Из нашего окна
12 июня 2026 г., 00:46
Олежа просыпается… и сразу же жалеет об этом.
Потолок в его общажной комнатке ему отлично знаком — он разглядывал его сотни раз, когда был привидением и доселе. Но сейчас — что было ново — он вращался.
— Ох, — Олежа жалобно застонал, впервые за эти часы ненавидя быть смертным.
Голова раскалывалась. Во рту — сухо, как в пустыне, а желудок напоминал о себе глухими толчками: «Выпей воды, иначе я устрою бунт. И съестного закинь!».
— Бли-ин… — он захрипел, усмиряя внезапно накатившую адскую тошноту, — Есть тут кто живой?
И тишина.
Душнов огляделся — ни на второй кровати, ни за столом, ни где-либо еще Диму обнаружить не удалось. Веки предательски липли друг к другу, призывая вернуться в объятия сна.
Сколько он вообще был в отключке?
На двор опускался полдень — значит, тринадцатое число еще не наступило, но времени все равно минуло с достатком, ведь они вернулись не позже половины шестого.
Он попробовал сесть. Вышло не с первого раза — голова закружилась пуще прежнего, и пришлось схватиться за спинку кровати, чтобы почувствовать хоть что-то, связующее его тело с внешним миром.
В этот момент на пороге возникает, как ни странно, Побрацкий.
Единственное, что Олежу привело в смятение — абсолютно бодрый тон вкупе со свежестью чужого лица:
— О! Ты, всё-таки, не откинулся. — он чуть ли не вприпрыжку подошел к столу и водрузил туда лоток свежесваренного «Доширака», — Давай в себя приходи. Я те намутил тут… ну, че нашлось. С похмелья — самое то!
В животе Олежи запели киты.
Он смущенно почесал за ухом, мысленно благодаря всех существующих и несуществующих Богов за то, что подарили ему такого предусмотрительного Диму.
— Ты, значит, в похмельях спец…
— А то! Как ощущения?
Олежа откидывается обратно на подушку, проиграв своей мигрени в неравном бою.
— Ты еще спрашиваешь! — в висках неприятно кольнуло от собственного вскрика, и он зашипел, жмурясь. — Я, наверное, выгляжу хуже Смерти…
— М-да… — Дима оценивающе осмотрел друга, по-доброму хихикнув. — Мягко сказано.
Чужую недовольную гримасу Дима игнорирует.
Придя к нехитрому выводу, что его сосед не в состоянии даже встать, чтобы пройти два шага, он берет горячую лапшу и усаживается рядом. Протягивает — Олежа тут же подрывается, глотая слюни. Это забавит Побрацкого еще сильнее.
— Понимаю. Ешь, пока тепленький. — он откинулся к стене, вытягивая ноги, — Если тебе интересно, где я был — час доказывал Маринке, что по докам тут живу.
— И как? Поверила? — поинтересовался Олежа, параллельно кайфуя от того, как ему вкусно.
— Прикинь! Я реально по всем бумажкам переехал. Выходит изменилось-то не всё…
Душнов кивнул, призадумавшись. Значит ли это, что о его смерти может помнить не один только Дима? Что следы его гибели есть где-то здесь, в их теперешнем бытии?
Они обязательно это выяснят. Но позже.
— К слову. Что было вчера? Я, честно говоря, ничего не могу вспомнить…
— Ты хочешь события в хронологическом порядке? — Дима приподнял голову, щурясь от дневных лучей. — Потому что я помню… — он как-то неестественно запнулся. — Короче, много всего.
— Я, кажется, неудачно упал…
— Ты влетел в мою кровать, как долбанный метеорит.
Олежа наморщил лоб, пытаясь выцепить что-нибудь еще.
Всплывали лишь короткие обрывки: громкая музыка, цветные огни, Дима танцующий с какой-то леди и размахивающий руками. Потом — перила в вагоне, темнота улиц, румянец на знакомых щеках… всё.
Дима подвинулся к краю кровати, шмыгнул и посмотрел на Олежу долгим взглядом.
— Совсем ничего?
— Совсем. Последнее, что помню — клуб, коктейли твои… а дальше — провал.
Дима молчал несколько секунд. Потом усмехнулся — криво, будто не хотел, но само вырвалось.
— Ну, это к лучшему. Ты в поезде петь пытался, — соврал он. — Это было ужасно. Слава Богу, что мы ехали одни.
— Я не умею петь.
— Вот именно. Поэтому ты и не помнишь — психика защищается!
Олежа хотел расспросить еще — как они шли от метро и что произошло дома, но головная боль вновь потребовала прекратить мыслительный процесс. Он решил, что узнает позже. Или не узнает.
Иногда не знать — безопаснее.
— Слушай. Твой пункт про пьянку — считай, закрыли. И про тусу с младшекурсниками — тоже. Осталось…
— Десять. Я еще и учебу прогулял. — закончил за него Олежа. — Неплохое, конечно, начало…
— Ага. Десять. И один из них — «чмокнуть однокурсника».
— Заткнись.
— Я просто напоминаю! Это, так-то, твой список. Не мой! Я уже целовался.
Только расправившись со своим завтраком, Олежа обратил внимание, что у Димы под боком спряталась пачка крекеров «Tuc». Потому что Дима аппетитно захрустел.
Олежа отвернулся к окну. Снаружи было пасмурно — солнце затягивалось тучами, мокрый асфальт напоминал о том, что сейчас разгар осенней поры.
В стекле он заметил своё отражение: бледное, с синяками под глазами, но живое. В последний факт все еще верилось с трудом.
Он не хотел это потерять. Не снова.
— А вдруг… вдруг у нас не получится? Вдруг я исчезну?
Дима перестал жевать, замер. Посмотрел на Олежу серьёзно — так, как смотрел только тогда, когда дело касалось по-настоящему важного.
— Да перестань, — нахмурил брови Дима. — Я… мы справимся! Вместе.
— Ты не можешь все контролировать.
— А вот и могу! Я упрямый, чтоб ты знал! — он несознательно сжал кулаки.
Олежа хотел возразить, но вместо этого — улыбнулся. Дима смотрелся аж до умиления отчаянным.
— Ты дурак, Побрацкий.
— Это не новость, блин. Держи, — он предложил печенье, которым, видимо, и так собирался поделиться, — доедай. Я с таким рационом гастрит заработаю. Ну его нахрен, больше на ФГДС — ни ногой…
Олежа принялся уплетать крекеры за обе щеки. И они продолжили зависать так, в сером полумраке комнаты, и молчали.
***
— Рота, подъем!
Олежа нехотя приподнялся на локте. За окном только начинало светать, а дубак в помещении стоял такой, что ему хотелось никуда и никогда не выходить.
Он сонно потер глаза. Голова еще гудела после вчерашнего, но мысли были гораздо чётче.
— Который час?
— Пол седьмого.
На лице Димы играла улыбка, но напряженная, вынужденная. Он сидел с краю постели, сжав руки в замок. Голос звучал севшим.
Олежа догадался — совсем не спал.
— Значит, сегодня за мной придут…
— Я здесь останусь, буду следить, что и как. А ты, главное, не нервничай, — он слегка хлопнул друга по плечу, стараясь подбодрить, — Ферштейн?
— Как же пары? — Душнов не ответил на просьбу.
— Олежа, в жопу их! Все равно я затупок. Переживут.
На это он только смиренно вздыхает. Потом небрежно кладет голову на чужое плечо, закрывает глаза — Дима не рыпается.
— Ну, меня не в такую рань грохнули. Значит, время есть. Мне бы в душ…
— Я с тобой!
Олежа открывает веки в удивлении, смотрит на друга и непонимающе хлопает ресницами.
Дима замялся, смущенно сглотнул ком, вставший в горле, но продолжил настаивать:
— Ну, не прям в… блин, это совсем уже петушня какая-то! Покараулю у двери…
— Ты будешь стоять под дверью и слушать, как я моюсь?
— Нет! То есть да. То есть… — Дима запустил руку в волосы. — Я не знаю, что может случиться! Убийца воду обрубит, потолок упадёт, инопланетяне высадятся — а я не рядом!
— Инопланетяне? — Олежа приподнял бровь. — Побрацкий, окстись.
— Ладно, с этим загнул. Но с водой реально проблемы в общаге! Помнишь, в прошлом месяце…
— Дим.
— Чего?
— Запираться я не буду.
Дима замер, таращась на Олежу в упор.
— Ты серьёзно?
— Если тебе так спокойнее, — Олежа пожал плечами, под образовавшуюся тишину достал все необходимое из шкафа и вышел в коридор.
Душевая на их этаже — это девятый круг ада.
Плесень на стыках плитки, ржавая лейка, и вишенка на торте — занавеска в цветочек, которую никто не менял со времён основания университета.
Олежа зашёл внутрь, убеждаясь в том, что тут обстановка такая же, как и прежде. Включил воду.
Она грелась минуты три, и всё это время он слышал, как Дима переминается с ноги на ногу за хлипкой стеной.
— Ты там?
— Ага.
— Не подглядываешь?
— Слышь, ты за кого меня принимаешь? Я не… не извращенец какой-то! — возмутился Дима. — Я... телохранитель, типа. На этот день.
Олежа хмыкнул, стянул домашние вещи и залез под струю.
Горячая, почти обжигающая вода коснулась его. Она стекала по носу, по шее к ступням — и вдруг он подумал, что пару дней назад, когда он еще был невидимым — не мог этого чувствовать. Не мог ощутить, как капли разбиваются о кожу. Не мог вытереть уставшее лицо. Не мог…
— Олеж? — донеслось обеспокоенно снаружи.
— М?
— Че-то ты притих. Всё норм?
— Да, да, я в порядке, просто… задумался немного.
— О чём?
— О воде.
— О воде?
— О том, какая она тёплая.
Дима помолчал. Затем сказал тихо, почти неловко:
— Рад, что ты теперь можешь, ну… ощутить это, типа.
Олежа в ответ промолчал.
Он держал в руках кусок «Банного мыла» и смотрел на собственные родинки — редкие, но они есть. И думал о том, что, возможно, это последний раз, когда он чувствует тепло.
Старая дверь чуть приоткрылась.
— Ты там оделся?
— Нет ещё.
— А скоро?
— Скоро, если перестанешь пялиться.
— Да ничего я не… иди ты, блин! Козел.
Олежа покрутил вентиль, вздыхая с облегчением от смытого с себя слоя пыли и сумбура последних дней. Вытерся каким-то полотенцем, найденным в ящике, потом надел чистые серые треники, взял одну из своих любимых футболок — темно-синюю, с принтом альбома «Unknown Pleasures» — натянул её и выпорхнул в коридор.
Дима стоял, привалившись к стене и старательно глядел в потолок.
Шея его была подозрительно багровой.
— Всё?
— Всё.
— Живой?
— Даже лучше.
— Тогда погнали хавать. Я голодный, как не знаю кто.
Олежа засеменил вперёд, и только через несколько шагов Дима осмелился посмотреть на него нормально — на мокрые волосы, на свежую одежду, на лицо, которое на секунду стало спокойным.
«Только бы ничего не случилось», — подумал Дима.
Но оба знали — случится.
***
Они не выходили на улицу — заказали на последние гроши доставку и просто бездельничали.
Ну, быть может, только один из них.
Побрацкий сидел на стуле, прожигая дверной проём взглядом и настороженный, как пёс, который чует угрозу. Олежа преспокойно пил чай — молочный улун, любимый — и смотрел что-то бессмысленное на Димкином ноутбуке.
В одиннадцать он открыл форточку.
— Зачем? Не май месяц, знаешь ли.
— В прошлый раз окно было открыто, — сказал Олежа, уводя глаза куда-то в сторону. — Я сам открыл.
— Так закрой! Наоборот же…
— Не могу. — он покачал головой. — Мне кажется почему-то, что всё должно быть в точности, как тогда.
Дима покрепче сжал челюсть, чтобы не взорваться. Он ничего не сказал, но пододвинул стул ближе.
***
В 11:43 дверь в комнату резко распахнулась.
Олежа крупно дёрнулся, машинально ставя скучный стрим Дэвида Уоллеса Фостера на паузу. Дима, который до этого уже клевал носом, подскочил на месте.
В проходе показалась Нурият — злющая, в расстёгнутом пальто, с горящими зенками и телефоном, который она трясла перед собой, как клеймо.
— Побрацкий! — рявкнула она, убирая со лба тёмную чёлку. — Ты почему на звонки не отвечаешь? И где носит тебя вообще? Оля вся извелась… опять по барам пошёл?
— Я… — Дима начал оправдываться, но его тут же перебили:
— Препод по матану говорит, если не принесёшь зачётку в течение часа — ты вылетаешь! ВЫЛЕТАЕШЬ, нафиг! С кукушкой! В армию!
— Я бы и так пошёл…
— Не тупи! — девушка шагнула внутрь, схватила Диму за рукав и потянула за собой. — Руки в ноги! Никаких «нет».
— Но я… — Дима обернулся к Олеже. В его выражении читалась паника — не из-за зачёта, из-за того, что обещал его не бросать. — Олеж, я…
— Иди. — Он изо всех сил старался не позволить голосу дрогнуть.
— Я быстро, — шепнул Дима. И добавил, еле слышно: — Не открывай никому. Я скоро вернусь, обещаю!
Он выскочил наружу. Нурият что-то кричала ему вслед про долги, про хвосты, про то, что «тебе не пятнадцать лет, мужик, пора отвечать за свои поступки». Голоса удалялись, стихали.
И Олегсей остался один.
Дверь закрылась не до конца — Дима не успел её захлопнуть. Из щели несло хлоркой и сигаретами. Где-то за стеной играла музыка. Привычная, общажная рутина.
Олежа слез с подоконника, встал к нему лицом. Слушал, как тикают мерно настенные часы. Тик-так. Тик-так.
«Не открывай никому», — об этом попросил его Дима перед уходом.
Но Олежа знал: тот, кто придёт за ним, не подумает стучать.
Стрелка дрогнула, сбившись с ходу — будто сама запаниковала. Двенадцать.
Шаги. Тяжёлые. Этот человек не торопился и наверняка знал, что должен будет сотворить.
Олежа выдохнул, посмотрел во двор — на группы отбившихся от рук старшеклассников, на голые ветви клёнов, на весь холодный ноябрь. Заставил себя повернуться.
Он решил не сопротивляться. Знал, что так надо. Что его никто не спасёт.
И надеялся, что это стоит того.
Зажмурился до боли в глазных яблоках.
«Ну, хоть не воняю», — последнее, что он сказал самому себе прежде, чем стук мужских каблуков остановился у 213-й.
***
Он очнулся, потому что не мог дышать.
Лёгкие горели, словно облитые керосином и подожжённые. Спина — нет, не спина, всё — болело так, словно его целиком перемололи в бетономешалке.
Первый инстинкт — понять, где он находится. Стоило Олеже с трудом открыть глаза, как яркий белый свет резанул, словно ножом, и вызвал неминуемый приступ головной боли.
— Дорогуша, вы меня слышите?
Он заставил себя оглядеться снова. Перед ним маячила, судя по всему, медсестра — молодая, с глупыми косичками. Проверяла приборы.
— Вы в больнице. У вас переломы пяти рёбер и сотрясение. Сейчас вы подключены к аппарату ИВЛ. То, что вы выжили — чудо!
Олежа попытался произнести: «Дима где?» — но из глотки вырвалось лишь болезненное хрипение, напоминающее предсмертный кашель больного туберкулёзом.
— Не пытайтесь говорить, — улыбнулась девчонка с наращенными ресницами. — Всё будет хорошо.
В палату вошла старшая медсестра, выглядя встревоженной и что-то прошептала ей на ухо. Та понятливо кивнула, развернулась к Олеже:
— К вам посетитель. Ваш… отец.
Он похолодел.
— Не впускайте, — выдавил он. Голос был — будто не его, сиплым и слабым. — Пожалуйста…
Девушка удивлённо сложила руки на груди, отвлекаясь от протирания шприцов с обезболивающим.
— Но он ваш родственник…
— Он меня… это он, — хрипел Олежа на грани истерики, — Прошу, послушайте…
Медсестры переглянулись.
В дверях уже топтался Михаил Душнов, выжидательно глядя на врачей, которые по его мнению были здесь лишними.
— Я побуду с ним?
Младшая медсестра хотела возразить, но другая предупредительно дёрнула её за край юбки. Они удалились.
Отец закрыл за собой.
Он неумолимо медленно подошёл к кровати. Сел на табуретку. Посмотрел на аппарат искусственной вентиляции лёгких — чёрный ящик с трубками, что тянулись, будто змеи, к Олежиному горлу. Потом на мониторчики: пульс, давление, кислород.
— Что ж… мои поздравления, сынок! Повезло-то как.
Олежа присмотрелся к нему. Усы, выбритые идеально — как с картинки, стильная причёска, выглаженный наряд.
Знакомые черты. Но ледяные. Всегда были ледяными, как остывший труп в морге.
Лжец.
— Зачем?
— Ты позоришь моё имя, — не колеблясь ответили ему. — При жизни позорил. Снова вернулся — и снова позоришь. Почему ты перевёлся с менеджмента? Думал, я не узнаю? Ты думаешь, я тупой? Такой вот папа в твоих глазах?
— Я не хотел этого. Я… я только хотел делать то, что нравится…
Казалось, Михаил был один в палате, не слыша и не замечая никого кроме себя:
— Сколько бы я ни трудился, ни пахал в поту лица, лишь бы ты вырос человеком — ты опускаешь меня лицом в грязь. — Отец поправил манжеты рубашки. — Я всё исправлю. Такому посмешищу, как ты, нельзя иметь место на нашей семейной фотографии.
— Нет, — он попробовал двинуть хоть чем-нибудь, остановить его, но вышло скудно, — не надо… папа, папа, ты слышишь? Я…
Олежа не смог, не сказал то, что так хотел сказать — ведь Михаил Душнов взялся за шнур питания.
Он смотрел на своего мучителя снизу вверх — с койки, перевязанный бинтами сверху донизу, беспомощный, как в тот раз. Тот раз, который он позабыл.
Но сейчас — сейчас он, наконец-то, вспомнил: всё было именно так.
***
Оля.
На дворе — лето, прохладные июльские вечера и никаких забот.
Ей тогда было пятнадцать, а ему семнадцать. Они сидели на крыше их дома в пригороде Петербурга, и Оля учила его тексту какой-то песни.
— «I will follow you into the dark», — она пела, чуть фальшивя, но так искренне, что хотелось плакать.
— У тебя слуха нет, — засмеялся Олежа легко.
— А у тебя — голоса, — парировала девочка, пихая брата. — Но мы же не сдаёмся?
Они не выучили песню до конца. Не успели.
А потом Оля сменила цвет волос, стала косить под гота и никогда не улыбалась по-настоящему. Олежа видел её фотографии в соцсетях — любимая, весёлая сестра с кучерявыми волосами цвета пламени изменилась насовсем.
И всё равно, бывало, они иногда говорили по телефону, и на проводе всё ещё прорывалось то самое — прежнее, детское. О чём можно забыть, но потерять — никогда.
«Мы не сдаёмся».
***
Антон.
В двух словах — странный человек.
В дорогом пиджаке, но с мешками под глазами. Который во всём стремится быть первым, но который…
Олежа вспомнил, как они работали вместе. Антон был магистром, Олежа — бакалавром. Они почти не общались вне универа, но в аудиториях чувствовали друг друга без слов.
А потом Олежа умер. И Звёздочкин, который никогда не плакал, стоял на кладбище и смотрел на деревянный крест с таким удручённым видом, будто потерял нечто очень, очень важное. Он успел ухватить некоторые вещи из комнаты Олежи, хотя всегда говорил, что «не верит в эту чушь».
Антон не верил в призраков и не поверит никогда. Но он верил в Олежу — хотя бы немного, но верил. И, наверное, сожалел обо всём.
«Нет, даже не так», — понял Олежа. — «Точно сожалеет».
***
Мама.
Аполлинария Душнова. Забрала Олю и оставила его с отцом. Олежа никогда не злился на неё — попросту не мог.
Он понимал с ранних лет: маме не дали иного выбора. А если и дали… какая теперь разница?
Мама звонила ему раз в неделю. Всегда по воскресеньям. Спрашивала, как дела, нет ли проблем со здоровьем, не голодный ли он. Михаил запрещал ей приезжать, но она всё равно приезжала — тайком, когда тот отлучался.
Олежа помнил, как она рыдала на его похоронах, как катились одна за другой по её подбородку слезинки и исчезали в сухой траве.
Плакала молча. Не голосом — лицом. А потом ушла, держа сестру за руку.
«Если я выживу, если у меня есть хотя бы мизерный процент шанса — я позвоню ей. И скажу, что люблю её. В первый раз за столько месяцев».
***
Дима.
Знакомство — очень яркий день.
Побрацкий ввалился в комнату, как к себе домой, с сумкой-почтальонкой и банкой «Redbull», а Олежа думал: «Ещё один. Сейчас испугается и сбежит».
Но этот не сбежал.
Он пил кофе залпом, смотрел Ютуб, матерился, спорил, а потом отбросил коньки — и Олежа впервые за долгие месяцы испугался. Не за себя. За него.
А потом у них случилось рукопожатие. Потом — метро, куда Димка за ним вернулся, совместный Хэллоуин и Новый год. И это — всего лишь половина.
И Олежа так полюбил эту мысль после очередного их приключения: «Кажется, я не один. Кажется, у меня есть семья».
Теперь Дима бегал туда-сюда, спорил с Антоном, врал медиумам, терпел бессонные ночи — и делал всё это ради него. Не использовал, не ненавидел, не требовал, не обижался…
Он всегда был рядом.
«Только бы ты пришёл за мной».
***
Олежа вышел из транса, хотя, вроде как, смирился, что это конец.
Он услышал — пластиковые двери с грохотом отворились.
— Руки убрал!
В них возник Дима — взмокший, запыхавшийся, в своём излюбленном бомбере с меховой подкладкой нараспашку.
За его спиной маячила перепуганная медсестра.
А Олежа, который секунду назад был на границе меж жизнью и смертью, улыбался в пустоту.
— Молодой человек, сюда нельзя!
«Ты пришёл. Ты всё-таки пришёл. Почему я усомнился? Ты всегда приходишь».
— Ещё как можно! — Дима влетел в палату, собираясь хорошенько кое-кому вмазать. — Это мой сосед! Он знает меня!
Михаил, что сразу же убрал от аппарата пальцы, стоило ему услышать чей-то топот, обернулся. Без страха, скорее — с интересом.
— Дмитрий? Уж тебя тут не ожидал встретить. — последовал наигранный смешок. — Как сам?
— Олежа… он — мой лучший друг! — Дима подошёл вплотную, не желая слышать ничего в свой адрес. — А вы — тот, кто его на тот свет отправил. И сейчас пытаетесь снова!
«Глупый, глупый Побрацкий. Какой же ты придурошный».
— Ничего не понимаю. Ты не пил случайно?
— А я объясню! — он перевёл дыхание. — Вы толкнули его. В прошлый раз. Мы знаем всё, это были вы!
Отец усмехнулся.
— По-моему, ты бредишь. Сестра! Уведите его. Пацан на нервах, водички принесите ему, что ли…
«Сдавай позиции, папуля. Дима никогда не приходит и не уходит — если только не захочет сам».
— Я? — Дима ткнул в грудь Михаила, взведясь пуще прежнего, — Это вы бредите, если думаете, что я сейчас выйду!
Мужчина повернулся к Диме всем корпусом. Его взор мгновенно остыл, с примирительного вернулся к прежнему — пустому и расчётливому.
— Уходи, — его тон дребезжал сталью. — Это семейное дело.
— Семейное? — Дима повысил голос. — Вы пытаетесь убить собственного сына! Какое это семейное дело?! И я… я ведь парень Оли, разве…
— Я воспитываю своего ребёнка. Тебя это не касается.
— Вы его убиваете! — Дима заорал, не в силах больше терпеть всю эту несправедливость. — Убирайтесь. Сейчас же. Если ещё раз приблизитесь к нему — я пойду в ментовку. Я всё расскажу! И Олька будет знать!
Михаил замер. Короткое мгновенье они смотрели друг другу в глаза — мужик в возрасте, в помпезном костюме и взъерошенный студент в дешёвой куртке.
— Ты пожалеешь об этом.
Дима высунулся из-за косяка и прокричал Михаилу в след, потому что тот уже в спешке покидал отделение:
— Да хрена с два!
Он не оглянулся.
Когда мужчина скрывается за углом, Дима приходит в себя.
Его вселенская злоба моментально сошла на нет — он приблизился к Олеже, по привычке сунув кисти рук в карманы. Он сел прямо на край одеяла, но так, чтобы случайно не задеть чужую сломанную ногу.
— Ты…
— Я очень извиняюсь, но… — одна из медсестёр, что наблюдали за сией сценой, попыталась что-то предъявить, но быстро сдалась, — Хотя мы, наверное, позже заглянем… если что — обращайтесь на стойку регистрации. Поправляйтесь.
Олежа кивает, и сёстры ретируются.
Он переводит взгляд на друга — на вихрь, образовавшийся в чужих отросших волосах, на красные кончики ушей, на всего этого дурака, который только что разорался на убийцу, ни капли не испугавшись.
В его зрачках прыгают оранжевые искорки фонаря, свет которого бил сквозь шторку, и это было то единственное, чего Душнову хотелось сейчас — смотреть, смотреть и смотреть.
— Живой, — прошептал Олежа, договаривая за него. — Потому что ты успел.
— Мне так… мне жаль, очень. Нет, я не успел, — Дима опустил голову, проклиная себя, подонка-отца и всех на свете. — Я опоздал. Кинул тебя, как говно последнее. Я…
— Ты здесь. Это важно.
Его предплечье в гипсе по локоть — но он поднимает руку, тянется ею к чужой, хотя боль страшная.
Дима, не раздумывая, берёт её в свою — с такой осторожностью, с какой только мог, и сжимает крепче.
А затем Олежа слышит всхлип.
За ним — второй.
— Дим, ты… ты что…
— Да не реву я, не реву! Отстань, блин, в глаз что-то попало…
Олежа не может сдержать хохота. Скоро он перетекает в кашель, и Душнов чувствует, как саднит его гортань — но улыбка с порванных губ не сползает.
— Ты… почему ты лыбишься? Я ещё, — Дима утирает нос рукавом, пряча мокрые щёки, — когда пришёл… ну, заметил сразу… анекдот вспомнил?
— Можно и так сказать. Ты соврал мне насчёт пения в поезде, да?
Дима замирает, как каменное изваяние. Олежа глядит на него глазами хитрыми — точно в преступлении уличил.
— Чего?
— Того. Вспомнил я.
— А что… что именно ты…
— Всё нормально, Дим. Ты не должен ничего объяснять. — он старался выталкивать из себя фразы, а не кряхтеть, но получалось с трудом, — Мы были пьяные…
Побрацкий резко подрывается, доисторическая койка под ним неприятно скрипит.
Олежа замолкает, смотря в чужую спину мутными глазами. И наблюдает — у него родилось нехорошее предчувствие.
— Извини, если… я не хотел тебя ставить в… такое положение, — Олежа откашливается вновь, следя за тем, как неспешно Дима двигается к окну, — Мы можем притвориться, что ничего не случилось.
Дима упирается ладонями в подоконник. И тихо-тихо, на грани слышимости интересуется:
— Ты этого хочешь?
Вопрос приводит во что-то вроде замешательства.
Плохих ощущений по поводу того, что всплыло в его памяти, а именно — почти всего, у Олежи не возникало. Но ему до трясучки хотелось понять, что творится у Побрацкого на уме. Поэтому он увиливает от прямого ответа:
— Почему ты спрашиваешь?
— Да потому что всё нихера не нормально, Олежа! Я… ты… ты мой единственный друг по сути, и что я делаю? Получается, что порчу всё…
— Это не так. Я с тобой не согласен.
— А если мне не хочется притворяться? Что не было ничего.
Олежа не знает, что сказать.
Он смотрит на чужую фигуру, на её тень, и всё, что вертится на его языке — всё не то, что стоило бы произносить вслух.
Дима смеётся обречённо, выравнивается и заключает:
— Я так и думал.
***
Больше Побрацкий не проронил ни словечка. А когда решил, что, всё-таки, хочет кое-что добавить — уловил Олежин храп.
Сказались боль, лекарства и дикое напряжение последних дней. Поэтому Дима не решился его будить — сидел рядом, оперевшись на колени, и просто смотрел, как монитор вычерчивает ровные линии пульса.
Через полчаса раздался стук.
Дима, до этого витавший в облаках, вздрогнул. За матовым стеклом маячил силуэт — высокий, знакомый. Он напрягся.
— Выйди, — попросил он у медбрата, который проверял капельницу. Тот предупредил, что часы посещения скоро заканчиваются, и удалился.
Силуэт пропустил его, шагнул вперёд.
И тогда Дима распознал — Антон Звёздочкин. Без обычной своей невозмутимости — всклокоченный, весь какой-то нервный, с красными глазами, словно не мог заснуть неделю.
В руках он мял свёрток — кажется, пакет с фруктами и водой.
— Какие люди! Здарова, Говновоз. — Дима встал, чтобы пожать ему руку, но на это не обратили внимания. Он нахмурился.
— Я звонил тебе. — Голос у Антона был тревожный, неправильный. — Пять раз, кажется.
— Телефон сдох, — соврал Дима, чтобы не вызывать лишних подозрений, — Давненько его не менял.
Антон посмотрел на спящего Олежу, и выражение его сделалось ещё более болезненным. Долго рассматривал — будто видел его впервые.
— Ничего, мне… мне нужно сказать кое-что. Передай потом.
— Я весь во внимании. — Дима посерьёзнел, морально готовясь к худшему.
И то, что Антон скажет далее, перевернет ситуацию на все 180.