась птица — маленькая, серая, с длинным хвостом, — она выпорхнула из-под ног и улетела в сторону леса, мелькнув хвостом, как тот самый мальчик, который убегал от продавца, как тот самый страх, который всегда убегает, когда на него смотришь в упор. Ло Бинхэ постоял минуту, глядя на небо, которое постепенно светлело — с серого на бледно-розовый, с бледно-розового на золотистый, с золотистого на белый, прозрачный, почти стерильный, — и подумал о том, что, наверное, сегодня будет хороший день. Или плохой. Он не знал. Он никогда не знал, какой будет день, пока не проходил его до конца. Потом пошёл к гаражу, открыл ворота — тяжёлые, деревянные, с проржавевшими петлями, которые скрипели каждый раз, как будто их кто-то пытал, — сел в «Москвич». Машина была старой, серой, с мятым левым крылом и трещиной на лобовом стекле, которая шла от края до края, как молния, как та самая трещина в потолке его спальни, как тот самый шрам, который никогда не заживёт. Он завёл двигатель — «Москвич» чихнул, кашлянул, заурчал, застучал где-то внутри, и этот стук был ровным, привычным, почти успокаивающим, как сердцебиение, как дыхание, как тот самый звук, который он слышал каждое утро и который говорил ему: «Ты жив. Ты ещё жив. Пока жив». Ло Бинхэ выехал на просёлочную дорогу, потом на трассу. Лес по сторонам мелькал за окном — сосны, берёзы, осины, иногда попадались дубы, старые, корявые, с широкими кронами, которые закрывали небо, как зонты, как крыши, как те самые руки, которые тянутся к солнцу и не могут достать. Он вёл машину медленно, не спеша, потому что торопиться было некуда, а быстрая езда напоминала ему о том, как он в семнадцать лет уезжал из поместья в первый раз — тогда он мчался, сжимая руль так, что костяшки белели, и сердце колотилось где-то в горле, и казалось, что весь мир гонится за ним, что вот-вот из-за поворота выскочит полиция или враги, или те, кого он убил, но не до конца. Теперь никто не гнался. Теперь он был один. И тишина в салоне, прерываемая только шумом мотора и редким скрипом подвески, была ему привычнее, чем любой разговор. Он смотрел на дорогу, иногда поглядывал по сторонам, и вдруг заметил — на поляне, в глубине леса, что-то изменилось. Раньше там были только деревья и кусты, и старая, полусгнившая скамейка, на которой никто не сидел уже много лет, а теперь — беседка. Новая, деревянная, с резными перилами и крашеной крышей, с деревянным полом и ступеньками, ведущими к входу, с окнами, в которые ещё не вставили стёкла, но уже вставили рамы. Рядом стояли строительные леса и кучи досок, и Ло Бинхэ увидел двух мужчин, которые пилили брёвна и сбивали щиты, и третий мужчина, который сидел на траве и курил, наблюдая за ними, как надсмотрщик, как хозяин, которому лень работать, но не лень контролировать. — Что это там? — спросил он, замедляясь, чтобы лучше рассмотреть, чтобы запомнить каждую деталь, каждую доску, каждого человека, чтобы потом, когда вернётся домой, нарисовать мысленную карту, отметить опасную зону, обойти её десятой дорогой. — Беседка? Кто-то строит беседку в лесу? — Беседка, — ответил Ло Бин-гэ. — Кто-то строит беседку. — Зачем? В лесу? — Может, дача. Может, турбаза. Кто знает. Может, просто захотелось человеку сидеть в лесу и пить чай, не боясь дождя. Ло Бинхэ нахмурился. Ему не нравились посторонние в лесу. Лес был его территорией, его убежищем, его крепостью. Каждый новый человек в этих местах был потенциальной угрозой — свидетель, который мог что-то увидеть, что-то услышать, что-то заподозрить, а потом прийти с полицией или с друзьями, или просто случайно забрести на его участок, если тот не огорожен, а он не огорожен, потому что забор привлёк бы внимание, а внимание было тем, чего он избегал больше всего на свете. Но он понимал, что не может запретить людям строить беседки на собственной земле. Не может без причины прогонять строителей. Не может привлекать внимание — это было бы глупо, опасно, самоубийственно. Он просто должен был принять это как факт: в лесу появились новые люди. И наблюдать за ними. И быть осторожным. — Ладно, — сказал он, отворачиваясь от окна и нажимая на газ. — Не обращай внимания. Мало ли кто что строит. Может, это не надолго. Может, построят и уедут. Но внутри у него засело беспокойство — маленькое, острое, как заноза, как осколок стекла, который попал под кожу и теперь саднит при каждом движении, напоминая о себе. Он ехал дальше и думал о том, что скоро придётся объезжать эту поляну другой дорогой, чтобы не попадаться на глаза посторонним, чтобы они не запомнили его машину, не запомнили его лицо, не запомнили то время, когда он проезжал мимо. Или наоборот — проезжать чаще, чтобы они привыкли и перестали обращать на него внимание, как перестают обращать внимание на шум поездов, если живут рядом с железной дорогой. Не сейчас. Потом. Он решит потом. В город он въехал около девяти — солнце уже поднялось выше, заливая улицы жёлтым, тёплым светом, который делал серые бетонные стены почти уютными, почти живыми, почти красивыми, как в тех фильмах, которые показывают по телевизору вечером, когда нечего делать. Он припарковал машину у ворот поместья, выключил двигатель, вышел. Ворота были чугунными, с коваными узорами — виноградные лозы, листья, ягоды, птицы, которые клюют эти ягоды, — и скрипели при каждом открытии, как старуха с больными суставами, как та самая половица в коридоре, которая всегда скрипит, когда он идёт на кухню за чаем. Ло Бинхэ отпер замок — старый, тяжёлый, с ключом, который весил почти полкилограмма, — толкнул калитку, вошёл во двор. Сад был запущен — дорожки заросли травой, кусты сирени разрослись в бесформенные зелёные шары, фонтан не работал, в его чаше плавали сухие листья и окурки, занесённые ветром с улицы, и один резиновый сапог, который кто-то потерял, когда перелезал через стену. Но поместье стояло на месте — большое, каменное, с высокими окнами и черепичной крышей, на которой рос мох, такой густой, что казалось, будто дом надел зелёную шапку. Из флигеля вышел слуга — пожилой мужчина в чёрном костюме, с седыми волосами и морщинистым лицом, с руками, которые дрожали, когда он держал папку с бумагами. Он поклонился — не слишком низко, но с уважением, с той долей подобострастия, которая была уместна в отношениях между слугой и господином, — и сказал: — Доброе утро, господин Ло Бинхуа. Мы ждали вас. Пришли новые документы из банка. Их нужно подписать сегодня, иначе придётся платить штраф. Три процента от суммы — не много, но зачем переплачивать? — Доброе утро, — ответил Ло Бинхэ, кивая. — Давайте документы. Слуга протянул ему папку — коричневую, потёртую, с резинкой, которая держала листы, и пятнами от кофе, которые не отстирывались уже много лет. Ло Бинхэ открыл её, пробежал глазами по строкам — цифры, цифры, цифры, подписи, даты, печати, — взял ручку из внутреннего кармана пиджака — чёрную, гелевую, с тонким стержнем, который никогда не засыхал, потому что он менял его каждые две недели, даже если не писал. Подписал. Три листа, четыре подписи, дата — сегодняшняя, он помнил её, потому что сегодня было пятнадцатое, а пятнадцатого он всегда платил за электричество. Вернул папку слуге. — На сегодня всё? — спросил он, поправляя галстук, который чуть съехал в сторону, когда он наклонялся. — Да, господин. На сегодня всё, — слуга снова поклонился, но ниже, почтительно, как кланяются перед иконой в церкви, хотя Ло Бинхэ не был иконой, он был человеком, и человек этот убил десятки людей, но слуга не знал, и слава богу, потому что если бы знал, то, наверное, не стоял бы сейчас перед ним с такой улыбкой. — Завтра придут ещё счета. Мы подготовим, как всегда, к вашему приезду. — Хорошо. Завтра я приеду после обеда. Ло Бинхэ развернулся, чтобы уйти, но слуга остановил его — не рукой, не словом, а просто движением, шагом вперёд, лёгким наклоном головы, который говорил: «Господин, позвольте мне ещё одно слово». — Господин Ло Бинхуа, разрешите сказать? — Говори. — Я хочу поблагодарить вас. От всех слуг. Мы очень рады, что вы заботитесь о поместье. Многие на вашем месте продали бы его или забросили, как другие заброшенные усадьбы, которых так много в нашей провинции. А вы приезжаете, подписываете бумаги, следите за порядком, платите вовремя, не скандалите, не требуете невозможного. У нас очень хороший владелец. Я говорю это не потому, что вы платите мне жалованье, а потому что это правда. Ло Бинхэ посмотрел на слугу — на его морщинистое лицо, на добрые, усталые глаза, на руки, которые дрожали, когда он держал папку, на седые волосы, которые выбивались из-под шапки, — и подумал о том, что этот старик, наверное, никогда не узнает, кто он на самом деле. Никогда не узнает, что его «хороший владелец» сжигает трупы в печи и спит с ножом под подушкой, что он фотографирует девушек на улице и готовит для них розовое бельё в подвале. И, наверное, это было к лучшему. — Спасибо, — сказал Ло Бинхэ. — До завтра. Он вышел за ворота, закрыл калитку на замок — щёлкнул дважды, проверил, — и пошёл к машине. Сел, завёл двигатель, выехал на дорогу. Но поехал не в сторону леса, а в сторону рынка. Ему нужны были помидоры. И огурцы. И свежая зелень — петрушка, укроп, кинза, которую он любил за резкий, пряный запах, напоминавший ему о чём-то далёком, почти забытом, о чём-то, что было до всего этого — до леса, до подвала, до красных булавок на пробковой доске. На рынке было шумно — как всегда. Бабки в цветастых платках орали друг на друга, предлагая товар, перекрикиваясь через три ряда, как будто они были не продавцами, а участницами какого-то странного конкурса, кто громче. Мужики в трениках торговали контрабандными часами и видеокассетами, которые, наверное, были украдены или скопированы неизвестно где. Дети бегали между ног и вопили, как оглашенные, как будто их режут, хотя их никто не трогал. Пахло мясом, рыбой, дешёвыми духами и жареным луком, и бензином, и потом, и ещё чем-то сладким — карамелью или халвой, он не разобрал. Ло Бинхэ шёл по рядам, погляды вая по сторонам, и вдруг увидел его. Шэнь Цзю стоял у книжного лотка — того самого, где продавец вечно на него орал, где он уже трижды воровал книги, где его ненавидели больше, чем любого другого вора на рынке, потому что книги были личной болью продавца, его страстью, его единственным источником дохода. Мальчик не трогал книги, не пытался украсть, не делал ничего плохого. Он просто стоял и смотрел. На потрёпанные тома в жёлтых обложках, на корешки, на которых не было названий, потому что они стёрлись от времени, на картинки, выцветшие на солнце до бледно-серого цвета, на котором ничего нельзя было разобрать. Стоял и смотрел, как человек, который пришёл в музей и не может позволить себе купить билет, потому что билет стоит дороже, чем он зарабатывает за месяц. Продавец — толстый мужик с красным лицом и вечно недовольным выражением, с жирными руками и грязным фартуком, на котором были пятна от кофе и, кажется, от крови, хотя, наверное, это был просто сок от помидоров, — заметил его и сразу завёлся: — Ты опять? Я же тебе сказал: не подходи! Ворюга! Паршивец! Ещё раз увижу тебя рядом — полицию вызову! У меня уже три книги ты украл! Три! Я всё помню! Имена и фамилии! Приметы! Всё помню! Шэнь Цзю не двигался. Он стоял, сунув руки в карманы, и смотрел на продавца спокойно, почти равнодушно, как смотрит человек, который привык к крикам и уже не реагирует на них, как смотрит кот, когда на него кричат, — он просто моргает и думает о своём, потому что ему всё равно. Но в его глазах — тёмных, глубоких, с красными прожилками, с тёмными кругами под ними, как у человека, который не спал несколько ночей или которому снятся кошмары, — была та же самая усталость, что и в первый раз, когда Ло Бинхэ увидел его. Усталость и голод. Не физический — душевный. Голод по чему-то, что нельзя купить на рынке, что нельзя украсть, что нельзя выпросить. Голод по словам, по историям, по мирам, которые открываются между страницами. — Вон! — продавец размахнулся палкой — старой, кривой, с занозой на конце, — и чуть не задел мальчика по плечу. — Вон говорю! Не стой над душой! Не продам я тебе ничего! Ни за деньги, ни за какие коврижки! Ло Бинхэ смотрел на эту сцену и вдруг вспомнил. Вспомнил, как несколько недель назад сидел в машине на парковке у рынка, ждал, когда схлынет толпа, и увидел мальчика, который бежал. Бежал быстро, лавируя между лотками, перепрыгивая через ящики с овощами, отталкивая прохожих локтями, как футболист, который прорывается к воротам, не замечая никого вокруг. За ним гнался продавец — тот самый, с книжного лотка, — с палкой в руке, красный от злости, и кричал что-то про полицию, про тюрьму, про то, что он ему руки переломает, ноги переломает, голову открутит. Мальчик был напуган — не так, как пугаются люди, когда на них кричат, а так, как пугаются звери, когда за ними гонится хищник, — отчаянно, смертельно, без всякой надежды на спасение, с тем самым чувством, которое бывает только у тех, кто знает, что если его поймают — не будет ничего. Он бежал к машинам, искал место, где можно спрятаться, где можно затаиться, где можно переждать, и вдруг увидел Ло Бинхэ. Их взгляды встретились — на секунду, не больше, на мгновение, которое показалось вечностью, — и Ло Бинхэ прочитал в глазах мальчика что-то такое, что заставило его открыть дверцу. Не думая. Не размышляя. Не оценивая последствия. Просто потянулся к ручке, нажал, открыл. — Садись, — сказал он. Шэнь Цзю не раздумывал. Он прыгнул в машину — ловко, как кошка, как тот самый бездомный пёс, который боится, что его пнут, и потому старается убраться подальше, пока его не заметили, — захлопнул дверцу, пригнулся — чтобы его не было видно через окно. Продавец пробежал мимо, не заметил, скрылся за лотками, где-то закричал, потом его голос затих вдали. Ло Бинхэ завёл двигатель и выехал с парковки. Они ехали молча. Шэнь Цзю сидел, пригнувшись, сжимая в руках украденную книгу — ту самую, которую он потом читал на скамейке, — и не поднимал головы. Ло Бинхэ вёл машину, не глядя на него, и чувствовал, как внутри него поднимается что-то странное — не жалость, не раздражение, а что-то среднее, какое-то смутное, неопределённое чувство, которое он не мог назвать, как не мог назвать цвет того света, который видел в детстве, когда ударился головой и на минуту потерял сознание. — Вылезай, — сказал Ло Бинхэ, когда они отъехали на пару кварталов. — Здесь уже безопасно. Он тебя не найдёт. Шэнь Цзю поднял голову, посмотрел на него. В его глазах не было благодарности — только настороженность, только оценка, только вопрос: кто ты и чего тебе от меня надо? Он смотрел так, как смотрят на незнакомца, который предложил помощь, но которому не верят, потому что в его мире помощь всегда была приманкой, доброта — ловушкой, а улыбка — предвестником боли. — Зачем ты мне помог? — спросил мальчик. Голос его был низким, хрипловатым, как будто он много кричал или долго молчал, и не привык разговаривать с незнакомцами. — Не знаю, — честно ответил Ло Бинхэ. — Просто увидел, что ты бежишь. Дверь открыл. Ты залез. Всё. — Странный ты, — сказал Шэнь Цзю и открыл дверцу. — Как тебя зовут? — спросил Ло Бинхэ, когда мальчик уже вылезал. Шэнь Цзю обернулся, посмотрел на него через плечо — недоверчиво, как смотрит зверёк, который почуял опасность, но не убегает, потому что интересно. — Шэнь Цзю, — ответил он и захлопнул дверцу. Ло Бинхэ смотрел, как он уходит, как идёт вдоль дороги, не оглядываясь, как суёт книгу в рюкзак — тот самый, старый, драный, с оторванным карманом, зашитым белыми нитками, — как исчезает за углом, как растворяется в толпе, как капля дождя падает в лужу и становится её частью, не оставляя следа. И думал о том, что это имя — Шэнь Цзю — теперь застряло у него в голове, как заноза, как та самая красная булавка, которую он втыкает в фотографии на пробковой доске. Теперь, стоя на рынке и глядя на мальчика, который смотрел на книги и не мог их купить, который стоял под крики продавца и не уходил, потому что книги были единственным, что держало его в этом мире, Ло Бинхэ вспомнил эту сцену во всех деталях — запах бензина в машине, стук дверцы, твёрдый взгляд мальчика, когда он назвал своё имя, тишину, которая была между ними, когда они ехали по городу, не зная, что сказать друг другу. — Слушай, — сказал Ло Бин-гэ. — Было бы неплохо оплатить ему книгу. Тот продавец всё равно не успокоится, пока не выгонит его. А ты можешь помочь. Прямо сейчас. Подойди и заплати. — Зачем? — спросил Ло Бинхэ, хотя уже знал ответ. — Затем, что он хороший мальчик, — усмехнулся Ло Бин-гэ. — Заслуживает книгу. И потом, он тебя запомнит. Запомнит добрым. А это может пригодиться. Когда-нибудь. Может быть. Ло Бинхэ хотел возразить, сказать, что не нужно, что не стоит, что опасно, что мальчик — это лишняя связь, лишняя ниточка, которая может привести туда, куда не надо. Но не успел. Он почувствовал, как контроль переходит к Ло Бин-гэ — плавно, без рывков, как будто переключаешь скорость на машине, как будто передаёшь руль другому водителю, который сидит рядом и давно ждёт своей очереди. Тело стало чужим, но в то же время своим — более лёгким, более уверенным, более сильным. Ло Бин-гэ улыбнулся — той улыбкой, которую Ло Бинхэ не мог изобразить, потому что она была не его, а его, второго голоса, который жил внутри и который теперь взял управление на себя. Улыбка была холодной, насмешливой, почти торжествующей, и она не вязалась с тем, что они собирались сделать — заплатить за книги для мальчика, который был им никем. Ло Бин-гэ направился к книжному лотку. — Сколько? — спросил Ло Бин-гэ, подходя к продавцу и кивая на стопку книг, на которые смотрел Шэнь Цзю. Голос его был ровным, уверенным, почти ленивым, как у человека, для которого деньги не имеют значения, как у человека, который может купить всё, что захочет, и не думать о цене. Продавец узнал его — все на рынке знали Ло Бинхуа, дальнего родственника семьи Хэй, человека с деньгами и связями, человека, который платит без торгов, не скандалит, не жалуется. Он сбавил тон, но всё ещё косился на мальчика, который стоял в двух шагах и смотрел на них. — А вам зачем? — спросил продавец, подозрительно щурясь. — Это же для него, да? Вы за него платите? — Какая разница, для кого? — Ло Бин-гэ достал из кармана деньги — не мелочь, а купюру, больше, чем нужно, чтобы продавец не сомневался, чтобы не торговался, чтобы просто взял и отдал книги. — Я заплачу. И он возьмёт. Всё просто. Продавец пыхтел, смотрел то на Ло Бин-гэ, то на мальчика, то на деньги, которые лежали на прилавке, но взял. Потому что деньги пахнут одинаково, от кого бы они ни исходили. Ло Бин-гэ взял книги — три потрёпанных тома — и протянул их Шэнь Цзю. Мальчик смотрел на него с недоверием, с подозрением, с той же взрослой усталостью, что и в прошлый раз. Он не брал книги. Стоял и смотрел, как смотрят на приманку, которую не хотеть брать, потому что знают, что за ней скрывается капкан, ловушка, боль. — Бери, — сказал Ло Бин-гэ. — Не бойся. Я не кусаюсь. Шэнь Цзю помедлил. Секунда, две, три. Потом всё-таки взял. Пальцы его дрожали — не от страха, а от напряжения, от того, что он не привык, чтобы ему помогали, и не знал, как на это реагировать. Он прижал книги к груди, как прижимают ребёнка, как прижимают что-то ценное, что могут отнять в любой момент. И его лицо изменилось — не улыбка, нет, до улыбки было далеко, но что-то близкое к ней, какое-то облегчение, какая-то лёгкая, почти незаметная радость, которая сделала его моложе, светлее, человечнее. Глаза его — тёмные, глубокие, с красными прожилками — на секунду стали мягче, и в них мелькнуло что-то, чего Ло Бин-гэ не видел раньше: может быть, надежда, может быть, удивление, может быть, просто усталость, которая на миг отпустила его, дала вздохнуть. — Спасибо, — сказал Шэнь Цзю, и в его голосе впервые появилось что-то похожее на благодарность — не привычную, не вынужденную, а настоящую, хотя и сдержанную, как будто он не хотел показывать, как ему на самом деле приятно, как будто боялся, что если покажет, то это отберут. Ло Бин-гэ улыбнулся — не своей, а своей, той, которая принадлежала только ему, той, которая была холодной и тёплой одновременно, той, которая говорила: «Я знаю, что делаю, и мне это нравится». И кивнул: — Не за что. Мальчик ушёл — быстро, скользящей походкой, как кошка, как тот самый бездомный пёс, который получил кусок мяса и теперь торопится унести его в безопасное место, где никто не отнимет. Он прошёл мимо лотков с овощами, мимо торговок, которые орали свои цены, мимо толпы, которая расступалась перед ним, не замечая, не видя, не желая видеть. И через несколько секунд он исчез — растворился в серой, пыльной, шумной толпе рынка, как капля дождя падает в лужу и становится её частью, не оставляя следа. А Ло Бин-гэ развернулся и пошёл к машине, чувствуя, как Ло Бинхэ пытается вернуть контроль, но не может — пока не может. Потому что Ло Бин-гэ был сильнее. И потому что ему нравилось быть сильнее. Нравилось чувствовать, как тело слушается его, как ноги несут его туда, куда он хочет, как руки делают то, что он задумал. Нравилось быть тем, кто платит за книги, кто смотрит на мальчика, кто запоминает его лицо, его голос, его имя. И когда он сел в машину, завёл двигатель и выехал с парковки, он думал о том, что сегодняшний день был хорошим. Не потому, что он сделал что-то важное. А потому, что он сделал что-то, что хотел сделать. И это чувство — свободы, контроля, власти — было тем, ради чего он просыпался по утрам. Даже если это была не его жизнь. Даже если это была жизнь Ло Бинхэ. Какая разница? Они — одно. Или уже нет. Или никогда не были. Он не знал. И не хотел знать.
8 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник