Там, где умирают герои

Горячая работа
NC-21
В процессе
54
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 543 страницы, 185 304 слова, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 8: Дым внутри меня

Настройки
Примечания:

You hid in the darkness and captured me, Carrying secrets buried deep.

Fell into a dream so suddenly, Shadows in the trees play tricks on me.

Cloaked like a phantom in the shade, You'd lie and watch me disintegrate.

Fell into a dream so suddenly, Shadows in the trees play tricks on me.

Shadows — Pastel Ghost

***

Дейка. Западный сектор. 5:14 утра.

Леди Наган стояла посреди подвала и курила. Это было её единственной слабостью - тонкие ментоловые сигареты, которые она покупала ещё до войны и которых у неё оставалось всего две пачки. Она экономила их, растягивала и позволяла себе только в особых случаях, когда без табака голова отказывалась работать, а сердце начинало стучать слишком громко. Сейчас был именно такой случай, потому что то, что она видела перед собой, требовало либо сигареты, либо стакана чего покрепче, а крепкого у неё с собой не было - она перестала пить пять лет назад, когда поняла, что иначе сорвётся снова и уйдёт в запой, как тогда, после увольнения из Комиссии. Сигареты были компромиссом, меньшим из двух зол. Она затянулась глубоко, и ментол ударил в лёгкие холодом, прорезался через тяжёлый, сладковатый запах разложения, который висел в подвале такой плотной завесой, что его можно было резать ножом. На пару секунд стало легче. Подвал школы был залит кровью - не просто испачкан, не просто забрызган, а именно залит, потому что засохшая, почерневшая корка покрывала пол, стены и даже потолок, как будто здесь взорвалась бомба, начинённая человеческими внутренностями. Тела - вернее, то, что от них осталось - валялись повсюду: руки, отделённые от плеч; ноги, отделённые от туловищ; головы, некоторые расколотые как яйца, некоторые разорванные пополам, некоторые сплющенные в неузнаваемые комки кости и волос. Внутренности, размазанные по бетону, уже начали гнить, источая тот самый сладковатый, тошнотворный запах, от которого у обычного человека давно бы вывернуло желудок. Кайна Цуцуми не была обычным человеком. Она была профессионалом, видевшим трупы, создававшим трупы и жившим среди трупов большую часть своей сознательной жизни - сначала как героиня, в те далёкие годы, когда она ещё носила имя Леди Наган и считалась одной из самых перспективных снайперов Японии; потом, после того как Комиссия поручила ей ликвидацию слишком много знавшего коллеги и она поняла, в какой системе работает, - как наёмница; потом - как заключённая Тартара; а теперь, после освобождения и сделки с той же самой Комиссией, которая когда-то её сломала, - снова как профессионал на службе государства. «Жизнь - это, блять, круг», думала она, стряхивая пепел в лужу засохшей крови у своих ног. «Который ведёт тебя ровно туда, откуда ты пыталась сбежать» Она прошла дальше в подвал, осторожно переступая через тело, в котором с трудом узнавался человек, - на бывшей грудной клетке лежали разорванные пополам очки в металлической оправе, и почему-то именно эти очки задели её сильнее, чем всё остальное. — Очкарик, - пробормотала она, сама не зная зачем. - Ты-то что тут забыл? Тело не ответило, что было неудивительно: тела вообще редко отвечают, и за двадцать с лишним лет работы Леди Наган ни разу не получила от трупа ничего, кроме информации. Она присела на корточки рядом с другим - вернее, тем, что от него осталось. Это была верхняя половина мужчины лет сорока, с густой чёрной бородой, наполовину оторванной от лица, и клочья росли прямо из обнажённой челюсти. Его глаза были открыты, и в них застыло то самое выражение животного ужаса, которое Леди Наган видела на лицах людей много раз. Это было лицо человека, который в последние секунды осознал, что его убивает не оружие, не сила и не армия, а один-единственный мальчик, у которого закончилось терпение. Она затянулась и выпустила дым через нос. — А ты, видимо, был главным, - пробормотала она, разглядывая останки. - Бородатый, здоровый, авторитетный... и тупой, раз решил напасть на того, кто сильнее тебя в сотни раз. Что ж, такие, как ты, всегда умирают первыми. Это не закономерность природы, это естественный отбор. Характер ран говорил сам за себя: ровные, почти хирургические разрезы, проходящие через кости и мышцы с такой лёгкостью, будто это было не человеческое тело, а масло. Чёрный кнут. Она знала эту причуду - когда-то, ещё в Комиссии, она читала отчёты об одном из носителей Один за Всех, Дайгоро Банджо, который умел управлять чёрной субстанцией как продолжением собственного тела. Эту причуду считали утерянной до сегодняшнего дня. Она перешла к следующей группе тел - точнее, к набору тел, потому что трое здесь были, кажется, разорваны одним движением. Их рассекло по диагонали, от плеча до бедра, через рёбра, через лёгкие, через позвоночник, - чисто, без зазубрин, без нерешительности. — Ты не просто их убил, - тихо сказала она, обращаясь не к телам, а к тому, кого тут не было. - Ты их обрабатывал. Ты их разделял на куски как будто... - она замолчала, подбирая слово, - как будто это была работа. Без удовольствия. Просто работа. И это было хуже, чем если бы он наслаждался. Те, кто наслаждаются, теряют осторожность, а те, кто работают, не теряют ничего. Её телефон завибрировал в кармане. Леди Наган выпрямилась, вытерла руку о плащ - на нём уже было столько грязи и крови, что лишнее пятно ничего не меняло, - и поднесла трубку к уху. — Наган, - раздался холодный, лишённый эмоций голос Савады Рейко. - Докладывай. — Я на месте, - ответила Леди Наган, делая ещё одну затяжку. - И тебе стоит это увидеть, Рейко. Хотя, зная твою брезгливость, лучше тебе сюда не соваться. — Ближе к делу. Ты нашла его след? — Я нашла его столовую, - хмыкнула Леди Наган, обводя взглядом подвал. - Тут трупов, блять, больше, чем в морге центрального госпиталя. Я насчитала около тридцати, но это примерно, потому что некоторые настолько разорваны, что хрен поймёшь, где заканчивается один и начинается другой. Полная мясорубка. — Сколько им дней? — Судя по состоянию разложения - около двух, плюс-минус. Здесь холодно, это замедляет процесс, но запах уже такой, что даже у меня глаза слезятся, а я, напомню, работала в канализации Йокогамы, выслеживая того маньяка с причудой плавления. Меня запахом не пронять, а тут жопа какая-то. — Опиши характер ран. Леди Наган присела рядом с одним из тел и поднесла ближе телефон - не для камеры, потому что Савада не запрашивала видео, а просто чтобы лучше разглядеть в свете экрана. — Чёрный кнут, - сказала она. - Сто процентов. Разрезы такие ровные, что хирург бы позавидовал. Плюс, скорее всего, прямые удары, потому что у некоторых грудные клетки просто пробиты насквозь, как будто чем-то очень тяжёлым. Кулаком, я думаю. Пробитые насквозь рёбра, расколотые позвонки. Это Один за Всех на полной активации, и если он мог пробить грудь насквозь голым кулаком, то сейчас работал примерно на сорока-пятидесяти процентах, не больше, иначе подвал бы рухнул. — То есть он сдерживался. — Сдерживался. Но не из жалости, а из контроля над пространством - он не хотел, чтобы школа на него обвалилась. И вот это, кстати, интересно. — Почему? — Потому что если бы он совсем потерял контроль, этой школы бы тут уже не было, и этого квартала, скорее всего, тоже. А он умудрился убить тридцать вооружённых ублюдков и не задеть несущие стены. Ебанутый блять. Это не паника, это, мать его, ювелирная работа. Даже когда у него крыша съезжает, у него крыша съезжает аккуратно. На том конце провода повисла пауза. Леди Наган знала, что Савада обдумывает информацию, просчитывает варианты и строит свои манипулятивные цепочки, потому что эта женщина никогда не говорила просто так - каждое её слово имело вес и цель. — Он где-то рядом, - наконец произнесла Савада. - Если трупам около одного-двух дней, значит, он не мог уйти далеко. Скорее всего, он ранен и истощён, судя по твоим предыдущим отчётам, психически нестабилен. Ты должна найти его в ближайшие сутки. — И что потом? - Леди Наган выпустила дым. - Ты хочешь, чтобы я его убила? Захватила? Привела к тебе на поводке? — Я хочу, чтобы ты выполнила свою работу. Ты лучшая, Наган, именно поэтому я наняла тебя, а не кого-то из тех отморозков, которых мы выпустили из Тартара. Ты умеешь думать, а не только убивать. Используй это. — Отморозки из Тартара? - переспросила Леди Наган, и её глаза сузились. - Ты серьёзно, Рейко? Ты выпустила заключённых из Тартара, чтобы они охотились на пацана? Там же сидят людоеды, насильники и просто конченые психопаты, и ты понимаешь, что они устроят резню среди гражданских? — Это необходимая мера, - отрезала Савада. - Они - расходный материал. Если кто-то из них найдёт Деку и ослабит его перед твоим ударом - отлично; если их убьют - ничего страшного, меньше проблем для общества. А гражданские... гражданские должны понять, что только Комиссия может защитить их от хаоса. Страх - отличный мотиватор для послушания. Леди Наган молчала несколько секунд, переваривая услышанное. Где-то в глубине её груди, в той части, которая когда-то была героиней - той Кайной Цуцуми, что в двадцать два года получила лицензию и поклялась защищать людей, - что-то слабо дрогнуло. Не возмущение и не возражение, а просто старое, привычное узнавание собственной системы изнутри. «Расходный материал», повторила она про себя, и слово отозвалось эхом в голове, как камень, брошенный в колодец. «Расходный материал. Расходный, блять, материал». Она и сама была когда-то расходным материалом и хорошо помнила это. — Знаешь, Рейко, - сказала она наконец, хмыкая и затушивая сигарету о стену, прямо в засохшее пятно крови, - я работала на многих. На предыдущих главах Комиссии, на подпольных картелях, на корпорациях, которые официально не существуют. Но ты... ты реально самая холодная сука из всех, кого я встречала. И я говорю это как комплимент. — Я приму это как комплимент, - сухо ответила Савада. - Продолжай поиски. Если найдёшь его - свяжись со мной немедленно. И помни: он опасен, даже раненый, даже истощённый, он всё ещё сильнейший человек в мире. Не пытайся геройствовать, просто доложи. — Принято, - Леди Наган отключила телефон и сунула его в карман. Несколько секунд она стояла неподвижно, глядя на стену напротив, потом достала вторую сигарету, прикурила от зажигалки, затянулась и медленно выдохнула. — Расходный материал, - пробормотала она вслух, и эхо разнесло её слова по пустому подвалу. - Расходный, блять, материал. Тебя, меня, всех нас. Любой, кто не сидит в её кабинете на двадцать втором этаже. Она прошла дальше - туда, в дальний угол подвала, куда не доставало свечение её фонарика. Там, за баррикадой из ящиков, стоял старый металлический шкаф с приоткрытой дверцей, и Леди Наган подошла ближе, осветила его фонариком и застыла. Внутри шкафа было пусто, но не совсем. На полу лежали несколько старых одеял, скомканных в комок, и виднелись засохшие пятна крови - но не такие, как везде в подвале, а свежее, всего пара дней, и принадлежали они кому-то другому, не мародёрам. Маленькие тёмно-красные капли в нескольких местах, как будто кто-то поцарапался, а не получал смертельные раны. А на стенках шкафа были отпечатки. Маленькие. Детские. Леди Наган опустилась на корточки и поднесла фонарик ближе. Один отпечаток принадлежал ребёнку лет десяти, другой - совсем маленькому, не больше пяти. Их было много, и они хаотично разбегались по внутренней поверхности шкафа, как будто дети там сидели, прижавшись друг к другу, и упирались ладонями в стенки, чтобы не упасть, не закричать, не выдать себя. — Дети, - прошептала Леди Наган. - Тут были дети. Она выпрямилась медленно, как будто это движение причиняло ей физическую боль, посмотрела на разбросанные тела вокруг, посмотрела снова на шкаф и поняла. Эти ублюдки, которые сейчас лежали тут разорванными, охотились на детей. Они засели в этом подвале, обустроили лагерь, развели костёр, а где-то рядом сидели дети - может быть, прятались за ящиками, может быть, их уже захватили, - и эти мародёры обсуждали, что с ними делать. А потом пришёл он - мальчик с зелёными волосами. И сделал то, что сделал. И ушёл, не тронув детей. Леди Наган медленно достала из внутреннего кармана плаща маленький предмет - старую, потрёпанную фотографию, которую она носила с собой давно, очень давно. На фотографии была девочка лет восьми - темноволосая, с серьёзными глазами, в школьной форме, неловко позирующая перед камерой. Эта девочка была её младшей сестрой Юми, умершей в семь лет, когда местный злодей с причудой массового поражения решил «доказать что-то системе». Этот случай тогда замяли - Комиссия замяла, сказали, что «работают над предотвращением подобных инцидентов». Кайне Цуцуми тогда было десять, и она поклялась стать героиней, чтобы защищать таких, как Юми. И стала, и защищала целых одиннадцать лет, пока Комиссия не дала ей первый «особый» приказ - а потом второй, и десятый, - и она наконец поняла, что система, которой она поклялась, защищала только себя. Она убрала фотографию обратно в карман и затянулась сигаретой. — Ну и ублюдок же ты, мелкий, - пробормотала она, обращаясь к мальчику, которого никогда в глаза не видела. - Сука, ты сделал то, что должен был. Но сделал это настолько через жопу, что теперь я обязана отыскать тебя и самолично пристрелить Где-то там, в этом проклятом тумане и моросящем дожде, брёл мальчишка, который разорвал тридцать с лишним человек на куски, но пощадил детей. Мальчишка, которого Комиссия объявила угрозой номер один. Мальчишка, за которым охотились выпущенные из Тартара психопаты - людоеды, насильники, любители разделки людей живьём. Леди Наган не была плохим человеком, не до конца, потому что где-то в глубине её души, под слоями цинизма и профессионального равнодушия, до сих пор жила та десятилетняя Кайна, которая хотела защищать слабых. И сейчас эта десятилетняя Кайна смотрела на отпечатки детских ладоней в металлическом шкафу и думала: если она найдёт его первой, может быть, она сможет решить - выполнять приказ или нет. А если первыми его найдут заключённые из Тартара, то там уже не будет никакого решения, только мясорубка номер два. — Что же ты за хрен такой, Изуку Мидория? - пробормотала Леди Наган, делая последнюю затяжку. - Ладно. Найдём - узнаем. Она затушила окурок о стену, развернулась и направилась к выходу из подвала, и её каблуки гулко стучали по треснутому бетону. Впереди был долгий день, и где-то там, в руинах Дейки, её ждала цель - раненая, истощённая, шестнадцатилетняя цель, уже разорвавшая тридцать с лишним человек. А где-то ещё, в тех же руинах, бродили четверо из Тартара - Мясник, Пиявка, Жернов, Гнилой - и ещё, наверное, человек десять, о которых она пока не знала. Леди Наган поднялась по разбитой лестнице и вышла на улицу. Туман был такой густой, что она едва видела собственные ноги, а тонкий моросящий дождь сразу же намочил её плечи. Она прикурила третью сигарету за это утро, что было много, слишком много, но она знала: сегодня будет ещё больше. — Расходный материал, - пробормотала она ещё раз, выдыхая дым в туман. - Все мы. И ты, мальчик. И я. И эти дети, кем бы они ни были. И она двинулась в туман.

***

Сначала пришло тепло. Не звук, не свет - именно тепло, разлитое по телу так ровно, как разливается тепло под одеялом, которое мама подтыкала ему до подбородка, чтобы он не замёрз. Не жарко, не душно, а ровно так, как должно быть, какое бывает только дома и какое нельзя ни купить, ни воспроизвести. Потом пришёл запах. Омурайс. Её омурайс, с тем самым кетчупом из маленького магазинчика на углу, потому что другие ей «не такие», с лёгкой ноткой молочного масла, на котором она всегда жарила, с тёплым ароматом яиц, которые она разбивала прямо в шипящий рис. И где-то на фоне - запах свежезаваренного зелёного чая, потому что «к омурайсу всегда нужен чай, малыш, иначе во рту вязко». Изуку медленно открыл глаза. Он лежал на старом продавленном диване в их маленькой гостиной, в той самой яме в правом углу, которая за годы выгнулась точно под его форму. Над ним нависал низкий белый потолок с тонкой паутиной трещин, по которым он в детстве представлял себе карту неизвестных стран. На стене напротив тикали часы с кукушкой - те, что отец подарил маме на первую годовщину, ещё до того, как он уехал и не вернулся. Часы шли ровно, и сейчас они показывали половину пятого, и солнце за окном было низким и тёплым, как бывает в октябре, когда лето уже кончилось, а осень ещё не пришла. Он сел. Подушка с вышитыми кошками, которую мама купила, потому что «Изуку любит кошек». Плед в крупную клетку, которым его укрывали, когда он простужался. Маленький журнальный столик с тремя кружочками от чашек и на этом столике, открытая на странице с криво нарисованным Всемогущим, лежала его четвёртая тетрадь анализа героев. Та самая, в зелёной обложке, которую Каччан выбросил в фонтан в начальной школе. Страницы были сухие, аккуратные, его детский почерк виден до последней буковки. Раньше он бы не заметил. Раньше он встал бы и пошёл на голос, и обнял маму, и плакал бы у неё на плече до тех пор, пока она не поворачивалась к нему мёртвой стороной лица. И каждый раз он попадался. Каждый, мать его, раз. Где-то очень глубоко, под всем этим теплом, что-то тихое и трезвое сказало: «Эту тетрадь Каччан утопил. Этой квартиры больше нет, она рассыпалась под ударной волной от Шигараки. Этот торшер давно разбит насмерть, не склеен, не починен. Это сон». — Изуку, ты проснулся? - раздался голос из кухни. - Иди ужинать, малыш, я тебе омурайс приготовила. Твой любимый. С кетчупом. Изуку сидел на диване, глядя на свои руки. Чистые. Без шрамов от Чёрного кнута, без следов ожога на правом плече, без чёрной корки под ногтями. На нём была старая синяя пижама с зелёными утятами, из которой он вырос года три назад. — Опять, - тихо сказал он. И сам услышал, какой сухой и злой получился голос. - Опять ты. — Ну что ты там копаешься, мой хороший? - снова окликнула из кухни. - Иди, я ещё про школу тебя хотела спросить. У вас сегодня тренировки прошли? Ты опять, я смотрю, руку подвернул, я по тебе вижу. Малыш, сколько раз я тебе говорила - аккуратнее, ты же мне один. Он медленно встал. Не потому что верил. Потому что хотел дойти до конца и увидеть, что эта тварь придумала в этот раз. Коридор был тот же самый - узкий, с зеленоватыми обоями в мелкий цветочек, которые мама выбирала сама и которыми гордилась. То самое пятно от чая у плинтуса, скрипучий паркет, который скрипел в нужных местах, фотографии в простых деревянных рамках: он годовалый в шапочке с заячьими ушками, он в три года с пластиковой фигуркой Всемогущего, он в шесть на школьной линейке, в новой форме, которую мама неделю не могла нагладить. В углу стояли его старые красные кроссовки - левый чуть впереди правого, потому что левый он всегда снимал первым. На полочке у двери лежал ключ с маленьким зелёным кроликом на брелке. Тот самый, что он потерял в столовой в тринадцать. Всё стояло на своих местах, и каждая мелочь была настолько точной, что у него заломило в висках. Сон знал его. Сон работал по его памяти, не упуская ничего. Свет шёл с кухни - мягкий, желтоватый, от старого торшера с молочно-белым абажуром, склеенного прозрачным скотчем в три слоя, потому что в одиннадцать он сам этот абажур разбил, играя с Каччаном, и плакал часа два, а мама обняла его и сказала: «ничего страшного, я склею». И склеила. Он шёл по коридору и проводил пальцами по обоям. Тёплые. Шершавые. Совсем настоящие. Как будто эта квартира никогда не падала. В дверном проёме кухни он остановился. Маленькая кухня с круглым деревянным столом, на котором стояли две тарелки, одна побольше, другая поменьше. На каждой - дымящийся золотистый омурайс с аккуратной мордочкой из кетчупа, а рядом две чашки с зелёным чаем. Холодильник в магнитиках, которые они собирали по местам, где никогда не были, потому что мама любила покупать магниты в магазинах, чтобы «делать вид, что путешествовали». Окно с серой ситцевой занавеской, которую она сшила сама. И мама. Спиной к нему, у плиты, в старом халате в цветочек, в голубом фартуке с нашивкой «лучшая мама», которую он подарил ей в четвёртом классе. Волосы собраны в небрежный пучок, закреплённый старой деревянной заколкой. На ногах - её плетёные тапочки, в которых она ходила круглый год, потому что «так удобнее». Она держала лопаточку, чуть наклонив кисть, переступая с ноги на ногу - привычка, которую она имела сколько он её помнил, как танцовщица, репетирующая на месте. — Иди сюда, малыш, - тепло сказала Инко, не оборачиваясь. - Иди, помоги мне накрыть. Я вилки забыла. Он посмотрел вниз. Под её правой пяткой по полу медленно ползла тёмная струйка. Не вода. Густая, тёмная, ровная. Она собиралась в маленькую лужу у её тапочки. — Повернись, - сказал Изуку. Голос вышел сиплым, но ровным. — Сейчас, малыш. Дожарю только. Иначе подгорит, а ты любишь, чтобы корочка была золотистая, не коричневая. — Повернись, тварь. — Малыш, ну что ты как чужой, ещё и обзываешь меня. Иди и обними меня, мы так долго не виделись… — Хватит. - Он сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, и было больно, и боль почему-то была настоящей, единственным настоящим во всей этой кухне. - Хватит уже. Я знаю, чем это кончится. Просто повернись и покончим с этим. Инко медленно отложила лопаточку на край сковороды. И начала поворачиваться. Очень медленно, так, как поворачиваются те, кто точно знает, что после поворота всё кончится. Сначала её правое плечо - бледное, восковое, с серой тенью на коже. Потом правая рука, худая, прозрачная, с проступающими венами. Потом правая щека, впалая, желтоватая, со скулой, выступающей слишком резко. И только потом всё лицо. И раньше он бы сломался прямо здесь, в дверях. Раньше он бы рухнул на колени и захлебнулся слезами. Но сейчас он смотрел. Половина лица была раздроблена так, как раздробляется яичная скорлупа под молотком. Из неё торчали белые осколки скуловой кости с прилипшими обрывками тканей. Один глаз вытек, из пустой глазницы тонкими струйками сочилась тёмная жидкость, оставляя на щеке дорожки. Второй глаз - её родной, тёплый, до самой последней искорки знакомый - смотрел на него с глубокой, бесконечной усталостью. Фартук с надписью «лучшая мама» был не в муке. Он был тёмный, мокрый, тяжёлый. Руки она прижимала к животу, и через пальцы у неё сквозили её собственные внутренности - тёмная, скользкая, медленно покачивающаяся масса, которую она держала как что-то очень важное, что не должно упасть. Как держат ребёнка. — Я тебе омурайс приготовила, малыш, - тихо сказала она тем же тёплым, мягким голосом. - Подходи, садись, я тебе ещё мордочку дорисую. Ты же любишь. — Не она, - сказал Изуку. Слёзы текли по щекам, он их даже не вытирал, но голос держался. - Ты не она. Хватит уже надевать её лицо. — Изуку… — Нет. - Он шагнул вперёд, в кухню, и каждый шаг отдавался в висках. - Знаешь, что бесит? Что ты, видимо, думаешь, я снова, блять, поведусь. Снова буду на коленях ползать и просить прощения. Снова буду слушать, какой я монстр и сколько матерей плачут из-за меня. Я уже слышал. Я слышу это каждый ёбаный день - наяву, без твоей помощи. Так что давай по-новому или вообще никак. Лицо мамы дрогнуло. На одно мгновение всё в ней пошатнулось так, как пошатывается отражение в воде, если в эту воду бросить камень - черты её собственного лица расслоились, наехали друг на друга, перемешались, и Изуку увидел под её улыбкой что-то ещё, что не имело лица вообще, что было сшито из кусков его собственной памяти, из обрывков всего, что он когда-либо боялся услышать от неё. Это была просто его собственная вина, надевшая её халат. А потом черты вернулись на место, и снова это была мама, и она снова улыбалась его маминой улыбкой. — О, - сказала она, и голос съехал, перестал быть тёплым, налился чем-то чужим, низким, насмешливым. - А ты подрос, малыш. Даже начал с собственной матерью огрызаться. — Где она? - спросил Изуку. — Кто? — Моя мама. Настоящая. Где она. Существо в халате мамы наклонило голову набок маминым движением и улыбнулось её улыбкой - но в улыбке этой уже не было ничего от неё, как не бывает ничего живого в посмертной маске, как точно ни сними её. — Да я понятия не имею, где сейчас твоя мать. А хотя нет, знаю, малыш. - Она наклонила голову набок, и от движения из её виска побежала свежая струйка крови. - Она там же, где была всё это время. В больнице. Под трубками. И умирает, прямо сейчас, пока мы тут с тобой говорим, пока ты, блядь, спишь. — Я бы пришёл, - голос всё-таки сорвался, - появись, блять, такая возможность. Если бы за мной не охотились, если бы я не был тем, кем сейчас стал. Меня, скорее всего, ищут на каждом перекрёстке. — Ах, скорее всего. - Она усмехнулась. - Ты даже точно не знаешь, какой ты теперь популярный, да? Удобно. Можно делать вид, что не всё так плохо. — Сдохни. — Хочешь, я тебе перечислю? - Она шагнула к нему. Из-под её скрещённых рук на пол вывалилась ещё одна часть того, что она держала, и упала с мокрым шлепком. Она этого не заметила. - Хочешь, я тебе назову сколько ты уже убил? Точное число? У меня записано. — Я знаю. — Не знаешь. Ты со счёта сбился ещё в подвале. Ты их даже сосчитать не смог - вместе с теми, в лагере, и теми, в администрации, выходит столько, что ты бы и при подсчёте сбился. И каждый из них чей-то. — Я знаю. — И каждая мать сейчас плачет, как твоя. — Я ЗНАЮ! - закричал он, и кухня вздрогнула, и одна из тарелок с омурайсом съехала по столу. - Я знаю, слышишь, я знаю, я знаю это каждую секунду, я ношу это в себе как сломанное ребро, как кусок арматуры в груди, я с этим живу, и мне, блять, поебать на тебя и на твои слова! Он развернулся. Раньше он бы остался. Раньше он бы выслушал всё до конца, до последнего проклятия, как будто слушать было его искуплением, его наказанием, его долгом перед всеми, кого он убил. Сейчас он развернулся и пошёл прочь - не к столу, не к ней, а в коридор, к двери, к выходу из квартиры. И впервые за все эти сны он не остался слушать. — Изуку, малыш, ты куда? - голос за спиной снова стал маминым, тёплым, ноющим. - Изуку, не уходи, я ещё с тобой не поговорила, я хотела сказать тебе самое главное... МАЛЫШ... Коридор тянулся дольше, чем должен был. Те же зелёные обои, то же пятно от чая, те же три фотографии - но теперь они повторялись, и он шёл мимо одного и того же годовалого себя в заячьей шапочке снова и снова. Он понимал, что коридор пытается его удержать, и не давал ему этого сделать. Сжимал зубы и шёл. Стены чуть поплыли, как мокрая бумага. Голос за спиной стал многоголосым, как будто говорила уже не одна мама, а сразу десяток её, шепчущим хором, с разными интонациями, со старыми её фразами из памяти. Он дошёл до двери. Ключ с зелёным кроликом всё ещё лежал на полочке. Он схватил его, рука дрожала, но он попал с первой попытки. Повернул. Замок щёлкнул. И шагнул наружу. В ту самую секунду, когда подошва пижамных тапочек коснулась лестничной площадки, квартира за его спиной перестала существовать. Не «исчезла», не «пропала» - именно перестала. Стены и потолок схлопнулись внутрь себя одним судорожным движением, как мокрый бумажный лист, смятый в кулаке, и беззвучно осыпались мелкой серой пылью. Часы с кукушкой, диван с ямой, торшер со скотчем, фотография годовалого его, ключ с зелёным кроликом в его собственной руке - всё это рассыпалось в труху и поползло пылью по площадке. А потом ударил ветер. Не ветер - стена. Серая, плотная, гудящая, она налетела сразу со всех сторон, со всех направлений, как будто вселенная сжалась вокруг него в один ураган и теперь хотела его выплюнуть. Пыль и пепел полетели горизонтально, забивая рот, нос, глаза, царапая кожу, как сухой песок. Изуку рухнул на колени, закрывая лицо локтем. Гул в ушах был такой, что собственного дыхания он не слышал. А внутри этого гула, как в живом теле, шевелились голоса. Сначала один - женский, надломленный, идущий откуда-то снизу, как будто из-под земли: «Ты убил моего сына, ты убил моего сына, ты убил моего сына…» Потом ещё один, мужской, сухой, как треснувшая ветка: «Из-за тебя рухнул наш дом, из-за тебя рухнул, из-за тебя…» И ещё, и ещё, и ещё. Голоса наслаивались друг на друга, не дожидаясь, пока договорит предыдущий, обрывая сами себя на полуслове и продолжая в новой интонации. В пыли, как обрывки фотоплёнки, мелькали лица - знакомые и совсем чужие. Бородатый мародёр из подвала, у которого на бывшей грудной клетке лежали разорванные очки. Женщина с плаката - «он убил моего сына», - которую он видел в новостях. Старик с проломленным черепом. Маленькая девочка с косичками, которой он не знал. Кто-то, кого он спас давным-давно и не запомнил. «Чудовище, чудовище, чудовище…»

«Лучше бы ты не родился…»

«У моего ребёнка было имя, ты его даже не спросил…»

«Тёмный Кролик, Тёмный Кролик, проклятый…»

«Ты вернёшься, и от тебя ничего не останется, кроме крови…» Изуку зажал уши, но голоса шли изнутри, не снаружи. Они вибрировали в костях, в зубах, под кожей. Он чувствовал каждый отдельно и одновременно всех сразу - так, как чувствуешь оркестр, в котором каждый инструмент режет тебе отдельный нерв. — ХВАТИТ! - закричал он, и крик вырвало из его горла ветром, и он сам его не услышал. И тут что-то изменилось. Не сразу - сначала ему показалось, что ему показалось. Но потом он услышал. Сквозь весь этот вой, сквозь проклятия, сквозь рёв пыли и крошащегося мира, пробился другой голос. Тихий. Женский. Совсем рядом, как будто говорящая стояла на коленях у его уха. «Мой сын был среди тех двадцати. В лагере. Тех, что насиловали и убивали женщин. Я знаю, кем он был. Я знаю, что он делал. Я тебя не виню, слышишь? Я… я даже благодарна тебе. Ты защищал других. Спасибо тебе.» Изуку дёрнулся, поднял голову, попытался посмотреть - в пыли мелькнуло лицо немолодой женщины, незнакомое, с глубокими морщинами у рта, с глазами, мокрыми не от ветра. И исчезло. Потом мужской, надтреснутый, с одышкой: «Ты вытащил тогда мою жену из-под плиты. Огромное тебе спасибо!» И, перебивая всё, тоненький детский, не плачущий, а серьёзный: «Я тебя видела по телевизору. Ты улыбался, как Всемогущий. Я хотела быть как ты. Я и сейчас хочу» Эти три голоса прорвались сквозь рёв, как тонкие лучи света сквозь грязное стекло, и Изуку почему-то стало хуже, чем от всех проклятий вместе взятых. Потому что проклятия он заслужил. Проклятия укладывались в чёткую, понятную картину - ты чудовище, ты разрушитель, ты должен исчезнуть, и в этом есть какая-то выносимая логика. А вот эти три голоса разрушали всю картину. Если они правы - если есть мать, которая ему благодарна, если есть мужчина, у которого он вытащил его жену, если есть девочка, которая хотела быть как он, - то всё гораздо сложнее. Тогда нельзя просто лечь и быть чудовищем. Тогда придётся как-то жить с тем, что он сделал. А это страшнее. — Замолчите, - прошептал он в пыль, и голос не вышел наружу, остался у него внутри. - Прошу, я не знаю, что мне с вами делать. А потом, сквозь всё это - сквозь проклятия и благодарность, - пробился ещё один голос. Совсем другой. Не из бури. Снаружи. Тонкий и очень испуганный. — Деку! Деку, проснись! Тебе плохой сон снится, тебе очень плохо, Деку, проснись, я не могу один, пожалуйста, проснись, ну пожалуйста, пожалуйста! Буря вздрогнула. Лица в пыли начали расплываться, как краска под водой, голоса начали обрываться, не договаривая, и ураган стал терять плотность, рассыпаться, истончаться, пока не остался один только этот детский голос, единственный из всех настоящий. Изуку открыл глаза - и первым, что он увидел, был потолок. Не белый, низкий, в трещинах-картах, как в том сне, а другой: облупившийся, в бурых разводах протечек, с присохшей паутиной в углу, чуть подрагивающей от сквозняка. Свечи где-то сбоку бросали на него рыжий, дрожащий свет, и от этого тени на потолке шевелились, как живые. Он не сразу понял, что дышит так, будто только что выбрался из-под воды - рвано, со свистом, хватая воздух ртом. Сердце колотилось где-то в горле. Футболка - чужая, не его, явно с чьего-то старшего плеча - липла к спине холодным, мокрым пятном. Руки тряслись. Он поднёс одну к лицу и тупо смотрел на неё несколько секунд: грязная, в ссадинах, с обкусанными ногтями. Но без крови. Чистая. Настоящая. — Деку! Голос дёрнул его обратно в комнату окончательно. Изуку повернул голову - слишком резко, в висках полыхнуло болью - и увидел Кенту. Мальчишка сидел на полу в шаге от мата, подтянув коленки к груди, и смотрел на него огромными, мокрыми от слёз глазами. В одной руке он сжимал огрызок карандаша, в другой - помятый, замусоленный по краям листок. Нижняя губа у него ходила ходуном, и видно было, что он держится из последних сил, чтобы не зареветь в голос. — Ты… ты живой? - выдавил Кента, и голос у него сорвался на писк. - Ты так дышал… и стонал… и звал маму. Это было так громко. Я думал, ты умираешь. Я правда думал, что ты сейчас умрёшь, и я не знал, что делать, звать Хару, но она там завтрак готовит, и я просто сидел и звал тебя, и звал, и… Он наконец всхлипнул - один раз, коротко, и тут же зажал рот ладонью, как будто стыдился. Карандаш выскользнул из пальцев и стукнулся об пол. Изуку смотрел на него и не мог выдавить ни слова. В груди что-то медленно отпускало - тугой, ледяной узел, который завязался ещё там, в горящем пылью урагане. Он попытался сесть. Тело отозвалось десятком разных болей сразу: рёбра, спина, левая рука, которая всё ещё плохо слушалась. Он зашипел сквозь зубы. — Не вставай! - Кента подскочил, выронив и листок тоже, и метнулся было к нему, но затормозил в полушаге, как будто наткнулся на невидимую стену. Руки повисли в воздухе - хотел помочь и боялся дотронуться одновременно. - Тебе нельзя. Хару сказала, тебе нельзя резко. У тебя там всё… ну… поломатое внутри ещё. Она зашивала. Долго. Я держал свечку, у меня даже рука потом болела. — Я в порядке, - хрипло сказал Изуку. Горло драло так, будто он и правда кричал наяву. Может, и кричал. - Не надо никого звать. Я… просто сон. — Просто сон, - повторил Кента недоверчиво и медленно опустился обратно на пол, теперь чуть ближе. Подобрал свой листок, машинально разгладил его на коленке. - У меня тоже бывают «просто сны». От которых орёшь. - Он шмыгнул носом. - Раньше каждую ночь мне снилось, как на меня едет та машина. Большая, грузовая. И я не могу убежать, ноги как ватные, а она всё ближе, ближе, и я просыпался прямо перед тем, как… ну. Перед тем. И орал. И Сачи прибегала и меня обнимала. Изуку молчал. Он смотрел на этого мальчишку - лет десять, не больше, костлявый, в растянутой кофте с чужого плеча, с грязной полоской на щеке, - и чувствовал, как внутри что-то ноет совсем по-другому, не от рёбер. — А сейчас реже, - продолжал Кента, ободрённый тем, что Изуку слушает, а не гонит. Слова посыпались из него горохом, торопливо, будто он боялся, что если замолчит, страшная тишина вернётся. - Я понял один секрет. Хочешь расскажу? Если днём занять себя чем-то хорошим - ну, прям хорошим-хорошим, - то ночью кошмар как бы… стесняется приходить. Как будто он думает: о, этот мальчик сегодня рисовал, и с Мио в камешки играл, и помогал Хару с готовкой, нечего к нему лезть. И не приходит. Не всегда работает, - честно добавил он. - Но часто. Он вдруг сунул Изуку под нос свой листок. — Вот. Это я нарисовал, когда ты спал. Чтоб не страшно было сидеть. Изуку взял листок здоровой рукой. На мятой бумаге кривым, но старательным карандашом был нарисован зверь - не то кот, не то собака, не то вообще выдра, с непропорционально большими ушами, кривыми лапами-палочками и огромными, в пол-морды, глазами. Над зверем корявыми буквами было выведено: «СТОРОЖ». — Это кто? - спросил Изуку. Голос всё ещё был сиплый, но уже почти ровный. — Это твой сторож, - Кента сказал это так серьёзно, будто речь шла о чём-то само собой разумеющемся. - Я подумал, раз тебе страшные сны снятся, тебе нужен кто-то, кто их будет отгонять. Как… ну… как охранник. Я не умею рисовать собак нормально, у меня уши всегда огромные получаются. Но он не для красоты, а для работы. Видишь, какие глаза? Это чтоб всё видеть. Он не спит никогда. Он сидит и сторожит, чтоб к тебе плохое не лезло. Что-то у Изуку в груди дрогнуло и поползло вверх, к горлу. Он смотрел на эту кривую псину с ушами-лопухами, на старательную надпись, на пацана, который вместо того чтобы спать, рисовал ему охранника от кошмаров, - и впервые за то, что показалось вечностью, уголки его губ дёрнулись вверх. Слабо. Едва-едва. Но по-настоящему. — Спасибо, - сказал он тихо. - Он… хороший. Грозный. — Очень грозный! - просиял Кента, мгновенно забыв про слёзы. - Я ему ещё зубы хотел дорисовать, но карандаш кончается, надо беречь. Я тебе его насовсем дарю, ладно? Положишь рядом, когда спишь. И он будет… Он осёкся. Потому что Изуку, который только что улыбался, вдруг застыл - взгляд ушёл куда-то мимо него, в дальний угол комнаты, и улыбка медленно сползла с лица, а кожа стала серой, как зола. В углу, привалившись плечом к облупленной стене, скрестив руки на груди, стояла Тень. Точная его копия - те же зелёные вихры, та же фигура, - только кожу рассекали чёрные пульсирующие прожилки, а глаза горели тусклым, ленивым багрянцем. Она разглядывала рисунок в руках Изуку, потом самого Кенту, и её рот кривился в той самой надломленной, кривой усмешке. — Сторож, - протянула она, и голос - его собственный голос, вывернутый наизнанку, - сочился презрением. - Ой, бля, я сейчас расплачусь. Тебе нарисовали собачку, Изуку. Теперь-то всё точно будет хорошо. - Она лениво зевнула, прикрыв рот тыльной стороной ладони. - Этот мелкий сторожит твои сны. А кто, интересно, посторожит его самого, когда сюда придут по твою душу? Этот огрызок карандаша? Картонный пёс? Изуку не ответил. Не отвёл взгляд сразу - смотрел на неё в упор, молча, с тем застывшим, загнанным выражением, какое бывает у человека, привыкшего, что отвечать бесполезно. Тень выдержала его взгляд, фыркнула и закатила глаза. — Ла-адно. Молчишь. Как обычно. - Она оттолкнулась плечом от стены. - Доигрывай свой спектакль, доброго самаритянина из себя строй. Я подожду. Я всегда жду. И отвернулась к стене - не исчезла, просто отвернулась, как делает человек, которому наскучил разговор. — Деку? - Кента уже снова был на ногах, и в голосе у него опять зазвенел страх. - Деку, ты чего? Ты опять весь белый. И в угол смотришь. - Он быстро оглянулся через плечо, на пустую стену, потом обратно. - Там правда ничего нет, честно. Тебе опять что-то… видится, да? Изуку медленно перевёл на него взгляд. Открыл рот, закрыл. Кривой бумажный сторож всё ещё лежал у него на ладони - нелепый, кособокий, с глазами в пол-морды. Изуку сжал листок чуть крепче, осторожно, чтоб не помять сильнее. — Ничего, - сказал он наконец. И сам не понял, кого пытался убедить - мальчишку или себя. - Уже ничего. Кента помолчал, потом снова опустился на пол рядом с матом, поближе, и подобрал под себя ноги. Несколько секунд он крутил в пальцах огрызок карандаша, будто решая что-то, а потом сказал тихо, не поднимая глаз: — Ты немного похож на моего брата. Его звали Кенджи. Он тоже всё время улыбался через силу, когда ему было плохо, и думал, что я не вижу, а я видел. - Он провёл ногтем по краю листка, отгибая и снова разглаживая уголок. - У него причуда была странная - он мог на пару секунд как бы съесть звук вокруг себя. Просто всё затихало, будто уши ватой заложили. Он называл это «эхо». Говорил, что причуда дурацкая, что героем с такой не станешь, ну кому нужен парень, который умеет делать тихо. А мне нравилось. Когда мне было страшно ночью, он садился рядом и включал своё «эхо», и весь мир замолкал, и было так спокойно, как будто мы вдвоём в коробке, и снаружи ничего нет. Изуку слушал молча, и что-то знакомое шевельнулось у него в груди - слишком знакомое. — В тот день, когда всё началось, мы шли из магазина, - продолжил Кента, и голос у него стал ровным, слишком ровным для десятилетки, как у того, кто пересказывал это столько раз, что научился держаться. - Был грохот, все побежали, и откуда-то вынесло грузовик, водитель, наверное, запаниковал и не справился. Прямо на меня. А я застыл, ноги не слушались совсем. Кенджи успел оттолкнуть меня в сторону, я отлетел, упал, ободрал ладони. А сам он включил своё «эхо». - Кента сглотнул. - Я потом понял зачем. Чтобы я не услышал. Чтобы для меня всё было тихо в ту секунду. Он до самого конца думал не о себе, а о том, чтобы мне было не так страшно. Он поднял на Изуку мокрые глаза, но не заплакал, просто смотрел. — Я долго думал, что лучше бы там был я. Что я застыл, а он из-за меня. - Кента упрямо мотнул головой. - А Хару сказала, что Кенджи выбрал сам. Что это был его выбор - меня спасти. И если я буду всю жизнь себя грызть, выйдет, что выбор его был зря. Я стараюсь так и думать. Получается не всегда. Изуку долго молчал. А потом сказал - тихо, глядя не на мальчика, а куда-то в стену, туда, где не было Тени, просто в облупленную штукатурку: — У меня не было причуды до пятнадцати лет. Меня называли пустышкой, говорили, что таким, как я, в герои нельзя, что я только мешаться буду. - Он усмехнулся, коротко и невесело. - А я всё равно лез. Однажды человек, которого я считал величайшим героем на свете, спросил меня, можно ли стать героем без причуды. И знаешь, что он ответил сам себе, глядя на меня? Что можно. Что я могу. Кента слушал, приоткрыв рот, забыв даже про свой карандаш. — Твой брат был настоящим героем, - сказал Изуку, и теперь он перевёл взгляд на мальчика. - Не из-за причуды. Причуда тут вообще ни при чём. Героем его сделало то, что в последнюю секунду он думал о тебе, а не о себе. Это и есть самое сложное. Сильные причуды есть у многих. А вот так - почти ни у кого. Он помолчал, и что-то в его лице на миг дрогнуло - будто эти слова он адресовал не только Кенте. — Так что не смей думать, что лучше бы там был ты. Тогда его выбор был бы зря. Ты сам это сказал. Кента смотрел на него во все глаза, а потом вдруг улыбнулся - дрожаще, но широко, по-настоящему - и торопливо вытер нос рукавом. — Значит, ты тоже так думаешь? Что он герой? — Я знаю, что он герой, - ответил Изуку. - И он бы хотел, чтобы ты жил. Не выживал, а жил. Рисовал своих кривых зверей и всё такое. — Они не кривые! - возмутился Кента, и впервые за весь разговор в его голосе зазвенело что-то лёгкое, почти детское. - Они стилизованные! И Изуку - сам от себя не ожидая - тихо засмеялся. Коротко, сипло, непривычно, будто мышцы давно забыли, как это делается. Но засмеялся.

***

Западная окраина Дейки тонула в тумане, и сквозь этот туман трое из класса 1-А несли шестерых детей. Шестеро. Столько их вышло из того подвала живыми - Акари, её младшие брат и сестра, Юки и Хана, и ещё трое совсем маленьких, которых она к себе и не звала, но которые прибились к ней там, в шкафу, среди трупов и темноты, вцепились в её куртку и за всё это время так и не разжали пальцы. Не родня. Просто дети, для которых она в какой-то момент оказалась единственным взрослым на свете, хотя сама была ещё ребёнком. И теперь она тащила их за собой всех, как наседка, пересчитывая по головам каждые несколько минут, и Цую видела, как у неё шевелятся губы - раз, два, три, четыре, пять. Себя она не считала. Они двигались быстро, но не на пределе - берегли силы, потому что каждый из них знал, что главное ещё впереди, что где-то там, в центральных кварталах, их ждёт бой, и тратить себя сейчас на бессмысленную гонку было нельзя. Иида бежал ровно, на четверти своей обычной мощности, и выхлоп из его икр выходил приглушённым, почти ленивым - он специально держал темп пониже, потому что на полной скорости трясло бы слишком сильно, а на руках у него лежала Хана, самая младшая, которая уснула почти сразу, едва он подхватил её, и так и не проснулась. Спала, уткнувшись лицом ему в плечо, тихо посапывая, и Иида ловил себя на том, что переступает осторожнее, чем переступал бы через минное поле. Цую двигалась впереди, но уже не прыжками - с детьми на себе не попрыгаешь, - а быстрым, мягким шагом, цепляясь языком за уцелевшие балки только там, где надо было перебраться через завал. На спине у неё, обхватив её за шею тонкими ручками, висел Юки - средний, лет шести, который ни разу не пожаловался, не заплакал и не попросился вниз, только смотрел вокруг огромными немигающими глазами, и от этого взрослого, нездорового спокойствия Цую становилось не по себе. А спереди, на согнутой руке, она несла одну из безымянных - крошечную девочку в куртке с чужого плеча, рукава которой свисали ниже кистей, и девочка всю дорогу сосала эти рукава и смотрела в туман, не издавая ни звука. Шестилетки так не молчат. Шестилетки болтают без умолку, тычут пальцами, спрашивают «а это что», «а почему», «а долго ещё». А эти молчали. И их молчание весило больше, чем любой крик. На Шоджи ехало больше всех - он один мог унести троих. Двоих младших он прижимал к груди дополнительными конечностями, сложив их так бережно, как складывают крылья, и мальчишки - оба не старше пяти - спали, привалившись к его тёплому боку. А на широкой, толстой руке, вытянутой и сложенной так, чтобы получилось что-то вроде сиденья, ехала Акари. Она сидела прямо, держась за его плечо здоровой рукой, и смотрела вперёд, в туман, и за всю дорогу не произнесла ни слова. Шоджи тоже молчал - он вообще говорил мало, и сейчас, неся на себе сразу троих и прикрывая остальных свободными конечностями, расставленными вокруг, как локаторы, он молчал тем более. Они были два самых тихих существа в этой маленькой колонне, и, наверное, поэтому Акари заговорила именно тогда, когда они отстали на пару шагов от идущей впереди Цую. — Вы знаете, что вы ему скажете? - спросила она. Шоджи повернул к ней ту часть лица, где у него была спрятана за маской мимика - не глаза, потому что глаз у него было больше, чем нужно, и он не всегда понимал, куда им смотреть, чтобы это считывалось как «внимание», - но Акари поняла и так. — Когда найдёте его, - пояснила она. - Тёмного Кролика. Деку. Вы же его друзья, вы его ищете. Значит, вы что-то ему скажете, когда найдёте. Что? Иида, бежавший чуть впереди и слышавший каждое слово, сбавил и без того неспешный шаг. Он думал об этом. Он думал об этом каждую ночь с того дня, как Мидория исчез, прокручивал в голове десятки речей, правильных, выверенных, логичных, выстроенных так, как он умел выстраивать всё - по пунктам, с аргументами, с опорой на факты. «Мидория, ты не виноват. Мидория, система ошиблась, а не ты. Мидория, мы с тобой, возвращайся, и мы вместе докажем». Он репетировал эти слова, и каждый раз они рассыпались, едва он представлял лицо друга - то лицо, которое они все видели в записи Акари. Потому что человеку, который сидит в углу подвала среди разорванных им же тел, бесполезно говорить, что он не виноват. Он это слышал. Он не поверит. — Я не знаю, - честно сказал Иида, и непривычно ему было это произносить - он, староста, человек правил и готовых ответов, не знал. - Я много раз пытался придумать. И каждый раз понимал, что любые мои слова прозвучат фальшиво. Что бы я ни сказал, это будет звучать так, будто я уговариваю. А его и так уже все уговаривали - кто сдаться, кто исчезнуть, кто сдохнуть. Я не хочу быть ещё одним голосом, который чего-то от него хочет. Цую перехватила сползающую девочку поудобнее, не сбавляя шага, и заговорила своим ровным, спокойным голосом, в котором сейчас была усталость. — Я тоже не придумала, ква, - сказала она. - Сначала хотела сказать, что мы по нему скучали. Но это про нас, не про него. Потом хотела сказать, что всё будет хорошо. Но я не знаю, будет ли. Я не умею врать, а ему врать - последнее дело. Он сразу чувствует. Он всегда всё про всех чувствовал лучше, чем про себя. - Она помолчала. - Наверное, я просто заплачу. Это не план, я понимаю. Но, скорее всего, я просто его увижу и заплачу. Акари кивнула - так, словно именно этого и ожидала, - и перевела взгляд на Шоджи. — А ты? Шоджи шёл ещё несколько шагов молча. Под маской было не разобрать, думает он или просто решил не отвечать. А потом он сказал - тихо, коротко, своим глухим, идущим словно из глубины голосом: — Ничего. — Ничего? - переспросил Иида. — Сел бы рядом, - сказал Шоджи. - И молчал. Сколько надо. Пока он сам не захочет говорить. Слова сейчас - лишнее. Их у него и так слишком много в голове. Повисла тишина, в которой было слышно только мягкое урчание двигателей Ииды, шлепки дождя по обломкам и ровное сопение спящих малышей у Шоджи на груди. И Акари, до этого смотревшая в туман, повернула голову и долго, очень внимательно посмотрела на Шоджи сбоку - так, как смотрят на человека, который случайно сказал самую правильную вещь, сам того не заметив. — Вот ты, - сказала она наконец. - Тебя он, может быть, и послушает. Потому что ты единственный, кто не собирается ему ничего доказывать. Она снова отвернулась к дороге. И заговорила медленно, с паузами, тем взрослым, выцветшим голосом, который не должен принадлежать ребёнку и от которого у Цую каждый раз сжималось горло. — Он вам не поверит. Сразу - точно нет. Я видела его глаза там, в подвале. Когда он на нас посмотрел, перед тем как уйти. У человека, у которого такие глаза, внутри уже всё решено. Он уже всё про себя понял - что он чудовище, что он один, что лучше всем будет, если он исчезнет. Это не переспоришь за один разговор. Это не лечится словами «ты не виноват». - Она сжала пальцами плечо Шоджи чуть крепче. - Можно только сидеть рядом. Долго. Очень долго. Пока он сам потихоньку не начнёт верить, что кто-то готов рядом сидеть. Вот тогда, может быть. Не раньше. — Откуда ты это знаешь? - тихо спросил Иида. Акари пожала плечами - одним, потому что вторым придерживала на коленях край куртки одного из спящих малышей, чтобы тому не дуло. — Я после мамы с папой тоже так сидела. В шкафу. Долго. И эти все рядом. - Она едва заметно качнула головой в сторону детей. - Они же не мои. Юки с Ханой - мои, а эти трое чужие, просто прибились. Сидели и тряслись. И мне тогда не нужно было, чтобы кто-то говорил, что всё будет хорошо. Мне нужно было, чтобы кто-то просто был. - Она помолчала. - Никого не было. Только я. Пришлось самой быть тем, кто рядом. Для всех пятерых сразу. Поэтому я знаю, как это работает. Никто ей не ответил. Отвечать было нечего, и все трое это понимали. Спецучреждение - бывший региональный центр МЧС, один из немногих уцелевших капитальных корпусов на западе, занятый теперь под сборный пункт для тех, кого вытаскивали из руин живыми, - показалось из тумана минут через десять: бетонная коробка с заколоченными нижними окнами, с генератором, тарахтящим где-то на заднем дворе, и с двумя усталыми сотрудниками в выцветших жилетах, которые приняли детей молча, по привычке, как принимали уже сотни таких же. Хану переложили, не разбудив. Двоих малышей Шоджи опустил так же бережно, как нёс, и они только повозились во сне и не открыли глаз. Девочку в большой куртке Цую поставила на землю, и та сразу же ухватилась за полу Акариной куртки - как держалась всю дорогу, так и продолжила. Юки наконец отлепился от спины Цую - и в последний момент, уже стоя на земле, поймал её за палец, сжал на секунду и тут же отпустил, так и не сказав ни слова. Цую присела перед ним, хотела что-то сказать, но он уже отвернулся и пошёл за сотрудником, маленький и прямой, и она так и осталась сидеть на корточках с протянутой рукой. Акари сошла с руки Шоджи последней. Она постояла секунду, разминая затёкшие ноги, потом пересчитала всех глазами - раз, два, три, четыре, пять, все на месте, все идут куда надо, - и только тогда подняла глаза на троих героев, которые сейчас должны были развернуться и уйти обратно в туман, туда, к остальным, на бой, который её уже не касался. — Найдите меня потом, - сказала она. Не попросила - сказала, спокойно и твёрдо, как говорят о решённом. - Когда всё закончится. Когда найдёте его. Я хочу знать, как всё прошло. Живой он или нет. Послушал он вас или нет. - Она сглотнула, и впервые за всю дорогу в её взрослом голосе что-то дрогнуло, проступил ребёнок. - Я ведь могла тогда встать. В подвале. Могла подползти и помочь ему уйти, пока его били. А я просто сидела и смотрела, как его топчут, и держала этих, чтобы не высовывались. Я никому ещё этого не говорила. Так что мне нужно знать, чем кончилось. Чтобы это было не зря. Хоть для кого-то. Иида открыл рот - наверняка чтобы сказать что-нибудь правильное, что она ни в чём не виновата, что ребёнок не обязан, что она и так спасла пятерых, - но осёкся. Потому что вспомнил, что сам только что говорил про слова, которые звучат как уговоры. И вместо этого просто наклонился, чтобы быть с ней одного роста, и сказал тихо: — Найдём. Обещаю. И тебя, и его. Слово героя. Акари посмотрела на него. Потом перевела взгляд на Цую, на Шоджи. И едва заметно кивнула - так, будто ставила галочку в каком-то своём, внутреннем списке. — Удачи вам, - вдруг сказала она. Она повернулась, чтобы идти за детьми, и бросила уже через плечо, не оглядываясь: - Когда найдёте, скажите ему, что даже здесь, в этом всём, ещё остались дети, которые верят в него. Может, ему это пригодится больше, чем все ваши речи. И ушла - прямая, маленькая, со спутанными волосами, с вцепившейся в её куртку безымянной девочкой, - в гулкое нутро бетонной коробки, к двум усталым людям в жилетах, к братьям и сёстрам, своим и не своим, к тому, что теперь должно было стать её жизнью. А трое из класса 1-А ещё несколько секунд стояли под дождём и молчали. Потом Иида выпрямился, и двигатели на его ногах загудели чуть громче. — Идём, - сказал он, и голос у него был уже другой - собранный, твёрдый, тот, что нужен для боя. - Нас ждут. И его надо найти раньше всех остальных. Цую поднялась с корточек. Шоджи втянул лишние конечности. И трое героев развернулись и нырнули обратно в туман - туда, откуда пришли, туда, где их Деку всё ещё брёл где-то по руинам, не зная ни про девочку по имени Свет, ни про то, что его уже ищут не только друзья.

Токио. Площадь перед администрацией. 10:54.

Утро давно наступило, но город этого будто не заметил. Небо висело над Токио плоское, серое, без единого просвета - не предрассветная муть, а ровный, мёртвый свет позднего утра, при котором не отбрасывается тени и всё кажется одинаково больным. Было холодно. Ветер гулял между восстановленными наполовину башнями и чёрными скелетами тех, что восстановить не успели, гнал по тротуарам пепел и обрывки картона и нёс над всем этим запах - гари, мокрого бетона, немытых тел и того сладковатого, тяжёлого, что лежит под низом и что человеческий нос узнаёт раньше, чем разум успевает дать ему имя. Запах крови, которую не смыли. Площадь перед бывшим зданием администрации была забита людьми. Их были тысячи. Они стояли плечом к плечу, спина к спине, заполняя площадь от стены до стены, выплёскиваясь в прилегающие улицы, влезая на обломки, на остовы машин, на парапеты - на всё, что могло выдержать человеческий вес. И они всё ещё прибывали, шли через холод и руины, поодиночке и семьями, с детьми на плечах, со стариками под руки, и каждый нёс на лице одно и то же выражение, от которого делалось страшно. Не горе, не страх. Восторг. Тот мутный, заразный восторг, который охватывает человека, когда он перестаёт быть собой и становится частью чего-то большего и безымянного, и это что-то наконец разрешает ему то, чего нельзя было всю жизнь. Посреди площади горело чучело - грубая кукла в человеческий рост, в намалёванной чёрной маске с длинными ушами, насаженная на железный штырь и облитая бензином, - и в свете её пламени лица внизу казались не человеческими. А у её подножия, на мокром асфальте, лежали тела. Их было десять. Ещё час назад это были люди, которые пришли сюда с самодельными плакатами. «Деку - герой». «Он спас нас». «Не вините его». Их было десять, и они верили, что в толпе, состоящей из людей, можно остаться человеком и сказать вслух то, что думаешь. Они ошиблись. Толпа из людей не состоит - толпа состоит из толпы, - и когда кто-то крикнул, тыча пальцем, «вот они, пособники!», площадь развернулась к ним единым телом и сделала то, что делает всякое единое тело с тем, что в него не вписывается. Теперь смотреть на них было нельзя. У одного не было лица - там, где было лицо, осталась тёмная вмятина и осколки, белеющие в каше. У другого руки были вывернуты из плеч и лежали отдельно, ладонями вверх, словно он всё ещё просил. Женщину затоптали так, что её было не отличить от асфальта, кроме клока волос и одной туфли. И толпа не обходила их стороной - толпа стояла на них. Люди переминались на телах, как на брусчатке, не глядя вниз, потому что внизу было уже не важно, важно было то, что впереди, - огонь и помост. И толпе всё ещё было мало. В заднем ряду немолодой мужчина в рваной куртке проталкивался вперёд, локтями, плечом, не извиняясь, и в глазах его не было общего восторга - была только одна слепая, выжигающая цель. Он пробивался к телам. К одному конкретному. К худому парню в синей куртке, который лежал ближе всех к огню и у которого из-под спины торчал обломок древка с обрывком картонки, и на картонке ещё можно было разобрать половину слова - «...рой». Мужчина дошёл, упал на колени прямо в кровь, подхватил парня под плечи, прижал к себе разбитую голову и завыл - длинно, по-звериному, на одной ноте, - и этот вой прорезал скандирование, как нож прорезает ткань. И его услышали. — Ещё один! - крикнул кто-то совсем рядом, почти буднично, как объявляют остановку. - Гляньте, родственничек! Тоже за Кролика! Толпа повернулась. Мужчина поднял мокрое лицо, и в нём не было страха - в нём была только усталость человека, которому уже всё равно. — Это мой сын, - сказал он, и голос его был тихим, но в наступившей вокруг ряби тишины его расслышали. - Ему девятнадцать. Он держал картонку. Картонку. За это вы его... - Он не договорил. Обвёл их взглядом - женщин, стариков, мужчин, детей на плечах. - Да что же вы за люди. — А мы не люди, - ответил ему молодой парень с переднего края, и оскалился, и в этом оскале не было ни злобы, ни безумия, было веселье. - Мы народ. Первый камень прилетел сбоку и попал отцу в висок. Он качнулся, но не выпустил сына. Второй разбил ему бровь. А потом их было уже не сосчитать - камни, обломки, чей-то каблук, - и кто-то сунул стоявшему рядом мальчишке лет семи кусок бетона и подтолкнул в спину, «давай, и ты, чтоб помнил», и мальчишка, растерянно оглядываясь на взрослых, ища в их лицах разрешения и находя его, размахнулся и бросил тоже. И попал. И взрослые засмеялись и потрепали его по голове, молодец. А чуть в стороне женщина снимала всё это на телефон, держа его двумя руками, чтобы не дрожал, и улыбалась в экран, как улыбаются на фоне достопримечательности. Когда всё кончилось, отец лежал поверх сына, обняв его, и было невозможно понять, где кончается один и начинается другой, и кто-то выдернул из-под них обломок древка с картонкой и поднял над головой, как трофей, как знамя, и толпа взревела и снова подхватила, тысячеглоточно, в рваный нечеловеческий такт: — СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! СМЕРТЬ КРОЛИКУ! Над площадью, разрезая холодный воздух гулом лопастей, висел вертолёт. Из открытого люка свешивался оператор, и объектив его камеры медленно, жадно полз по толпе, по огню, по телам, не упуская ничего, потому что это шло в прямом эфире, на всю страну, в каждый уцелевший дом, на каждый работающий экран. На борту, прижимая ко рту микрофон, сидел комментатор - мужчина лет сорока с гладким, профессионально-собранным лицом, и говорил он ровно, поставленным голосом человека, который точно знает, какие слова сегодня можно, а какие нельзя. — Вы наблюдаете историческое утро, - говорил он, и только тот, кто смотрел очень внимательно, заметил бы, как на долю секунды у него перехватило горло перед словом «историческое», и как побелели костяшки руки, вцепившейся в страховочный ремень. - Народ Токио вышел на площадь, чтобы сказать своё слово. Да, картина тяжёлая. Да, есть жертвы. Но это - голос людей, уставших ждать, пока власти разберутся с угрозой по имени Тёмный Кролик. Это - воля народа в её самом чистом, неприкрашенном виде. И мы обязаны донести её до каждого зрителя без купюр. Он сглотнул. Камера этого не показала. Он сам об этом позаботился, отвернув на секунду лицо к стеклу, будто проверяя ракурс. Двадцать лет в кадре научили его одной вещи: всё, что у него осталось, - это глаза, и в глаза камеру лучше не пускать. — Власти, как мы видим, услышали этот голос, - продолжил он, снова ровный, снова собранный. - На помост поднимается представитель Комиссии по безопасности. И на наспех сколоченный из обломков помост в центре площади поднялся человек. Немолодой, сухощавый, в безупречном тёмном костюме, который выглядел здесь, среди грязи, огня и крови, как пощёчина. Лицо гладкое, неподвижное, без единой живой чёрточки - как у Савады Рейко, и тот, кто хоть раз её видел, понял бы сразу, чья это рука и чей голос. Он поднёс к губам рупор, и динамики разнесли его ровный, почти ласковый голос над тысячами голов. — Граждане Японии. Скандирование стихло волной, от центра к краям. Остался только гул пламени и где-то далеко - детский плач, который тут же зажали. — Комиссия по безопасности слышит вас, - сказал человек. - Комиссия видит вашу боль. И Комиссия говорит: вы правы. Вы уже знаете то, что вам сказали с экранов. Что Изуку Мидория, которого называют Тёмным Кроликом, - угроза высшей категории. Что каждый патруль ищет его. Что при обнаружении отдан приказ применить любую силу. Вам это сказали. - Он сделал паузу, обводя площадь неподвижным взглядом. - А теперь Комиссия скажет то, чего ещё не говорила. Он поднял руку с зажатым в ней листом - не читать, а показать. — Ему предлагали шанс. Сдаться. Выйти. Комиссия была готова разговаривать. - Голос его не дрогнул, но что-то в нём затвердело. - С этого часа никакого шанса больше нет. Никаких «сдавайся». Никакого задержания, никакого суда. Только ликвидация - на месте, любым способом, любым, кто его найдёт. - Гул нарастал. - И последнее. То, ради чего я здесь. Каждый, кто укроет его. Каждый, кто накормит его. Каждый, кто протянет ему руку или хотя бы не выдаст, - отныне объявляется его пособником. И понесёт. Ту же. Кару. Площадь взорвалась. Это был уже не крик - это был рёв единого тела, которому только что с трибуны, от лица государства, разрешили то, что оно уже сделало и хотело делать ещё. Люди вскидывали кулаки, обнимались, плакали от восторга, поднимали детей повыше, чтобы те видели, чтобы те запомнили великий день, когда страх наконец получил имя и адрес. А по бокам от человека в костюме, на том же помосте, стояли двое. И вот это было хуже всего. Слева, огромная даже в человеческом росте, с идеально уложенными волосами и геройским костюмом без единого пятнышка, стояла Леди Гора. Та самая, что когда-то перекрывала собой улицы, защищая прохожих. Сейчас она стояла, скрестив руки, и смотрела на толпу сверху вниз с лёгкой, выверенной полуулыбкой человека, который точно знает, на чьей стороне сила. Справа, прямой и неподвижный, как одно из своих деревьев, стоял Камуи Вудс - и маска не скрывала того, что он смотрит на тела у подножия чучела и не делает ничего. Просто стоит. Лицом героя придаёт всему этому форму. Превращает самосуд в правосудие одним фактом своего присутствия. За их спинами, в тени помоста, маячили ещё фигуры в костюмах - бывшие герои, которых Комиссия перекупила, переломила или просто запугала, и которые теперь стояли по эту сторону, потому что по эту сторону давали есть, давали жить, давали быть на стороне победителя. Геройство, ставшее рукой государства. Свет, повёрнутый внутрь, на тех, кого должен был освещать. Человек в костюме опустил рупор и обвёл площадь своей неподвижной улыбкой. Огонь отражался в тысячах глаз и делал их похожими на угли. Чучело с длинными ушами догорало, оседая на штыре чёрными хлопьями. А под ним, в крови и грязи, под ногами ликующего народа, лежали те, кто посмел сказать вслух, что преступник, которого вся страна сейчас приговаривала, - всё-таки человек. И никто на всей огромной площади больше не помнил, что ещё час назад они тоже были людьми. А страна смотрела. Эту же площадь, этот же огонь, этого же человека в чистом костюме с рупором - в этот самый час видели миллионы экранов по всей Японии. На кухнях, в подвалах, в наспех оборудованных убежищах, в очередях за водой, где телефон передавали из рук в руки. И один из этих экранов - старый, пузатый, с трещиной в углу, подвешенный на ржавом кронштейне под потолком, - работал в палате реабилитационного корпуса, в которой лежали и сидели те, от кого когда-то зависела безопасность всей этой страны. Палата была одноместной - её отдали Айзаве, потому что Айзаве проще было лежать одному, чем объяснять соседям, почему он по ночам не спит и смотрит в потолок. Но сегодня тут было тесно: остальные пятеро снесли сюда стулья и притащились сами, потому что эфир надо было смотреть вместе, а телевизор работал только здесь. Пахло так, как пахнет всюду, где люди заживо собирают себя обратно по кускам: спиртом, несвежими бинтами, остывшим бульоном и тем особым кислым духом долгой боли, который не выветривается. А поверх всего этого, перебивая больничную стерильность, висел ещё один запах, неуместный, домашний и горький, - запах табачного дыма. Капельница на штативе. Гора использованных бинтов в углу. Окно, заклеенное крест-накрест, за которым серело плоское позднее утро. Металлическая пепельница на тумбочке, уже полная окурков. И шестеро. Айзава курил. Он сидел на своей койке, навалившись плечом на спинку, и в пальцах у него тлела сигарета, и пепел он стряхивал в ту самую металлическую пепельницу коротким, отработанным движением человека, который делал это всю жизнь, - хотя последние двенадцать лет не делал вовсе. На тумбочке рядом лежала початая пачка «Севен старс» и новая зажигалка с не до конца содранным целлофаном. Они смотрели молча. Все шестеро. И когда камера на экране качнулась вниз, на то, что лежало под ногами у толпы, и задержалась там чуть дольше, чем мог вынести человек, кто-то наконец дотянулся костылём до выключателя, и экран хлопнул, свернувшись в белую точку. Несколько секунд было слышно только, как капает раствор из капельницы да воет ветер в заклеенном окне. Первым нарушил тишину не Всемогущий и не Старатель. Первым заговорил дым - вернее, то, что все шестеро старательно не замечали с самого начала, потому что говорить про настоящее было ещё нельзя, а про сигарету уже можно. — Ты куришь, - сказал Ястреб. Не вопрос. Осторожная констатация, с какой говорят про чужой сорванный тормоз. — Курю, - не стал спорить Айзава. — Ты же бросил, - тихо сказал Всемогущий, и в его старом голосе было что-то почти отеческое. - Двенадцать лет назад. Я помню. Ты бросил, когда взял свой первый класс. Сказал, что не имеешь права вонять табаком перед детьми, которых учишь беречь себя. — Двенадцать лет, - подтвердил Айзава, разглядывая тлеющий кончик так, будто видел его впервые. - Бросил ради них... - Он затянулся, и в груди у него что-то сухо засвистело. - Потому что одной силой воли через сегодняшний день не проползёшь. Я двое суток не сплю. У меня в позвоночнике осколок, который врачи боятся трогать. И я только что смотрел, как страна, которую я двадцать лет защищал, забивает камнями людей за то, что те держали картонки. - Он поднял здоровый глаз и обвёл их всех. - Так что выбор у меня небольшой. Либо вот это, - он качнул сигаретой, - либо я встаю с койки, иду на ту площадь и убиваю первого, кто подвернётся. Табак - меньшее зло. Вот и весь, блять, ответ. Никто не стал спорить. Потому что у каждого в этой палате было своё «меньшее зло», и каждый слишком хорошо знал ему цену. Всемогущий сидел на краю койки. Огромный - но это был обман, потому что огромен был экзоскелет, лёгкая титановая рама, обхватившая его иссохшее тело и державшая его прямо даже сейчас, когда сидеть прямо ему было не для чего. Под рамой пряталось то, во что превратился Символ Мира: костлявый старик с провалившимися щеками, с тенью вместо тела, с глазами, в которых жила боль, какой не бывает от ран. — Я их защищал, - сказал он, и голос его был старческим, надтреснутым, ничего в нём не осталось от прежнего громового баритона. - Всю жизнь. Каждого из тех, кто сейчас стоит на этой площади. Я бросался под удары, я харкал кровью, я отдал всё до последней капли, чтобы они могли вот так - стоять. Жить. - Он покачал головой, и в углах его глаз блестело. - И вот для чего я их сберёг. — Не для этого, - резко сказал Ястреб. - Не смей. Ты сберёг их не для этого. Это с ними сделали. Две разные вещи, старик, и если ты сейчас их перепутаешь, ты сломаешься прямо тут, на этой койке, а ты нам нужен целым. Ястреб сидел на подоконнике, спиной к заклеенному окну, и сидеть ему было неудобно - за спиной, там, где раньше был роскошный алый веер, торчали обрубки, и крылья отрастали медленно, мучительно, неровными наполовину оперёнными отростками, и каждый раз, задевая ими о раму окна, он морщился. Но глаза остались прежними - быстрыми, цепкими, читающими картину сразу всю. Глаза человека, который эту самую Комиссию знал изнутри, потому что вырос внутри неё. — Это её работа, - сказал он тихо. - Савады. Я эту режиссуру за версту чую. Видели, как чисто сделано? Сначала дали толпе самой пролить кровь - вон, десять тел, ещё тёплые. Повязали всех. А уже на готовое выходит человек в костюме и говорит: вы правы, государство с вами. И всё. Теперь это не самосуд - теперь это, блять, политика. Теперь каждый в той толпе по локоть в этом, и обратной дороги ни у кого нет. - Он сплюнул в стоявшую рядом утку, не глядя. - Красиво. До чего же красиво и до чего же мерзко. — Хватит болтать. Голос был хриплый, низкий, и принадлежал он женщине у дальней стены. Мирко. От той Мирко, что когда-то в одиночку вгрызалась в стаю Ному, осталась половина - левой руки не было по плечо, правая нога ниже колена была протезом, грубым, военным, без затей. Но мышцы на том, что осталось, всё ещё бугрились под кожей, и в глазах горел тот самый знакомый бешеный огонь, который не гасят ни протезы, ни поражения. — Вы тут сидите и красиво рассуждаете, - сказала она, отталкиваясь здоровым плечом от стены, и протез глухо стукнул по линолеуму. - «Режиссура», «политика». А там, на площади, прямо сейчас толпа топчет трупы и детям суёт камни в руки. - Она оскалилась. - У меня одна рука и полторы ноги, и я всё равно доскачу туда быстрее, чем вы договорите. Так что либо мы встаём и вышибаем дух из этого хлыща с рупором у всех на глазах, либо я иду одна. Я устала, блять, лежать и смотреть, как мир катится в выгребную яму, пока герои совещаются на больничных койках. — И тебя разорвут. Как тех десятерых. Голос был негромкий, ровный, почти бесцветный. Бест Джинс сидел в кресле у изголовья своей койки, и держало его не железо, как Всемогущего, а собственная причуда - тонкие, почти невидимые нити его же одежды, которыми он оплёл сам себя под пижамой, корсетом, каркасом, потому что без этого каркаса его пробитое и сшитое заново тело просто сложилось бы. Каждый вдох давался ему с усилием, и каждое слово он экономил, как экономят последние патроны. — Тебя разорвут, Мирко, - повторил он. - Не потому, что ты слаба. А потому, что у всякой толпы есть нити, и держит их не хлыщ с рупором. Убери его - заменят к обеду. А вот картинку, как одна из главных героинь войны, безрукая, на одной ноге, в одиночку бросилась на безоружных граждан, - эту картинку Савада повесит на каждый экран страны к вечеру. И докажет ровно то, что ей нужно: герои против народа, герои заодно с Кроликом. Ты своими руками подаришь ей следующий акт. - Он перевёл дыхание. - Я не говорю «лежать и смотреть». Я говорю - не в лоб. В лоб мы здесь не победим. Нас слишком мало, и мы слишком сломаны. — Тогда как, - бросила Мирко, но уже тише. И тут заговорил тот, кто молчал всё это время. Старатель стоял у окна, в стороне от остальных, спиной к палате, и смотрел в щель между заклеенными стёклами на серый город. От прежнего пламени, что когда-то полыхало над ним короной, остались жидкие, рваные язычки, которые он держал на ладони и которые то и дело срывались в чад - война выжгла в нём что-то, и теперь его огонь был такой же, как он сам: сильный с виду и ненадёжный по сути. Половину его лица, и без того изуродованного старым ожогом, теперь пересекали новые рубцы. Он не оборачивался долго. А когда обернулся, голос у него был тяжёлый, как камень, который ворочают через силу. — Вы все говорите так, будто это что-то новое, - сказал он. - Будто страна впервые в жизни решила сожрать своего героя. - Он усмехнулся, и от этой усмешки шрамы на его лице сдвинулись. - А я через это уже прошёл. Когда вся Япония узнала, кем стал мой сын. Кого я вырастил. Что я творил в собственном доме, пока вы все звали меня «номер один». Меня не жгли чучелом, нет. Но в меня плевали на улицах. Толпа стояла под моим агентством и скандировала, чтобы я сдох. - Он помолчал. - И знаете, что я тогда понял? Что толпу, которая тебя ненавидит, нельзя переубедить кулаком. Кулаком ты только докажешь, что они были правы. Их можно переубедить только одним - встать перед ними и не отвести глаз. Стоять, пока они орут. Стоять, когда летит камень. Стоять, пока им самим не станет стыдно за собственный ор. Это единственное, что работает. И это, мать вашу, дольше и больнее, чем любая драка. В палате стало очень тихо. Даже Мирко не нашла, что ответить. — Так выйди, - тихо сказал Всемогущий. - Если ты это знаешь лучше всех нас - выйди со мной. Двух лиц толпе хватит, чтобы дрогнуть. Твоего и моего. Старатель долго молчал. Потом покачал головой - медленно, тяжело. — Нет, - сказал он. - Не выйду. — Энджи... — Я сказал нет. - Он снова повернулся к окну, к серому городу за крест-накрест заклеенным стеклом, и голос его стал глуше. - Посмотри на меня, Тошинори. У меня огонь срывается в чад, стоит продержать его минуту. Я до той площади не дойду на своих двоих, не то что выстою перед тысячей. Это первое. - Он сжал на ладони последний рваный язычок пламени и погасил его в кулаке. - А второе ты не хочешь слышать, но я скажу. Я уже стоял перед такой толпой. Я знаю, как это - стоять и не отводить глаз, пока в тебя плюют. И я знаю кое-что ещё, чего ты, святой ты человек, так и не понял за всю жизнь. Что иногда толпа права. Что иногда чудовище, которое они хотят сжечь, - и правда чудовище. Я был таким чудовищем в собственном доме двадцать лет, пока вы все звали меня «номер один». И встать теперь геройским лицом перед народом, делать вид, что я-то имею право учить их милосердию... - Он коротко, горько усмехнулся, и шрамы на его лице сдвинулись. - Нет. Это не мне. Своё лицо я стране уже показал. Они на него насмотрелись. В палате повисло тяжёлое, неловкое молчание. Спорить с этим было нельзя - не потому, что он был прав, а потому, что это была его боль, и лезть в неё никто не имел права. — Я скажу вам, как выстоять, - закончил Старатель, не оборачиваясь. - Это всё, что у меня осталось. А стоять придётся вам. Без меня. — Тогда придётся без него, - сказал Айзава. В голосе не было ни упрёка, ни уговора. Только усталое, ровное принятие. Он сидел на своей койке, навалившись плечом на спинку, и одной рукой держался за поясницу. Лицо у него было серое от боли - той ровной, не отпускающей боли в спине, что не давала ему ни выпрямиться до конца, ни нормально сесть. И эта боль была не от войны. Эту боль ему оставил один человек - в тот день, когда Мидория, не помня себя, отшвырнул его с дороги одним движением, как отшвыривают мешок, и Айзава впечатался в бетонную опору так, что в позвоночнике что-то хрустнуло навсегда. Его собственный ученик. Его собственной рукой. И вот он сидел здесь, через эту самую боль, и собирался идти спасать того самого ученика, и не видел в этом ни малейшего противоречия. — Где мои дети, - сказал он. Не вопрос. Утверждение, которому нужен ответ. — В Дейке, - отозвался Ястреб. - Ищут Мидорию. Ты сам их отпустил. — Я знаю, где они, - тихо сказал Айзава. - Я спрашиваю, где они должны быть. Не на этой площади. Что бы дальше ни случилось - они не должны это увидеть. Они ещё мои студенты, им всего по шестнадцать лет. Они уже похоронили половину того мира, в который я их вёл. Эту площадь они хоронить не будут - это наша работа. Наша вина и наша работа. - Он выпрямился через боль, до конца, и сквозь зубы у него вырвалось короткое шипение. - И вот ещё что вы все упускаете, пока спорите про эфир и про лица на помосте. Следующий ход Савады - не помост. Следующий её ход - повернуть вот эту толпу. На запад. На Дейку. Тысячу человек, которым только что официально, с трибуны, разрешили убивать за инакомыслие. А там, в руинах - мои дети. И Мидория. И те, кого он там, говорят, успел спрятать или спасти, кем бы они ни были. Если эта волна докатится дотуда - я даже думать не хочу, что от Дейки останется. Молчание после его слов было другим - холоднее, тяжелее. Мирко смотрела в пол. Потом коротко, зло выдохнула и кивнула - один раз. И вместо того чтобы сказать что-то ещё, она доковыляла до тумбочки Айзавы - протез глухо простучал по линолеуму - и кивнула на пачку. — Дай одну. Айзава, не глядя, подтолкнул к ней «Севен старс» и зажигалку. Прикурить одной рукой - дело небыстрое: Мирко зажала пачку коленями, выбила сигарету, поймала губами, щёлкнула колёсиком с третьей попытки. Затянулась. И тут же закашлялась, длинно, зло, с присвистом. — Гадость, - сказала она, отдышавшись. И затянулась снова. - Двенадцать лет, говоришь, не курил. И что, легче от неё? — Нет, - ровно сказал Айзава. - Но руки заняты. И не тянет крушить. Мирко хмыкнула - впервые без злости - и осталась стоять рядом с его койкой, и двое самых переломанных в этой палате молча дымили в потолок, безрукая и тот, кому собственный ученик сломал спину, как два старых солдата, которым уже нечего друг другу доказывать. А потом она ткнула сигаретой в воздух, в сторону остальных. — Ладно, - сказала она. - Ладно. Не в лоб. Но если ты, Цунагу, сейчас скажешь, что мы вообще ничего не ломаем, я тебя твоими же нитками удавлю. — Не скажу, - ответил Бест Джинс, и впервые что-то похожее на тень улыбки тронуло его губы. - Я скажу, что нитей, за которые можно дёрнуть, у нас всё-таки несколько. - Он начал перечислять, ровно, без нажима, как раскладывают на простыне инструмент. - Первая - эфир. Борт над площадью частный, не государственный. Частник любит сенсацию больше, чем любит Саваду. Если в этот эфир вместо «смерть Кролику» попадёт другое лицо, другой голос, другая правда - это первая трещина. Ястреб, борт твой, ты их видишь насквозь. Вторая - те, кого ещё не повязали кровью. В любой толпе есть край: те, кто пришёл из страха, а не из ненависти, кто стоит и думает «господи, что я здесь делаю». Их немного, но они есть, и их можно вытащить, если дать им, на кого опереться. Третья - запад. Это Айзава: не дать ей увести толпу на Дейку. - Он перевёл дыхание и посмотрел на Всемогущего. - А лица... лиц у нас будет одно. Рядом с Савадой на помосте стоят двое - Леди Гора и Камуи Вудс. И против них на ту площадь выйдет один человек. Одно лицо против двух. Не лучший расклад. Но это лицо такое, что двух хватит едва-едва. И четвёртая нить... — Четвёртая - это когда всё-таки придётся бить, - закончила за него Мирко, выдохнув дым. И впервые улыбнулась. - И вот тогда зовите меня. Я слишком, блять, долго ничего не ломала. Всемогущий медленно поднялся с койки. Экзоскелет тихо загудел, распрямляя его, и серый свет из заклеенного окна упал на иссохшее лицо, и где-то в глубине этого лица, под старостью и болью, на одно мгновение проступил тот, кого знал и любил весь мир. — Тогда мы делаем все четыре, - сказал он. - И делаем сейчас. Ястреб - эфир и борт. Джинс - найди мне край этой толпы, найди тех, кого ещё можно спасти от самих себя. Айзава - ты идёшь со мной и глушишь причуды; если на том помосте кто-то решит подкрепить слова силой, а Леди Гора там не для красоты, ты вырубаешь её раньше, чем она встанет. Мирко - ты наш молот. До сигнала держишься в кулаке. А когда дам сигнал... — Бью по-настоящему, - закончила она, хрустнув единственными костяшками. - Поняла. — А ты? - спросил Ястреб у старика. - Ты-то что? Раздаёшь приказы, как в старые добрые. А сам где будешь? Всемогущий шагнул к двери палаты, и каждый шаг экзоскелета отдавался в линолеуме глухим металлическим стуком. — А я выйду к ним, - сказал он. - Один. Без рамы, если получится встать без неё хоть на минуту. И напомню им, как выглядит герой. Настоящий. Пока ещё хоть кто-то на той площади помнит, что это слово вообще значило. Ястреб соскользнул с подоконника, морщась, расправил свои жалкие полукрылья - и невесело усмехнулся. — Пятеро калек против целой страны, - сказал он. - В прежние времена я бы назвал это чистым самоубийством. — А сейчас? - спросил Старатель, гася на ладони последний рваный язычок пламени. Он не двинулся с места. Он так и стоял у заклеенного окна - тот, кто знал, как выстоять перед ненавидящей толпой, лучше всех в этой палате, и кто не мог и не хотел выходить сам. Он оставался. И в том, как он спросил, не было ни горечи, ни зависти - было что-то вроде благословения от человека, который своё уже отвоевал и проиграл. — А сейчас, - Ястреб двинулся к двери следом за стариком, и в глазах его впервые за всё это серое утро мелькнуло что-то живое, почти весёлое, - сейчас скажу, что давно, блять, не было так интересно. Погнали. И пятеро сломанных героев один за другим вышли из палаты - мимо капельниц, мимо горы грязных бинтов, мимо пепельницы, полной окурков, - в коридор, к лифтам, наружу. Навстречу Токио. Навстречу огню и тысячам спин, которые ещё не знали, что к ним идут. А Старатель остался стоять у окна, один, в опустевшей палате, и смотрел в щель между заклеенными стёклами на серый приговорённый город - и не отводил глаз. Это было единственное, что он ещё умел.

***

Дейка. Центральный квартал. 9:40 утра.

Дождь не шёл - он висел. Мелкая водяная взвесь стояла в воздухе сплошной серой стеной, оседала на волосах, на ресницах, на изодранных геройских костюмах, и от неё не спасал ни капюшон, ни ладонь козырьком - она просто была везде, как будто сам воздух Дейки прогнил и сочился. Туман глотал звуки и расстояния: дом в нескольких шагах превращался в смутное пятно, а тот, что подальше, исчезал вовсе. Холод был не злой, а тупой, ноющий, забирающийся под кожу и остающийся там надолго. Класс 1-А шёл по центральному кварталу растянутым клином, и под ногами хлюпала жижа из пепла, битого стекла и вчерашней дождевой воды. Иида, Цую и Шоджи нагнали остальных всего полчаса назад - сдали детей Акари в спецучреждение на самой границе квартала и рванули обратно, и Иида на движках довёл бы их вслепую, если бы не ворон. Кода всё это время держал в сером небе одну-единственную птицу, кружащую над основной группой, как живой маяк, и трое возвращающихся просто шли на неё сквозь туман, пока не уткнулись в своих. — Спасибо твоей вороне, Кода, - тихо сказала Цую, отжимая перепонки на пальцах. - Без неё мы бы плутали тут до ночи, ква. Кода смущённо махнул здоровенной ладонью - мол, пустяки - и беззвучно, одними губами, поблагодарил птицу, которая тут же растворилась в мути. — Связи всё нет, - в который раз сказала Джиро, тряхнув телефоном так, будто это могло помочь. На экране тускло горел красный ободок зарядки и перечёркнутый значок сети. - И эта зараза ещё и сдыхает. Хотела глянуть, что вообще в стране творится, хоть какие новости, - а тут ни сети, ни заряда. Каменный век. — Так дай сюда, - Каминари возник рядом с протянутой рукой и фирменной щербатой улыбкой. - У меня этого добра завались. Подзаряжу за десять секунд, я ж розетка ходячая. — В прошлый раз ты мне «розеткой» наушники спалил, - подозрительно сказала Джиро, но телефон отдала. — Один раз! Один раз было! - возмутился Каминари, осторожно обхватывая телефон ладонями. Из-под его пальцев побежали тонкие голубые ниточки разрядов. - Я теперь дозирую. Я профессионал. Я, можно сказать, мастер тонкой работы. — Мастер тонкой работы, который от двух тысяч вольт сам в дурачка превращается и большой палец показывает, - фыркнула Мина, заглядывая через плечо. И тут же расплылась в ехидной улыбке. - Слушайте, а мило-то как. Каминари ей телефончик греет. Прям семейная идиллия. Ещё бы зонтик над ней подержал. — Мина, блять, - Джиро вспыхнула до ушей и выдернула наушниковый джек, будто собираясь им что-то проткнуть. - Закрой рот, а то я тебе сейчас такую частоту в голову загоню, что ты неделю будешь слышать комариный писк. — Да я ж любя! - захохотала Мина, отскакивая. - Киришима, ну скажи, мило же? — Очень мило, - серьёзно подтвердил Киришима, у которого было редкое свойство искренне радоваться за всех подряд. - Денки, ты не спали ей телефон, она ж тебя убьёт, а я только-только привык, что нас двадцать. — Да не спалю я! - простонал Каминари. - Вот, держи, готово, целёхонький, и заряд под сотню. - Он сунул телефон обратно Джиро с видом фокусника, вытащившего кролика. - Ну что, признаёшь, что я полезный? — Признаю, что ты иногда НЕ бесполезный, - буркнула Джиро, пряча телефон и пряча заодно лицо. - Сети всё равно нет. Но... спасибо. — Записал, - просиял Каминари. - «Иногда не бесполезный». От Джиро это практически признание в любви. — ХОЧЕШЬ В РОЖУ? — Завязывайте, голубки, - беззлобно бросил Серо, обходя лужу. - А то Бакуго сейчас вас обоих в эту лужу макнёт за болтовню. — Вышки тут всё равно мертвы, - добавил он, кивнув на чёрный скелет ретранслятора, торчащий из тумана. - Их ещё на войне посносило, какая тут связь. Тут до сих пор электричество не везде есть, не то что интернет. — Тогда чего ты вообще ждала, Джиро, - подал голос Аояма, перешагивая лужу с грацией человека, который даже в аду бережёт сапоги. - В таких декорациях надо не новости читать, а блистать. ✨ Серость лечится сиянием. — Аояма, твоё сияние лечится только выключателем, - простонал Каминари. — ВЫ ЗАЕБАЛИ. Голос Бакуго прилетел с головы клина, и все слегка втянули головы в плечи. Он не оборачивался, шёл первым, и ладони у него то и дело потрескивали короткими искрами - он держал их горячими, чтобы влага не сбивала взрыв. — Мы тут, блять, не на экскурсии, - рыкнул он. - В таком тумане работаем ушами, а не языками. Ещё одно слово про телефончики и любовь - лично оторву и скормлю Цую. Цую, извини. — Ничего, ква, - флегматично отозвалась Цую. - Я их всё равно не ем. Несколько человек прыснули. Даже у Бакуго дёрнулся уголок рта, хотя он тут же придавил это рычанием. И стало чуть легче - на минуту, на полминуты, ровно настолько, чтобы не сойти с ума в этом сером, мокром, мёртвом городе. Очако шла в середине, и шла молча. Она шла так уже третий день - на автомате, переставляя ноги, оборачиваясь на звуки, отвечая, когда спрашивали, но всё это будто чужими руками, потому что настоящая Очако была не здесь. Настоящая Очако была там, где сейчас был он, - в этом же тумане, в этих же руинах, голодный, раненый, один. Она нащупала в кармане телефон - тот самый, который Каминари заряжал ей каждое утро, не спрашивая зачем, - и хотя она знала его последнее сообщение наизусть, до последней запятой, ей всё равно нужно было чувствовать его под пальцами. «Ты - моя героиня. Ты - лучшее, что случалось со мной. Прощай». Она повторяла эти слова про себя, как заклинание, которое не даст ему умереть, пока она их помнит. «Где ты, - думала она, вглядываясь в серую муть. - Дыши. Просто дыши. Я иду. Мы все идём. Только дыши» — Ты опять ушла, ква, - тихо сказала Цую, поравнявшись с ней. Её большие глаза были спокойны, но Очако знала, что под этим спокойствием Цую видит больше всех. - Вернись ко мне. Вдох. Выдох. Мы найдём его. — Я знаю, - прошептала Очако и попыталась улыбнуться. Вышло криво. - Просто... мне кажется, если я хоть на секунду перестану о нём думать, с ним что-то случится. Глупо, да? — Не глупо, - сказала Цую. - Но ты держись. Ты ему нужна сильной, а не сломанной. И тут туман прорезал крик. Высокий, нечеловеческий, полный такого ужаса, какого не бывает от боли, - так кричит тот, кто за секунду до конца увидел, ЧТО именно его убивает. Крик взлетел, дрогнул - и оборвался. Не затих, не перешёл в стон. Оборвался. Будто кто-то выдернул из горла само горло. Весь клин застыл. — Туда, - выдохнул Бакуго, и от его ладоней повалил пар. - ЗА МНОЙ. БЫСТРО! Они сорвались разом. Иида рванул вперёд на движках, разбрызгивая жижу, и тут же притормозил, чтобы не отрываться от остальных. Цую запрыгнула на стену и пошла прыжками. Бакуго взрывами выбросил себя над завалом. Очако бежала со всеми, и сердце колотилось у неё где-то в горле, и одна-единственная мысль билась в висках в такт шагам: «не он, не он, пожалуйста, пусть это будет не он». Они вылетели на маленькую площадь перед обвалившимся зданием бывшего банка - и встали как вкопанные. Посреди площади, на коленях в растекающейся луже, стоял человек. Точнее, то, что от человека осталось, потому что над ним возвышалось нечто. Высокое. Худое. С серой, натянутой на кости кожей. Из его плеч, спины и предплечий торчали длинные костяные лезвия - зазубренные, мокро блестящие, выросшие прямо из тела, разорвав одежду и плоть. А одно из этих лезвий, полое, как трубка, было воткнуто в темя стоящего на коленях человека, и оно пульсировало. Ритмично сокращалось. Втягивало. Тело на коленях дёргалось в мелких судорогах, глаза закатились, изо рта текла розоватая пена. А существо запрокинуло голову, прикрыло веки и тихо, блаженно вздохнуло - так вздыхают над хорошей едой. Потом лезвие выскользнуло из черепа с влажным, чмокающим звуком, и тело беззвучно завалилось набок. На месте темени осталась аккуратная чёрная дыра. — Бля, - очень тихо сказала Джиро и зажала рот ладонью. - Бля-бля-бля. Мина согнулась пополам, борясь с рвотным позывом. Каминари побелел. Минета издал звук, который издаёт человек, очень старающийся не заорать и не обоссаться одновременно. — Не отворачивайтесь, - резко бросил Тодороки, и левая половина его тела покрылась инеем - причуда отзывалась на то, что он давил в себе. - Я их знаю. По отчётам Айзавы-сенсея. Это беглецы из Тартара. — Из ТАРТАРА? - просипел Киришима. - Все? — Все четверо, - сказал Тодороки. Потому что теперь из тумана, из-за обломков, выходили ещё трое. Первой - женщина. Худая до прозрачности, бледная, с тёмными провалами вместо глазниц и вечно приоткрытым ртом, из которого высовывался кончик длинного, тонкого, влажно поблёскивающего хоботка. Она шла, поводя головой, будто принюхиваясь. — Пиявка, - назвал Тодороки. - Пьёт кровь через хоботок. Пока сыта - заживает почти мгновенно. Вторым выдвинулся гигант, на голову выше Сато, с непропорционально широкой нижней челюстью, из которой торчали три ряда зубов, и эти зубы медленно, безостановочно вращались, перемалывая воздух, слюну, самих себя, с тошнотворным скрежетом. — Жернов. Этот мелет всё - бетон, металл, кости. Почти не говорит. Просто жрёт. Третий не вышел - просочился. От него тянуло сладковатой, удушливой вонью гнили, кожа висела на нём лохмотьями, обнажая тёмные мышцы, а с кончиков пальцев капала зеленоватая жижа, шипя на мокром асфальте и проедая в нём оспины. — А это Гнилой, - закончил Тодороки. - Всё, к чему прикасается, разлагается. Живое - в первую очередь. Четверо. Они встали полукругом, отрезая площадь, и в тумане за ними угадывались только серые силуэты руин. Дождь висел. Где-то капала вода. Существо с костяными лезвиями - Мясник - медленно повернуло к классу голову. Глаза у него были пустые, плоские, как у акулы, без зрачка, без интереса. Не голод даже. Расчёт. Он провёл по потрескавшимся губам языком, покрытым засохшей коркой чужой крови, и заговорил - ровно, негромко, без всякой издёвки, и от этой ровности было куда страшнее, чем от любого рыка. — Дети, - сказал он. - Геройские дети. - Он втянул носом воздух, медленно, обстоятельно, как сомелье. - А вы пахнете им. Этим зелёным. Тем, за кем я хожу третий день по этой помойке. Вы его знаете. Я по запаху чую - у вас на одежде его след. Друзья, значит. Никто не ответил. Класс подобрался. — Я не буду вам врать и пугать вас, - продолжал Мясник тем же ровным тоном, разглядывая их по очереди, как товар. - Мне нужен он, а не вы. Скажете, где Тёмный Кролик, - я, может, даже отпущу пару штук. Я слово держу, в отличие от тех, кто меня нанял. - Он чуть наклонил голову. - А не скажете - я всё равно его найду. Их у меня по всей стране, ищеек таких, десятки. Рано или поздно кто-нибудь наткнётся. И когда наткнусь именно я... - он впервые улыбнулся, тонко, без тепла, - я с ним не буду спешить. Сначала ноги. Чтоб не бегал. Потом всё остальное, не торопясь. А мозг - в самом конце, пока он ещё в сознании, пока ещё чувствует. Потому что чужая сила вкуснее всего, когда хозяин ещё внутри неё. Когда он смотрит, как ты его ешь. Он сказал это спокойно. Деловито. Как рецепт. И вот тут что-то лопнуло сразу у двоих. — ЗАКРОЙ ЕБАЛО, - Голос Бакуго стал криком, и от его ладоней с шипением испарилась вся осевшая на них влага, а воздух вокруг задрожал маревом. - Я УБЬЮ ТЕБЯ НАХУЙ, ПОСМЕЙ ТОЛЬКО ЕЩЁ РАЗ ТАКОЕ СКАЗАТЬ! А Очако, та самая Очако, которая третий день шла как тень, у которой подкашивались ноги от одного его имени, - Очако вдруг шагнула вперёд, и лицо у неё стало белым и страшным в своей неподвижности, и обломки бетона вокруг неё дрогнули и поднялись в воздух, потеряв вес от одного касания её взгляда, будто сама ярость сделала их невесомыми. — Ты не дойдёшь до него, - сказала она очень тихо. - Ты сдохнешь здесь. «Деку, - билось в это время в голове у Бакуго, и мысль была горячая, как его собственный взрыв, и злая, и отчаянная. - Чёртов ты придурок, ну где же ты, блять. Только не дай этой твари до себя добраться. Я тебе столько ещё не сказал. Я перед тобой так и не извинился - за всё то дерьмо, что я устроил тебе с самого детства, за каждое слово, за каждый раз, когда я тебя гнобил, пока ты тащил меня же на себе. Я знаю тебя с пяти лет, и я ни разу не сказал тебе того, что должен был. Так что не смей, слышишь, не смей подыхать, пока я тебя не найду и не скажу всё в лицо. Это приказ. Сдохнешь раньше - я тебя на том свете достану и ещё раз убью» — Бакуго, Очако, СТОЙТЕ, не по одному! - крикнул Иида, понимая, что сейчас будет. - НУЖЕН ПЛАН, нельзя... Поздно. Их обоих сорвало с места одновременно. Бакуго взвился на взрывах, Очако рванула по земле, швыряя перед собой невесомые глыбы, - двое, ослеплённые яростью, без плана, без строя, врезались в четвёрку из Тартара, и весь выверенный порядок полетел к чертям, и остальным не осталось ничего, кроме как броситься следом, прикрывая две разъярённые спины. — ВОТ БЛЯТЬ, - рявкнул Иида, разгоняя движки. - ПРИКРЫВАЕМ ИХ! ПОПАРНО! НЕ ДАЙТЕ ИХ ОКРУЖИТЬ! И площадь взорвалась боем. Мясник не дрогнул, когда на него обрушились двое. Костяные лезвия выстрелили из его плеч, как копья, на длинных тяжах сухожилий - встречая Бакуго в воздухе. Тот ушёл серией взрывов, лезвия вспороли пустоту. Очако поднырнула снизу, и невесомая глыба врезалась Мяснику в грудь, отбросив его на шаг, - но только на шаг. — Горячая, - спокойно отметил Мясник, выправляясь. - И злая. Такое мясо самое жилистое. Жаль, времени нет распробовать. — КИРИШИМА, НА МЯСНИКА СО МНОЙ! - заорал Бакуго. - ОЧАКО, НЕ ЛЕЗЬ ПОД ЛЕЗВИЯ В ОДИНОЧКУ, ДУРА, ОН ТЕБЯ НА НИХ НАСАДИТ! — Я прикрою! - Киришима затвердел на бегу, кожа его пошла камнем, и он подставился под веер лезвий, приняв их на предплечья. Одно скользнуло, высекая искры, второе ударило в плечо, оставив белую борозду, но не пробив. - Ай, зараза! Острый, гад! — А ты думал, он тебя обнять хочет?! - крикнул Бакуго, заходя сбоку. Пиявка тем временем заскользила, низко, по-паучьи, прямо на Очако, ведя хоботком, как гончая носом. — Сла-адкая, - просипела она, и голос у неё был тихий, влажный, от которого хотелось вымыться. - Ты вся пропиталась горем, девочка. Самая вкусная кровь - у тех, кто любит и теряет. Дай глоточек. Один. — Обойдёшься, тварь, - выдохнула Очако и швырнула в неё глыбу, но Пиявка стекла под неё, как вода. И тут её перехватила Цую. Язык выстрелил вперёд, обвил хоботок Пиявки и резко дёрнул вбок, сбивая прицел. — К моей подруге, - процедила Цую, - даже близко не подползай, ква. — Лягушка, - прошипела Пиявка, выдирая хоботок. - Холодная кровь. Невкусно. Но я тебя всё равно осушу. Жернов пёр через центр, как сошедший с рельсов поезд. Он не маневрировал - просто шёл напролом, и всё, что попадало под него, перемалывалось. Тодороки выбросил руку, и поперёк пути гиганта выросла ледяная стена в человеческий рост, толстая, матовая. Жернов врезался в неё мордой. И начал жрать. Три ряда зубов завращались, вгрызаясь в лёд, и стена начала крошиться, исчезать, и вот уже в ней зияла дыра, а Жернов лез сквозь неё, фыркая ледяной крошкой. — Он жрёт мой лёд, - сказал Тодороки с почти детским недоумением. - Какого хрена. — Лёд жрёт - ДАЙ ЕМУ ГОРЯЧЕГО, ГЕНИЙ! - проорал Бакуго, проносясь мимо. Тодороки переключился, и из левой руки ударила струя пламени. Вот это Жернову не понравилось - он взревел, отшатываясь, кожа пошла пузырями. Но даже так не отступил совсем, только сбавил, мотая обожжённой башкой. А Гнилой в драку не лез. Он стоял чуть в стороне, в дымке собственного разложения, улыбался чёрными шатающимися зубами, и от него медленно расползалась лужа шипящей кислоты, проедая асфальт. — Какие детишки, - проворковал он, обводя класс мутным, влюблённым взглядом. - Какие свеженькие, тёпленькие. Я ведь только этого и хочу - подойти. Обнять. Но всё, к чему я тянусь, гниёт у меня в руках. Всегда. Так что давайте я вас обниму, малыши. И вы наконец составите мне компанию. — Фу, блять, нет, - отрезала Мина, выскакивая ему наперерез, и из её ладоней брызнула собственная кислота, столкнувшись с его в воздухе, и две дряни зашипели, пожирая друг друга. - Слушай, любитель обнимашек, я тоже кислотная, но я хотя бы моюсь! От тебя несёт как от помойки! — А от тебя, - мечтательно сказал Гнилой, - будет пахнуть мной. — Аояма! Подсвети этого ароматного! — С превеликим удовольствием, - пропел Аояма, и из пряжки на его животе ударил лазер, прорезав туман золотой полосой и прожёгши Гнилому плечо. Тот завизжал - тонко, противно, но это был визг не боли, а возмущения. — ЛАЗЕР?! - заверещал он. - Кто вообще дерётся ЛАЗЕРОМ?! — Тот, кто, в отличие от тебя, ослепительно прекрасен, - скромно сообщил Аояма и выстрелил снова. — Хагакурэ, ты где?! - крикнул Каминари, выпуская веером разряд по подобравшейся к Коде твари. — Тут! - отозвался голос ниоткуда. - Сейчас будет ярко, зажмурьтесь все! Невидимая Тору поймала лазер Аоямы, преломила его всем своим невидимым телом - и площадь полыхнула слепящей белой вспышкой. Пиявка взвыла, закрывая глазницы. Жернов замотал башкой. Даже Мясник на полсекунды прикрыл глаза рукой. — ВОТ СЕЙЧАС! - рявкнул Бакуго. - ВСЕ ВМЕСТЕ, ПОКА СЛЕПЫЕ! ХВАТИТ ИГРАТЬСЯ В ОБОРОНУ! Они качнулись вперёд - и почти сразу поняли, что радоваться рано. Потому что четвёрка из Тартара была не одинаковой. Это класс сообразил в первые же секунды второй фазы, когда выстроенные на бегу связки одна за другой стали ломаться о тех, кого Тартар держал в самом нижнем уровне не просто так. Пиявка и Гнилой ещё поддавались, ещё пятились - но двое других, Мясник и Жернов, словно только проснулись, и от них повеяло настоящей, взрослой смертью, против которой вся их подготовка в Юэй вдруг показалась детским садом. Жернов попёр первым. Шоджи зашёл ему за спину и обхватил дополнительными руками - за локти, за пояс, за шею, сцепив намертво. — Держу! - прогудел он, и мышцы на его руках вздулись канатами. - Бейте, быстро, я долго не… Он не договорил. Жернов даже не стал вырываться - он просто пошёл вперёд, волоча Шоджи на себе, как буксир тащит баржу, и впечатал его спиной в стену банка с такой силой, что бетон треснул, а у Шоджи вышибло воздух из лёгких. Руки разжались. Он сполз по стене, хватая ртом воздух. — Шоджи! - Сато уже летел на помощь, на ходу всыпая в рот сахар, и мышцы его раздулись, разрывая рукава. Он врезал Жернову в обожжённую челюсть - удар, от которого согнулся бы любой, - и Жернов качнулся… и устоял. И повернул к Сато свою перемалывающую морду. — Блять, - успел сказать Сато. Жернов рванулся и поймал. Не Сато целиком - Сато в последний миг крутанулся, выдёргивая корпус, - но левое предплечье попало в захват вращающихся зубов, и три ряда стали вгрызлись в плоть, и костюм лопнул, и брызнуло красным. Сато заорал. — СНИМИТЕ ЕГО, СНИМИТЕ! - Минета, белый от ужаса, метал в Жернова липкие шары, но они не липли к вращающимся зубам, их просто стирало в труху. Спас Токоями. Тёмная Тень вырвалась из него чёрной лавиной, протиснулась между челюстью Жернова и рукой Сато и - не разорвала, тьму не во что вгрызаться - просто вырвала Сато из захвата силой, отшвырнув его назад, к своим. Предплечье у него было разворочено, мясо висело лохмотьями, кровь хлестала, но рука осталась рукой. — Момо! - крикнула, подхватывая Сато, Хагакурэ - её перчатки замелькали, прижимая что-то к ране. - Ему руку рвёт, жгут нужен, СРОЧНО! — Создаю! - Момо уже выращивала из ладони жгут и бинты, не отрывая глаз от Жернова. - Сато, дыши, ты с рукой, слышишь, ты с рукой! — Это, блять, очень больно, - простонал Сато, и в голосе у добряка впервые не было ни капли добродушия. И тут все поняли, что Жернова голыми руками не взять. Он жрал лёд, он не чувствовал боли, он не вырывался - он просто шёл, и всё на его пути перемалывалось, и одного попадания хватало, чтобы вывести человека из строя. — Хватит в обнимку с ним играть, - рявкнул Бакуго, не отрываясь от Мясника. - Свяжите его в комок и валите СРАЗУ ВСЕМ! Иида! — Поняла команду! - Иида первым понял замысел Бакуго и рванул на движках, описывая вокруг Жернова круг, набирая такую скорость, что в тумане остался только росчерк. - Серо, лента! Опутывай его на ходу! Серо стрелял лентой, Иида проносился мимо и подхватывал её на скорости, наматывая на гиганта виток за витком - руки, ноги, перемалывающую челюсть, - и Жернов впервые споткнулся, запутавшись в собственных же ногах. — Лёд на ленту, чтоб не прогрыз! - крикнул Иида. Тодороки залил всю эту паутину ленты толстой коркой льда - не для того, чтоб удержать, а чтоб Жернов сначала прогрызал лёд, теряя на это время. — Шоджи, поднимайся, ты нужен! Оджиро! Минета! - Иида расставлял их на ходу. - Шоджи держит, Оджиро бьёт хвостом по опорной ноге, Минета залепляет ему пасть! ВСЕ РАЗОМ! И они сделали разом. Шоджи, отдышавшись, снова вцепился в гиганта всеми руками - но теперь не один. Оджиро мощным ударом хвоста выбил Жернову опорную ногу, и тот накренился. Минета, зажмурившись от страха, в упор залепил его перемалывающую пасть пригоршней шаров - и на этот раз, пока зубы были стянуты ледяной лентой и не могли разогнаться, шары прилипли, заклинив челюсть. Жернов взревел, заваливаясь. — Сато не отомщён! - заорал Минета с неожиданной свирепостью труса, которому наконец-то ничего не угрожает. - Получай, мясорубка ходячая! Гигант рухнул лицом в асфальт, спелёнатый лентой, льдом и шарами, с заклиненной пастью, и забился, скрежеща, - но встать уже не мог. И в этом бессильном скрежете, если прислушаться, было что-то жалкое: будто внутри горы мяса перемалывало само себя что-то, что не могло остановиться. Что и в Тартаре не могло. Что грызло прутья, стены, охранников не от злобы, а потому что иначе собственная челюсть начинала грызть его самого изнутри. Жернов не был злодеем по призванию. Жернов просто очень, очень давно не спал. Один. Тяжело, в кровь, но один. Пиявка была не сильной, как Жернов, а быстрой - и от этого по-своему страшной. Она не пёрла напролом - она текла. Стекала между атаками, как ртуть, по стенам, по обломкам, низко, на четырёх, и хоботок её свистел в воздухе, целя в шею, в запястье, в любую жилу, где близко к коже бьётся горячее. Тодороки запустил в неё ледяные иглы - она ушла под них, изогнувшись немыслимо, и иглы прошили пустоту. Серо метнул ленту - она перетекла под ней. Момо вырастила стену - Пиявка взбежала по ней и спрыгнула с другой стороны прямо на спину Каминари. — ДЕНКИ! - заорала Джиро. Хоботок вошёл бы Каминари точно в шею - но в последний миг тот, не глядя, на чистом ужасе, разрядился весь, разом, выпустив из себя всё электричество. Молния прошла по мокрой Пиявке, та взвыла и отскочила, дымясь, - но и Каминари обмяк, поплыл, заулыбался в пустоту и показал большой палец. — Йееей, - сообщил он и сел в лужу. — Идиот, ты ж себя опять высадил! - Джиро успела подхватить его, оттаскивая. - Но… спас, дурак. Спасибо. Пиявка зашипела, отплёвываясь, кожа на ней пузырилась и тут же затягивалась - регенерация ещё работала. — Электричество, - просипела она. - Невкусно. Горько. - Хоботок её повело в сторону Очако, и ноздри раздулись. - А вот ты, девочка… ты вся пропиталась горем. Самая сладкая кровь - у тех, кто любит и теряет. Дай. Один. Глоток. И она рванулась к Очако с такой скоростью, что та не успевала. Не успела бы. Но между ними оказалась Цую. — К моей подруге, - выдохнула Цую, и язык её выстрелил, обвив хоботок Пиявки в самом броске, и резко дёрнул вбок, ломая ей траекторию, - даже близко. Не подползай, ква. — Лягушка, - прошипела Пиявка, выдирая хоботок. - Холодная кровь, фу. — Зато живучая, - сказала Цую. - Момо, Тодороки, СЕЙЧАС, пока она на земле! Тодороки ударил по асфальту, и под ногами Пиявки вырос ледяной нарост, сковав ступни в тот единственный миг, когда она потеряла опору. Она забилась - и тут на неё разом обрушились язык Цую, прижавший руки к телу, и проволочная сеть Момо сверху. Быстро не вышло. Но вышло. — Кровь, - хрипела Пиявка под сетью, и хоботок её щёлкал впустую. - МНЕ НУЖНА КРОВЬ. Вы не понимаете, без крови я умру, мне надо пить её, как вам дышать… И на одно мгновение её провалившееся лицо стало почти человеческим, и в нём проступило что-то старое, замученное, помнящее время, когда у неё было имя, когда она кого-то любила и кормила, а не осушала. А потом голод вернулся, и лицо снова стало маской. — Мне почти жаль её, ква, - тихо сказала Цую, не отпуская языка. — Жалей потом, - бросил Тодороки. - Сейчас держи. Гнилой не дрался вовсе. Он был, может, самым жутким на вид - и самым безобидным в бою, потому что вся его сила была в том, чтобы к нему не прикасались, а сам он нападать боялся. Он пятился в дымке собственного разложения, разливая под ногами кислоту, и канючил. — Подойдите, малыши, ну подойдите, - тянул он. - Я ведь только обнять хочу. Я так давно никого не обнимал. Всё, что я трогаю, гниёт. Всегда. Составьте мне компанию, ну что вам стоит… — Стоит мне жизни, придурок, - отрезала Мина, держа дистанцию и нейтрализуя его кислотные лужи своей. - Аояма! — Уже сияю, - пропел Аояма, и лазер прожёг Гнилому плечо. Тот завизжал - тонко, противно, от возмущения больше, чем от боли. — Кода, можешь его придержать?! - крикнула Мина. Кода зажмурился, поднёс пальцы к губам и издал низкий зов. И из руин хлынуло - крысы, вороны, бродячие псы, серая живая волна. Они не могли ранить Гнилого, те, кто его касался, тут же дохли, скукоживаясь, - но их была такая масса, что Гнилой потерялся в ней, замахал руками, заверещал. — Простите меня, - прошептал Кода своим зверям, и по широкому лицу у него текли слёзы, потому что каждый, кто касался Гнилого, умирал, и он это чувствовал. — Не зря, Кода! - Джиро воткнула джеки в усилители на сапогах и топнула, и звуковая волна такой частоты ударила в Гнилого, что тот забился в конвульсиях. Оджиро прыгнул сверху, обвязал поданную Серо ленту - и Гнилой тоже оказался спелёнат, шипящий, воняющий, обездвиженный, но - и это важно - не пролив ни капли чужой крови. Слабый. Жуткий, но слабый. Трое из четырёх были скованы. Класс был избит, вымотан, у Сато висела на жгуте разорванная рука, у Шоджи трещали рёбра, все хватали ртом воздух. Оставался Мясник. Самый сильный. Тот, ради кого Тартар выкопал свой нижний уровень. И вот с ним всё пошло по-настоящему плохо. Бакуго и Киришима держали его вдвоём, и поначалу казалось - держат. Киришима принимал лезвия на затвердевшую кожу, Бакуго заходил со взрывами. Но Мясник не лез на рожон, как Жернов, и не паниковал, как Гнилой. Мясник считал. Он отступал, экономил, изучал их, как изучают разделочную тушу, прикидывая, где сустав, - и ждал ошибку. И ошибку он получил. Когда Бакуго в очередной раз пошёл на взрыв сбоку, а Киришима инстинктивно дёрнулся прикрыть его, открыв на долю секунды плечо, - Мясник выстрелил всем телом вперёд, и самое длинное, самое толстое из его костяных лезвий вошло Киришиме в плечо. Не скользнуло. Вошло - пробив затвердевшую кожу там, где она утончилась на сгибе, - и вышло из спины с мокрым хрустом, и на острие, торчащем из лопатки, повисли красные нити. — …! - Киришима не закричал сразу. Сначала он просто посмотрел вниз, на белое лезвие у себя в плече, с тупым, детским удивлением. А потом затвердение слетело с него, как выключенный рубильник, кожа стала обычной, мягкой, - и вот тогда он закричал. - ААА, БЛЯТЬ! ОНО ВНУТРИ, ОНО У МЕНЯ ВНУТРИ! Кровь хлынула толчками, в такт сердцу, заливая бок. Мясник дёрнул лезвие назад - оно вышло с тем же хрустом, - и Киришима завалился набок, и кровь пошла теперь с двух сторон. — КИРИШИМА! - голос Бакуго сорвался на то, чего у него никогда не было, - на чистый ужас. — Видишь? - спокойно, без всякого торжества, как факт, сказал Мясник, облизывая красное остриё. - Я же говорил. Сначала ослабить. Потом мозг. Этот уже готов. Кровь хлещет. Что-то в Бакуго оборвалось. Не вспыхнуло - оборвалось, тихо и страшно, как перетянутая струна. Он перестал орать. Весь жар, что он держал в ладонях весь бой, втянулся внутрь, сгустился, и воздух вокруг него задрожал маревом. — Токоями. Шото. Аояма. КО МНЕ, - сказал он очень тихо. - Этот - мой. Все. Сразу. Насмерть. Они поняли без слов. — Тёмная Тень, - произнёс Токоями, и тьма хлынула из него, заслонив небо. - РАЗОРВИ. Тень обрушилась на Мясника сверху чёрной лавиной. Он выставил лезвия - но они прошли сквозь тьму, не встретив сопротивления, потому что тьму нельзя проткнуть костью. Тень обхватила его, оторвала от земли и швырнула об стену так, что треснул бетон. — Ноги, - бросил Бакуго. Тодороки ударил, и ступни Мясника вмёрзли в наросший лёд. — Грудь. — Avec plaisir, - выдохнул Аояма и всадил лазер Мяснику в центр груди, прожигая дыру. А потом Бакуго прыгнул. Взлетел на взрывах, занёс правую руку, в перчатке которой давление копилось весь бой, до отказа, - и опустил ладонь Мяснику в прожжённую Аоямой дыру. — СДОХНИ. ВЗРЫВ. Площадь тряхнуло. Мясника впечатало в стену, проломило её насквозь, и он улетел внутрь, в темноту банка. Тишина. — Готов? - выдохнул кто-то. Не готов. Из пролома, из темноты, донёсся кашель. Влажный, надсадный - и смех. Тихий, булькающий смех. — Хорошо, - просипел Мясник, и в проломе шевельнулось. - Давно меня так не били. Лет десять. С тех пор, как Всемогущий мне рёбра сложил. И он вышел из пролома. Половина груди у него была выжжена, лезвия обломаны, одна нога не слушалась - но он шёл, и из обугленной плоти, скрежеща, лезли новые костяные иглы, тоньше прежних, кривые, торопливые. Он жрал на ходу - совал в рот куски бетона, обломки, что попало, и причуда перемалывала это в новую кость, латая его прямо на глазах. — Он жрёт стену, - выдохнула Момо. - Он… он достраивает себя из мусора. Мы его не убили. Мы его только разозлили. И Мясник перестал отступать. Перестал считать. Перестал быть тем холодным расчётливым хищником, что играл с ними весь бой, - потому что внутри у него, под выжженной грудью, поднималось что-то старое и слепое, чего он не показывал никому уже десять лет. Он бросился вперёд - быстрее, чем должен был, чем мог раненый, - и обрушил на класс шквал. Лезвия летели веером, без прицела, на одной ярости; он рвал воздух, рвал бетон, рвал всё, до чего дотягивался, и впервые за бой класс не теснил его, а пятился. Тодороки залил перед ним лёд - Мясник прошёл сквозь, кроша его костью. Тёмная Тень рванулась - он принял её на себя, не уклоняясь, и отшвырнул Токоями вместе с ней. Серо опутал лентой - он порвал её, не заметив. «Я не проиграю, - билось у него в голове, и это была даже не мысль, а вой, идущий из той части его, что ещё помнила, как быть человеком. - Я НЕ ПРОИГРАЮ СНОВА» Потому что он уже проигрывал. Один раз. Десять лет назад. Тогда у него ещё было имя. Тогда он впервые вышел против настоящего героя - молодой, уверенный, набитый чужой силой под завязку, сожравший к тому дню столько причуд, что считал себя непобедимым. Он был уверен, что разорвёт любого. А потом перед ним встал огромный светловолосый мужчина с улыбкой до ушей, и сказал что-то вроде «всё в порядке» - и одним ударом, одним-единственным, без замаха, играючи, вбил его в землю на три метра, сложив рёбра, как спички. Он, сожравший сотни, со всей украденной силой мира внутри, оказался для Всемогущего даже не противником - досадной мелочью по дороге. И вот тогда, лёжа в кратере, выхаркивая кровь и зубы, он понял раз и навсегда то, что стало его единственной верой: сила, которую ты украл, сожрал, отнял, - ничего не стоит против силы, которую кто-то заслужил. Есть мясо. А есть Сильные. И настоящего Сильного не сожрёшь - он сожрёт тебя. С тех пор он и искал их. Достойных. Тех, у кого причуда не куском мяса во рту, а частью души. Искал - и не находил, и всё глубже проваливался в свою людоедскую тоску. А сейчас они стояли перед ним. Целый выводок. И дрались за своего, истекая кровью, не отступая. — НЕТ! - заревел Мясник, уже не холодный, уже ничей, и кинулся на ближайшего - на Бакуго. - Я НЕ ПРОИГРАЮ ВАМ, ЩЕНКИ! — Очако, ПОДНИМАЙ! - заорал Бакуго, не отступая ни на шаг, идя ему навстречу. - Лиши его земли, остального не надо, остальное - моё! Очако коснулась Мясника кончиками пальцев в самом его броске - и он, огромный, тяжёлый, ощетиненный костью, вдруг потерял весь свой вес и взмыл, беспомощно загребая руками, как утопающий, оторванный от всего, что мог сожрать, от земли, от мусора, от опоры. Но даже так, в воздухе, теряя всё, он успел в последнем рывке достать-таки Бакуго, взлетевшего ему навстречу. Остриё распороло бок, наискось, под рёбрами, и Бакуго зашипел, и кровь потекла по боку, мешаясь с дождём, - но он не остановился. Рана была злая, длинная, но не такая, как у Киришимы: мышца, не нутро. Терпимо. Бакуго на это и рассчитывал - подставился под удар, чтоб войти вплотную. — Поздно, тварь, - выдохнул он, повисая в воздухе напротив беспомощного Мясника, ладонь к ладони, лицо к лицу. - Ты уже проиграл. Десять лет назад. И сейчас. И в эту секунду, глядя в лицо мальчишке, который сам шагнул под лезвие, чтоб достать его, который держался на чистой воле, истекая кровью, ради кого-то, кого даже не было рядом, - Мясник вдруг увидел то, что искал всю свою жизнь. Не мясо. Сильного. Настоящего, заслужившего, с причудой, вросшей в самую душу. Достойного звания героя. И впервые за десять лет в его плоских акульих глазах не было ни голода, ни расчёта, ни ярости. Только странное, почти умиротворённое узнавание. — А вот ты, - тихо просипел он, и кровь пузырилась у него на губах, - ты настоящий. Тебя… тебя я бы не сожрал. Тебя бы… не смог. — ЗА КИРИШИМУ. ЗА САТО. ЗА ВСЁ. Бакуго вложил в последнюю ладонь всё, что у него ещё оставалось - и лазер Аоямы прошил Мясника одновременно снизу, и лёд Тодороки сковал ему руки, и Тёмная Тень ударила сбоку, - но это уже было лишним. Это добивало того, кто уже принял. ВЗРЫВ. Мясника швырнуло вниз, об асфальт, и на этот раз он не встал. Только хрипел, и слабо скрёб костяными огрызками по мокрому бетону, и - если кто-то прислушался бы - тихо, почти беззвучно, смеялся. Не зло. Облегчённо. Как смеётся тот, кто наконец проиграл достойному и может больше не искать. — Связать, - выдохнул Бакуго, рухнув на колено и зажимая распоротый бок. Сквозь пальцы у него текло. - Момо. Сталь. Всего. И к Киришиме, БЫСТРО, кто-нибудь к Киришиме! — Бакуго, ты сам ранен! - Хагакурэ уже была рядом, прижимая бинты к его боку. — Царапина, - огрызнулся он. - Киришима важнее. Двигай. Очако уже была там, прижимала бинты Момо к ране, обеими руками, не давая крови идти. — Киришима, смотри на меня, - повторяла она. - Смотри на меня, не закрывай глаза, слышишь? — Да я норм, - просипел Киришима, белый как мел, с дрожащей улыбкой. - Я ж крепкий… удержал я его, да? Я молодец? — Ты идиот, - хрипло сказал подползший Бакуго, перехватывая бинты своей ладонью. И голос у него предательски дрогнул. - Какого хрена дёрнулся меня прикрывать. Я бы ушёл. Я всегда ухожу. — Ну… затем и дёрнулся, - тихо сказал Киришима. - Чтоб ты точно ушёл. Бакуго отвернулся. Сжал зубы. Ничего не сказал. Только надавил сильнее. — Жить будет, - сказала Момо через минуту, и плечи у всех опустились разом. - Лезвие прошло чисто, кость не задело. Но ему нужен настоящий врач, и быстро. И Сато тоже - рука плохая. - Она вытерла окровавленный лоб. - Мы победили. Но если бы их было не четверо, а пятеро… - Она не договорила. Не нужно было. Потому что только теперь, когда трое тварей лежали в путах, а четвёртый хрипел в стальных кандалах, до всех стало доходить, чего это стоило. Сато с разорванной рукой. Киришима с дырой в плече. Шоджи, держащийся за треснутые рёбра. Каминари, пускающий слюни в свой «Йееей». Все в чужой и своей крови, вымотанные до дна. Они не разнесли четвёрку из Тартара играючи. Они выжили. Еле-еле. И знали это. Очако поднялась, вытерла окровавленные руки о костюм и медленно, на негнущихся ногах, подошла к закованному Мяснику. Бакуго пошёл за ней, молча, но рядом. — Ты, - сказала Очако. Мясник поднял на неё плоские глаза. Половина лица у него была сожжена, дышал он с присвистом, но смотрел спокойно. — Сладкая девочка, - просипел он. - Жаль, не успел тебя попробовать. — Ты третий день ходишь за ним по этому городу. - Голос Очако был тихим, но в нём звенела сталь, натянутая до того предела, за которым она рвётся. - Смотри на меня и говори правду. Ты его нашёл? Ты до него добрался? Мясник несколько секунд молчал, разглядывая её. Потом перевёл взгляд на Бакуго, на закованных подельников, на раненых, на весь этот вымотанный, окровавленный, но не сломавшийся класс. И что-то в его сожжённом лице переменилось. Потому что у Мясника, при всей его мерзости, был свой кодекс - кривой, людоедский, но был. Он сожрал за свою жизнь сотни людей, но презирал тех, кто умирал на коленях, и уважал тех, кто умирал стоя. Мясник верил в одно: что есть мясо, а есть Сильные, и Сильных видно сразу - по тому, как они дерутся за своих. Эти дети только что выстояли против четвёрки из Тартара и заплатили за это кровью, но не сломались. Этот каменный кинулся под лезвие за крикливого. Эта девочка, что первой, не дожидаясь никакого плана, бросилась на него с такой яростью, что подняла в воздух весь двор, стоит сейчас перед ним и требует правды, не отводя глаз. Они были Сильными. А Сильным Мясник, как ни странно, не лгал. Это было единственное, что осталось в нём от того, кем он был до того, как причуда сожрала сначала его тело, а потом и душу, заставив жрать чужую плоть, чтоб не сожрать собственную. — Нет, - сказал он наконец. И в плоском голосе впервые не было ни издёвки, ни расчёта. - Не нашёл я его. Третий день рою эту помойку - и пусто. Был один похожий, пару дней назад, гражданский, зелёный, в веснушках, - я его сожрал и только потом понял, что не тот. - Он сплюнул кровью. - Так что цел твой парень. Живой. До него ещё никто не добрался, иначе я бы знал - голову Кролика всю страну ищет, такое не утаишь. Очако закрыла глаза. И выдохнула - длинно, со всхлипом, всем телом, как выдыхают, проведя под водой слишком долго. «Живой. Живой. Живой» — Кто вас послал, - это уже не спросил - потребовал Бакуго, наклоняясь к закованному. - Четверо людоедов из Тартара не гуляют по Дейке просто так. Кто выпустил. ГОВОРИ, БЛЯТЬ! — А вот за это, - просипел Мясник, - вы мне ещё спасибо скажете. - Он оскалил окровавленные зубы. - Комиссия. Савада Рейко лично. Пришла к нам в Тартар, в нижний уровень, не побрезговала. Свобода в обмен на одну голову. Голову Тёмного Кролика. Живым - лучше, мёртвым - сойдёт. И не только нам. Она по всей стране открыла клетки. Десятки таких, как мы. Сотни, может. Все, кто сидел за то, что ел, резал, жёг людей, - все теперь на воле. И все идут за вашим зелёным. Тишина после его слов была тяжелее, чем после взрыва. — Десятки, - тихо повторила Момо, и руки у неё замерли. - Она выпустила десятки убийц. На населённую территорию. Ради одного мальчика. — Она знала, что они будут жрать гражданских, - сказал Тодороки, и иней на его левой стороне затрещал. - Не могла не знать. И всё равно выпустила. — Расходный материал, - просипел Мясник, и непонятно было, про себя он или про тех гражданских. - Мы все для неё расходный материал, детки. И вы тоже. Привыкайте. — Эй, - раздался слабый голос из-под сетки. Пиявка подняла измождённое лицо. - Раз уж он разболтался… я добавлю. И не потому, что вы такие хорошие. - Она устало, хрипло усмехнулась. - Давайте начистоту, детки. Нас четверых вы повяжете и сдадите. Обратно в Тартар, в темноту, на цепь. Это понятно, я не дура. Так вот, раз уж мне всё равно гнить - я хочу гнить, утянув за собой ту суку, что нас сюда послала. Савада обещала нам свободу, а на деле кинула на убой - ослабить вашего Кролика и сдохнуть, расходный материал, как он и сказал. Так пусть тогда и она получит. Чем больше вы про неё знаете, чем громче это всплывёт - тем сильнее ей аукнется. Это раз. - Она перевела дыхание. - А два - то, что я скажу, я скажу при ваших же. При свидетелях. И когда нас потащат на суд, я хочу, чтоб кто-то из вас встал и сказал, что Пиявка, тварь и людоедка, в конце помогла, а не мешала. Может, мне за это лишний глоток воздуха в камере перепадёт. Вот и весь мой подгон. Чистая, блять, выгода, никакого благородства. Она перевела дух и продолжила: — Так вот. Мы вашего почти нашли. Он в восточной части Дейки. Мы туда шли, когда напоролись на вас. Ещё бы час - и нашли бы первыми. Так что поторопитесь, детки. За ним идём не только мы. Туда же ползут и другие. И не все так… разговорчивы, как я. Восточная часть. Все головы повернулись на восток, где за пеленой дождя не видно было ничего, кроме серых призраков руин. Очако опустилась перед Пиявкой на корточки, глаза в глаза. — Спасибо за информацию, - сказала она тихо. И потом, ещё тише, с такой болью и такой сталью, что даже Пиявка отвела взгляд: - Но запомни. Его зовут не Тёмный Кролик. Его зовут Деку. Скажешь ещё раз «Кролик» - и я забуду, что я героиня. Пиявка молча кивнула. А где-то на востоке, за дождём, в руинах старого детского сада, шестнадцатилетний мальчик с зелёными волосами в эту самую минуту смеялся над кривым рисунком и ещё не знал, что к нему идут - и друзья, истекающие чужой и своей кровью, и людоеды, и вся ненавидящая его страна разом.

***

Пиявка ещё что-то бурчала под сетью, но её уже никто не слушал. Бой кончился, и тишина после него навалилась почти невыносимая - та особенная, звенящая тишина, когда тело ещё не поверило, что больше не надо драться, и стоит оглушённое, прислушиваясь к себе: что цело, что нет, кто рядом. Класс осыпался прямо там, где стоял. Кто-то медленно опустился в мокрую жижу. Кто-то отполз под уцелевший козырёк банка и привалился к стене. У всех дрожали руки - у кого от усталости, у кого от потери крови, - и над площадью, над связанными тварями, над разорванным гражданским в луже стоял только мерный шорох дождя да чьё-то рваное, загнанное дыхание. — Все живы? - хрипло спросил Бакуго, прижимая ладонь к боку. - Перекличка. Быстро. — Живы, - отозвалась Момо, не отрываясь от руки Сато, которую туго бинтовала. - Условно. У Сато рука всмятку, у Киришимы дыра в плече, у тебя бок, у Шоджи рёбра. Но все дышат. — Дышим, дышим, - простонал Сато, баюкая забинтованную руку. - Я только… я больше никогда не подойду к этой мясорубке. Никогда. Я её во сне видеть буду. — Зато ты ему челюсть свернул, - утешил его Серо, разминая сведённые от ленты пальцы. - Один в один как боксёр. Жаль, рукой пришлось заплатить. — Я был полезный, - тоненько, всё ещё в шоке, повторял из угла Минета, обхватив колени. - Я ему пасть залепил. Я - Минета. Запомните это все, я был полезный, я герой… — Ты обоссаться чуть не успел, герой, - беззлобно бросила Джиро, проверяя, дышит ли расплывшийся в своём «Йееей» Каминари. Тот показал ей большой палец. - Денки, ты там вообще есть? Сколько пальцев? — Тли, - радостно сообщил Каминари. — Один, долбаёб, - Джиро вздохнула и села рядом с ним прямо в лужу. - Опять на сутки в дурачка. Ну хоть Пиявку с себя стряхнул. — Я бы тебя до конца выпила, мальчик, - просипела из-под сети Пиявка, и в её голосе была какая-то усталая, больная нежность. - Ты сладкий, перчёный. Как же жаль... — Завали, кровопийца, - рявкнул Бакуго, не оборачиваясь. - Ещё слово про то, кого ты там хотела выпить, и я тебе хоботок узлом завяжу. — Грубый, - почти ласково отметила Пиявка и затихла. Мина не смеялась. Она сидела чуть в стороне, обхватив колени, и смотрела в одну точку - туда, где на мокром асфальте лежал гражданский с аккуратной чёрной дырой в темени, тот самый, чей крик они услышали в начале. Тот, кого они не успели. — Мы опоздали к нему на минуту, - сказала она тихо. - На одну минуту, ребята. Мы бежали, мы правда бежали, а он… - Она запнулась. - Сколько ещё таких, по всей Дейке? Пока мы тут с этими четырьмя возились - сколько Мясник, Пиявка и им подобные сожрали ещё, в других кварталах? Над связанными тварями повисла тишина. Даже Мясник, до этого хрипло посмеивавшийся в кандалах, на секунду перестал. — Много, - сказал он наконец, ровно, без всякого торжества. - Считать устанешь. Нас же по всей стране выпустили, я ж говорил. А жрать всем хочется. - Он сплюнул кровью. - Это не мы такие злые, девочка. Это та, что в кабинете на верхнем этаже, посчитала, что тридцать-сорок сожранных гражданских - приемлемая цена за одну зелёную голову. Мы только зубы. Считала - она. — Заткнись, - устало сказала Мина. Но злости в её голосе не было - была только бесконечная, не по возрасту тяжёлая усталость. И вот в этой-то тишине, под дождём, среди раненых и связанных, у Джиро в кармане завибрировал телефон. Она вздрогнула. Достала его - тот самый, на двадцати процентах, который весь день ловил пустоту, - и уставилась на экран. В углу, где утром мигало перечёркнутое «нет сети», теперь стояли две тонкие палочки. — Связь, - тупо сказала она. - У нас связь. Поймала откуда-то. — И что там? - без интереса спросил Серо, разминая сведённые от ленты пальцы. - Хоть что-нибудь живое в этой стране? Джиро открыла новости - машинально, по привычке, как открывала их каждое утро всю свою прошлую жизнь. И застыла. Потому что на экране, в прямом эфире, горело. — Ребята, - сказала она, и голос у неё сел. - Ребята... В-вы должны это увидеть. Все... Что-то в её тоне подняло на ноги даже тех, кто сидел. Они сгрудились вокруг маленького экрана, заслоняя его от дождя ладонями, плечами, и Джиро прибавила звук на максимум, и сквозь треск и дождь из динамика полез рёв. Площадь. Где-то в Токио. Тысячи людей, спрессованных от стены до стены. Над ними - горящее чучело в чёрной маске с длинными ушами, и в свете пламени тысячи искажённых лиц, и тысячи глоток, скандирующих в рваный, нечеловеческий такт: «СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! СМЕРТЬ КРОЛИКУ!» — Это... - прошептал Иида. - Это что, чучело... это же... — Это Деку, - выдохнула Хагакурэ, и её перчатки взлетели к невидимому рту. - Они жгут чучело Деку!!! Камера на экране дёрнулась вниз, и все увидели то, что лежало под ногами у толпы. Бесформенное, тёмное, втоптанное в асфальт. Десять. И обрывки картонок рядом, на которых ещё читались половины слов: «...рой». «...пас нас». «...е вините». — Это... это его сторонники, - медленно произнёс Тодороки, и иней пополз по его левой щеке. - Те, кто вышел его защищать. Толпа их... - Он не закончил. — Растерзала, - закончил за него Шоджи. Тихо, ровно, и от этой ровности стало только страшнее. - Голыми руками. Своих же. За картонки. — Господи, - сказал Сато, и здоровенный, добрый Сато вдруг прижал ладонь ко рту. - Господи, там же... там же дети в толпе. Их там детей подняли на плечи. Чтоб видели. На экране на помост поднялся человек в безупречном костюме, поднёс к губам рупор, и сквозь треск динамика прорезался его ровный, ласковый голос - тот, что объявлял отмену всякого ожидания, ликвидацию на месте, кару для каждого, кто протянет руку. А по бокам от него, на том же помосте, стояли двое. И вот тут Иида перестал дышать. — Нет, - сказал он. - Нет. Это... это же Леди Гора. И Камуи Вудс. - Он подался к экрану, как будто надеялся, что ошибся, что туман, что плохая картинка. - Это герои. Это настоящие герои, они спасали людей, я видел их вживую, я... почему они там? Почему они стоят ТАМ? Почему они просто СТОЯТ, когда внизу... — Потому что они продались, Иида, - жёстко сказала Джиро. - Вот почему. — Не может быть, - Иида замотал головой, и очки у него запотели изнутри. - Герои так не делают. Герой - это тот, кто бросается вниз, в толпу, и закрывает собой тех десятерых. Герой не стоит на помосте и не придаёт законный вид самосуду. Это не герои. Это... это просто костюмы. Пустые костюмы с геройскими лицами. — Иида, - тихо сказала Цую, кладя ему ладонь на плечо. Сама она была белее обычного. - Дыши, ква. — Я смотрел на Камуи Вудса ещё маленьким и восхищался им, - сказал Иида, и голос у него дрожал так, как никто никогда у собранного, правильного старосты не слышал. - А он стоит. И смотрит на трупы. И ничего не делает. - Он сжал кулаки. - Если ОН мог так... то что вообще тогда значит это слово? Никто не ответил. Потому что ни у кого не было ответа. — Они там совсем ебанулись, - сказал Киришима из-под козырька. Он был бледный, держался за плечо, но смотрел на экран горящими глазами. - Вся страна. Всей, блять, страной. Деку всех их спас. Каждого, блять. Он Шигараки остановил, Всех За Одного остановил, он за них всех чуть не сдох - а они... они жгут его чучело и пляшут на трупах тех, кто за него заступился. - Голос у него сорвался. - Да как так-то?! Как так можно?! — Так и можно, - глухо сказал Тодороки. - Страх. Им страшно, а Савада дала им, кого бояться, и разрешила за это убивать. Людям это нравится. Иметь разрешение. Мина подняла голову от колен. По щекам у неё текло. — Я не могу на это смотреть, - сказала она. - Выключи. Джиро, пожалуйста, выключи. Я сейчас... я не могу. Но Очако не дала выключить. — Нет, - сказала она негромко, перехватывая руку Джиро. - Листай дальше. Я хочу видеть. Всё до конца. Джиро сглотнула - и пролистнула. И лучше бы не листала. Потому что это была не одна новость. Это было всё. Лента, обычно пёстрая, забитая погодой, спортом, восстановлением кварталов, - вся, сверху донизу, была про него. «ТЁМНЫЙ КРОЛИК: ВРАГ НАЦИИ НОМЕР ОДИН» - крупно, поверх его старого школьного фото, того самого, где он улыбается в форме Юэй, веснушчатый, счастливый. Под фото мелким: разыскивается на всей территории Японии, при обнаружении - немедленно сообщить, не приближаться, считать крайне опасным. — Это его документ из Юэй, - сдавленно сказала Хагакурэ. - Они взяли его школьное фото. Где он улыбается. И подписали «враг нации». Джиро пролистнула дальше. Диктор на следующем канале, с каменным лицом, зачитывал с суфлёра: — …таким образом, по всей стране введён режим повышенной готовности. Напоминаем: Изуку Мидория, известный как Тёмный Кролик или Деку, признан угрозой национальной безопасности высшей категории. Властями подтверждено, что приказ о ликвидации действует на всей территории страны. Любые контакты с разыскиваемым, включая укрывательство и оказание помощи, квалифицируются как пособничество… — Дальше, - тихо сказала Очако. - Дальше, Джиро. И вот тут стало по-настоящему страшно. Потому что следующий сюжет был не про Японию. На экране - человек в строгом костюме за трибуной с эмблемой Комиссии, и бегущая строка внизу: «КОМИССИЯ ВЕДЁТ ПЕРЕГОВОРЫ С СОПРЕДЕЛЬНЫМИ ГОСУДАРСТВАМИ О ВЫДАЧЕ» — …мы благодарны международным партнёрам за понимание серьёзности угрозы, - говорил человек ровно, без выражения. - На сегодняшний день достигнуты предварительные договорённости с рядом государств. Подчёркиваю: если разыскиваемый будет обнаружен на территории любой из этих стран, он будет немедленно задержан местными властями и передан правительству Японии. Мы рассчитываем расширить этот список в ближайшие дни. Миру не нужен ещё один монстр. Тёмному Кролику некуда бежать. Ни здесь. Ни где-либо ещё. На экране поползла графика - карта, и на ней одна за другой загорались красным страны, согласившиеся выдавать. Под козырьком повисла мёртвая тишина. — Они… они закрывают ему мир, - проговорил Тодороки очень медленно, как будто сам не верил тому, что произносит. - Не страну. Мир. Они звонят соседям и говорят: увидите зелёного мальчика - вяжите и шлите нам. Ему теперь некуда. Совсем некуда. — Это же незаконно, - выпалил Иида, и голос у него опять зазвенел. - Так нельзя! Нельзя объявить шестнадцатилетнего ребёнка на ликвидацию без суда, а потом ещё и… ещё и торговать им с другими странами, как… как контрабандой! Где международное право?! Где хоть кто-нибудь, кто скажет, что это незаконно?! — А кто скажет, Иида? - устало спросила Джиро, листая дальше, и на каждом канале было одно и то же лицо, одна и та же надпись. - Смотри. Тут на всех каналах он. Везде «монстр», «угроза», «ликвидация». Кто-то один это решил, а остальные просто повторяют. Ни одного голоса против. Ни одного. — Потому что тех, кто против, - тихо сказал Шоджи, - мы только что видели. Десять штук. Под ногами у толпы. Джиро дошла до последнего открытого сюжета - и там снова была площадь, и снова горело чучело с длинными ушами, и человек в костюме объявлял отмену всякого ожидания, ликвидацию на месте, кару пособникам. И двое на помосте - Леди Гора и Камуи Вудс. Очако забрала у неё телефон. Тихо. Без рывка. И несколько секунд просто держала его в ладонях, глядя, как на маленьком экране горит чучело мальчика, которого вся планета теперь сговорилась поймать. — Они хотят, чтобы он сгорел, - сказала она. Не громко. Но в наступившей тишине её услышали все, даже сквозь дождь. - Вся страна хочет, чтобы он сгорел. Мальчик, который ни разу в жизни не прошёл мимо чужой беды. Который тащил на спине весь мир, пока мир плевал ему в лицо. Они хотят сжечь его на площади и плясать вокруг. - Она подняла глаза, и в них больше не было слёз - в них было что-то, отчего даже Бакуго промолчал. - И знаете, что? Пускай хотят. Пускай вся страна хочет. Мне всё равно. Я найду его первой. И я встану между ним и всей этой страной, и пусть жгут нас обоих. Я не отдам его. Слышите? Никому. Ни Комиссии, ни этим людоедам, ни этой толпе, ни этим... костюмам на помосте. Никому. Она прижала телефон с горящим чучелом к груди, к тому месту, где у неё лежало его последнее сообщение. — Я люблю его, - сказала она просто, впервые вслух, при всех, и от этой простоты ни у кого не повернулся язык что-то ответить. - Я давно его люблю. И я не дам им его забрать. Несколько секунд никто не говорил. Только был слышен дождь. Он стучал по обломкам, по стальным кандалам, по бинтам Киришимы, проступившим розовым. После слов Урараки никто не говорил - все ещё стояли там, на горящей площади из эфира, хотя эфир давно погас. А потом Бакуго шагнул вперёд, забрал у Джиро телефон, мазнул пальцем, окончательно выключая экран, и сунул обратно. — Хватит смотреть это дерьмо, - сказал он грубо, но грубость была не на Очако, грубость была на всё разом. - Насмотрелись. Теперь работаем. - Он обвёл их всех тяжёлым взглядом. - Слушайте сюда. Расклад поменялся. Раньше мы просто искали Деку. Теперь - теперь за ним вся страна. Комиссия выпустила людоедов. Толпу натравили. Героев, мать их, перекупили. И мало того - теперь любого, кто Деку поможет, режут как пособника. Это значит что? — Это значит, что мы должны найти его раньше всех, - сказал Тодороки. - И что само наше присутствие рядом с ним теперь делает его мишенью вдвойне. — И ещё это значит кое-что похуже, - тихо сказала Цую, и все обернулись к ней. - Вы слышали, что говорили в той последней новости, ква? Про другие страны. Раньше можно было хотя бы мечтать - найдём его, спрячем, вывезем куда-нибудь, переждём. Теперь нельзя. Комиссия закрывает ему не страну. Весь мир. Если его увидят где угодно за границей - схватят и вернут сюда. Бежать больше некуда. Совсем. Повисла тяжёлая пауза. — То есть «найти и залечь» уже не вариант, - медленно проговорил Бакуго, переваривая. - Раньше можно было хоть на край света его утащить. А теперь край света сам нас сдаст. - Он сплюнул. - Значит, прятать его бессмысленно. Значит, остаётся одно: добраться до него первыми, забрать живым и не отдать. А дальше - не отсиживаться, а ломать саму эту систему. Потому что пока на верхнем этаже сидит Савада, ему нигде на планете не будет угла. Ни ему, ни нам, ни кому угодно, кто хоть раз скажет, что он человек. — Это уже не спасательная операция, - тихо сказала Очако. - Это война. — Значит, война, - ровно ответил Бакуго. - Но это потом. Сейчас - сначала найти его живым. Без него ни о какой войне и речи нет. — И это значит, - медленно проговорил Иида, всё ещё бледный, но уже собирающийся, потому что у него была одна спасительная привычка - в кризис цепляться за дело, - что Айзава-сенсей должен немедленно узнать про Тартар. Про то, что Савада выпустила десятки таких, как эти четверо. Это меняет всё. Это уже не охота на одного мальчика - это Савада превращает всю страну в полигон, где её псы убивают гражданских, а вина ложится на Деку. Кто-то должен донести это до взрослых. До тех немногих, кому ещё можно верить. — Значит, так, - Бакуго ткнул пальцем. - Делимся. Этих четверых, - он кивнул на связанных тварей, - надо сдать, и сдать тому, кто не из Комиссии. В спецучреждение, к нашим, и оттуда весточку Айзаве. Иида - ты самый быстрый, ты везёшь. Тодороки - ты с ним, потому что если эти твари дёрнутся по дороге, лёд и огонь их быстро остудят. И раненых забираете - Киришиму и Сато. Им нужен нормальный врач, а не Момины бинты, без обид, Момо. — Без обид, - кивнула Момо. - Он прав. Киришиме - дыра в плече, Сато руку едва не отгрызли. Им обоим нужно в тепло и под капельницу, и срочно. - Она перевела взгляд на Бакуго и прищурилась. - И тебе, вообще-то. У тебя весь бок распорот. — У меня царапина, - отрезал Бакуго. — У тебя не царапина, я тебя сама бинтовала, - вмешалась Хагакурэ. - У тебя бок наискось вскрыт. Бакуго, ты тоже едешь, не геройствуй. — Я. Не. Еду, - раздельно сказал Бакуго, и в голосе было столько стали, что даже Хагакурэ умолкла. - Меня Момо замотала, кровь стоит, идти могу - значит, иду искать. Точка. Я Деку три дня ищу не для того, чтоб в последний момент свалить в больничку из-за царапины. Поедет тот, кто без этого сдохнет по дороге. Это Киришима и Сато. Я - не сдохну. Я слишком злой. — А Шоджи? - тихо спросила Цую. - У него рёбра. Шоджи качнул головой, прижимая руку к боку. — Рёбра - не рука и не плечо, - прогудел он. - Дышать больно, драться смогу. Я остаюсь. Лишние руки в поиске не помешают, а у меня их много. — Вот и решили, - подытожил Бакуго. - Едут двое раненых, кто без врача не дотянет. Остальные, кто на ногах, - со мной. — Я нормально, - слабо запротестовал Киришима. - Я с вами, искать... — Ты едешь, каменная башка, - отрезал Бакуго тоном, не допускающим. - Ты из меня сегодня чуть труп не сделал своим геройством. Поедешь, заштопаешься и будешь жить. Это приказ. Киришима посмотрел на него - и впервые за разговор слабо, но искренне улыбнулся. — С каких пор ты раздаёшь приказы, чтоб меня спасти, а? — С тех пор, как ты, идиот, полез под лезвие. Заткнись и соглашайся. — А мы? - спросил Серо. - Остальные? — А остальные - на восток, - сказала Очако. И все повернулись к ней, потому что голос у неё снова был её, живой, твёрдый. - Пиявка сказала - он в восточной части Дейки. Значит, идём на восток. Все, кто может идти. Прочешем там каждый подвал, каждую дыру. И найдём его раньше, чем это сделает кто-то ещё. — Раньше людоедов, - кивнула Цую. — Раньше Комиссии, - сказал Тодороки. — Раньше всех, - закончил Бакуго. Иида выпрямился. Он всё ещё был бледен, и где-то глубоко в нём ещё ныло то, что сломалось при виде Камуи Вудса на помосте, - но руки у него уже не дрожали, потому что у него была задача, а задача всегда возвращала его себе. — Хорошо, - сказал он. - Мы отвезём их. Четверых - в спецучреждение, информацию - Айзаве-сенсею, раненых - к врачу. На моих движках вернёмся быстро. - Он помолчал и посмотрел на остающихся - на Очако, на Бакуго, на Цую, на всех разом. И в голосе его прорезалось то, чего он обычно стеснялся. - А вы... верните его. Слышите? Не дайте этой стране дотянуться до него первой. Просто верните его домой. Мне больше ничего не нужно. Очако не стала отвечать словами. Она просто посмотрела ему в глаза - и Иида увидел в этом взгляде что-то, отчего у него отлегло: не отчаянную надежду, а холодную, выкованную в этом бою решимость, ту самую, с какой она подняла в воздух Мясника. Она кивнула. Один раз. И этого было достаточно. — Считай, что уже несём, - буркнул вместо неё Бакуго, перехватывая забинтованный бок. - Ты привези этих ублюдков куда надо и не геройствуй по дороге. Встретимся, когда у нас на руках будет Деку. Живой. Иида сглотнул. И коротко, по-стариковски, потрепал стоящего рядом Тодороки по плечу - жест, которого от него никто не ожидал. — Тодороки. Берёмся. Тодороки кивнул. Они подняли связанных тварей - Мясника, осевшего в кандалах и всё ещё хрипло посмеивающегося, Пиявку под сетью, перемотанного лентой и шарами Жернова, спелёнатого Гнилого, - распределили, кому кого тащить. Киришиму осторожно подняли, перекинув его здоровую руку через плечо Тодороки. — Эй, - сказал Киришима остающимся, и улыбка у него была кривая, бледная, но настоящая. - Притащите его, лады? Я в больничке полежу, отосплюсь, а вы притащите Деку, и мы ему такую встречу закатим... со взрывами от Бакуго и со слезами от Очако. Договорились? — Договорились, ква, - тихо сказала Цую и улыбнулась ему в ответ. — Без соплей, поехали, - буркнул Бакуго, но отвернулся он чуть быстрее, чем надо. Иида запустил движки. Тодороки подставил плечо Киришиме, а Сато, баюкая забинтованную руку, пристроился рядом. И четверо - вместе со связанными чудовищами - двинулись на запад, к спецучреждению, к Айзаве, к врачам, и скоро их серые силуэты растаяли в дожде и тумане. А остальные постояли ещё секунду под козырьком - вымотанные, в чужой и своей крови, с выжженными после боя нервами и с одним только эфиром, стоящим перед глазами, - а потом, не сговариваясь, повернулись на восток. — Пошли, - тихо сказала Очако, и первой шагнула из-под козырька под дождь. - Он там. Я чувствую. Он ждёт нас, даже если сам этого не знает. И они пошли - в самое сердце разрушенной Дейки.

***

Бывший региональный центр МЧС встретил их гулом генератора и запахом хлорки, которым здесь пытались перебить всё остальное - кровь, гной, страх, немытые тела вытащенных из-под завалов. Иида заглушил движки у самых ворот, и наступившая тишина после воя его двигателей показалась оглушительной. Связанных тварей сгрузили на мокрый бетон под навесом. Мясник хрипло посмеивался, Пиявка молчала под сетью, Жернов скрёб заклиненной пастью, Гнилой источал свою вонь, от которой шарахались даже привычные ко всему санитары. Киришиму и Сато увели сразу - двое в выцветших жилетах подхватили их под руки и потащили внутрь, и Киришима успел только слабо махнуть Тодороки здоровой рукой, прежде чем за ним закрылась дверь. К пленным вышли четверо в форме - не полиция, не военные, что-то среднее, спецслужба без опознавательных знаков. Старший, грузный мужчина с серым, ничего не выражающим лицом, обошёл связанных, пересчитал их взглядом, кивнул своим. — Принято, - сказал он буднично, как принимают накладную. - Распишитесь вот тут. Кто доставил, имена, номера временных лицензий. Они ж у вас временные, студенческие? — Временные, - подтвердил Иида. - Выданы Юэй. Действующие. — Были студенты, - ровно сказал Тодороки, расписываясь. И не отдал планшет сразу. Подержал. Посмотрел старшему в глаза. - Можно вопрос? — Валяй. — Зачем мы их вам сдаём? Старший моргнул. — В смысле «зачем»? Преступники. Беглые из Тартара. Положено сдавать. — Положено, - повторил Тодороки. - А смысл? - Он говорил тихо, без вызова, просто выкладывал факты, как лёд на стол. - Мы только что взяли показания. Этих четверых выпустила Комиссия. Из Тартара, в обмен на голову одного мальчика. И таких по всей стране десятки. Так вот объясните мне. Мы их ловим, рискуем жизнью, привозим к вам своих ранеными - и сдаём их вам. А вы их через неделю снова выпустите, если Комиссии опять что-то понадобится. - Иней пополз по его левой щеке. - Так зачем? Чтобы что? Чтобы мы делали вид, что система работает, пока она сама же выпускает людоедов на улицы? Повисла пауза. Старший держал планшет, не глядя в него. — Не моя забота, - сказал он наконец. И отвёл глаза. - Моя забота - принять, оформить, запереть. Что с ними дальше - решают наверху. Я туда не лезу, и тебе не советую. - Он помолчал и добавил, чуть тише, так, что Иида, стоявший рядом, не сразу понял, угроза это или усталое предупреждение: - Меньше будешь спрашивать «зачем» - дольше проживёшь, парень. Сейчас такое время. — То есть ответа нет, - сказал Тодороки. — То есть ответ не для тебя, - поправил старший и забрал планшет. - Свободны. И в этом «ответ не для тебя» было больше правды о том, во что превратилась страна, чем во всех новостях, что они смотрели под козырьком банка. Иида и Тодороки переглянулись. Они оба это услышали. Система не сломалась. Система работала ровно так, как было задумано наверху, - и они только что подержали в руках одно из её звеньев, гладкое и равнодушное. Они вышли обратно под навес - и встали. Потому что навстречу им, из дверей корпуса, выходили шестеро. Точнее, выходили пятеро, а шестой - огромный, в строгом костюме, со шрамами на пол-лица - стоял в дверях и не шёл дальше, и его пятеро, проходя, не звали с собой. Их нельзя было не узнать даже такими. Всемогущий - иссохший до тени старик, но в тяжёлом боевом бронекостюме; костюм держал его, как держит панцирь то, что внутри давно размякло, и был сделан под него на заказ - его подгоняла Мелисса Шилд, девчонка-инженер из Америки, дочь его старого друга, гений без причуды, единственная, кому он доверил облечь свою немощь в сталь. Остальные были в боевом снаряжении попроще, но тоже не из магазина: его на скорую руку собирала Мэй Хацуме, та самая чокнутая изобретательница из отдела поддержки Юэй, что когда-то на вступительных раскатала Ииду своими «деточками». Ястреб - в лёгком экзокаркасе, заменявшем сожжённые мышцы спины, с уродливыми обрубками крыльев, торчащими из-под куртки. Бест Джинс - прямой, держащийся на тонком нитяном корсете под костюмом и на собственной причуде. Мирко - без руки и на грубом боевом протезе вместо голени, но с тем самым бешеным огнём в глазах. И Айзава. — Сенсей? - выдохнул Иида. Айзава остановился. Он был серый от боли, опирался на стену, и в пальцах у него тлела сигарета - и оба, и Иида, и Тодороки, уставились на неё, потому что Айзава не курил никогда, это знала вся Юэй. — Тодороки. Иида. - Голос у него был хриплый, чужой. - Какого чёрта вы здесь. Я отправлял вас искать Мидорию. — Мы и искали, - быстро сказал Иида. - Сенсей, мы должны вам доложить. Срочно. Это важнее, чем кажется. И они доложили - в два голоса, перебивая друг друга, торопливо. Про четвёрку из Тартара, которую только что взяли в центральном квартале. Про то, как Мясник под допросом признался. Про сделку Савады - свобода в обмен на голову Деку. Про то, что таких выпущенных по всей стране десятки, может, сотни. Про то, что Деку в восточной части Дейки, и за ним идут не только друзья. С каждым словом лицо Айзавы менялось. И лица остальных тоже. — Десятки, - тихо повторил Всемогущий, и костюм скрипнул, когда он подался вперёд. - Она выпустила десятки убийц. На людей. — Я ж говорил, - бросил Ястреб, и в голосе у него не было ни тени веселья. - Я говорил, что она спишет кого угодно. Гражданских - в расход, лишь бы загнать одного мальчишку. Это её почерк. — Это меняет всё, - сказал Бест Джинс ровно, но что-то в его ровности треснуло. - Мы шли на площадь думая, что речь об одном эфире, об одной толпе. А она уже залила убийцами всю страну. Площадь - это только витрина. Мирко выругалась - коротко, грязно - и пристукнула протезом. — Тогда какого хрена мы ещё тут стоим, - прорычала она. - Если она уже спустила псов по всей стране, тем более надо ехать. Перекрыть ей хотя бы витрину. Хоть что-то. Айзава молчал дольше всех. Он смотрел на двух своих студентов - живых, целых, в чужой и своей крови, - и докуривал сигарету до фильтра, и было видно, как у него ходят желваки. — Где остальные, - наконец сказал он. Не «как остальные». «Где». — На востоке, - ответил Тодороки. - Мы в центральном квартале нарвались на четверых из Тартара - вот этих самых, Мясник и его свора. Был бой. Тяжёлый. Их мы взяли, но Киришиме пробили плечо навылет, Сато едва не отгрызли руку, Бакуго бок распороли, Шоджи рёбра. Двоих тяжёлых привезли сюда, остальные, кто на ногах, пошли дальше. - Он перевёл дыхание. - А на восток - потому что Пиявка под допросом раскололась. Сказала, Деку в восточной части Дейки, они как раз туда шли, когда напоролись на нас. Бакуго повёл всех туда. Чтобы успеть к Деку раньше других тварей. Что-то в лице Айзавы дёрнулось. Шестнадцатилетние. Все его. Пошли одни, в туман, навстречу десяткам выпущенных тварей, потому что он, их учитель, сам их отпустил. — Поезжайте обратно к спецслужбам, посидите тут, в безопасности, дождётесь нас, - сказал Айзава первым делом, и было слышно, что это не предложение, а приказ. - Я не потащу двух своих учеников в эпицентр. Вы и так сделали больше, чем я имел право от вас требовать. — Учитель, - тихо сказал Тодороки. - Город кишит выпущенными из Тартара. Вы сами это только что услышали. Здесь, в этом учреждении, нас никто не защитит - тут двое уставших санитаров и спецслужба, которая нас же сдаёт. Если мы останемся одни, без вас, и сюда придёт хоть один такой, как Мясник, - всё. А с вами хотя бы шанс есть. Айзава молчал. Он смотрел на них - живых, целых, в чужой и своей крови, - и считал в уме варианты, и каждый был плохим. Оставить их одних в городе людоедов - опасно. Везти в самое пекло на площадь - тоже опасно. Но из двух зол… — Чёрт с вами, - сказал он наконец, и в голосе была не уступка, а усталое поражение. - Едете с нами. Не потому, что я этого хочу - я этого как раз не хочу, - а потому, что одних я вас здесь не брошу, а времени развозить вас по щелям у меня нет. - Он раздавил окурок о стену. - Но на площади держитесь рядом и делаете, что скажут. Без геройства. Я и так сегодня потерял достаточно, чтобы ещё хоронить вас двоих. — Что на площади? - спросил Иида. — По дороге, - бросил Ястреб, уже двигаясь к выходу, морщась от того, как обрубки крыльев задевали куртку. - Сядете - расскажем. Времени в обрез, эфир идёт прямо сейчас. Они погрузились в потрёпанный микроавтобус - единственный транспорт, что был на ходу, - и Иида, для которого сидеть пассажиром было пыткой, всё равно сел, потому что вшестером на его движках не уедешь. За руль сел Ястреб. И пока машина, переваливаясь через обломки, выбиралась из западных кварталов к шоссе на Токио, пятеро взрослых в два голоса выкладывали детям план. — Слушайте и не перебивайте, - начал Бест Джинс, обернувшись с переднего сиденья, и заговорил ровно, как раскладывают инструмент. - Кое-что вы уже видели сами, по телефону, да? — Видели, - кивнул Иида. - Одноклассница поймала трансляцию эфира из Токио. Митинг, толпа, горящее чучело… и что толпа растерзала тех, кто заступился за Деку. Но без подробностей. И про вас, что вы туда едете, мы вообще не знали. — Тогда коротко, - сказал Бест Джинс. - На площади перед администрацией - тысячи человек. То, что вы видели в эфире, - правда, и хуже. Сейчас туда выйдем мы. Не драться: драться с тысячей нельзя, нас порвут и в том же эфире докажут, что мы заодно с Кроликом. Мы идём ломать не людей, а картинку. И он разложил им нити - по одной. — Первая. Эфир. - Бест Джинс кивнул на Ястреба за рулём. - Над площадью висит вертолёт с камерой, частный борт. Ястреб попробует перехватить трансляцию, дать стране другое лицо, другую правду. — Попробую, - хмыкнул Ястреб, не отрываясь от дороги. - Частник любит сенсацию больше, чем приказы. Я с такими всю жизнь работал, договорюсь. — Вторая, - продолжал Бест Джинс. - Край толпы. Не все там звери. Есть те, кто пришёл из страха, кто стоит и думает «во что я ввязался». Их можно вытащить, если дать опору. Это я. И вы, - он посмотрел на Иида. - Иида, ты быстрый и умеешь говорить с людьми. Будешь со мной вытаскивать гражданских, прикрывать тех, кто захочет уйти, не дать толпе их затоптать, как затоптала тех десятерых. — Понял, - кивнул Иида, и в глазах у него зажглось то, что зажигается у людей, которым наконец дали дело вместо отчаяния. - Спасать тех, кого ещё можно. Это я смогу. — Третья. Сдерживание. - Бест Джинс перевёл взгляд на Тодороки. - Тодороки, ты у нас контроль пространства. Лёд, огонь, барьеры. Если толпа хлынет - куда угодно, на нас, на гражданских, на сцену - ты её держишь. Стенами. Не калечишь, держишь. Выиграешь нам время. — Сделаю, - коротко сказал Тодороки. — Четвёртая - причуды, - вступил Айзава, глядя в окно на проносящиеся руины. - На помосте, рядом с человеком Комиссии, торчит целая витрина из бывших героев. В первом ряду - Леди Гора и Камуи Вудс, эти на виду. Но там и другие, помельче, в тени. Если кто-то из них решит подкрепить слова силой - я стираю причуду раньше, чем они начнут. Моя работа. — А я молот, - оскалилась Мирко с заднего сиденья, хрустнув единственными костяшками. - Сижу в кулаке до сигнала. Если совсем припрёт и придётся бить - бью. Но только по сигналу старика, не раньше. Я уже поняла, что соваться без команды - дурость. — А я, - тихо сказал Всемогущий, и все примолкли, - выйду к ним. Один. Если смогу хоть минуту простоять без поддержки костюма. И напомню им, как выглядит герой. Пока ещё хоть кто-то на той площади помнит, что это слово значило. Микроавтобус трясло на выбоинах. Несколько секунд все молчали. — А что, если не сработает? - сказал вдруг Ястреб, не отрываясь от дороги, и в его всегда насмешливом голосе не было ни тени насмешки. - Я ж эту бабу знаю. Работал под ней. Савада не реагирует - она просчитывает. Она нас всех читает, как раскрытую книгу, на три хода вперёд. Что, если она уже знает, что мы едем? Что, если весь этот митинг - не для толпы, а для нас? Приманка? Тогда мы не картинку ломать едем. Мы едем ровно туда, куда она нас ведёт. — Тогда мы хотя бы попробуем, - ровно сказал Бест Джинс. - Альтернатива - сидеть и смотреть, как страна жжёт мальчишку. На это я не подписывался. — Я не говорю «не ехать», - буркнул Ястреб. - Я говорю - не обольщайтесь. С Савадой не бывает, чтоб всё пошло по нашему плану. Так не бывает. Тодороки слушал, кивал - и чувствовал, как под ложечкой растёт холодный, нехороший комок. План был логичный. Слишком логичный. Каждая нить - разумная. И именно от этой стройности ему было не по себе, потому что он уже видел сегодня, как стройные планы рассыпаются о тех, кто играет не по правилам. — А если, - сказал он вдруг, и все обернулись, - комментатор не купится? Этот, на вертолёте. Если он не частник, который любит сенсацию, а её человек? Посаженный туда специально? Ястреб коротко глянул на него в зеркало заднего вида. — Тогда импровизируем, - сказал он. - Но не каркай, пацан. У нас и так план на соплях. Тодороки промолчал. Но комок под ложечкой не ушёл. А впереди, за серой пеленой, уже вставал Токио, и над одной из его площадей висел вертолёт, и горело чучело с длинными ушами, и женщина на двадцать втором этаже одной из уцелевших башен спокойно смотрела в окно на дело своих рук и ждала, когда Символ Мира выйдет на сцену, которую она для него построила.

Токио. Площадь перед администрацией. 12:38.

Они услышали площадь раньше, чем увидели. Микроавтобус ещё полз по примыкающей улице, между чёрными остовами зданий, а гул уже катился навстречу, низкий, многотысячный, нечеловеческий, от которого вибрировало стекло. Ястреб затормозил в переулке, не выезжая на открытое, и несколько секунд все молча смотрели вперёд, туда, где над крышами стояло зарево и поднимался дым от горящего чучела. — Господи, - тихо сказал Иида, и больше ничего не добавил. Они выгрузились и пошли к устью площади, держась стен, шестеро взрослых и двое подростков, пока перед ними не открылось то, что Тодороки и Иида до этого видели лишь мельком, на маленьком экране телефона Джиро. Тысячи. Спрессованные от стены до стены, выплёскивающиеся в улицы. Обгоревший остов чучела с длинными ушами на штыре, чёрный, оплывший, ещё курящийся дымом, а под ним тёмные, втоптанные в асфальт пятна, которые толпа обтекала, не глядя под ноги. Помост из обломков, на нём человек в чистом костюме с рупором, а по бокам от него двое в геройских костюмах, огромная Леди Гора со скрещёнными руками и прямой, неподвижный Камуи Вудс, и ещё несколько фигур помельче в тени за их спинами. Над всем этим висел вертолёт, из его люка свешивался оператор, и красный огонёк камеры горел не мигая. Прямой эфир, на всю страну. Костюм на Всемогущем тихо гудел сервоприводами, когда тот двигался, перераспределяя нагрузку, неся за иссохшее тело то, что само тело уже не могло, и от этого старик ступал ровно, почти твёрдо, хотя под бронёй у него едва хватало сил стоять. Ястреб коротко повёл плечами, и лёгкий каркас на его спине щёлкнул, поддерживая обрубки крыльев, чтобы те не висели мёртвым грузом. Мирко перенесла вес на боевой протез, и тот спружинил под ней, готовый к рывку. Снаряжение Мэй Хацуме держало их всех, превращая четверых калек хотя бы в подобие тех, кем они были. — Ястреб, - не оборачиваясь, тихо сказал Всемогущий. - Эфир, начинай. Остальные по местам. Сорвиголова, держись рядом со мной. Мирко, в кулаке, без сигнала ни шагу. Иида, Джинс, на тот фланг, где толпа жиже, оттуда вытаскиваем людей. Тодороки, между нами и толпой, стенами. — Принято, - выдохнул Тодороки, и от его руки по мокрому асфальту пополз тонкий ледяной язык, пристрелка. Ястреб скользнул в тень разбитого киоска, вытащил из кармана старый коммуникатор, связь, оставшуюся ещё с агентских времён, и начал работать, и пальцы у него летали, потому что этот фокус он проделывал сотни раз на службе у Комиссии и знал их системы как свои пять пальцев. Он искал частоту борта, канал вещания, точку входа в трансляцию. И через минуту понял, что что-то не так. — Странно, - пробормотал он. - Борт не отвечает на гражданских частотах, совсем, они вещают, но приёма нет. - Он переключился, нахмурился. - И канал не частный, я думал частный, по позывным похоже, а внутри он закрытый, комиссейский, шифрование наше, старое, я его сам когда-то ставил. - Лицо у него медленно вытянулось. - Это не пресса. Это всё она. И борт, и оператор, и говорящий хрен с микрофоном, всё Комиссия. Савада знала, что кто-то полезет в эфир, и оставила приманку, а я в неё только что постучался. — Тогда уходи оттуда, - бросил Всемогущий. — Уже не важно, ухожу или нет, - сказал Ястреб, и в голосе у него встал лёд. - У них борт с оптикой. Они нас просто видят сверху. Смотри. И сверху их действительно увидели. Оператор на вертолёте довернул камеру, поймал в переулке группу, и через секунду на огромном экране, растянутом Комиссией над помостом, толпа и чучело сменились другой картинкой, той самой группой, выхваченной с высоты, и голос комментатора, гладкий, поставленный, разнёсся над площадью: — Граждане, посмотрите наверх и в сторону, к восточному переулку. Видите? К нам пожаловали гости. Бывшие герои, которых вы когда-то знали и любили. Всемогущий. Ястреб. Сорвиголова. И с ними дети, ученики Юэй. Что они здесь делают, спросите вы? Я отвечу. Они пришли защищать его. Тёмного Кролика. Они приехали через полстраны, чтобы встать между вами и монстром, который убил ваших близких. Вот, граждане, цена их геройства. Вот на чьей они стороне. Толпа взревела и развернулась, тысячи лиц повернулись к переулку, к тени киоска, к ним. — Значит, так, - процедил Ястреб, выходя из тени, потому что прятаться больше не было смысла. - Эфир мы не перехватим, его держит она. Хуже того, я нас засветил. Старик, импровизируем, как и боялись. — Тогда импровизирую я, - сказал Всемогущий. И он вышел. Костюм он снимать не стал, без него он бы и шага не сделал, но он отключил боевые контуры, опустил руки, согнул плечи, сделал так, чтобы броня перестала быть бронёй и стала просто тем, что держит на ногах умирающего старика. Он вышел из переулка на открытое, один, медленно, и тяжёлый костюм нёс его навстречу тысячам, а сам он внутри этой брони был меньше и суше любого из них. Толпа осеклась. Потому что его узнали. Несмотря на немощь, на старость, на проступающий сквозь броню остов вместо тела, его узнали все до последнего человека. Символ Мира. Тот, кто столько лет говорил им «всё в порядке, ведь я здесь». Тот, под чьей улыбкой выросло целое поколение тех, кто сейчас стоял на этой площади с камнями в руках. Он дошёл до середины пустого пространства между переулком и толпой, остановился и обвёл их взглядом, медленно, лицо за лицом, давая тишине разойтись от него кругами и погасить рёв. А потом заговорил, негромко, и микрофоны Комиссии, настроенные ловить каждое слово на помосте, поймали и его и разнесли над площадью его тихий, надтреснутый голос. — Здравствуйте, - сказал он просто. - Давно не виделись. Я знаю, как вы устали. Я слышу вас даже отсюда. Толпа молчала, и в этом молчании было что-то опасное и хрупкое одновременно. — Я знаю, что вы потеряли, - продолжал Всемогущий. - Дома. Близких. Тех, кого не вернуть. Знаю, как страшно жить, когда мир рушится, а защитить себя нечем. И знаю, что вам сказали, кого в этом винить, и как это удобно, наконец, иметь одно лицо, одно имя для всей своей боли. - Он помолчал. - Я всю свою жизнь защищал не страну. Я защищал вот это право обычного человека оставаться человеком. Не превращаться в зверя, даже когда страшно, даже когда больно. И сейчас я смотрю на вас, на тех, ради кого я выкашлял последние лёгкие, и вижу, что именно это и не уберёг. Не дома. Вас самих. На фланге, там, где Бест Джинс и Иида заходили в толпу с краю, что-то качнулось. — Пропустите, - негромко, но твёрдо говорил Иида, протискиваясь между людьми, заслоняя собой женщину с ребёнком на руках, оттесняя её к выходу из площади. - Вам сюда не надо, тут сейчас будет опасно, идёмте, я выведу. И вам, и вам тоже, кто не хочет в этом участвовать, отходите за мной, спокойно, без давки. — Не геройствуй вслух, - тихо бросил ему Бест Джинс, нитями мягко расчищая проход и придерживая тех, кого толкали. - Не кричи «спасаю». Просто будь дверью, в которую можно выйти. Кто хочет уйти, тот сам увидит дверь. — Я понял, - выдохнул Иида и сбавил голос, и от этого людей вокруг него потянулось больше, тихо, по одному, по двое, те, кто пришёл сюда из страха, а не из ненависти, и кому всю эту неделю некуда было деться от чужого крика. — Я была там, на той площади, в первый день, - сдавленно сказала немолодая женщина, которую Иида выводил, не поднимая глаз. - Я кричала вместе со всеми. А ночью не спала. Я не убийца. Я просто боялась. — Я знаю, - сказал Иида. - Идёмте. Никто вас не винит. — У меня сын в Дейке погиб, - глухо проговорил мужчина рядом, и руки у него тряслись. - Я хотел, чтоб кто-то ответил. Но не так. Я не хотел вот этого, не хотел людей рвать. Господи, что мы натворили с теми, у плакатов… Картинка качнулась. На краях толпы опускались камни. Кто-то плакал. Кто-то проталкивался прочь. И на один удар сердца показалось, что старик в отключённой броне делает невозможное, что он один, голосом, разворачивает тысячу. И тогда вперёд, из переулка, шагнул Тодороки. Он сам не понял, как решился. Толпа всегда была его кошмаром, не злодей, не сила, а вот эта безликая масса, в которой растворяется человек, в которой когда-то растворился и его собственный отец, и его собственный дом. У него сводило горло от одного вида этих тысяч лиц. Но он смотрел на маленького старика, стоящего к ним спиной защиты, и понимал, что одного голоса мало, что Всемогущему нужно второе плечо, и что если не сейчас, то никогда. — Меня зовут Шото Тодороки, - сказал он, и голос дрогнул, но он заставил его выровняться. - Мне шестнадцать. Я учусь в Юэй. И тот, кого вы называете Тёмным Кроликом, мой одноклассник. Деку. Изуку Мидория. - Он сглотнул, и левую половину его подёрнуло инеем, а правую обдало жаром, потому что внутри у него всё дрожало. - Я не прошу вас его любить. Я знаю, что он сделал, я видел Дейку. Но я был рядом с ним весь этот год, бок о бок, каждый день. Он вытаскивал меня, когда я сам себя похоронил. Он спас половину этого класса, рискуя собой, ничего не прося взамен. Я не знаю, как объяснить вам, каким он был, но я знаю одно, монстры так не делают. Монстра не доводят. Монстр уже родился монстром. А его, - голос всё-таки сорвался, - его сделали. Мы все. И вы, и я, и те, кто на помосте. По толпе прошёл ропот, и в нём, среди злости, послышались и другие ноты, растерянные, человеческие, тихие переглядывания, опущенные глаза, чьё-то сдавленное «да помолчи ты» соседу, потянувшемуся за новым камнем. И в эту секунду, когда чаша качнулась, когда тишина стала почти спасительной, на помосте подал голос Камуи Вудс. — Красиво, - сказал он, и его усиленный рупором голос упал на притихшую площадь, как камень в воду. - Как всегда красиво. Ты всю жизнь говорил красиво, Всемогущий, и вот выучил говорить красиво ещё и своих детей. А теперь скажи им правду. Этот твой одноклассник, - он кивнул на Тодороки, - разорвал на куски больше тридцати человек в подвале школы. Не злодеев. Людей. Превратил половину Дейки в кладбище. Ты называешь это «не уберегли зверя в людях»? А я называю это так, ты не уберёг людей от настоящего зверя и до сих пор не желаешь этого признавать. — Он не зверь, - сказал Всемогущий. - Он ребёнок, которого сломали. — Он бомба, которую зарядил ты, - холодно сказала Леди Гора, и её звонкий голос разнёсся ещё дальше. - Ты вложил в него Один за Всех. Ты сделал шестнадцатилетнего мальчишку сильнейшим существом на планете и выпустил его в мир, который его ненавидит. А теперь, когда он сорвался и начал убивать, ты приезжаешь сюда и читаешь нам проповеди о милосердии. Меня никто не покупал, старик, слышишь? Мне не дали ни иены. Я стою здесь, потому что я своими руками разгребала Дейку, я вытаскивала из-под завалов то, что от людей осталось, и я приняла решение сама. Такого нельзя оставлять живым. Не из страха, из ответственности. Ты учил нас, что герой берёт на себя ответственность. Вот я и беру. А ты прячешься за красивые слова, потому что не можешь признать, что твой драгоценный преемник стал чудовищем. — А вы оба, - тихо сказал Всемогущий, - смотрите на того же мальчика, что и я, и видите только то, что вам удобно видеть. Даже в том, что вы сами рассказываете, он кого-то щадил. Сорванный, обезумевший, загнанный в угол, он всё равно находил, кого не тронуть, кого прикрыть. Вы зовёте это бойней. А я слышу в ваших же словах человека, который и на самом дне остался человеком. Зверь так не умеет. — А тридцать взрослых он не пощадил, - сказал Камуи Вудс, и шагнул к краю помоста, и голос его стал тише и оттого страшнее. - У них тоже были дети. Которые сейчас стоят на этой площади. Вон та женщина, у которой он отнял сына, скажи ей в прямом эфире, Всемогущий, скажи ей, что её сын был приемлемой ценой, потому что в соседнем углу мальчик кого-то пожалел. Ну же. Вся страна слушает. Скажи матери, что её мёртвый ребёнок не считается. И они говорили искренне, вот что было хуже криков, вот что выбивало почву. Их не купили, они не выслуживались, они смотрели на того же мальчика, что и Всемогущий, и видели монстра, и верили в это всем сердцем, и от этой искренней, выстраданной убеждённости у них не дрожал голос. С купленным можно спорить. С тем, кто верит, нельзя. А в шаге за плечом Всемогущего, у самого края, стоял Сорвиголова. И ломался. Айзаву держала на ногах одна только боль, та боль в спине, что оставил ему Деку, его собственный ученик, одним движением, отшвырнув с дороги, как мешок. И эта боль всю неделю питала в нём вину и ярость, которые он давил, давил и давил. А слова Камуи Вудса, «скажи матери, что её мёртвый ребёнок не считается», попали туда, где у него уже ничего не держало, потому что он сам говорил себе это по ночам, сам не знал, как теперь смотреть в глаза родителям убитых, сам любил мальчика, сделавшего всё это, и не мог перестать любить, и это разрывало его надвое. — Хватит! - выкрикнула вдруг Леди Гора, потому что чаша снова качнулась, потому что старик опять перетягивал толпу на свою сторону одними словами, и она этого не вынесла. - Хватит ему верить! Он вас опять обманывает, как обманывал всю жизнь! И она шагнула к самому краю помоста, к Всемогущему, и резко, во весь размах, выбросила руку вперёд, тыча в него пальцем, требуя, чтобы толпа смотрела не на него, а на неё, - просто жест, просто указующая рука обвинителя, без всякой причуды. Но этот жест, резкий, направленный прямо в сторону Всемогущего, был именно тем, чего Айзава, натянутый до предела, простоявший весь разговор в ожидании удара от тех, кто на помосте, ждал, не отдавая себе отчёта. Он увидел только одно: вскинутую руку. Враг. Замах в сторону Всемогущего. И тело сработало раньше разума. Его взгляд полыхнул красным. Причуда стёрла. И Леди Гора, на полуслове, на полувзмахе, вдруг ощутила, как из неё выдёргивают её силу, и её повело, инстинктивно, как ведёт всякого, у кого внезапно отняли часть тела, и она качнулась к самому краю помоста, взмахнув руками уже по-настоящему, чтобы не сорваться вниз. И камера сверху это поймала. Комментатор, человек Комиссии, посаженный сюда именно для этого, среагировал мгновенно и страшно. На большом экране над помостом, на том самом, что транслировал площадь на всю страну и был виден отсюда каждому, картинка тут же сменилась крупным планом, замедленный повтор, Леди Гора, шатающаяся у края, взмах рук, и поверх всего бегущая строка. А голос комментатора загремел над тысячами голов: — Вы это видели? Все видели? Героиня едва не упала с помоста! Бывший герой Сорвиголова только что применил против неё свою причуду, прямо здесь, при всех, у вас на глазах! Они не просто защищают Кролика, граждане, они уже поднимают руку на тех, кто стоит на страже закона! Это не протест больше! Это мятеж! Бывшие герои объявили войну государству и народу! Айзава вскинул голову на экран, и кровь отлила у него от лица, потому что он услышал и увидел сразу всё, и собственное стёртое движение в замедленном повторе, и слова, которые на него навесили. — Нет, - выдохнул он, поняв за долю секунды абсолютно всё, что его подводили к этому весь разговор, что он сам шагнул в ловушку, что он только что своей причудой, своими красными глазами на камеру дал им ровно ту картинку, которой им не хватало для последнего толчка. - Нет, это не так, я не нападал, она замахнулась, я думал, она бьёт… - Он осёкся, потому что объяснять было некому и поздно, и всё, что осталось, придавило его одной чёрной мыслью: это подстава, они вели его к этому весь разговор, а он, старый дурак, сам поднял на них глаза. — Айзава, тихо, - резко бросил Бест Джинс, но было видно, что и он понял, что произошло непоправимое. Потому что толпа взревела заново, и это был уже не прежний рёв злости на абстрактного Кролика где-то в руинах, это была ярость с лицом, ближняя, направленная, потому что им только что в прямом эфире, крупным планом, с повтором, показали врага, не далёкого монстра, а вот этих, здесь, сейчас, поднявших руку на героев. — ПРЕДАТЕЛИ! - заорал кто-то в первых рядах, тот самый мужчина, что минуту назад тихо признавался Иида, что не хотел крови, и теперь снова захлёбывался ненавистью, потому что толпе проще ненавидеть, чем стыдиться. - Они с самого начала были за него! Бей предателей! — Они напали на наших! На героев! - визжала женщина рядом. — На ЗАПАД смотрите, они Кролика прячут! Эти за него! Бей! И тысяча человек качнулась к ним единой стеной. — ТОДОРОКИ, СТЕНУ! - заревел Всемогущий, и боевые контуры его костюма с воем ожили, разворачивая старика лицом к толпе, заслоняя собой и детей, и Айзаву. Тодороки уже бил по асфальту обеими руками, и поперёк площади с треском вырос ледяной вал, отсекая толпу от переулка, от стариков, от Ииды с выведенными людьми. — Уводи тех, кого вытащил, в переулки, живо! - кричал Бест Джинс Ииде, заслоняя нитями отступающих гражданских. - Их немного, но они теперь свидетели, что не все тут звери, береги их! — Веду! - Иида, на движках, выхватывал из накатывающего потока тех, кого ещё мог, ту женщину с ребёнком, ту старуху, того сломавшегося мужчину, и оттаскивал в безопасную улицу, и возвращался за новыми. Мирко рванулась было вперёд, на боевом протезе, единственной рукой уже сжав кулак, и встала, оскалившись, потому что бить было некого. Не толпу же безоружных гражданских крушить, не этих перепуганных, обманутых людей. Враг был везде и нигде, на двадцать втором этаже, на вертолёте, в динамиках, а здесь, перед ней, была только обезумевшая человеческая масса. — Да твою же мать! - взвыла она в бессилии, какого не знала никогда за всю свою бешеную жизнь. - С кем драться?! С КЕМ?! А высоко над площадью, в кабинете с панорамным окном, женщина смотрела вниз. Савада Рейко не двигалась. Она получила, что хотела, в главном, толпа развёрнута, герои выставлены мятежниками, страна увидела, как Сорвиголова «нападает» на героиню. Цель достигнута. И именно поэтому она была в ярости. План её был прост и холоден, как операция на сердце. Дать Всемогущему выйти, дать ему почти усмирить толпу, потому что только так это и работает, толпа должна сначала почти поверить старику, чтобы потом, разочаровавшись, возненавидеть его вдвое сильнее. А на пике, когда вся страна замрёт, глядя, как Символ Мира защищает монстра, перевернуть всё одним точным словом, не дракой, не силой, а словом, и развернуть оскорблённую, преданную толпу туда, куда нужно. Чисто. Управляемо. Не пролив ни капли собственными руками. Великие герои сами, добровольно, на глазах у народа, хоронят свою репутацию, а она лишь стоит в стороне и направляет. А вместо этого ей подсунули кабацкую драку. Стёртую причуду. Случайно шатнувшуюся дуру у края помоста. Вопли «мятеж» вместо тихого, страшного разочарования. Результат тот же, но грязный, рваный, неуправляемый, не её. — Кто, - тихо сказала Савада, не оборачиваясь, и помощник за её спиной вздрогнул, потому что таким тоном она не говорила никогда. - Кто выпустил эту блядь, а именно Сорвиголову из больницы? И кто, - она всё-таки повысила голос, на полтона, но в её исполнении это было как удар, - кто, чёрт побери, объяснит мне, откуда там двое детей? Учеников Юэй? Их не было в раскладе. Их вообще не должно было здесь быть. — Они… они, видимо, приехали с группой Сорвиголовы, мы не… — Вы не предусмотрели, - перебила она, и медленно обернулась, и помощник отшатнулся, потому что её всегда гладкое, неподвижное лицо было перекошено, не криком, она почти не повышала голоса, но в глазах у неё стояло что-то, от чего хотелось выйти из кабинета и не возвращаться. - Я неделями выстраивала эту партию. Каждое слово старика. Каждую секунду его выхода. Я знала, что он выйдет, я знала, что он скажет, я выстроила площадь так, чтобы его благородство само себя задушило на глазах у страны. И всё шло идеально, пока какой-то полумёртвый учитель не моргнул красными глазами и не превратил мою хирургию в поножовщину в подворотне. А потом ещё и эти двое, которых я не считала. Мальчишка с двумя причудами лезет толкать речи, а второе ничтожество таскает мне из толпы свидетелей. Переменные, которых не было в уравнении. Она подошла к окну вплотную, глядя вниз, на расползающийся лёд Тодороки, на крошечные фигурки. — Я не терплю незапланированного, - сказала она тише, и от этой тишины помощнику стало ещё хуже, чем от того, что было до. - Не проигрыша. Проигрыша тут нет, я выиграла. Я не терплю, когда выигрыш мне пачкают. Когда в мою выверенную работу лезут грязными руками те, кого я не звала. - Она помолчала. - Перепиши списки. Старик, Ястреб, Джинс, Кролик, эта безрукая. И добавь двоих новых. Сорвиголова, который посмел. И двое его щенков. Запомни их лица. Когда всё закончится, я лично прослежу, чтобы каждый из них пожалел, что сегодня вообще проснулся. Потом она выпрямилась, и лицо её на глазах разгладилось обратно, маска вернулась на место, и голос стал прежним, ровным, бесцветным, оттого и страшным. — Впрочем, - сказала она, - всё это мелочи. Они уже проиграли, просто ещё не знают. Дай команду. — Какую команду, госпожа Савада? Она смотрела вниз, на тысячу человек, бьющуюся о ледяную стену в поисках выхода для ярости, которую им только что разрешили. — Развернуть их. На запад, на Дейку, - сказала она. - Пусть глашатаи объявят громко и сразу, Тёмный Кролик скрывается на западе, в руинах Дейки, и бывшие герои примчались сюда именно потому, что он там, они отвлекали нас от него. Дайте толпе адрес, дайте ей цель, и отойдите. - Она чуть улыбнулась, и эта улыбка была холоднее любого её гнева. - Дальше они сами. Тысяча человек, которым разрешили убивать, пойдёт прямо к нему. Я хотела привести их туда красиво, через падение старика. Не вышло красиво. Приведу как есть. Результат важнее формы. Внизу, на площади, по толпе пробежал новый клич, подхваченный сотней глоток глашатаев, расставленных Комиссией заранее. — НА ЗАПАД! КРОЛИК В ДЕЙКЕ! ГЕРОИ ОТВЛЕКАЛИ НАС, ОН ПРЯЧЕТСЯ НА ЗАПАДЕ! НА ЗАПАД, В ДЕЙКУ! И толпа, единая, тысячеголовая, обтекая ледяную стену Тодороки с боков, как вода обтекает камень, начала разворачиваться. Не на героев больше. Мимо них. На запад. — Нет, - выдохнул Тодороки, наращивая лёд из последних сил, перекрывая улицу, потом ещё одну, потом ещё, и видя, как поток находит обход за обходом. - Нет. Их не удержать, их слишком много. — Тодороки! - Мирко была уже рядом, и впервые её бешеный огонь сменился чем-то близким к отчаянию, и она вжалась плечом в его ледяную стену, единственной рукой и всем телом подпирая то, что подпереть нельзя. - Держи! Я с тобой, держи! Но человеческую реку не держат стеной. Лёд трещал, люди лезли через него, переваливали, обходили. Тодороки заливал улицу за улицей, падал на колено, поднимался, и протез Мирко скрёб по мокрому асфальту, когда она упиралась, и Иида метался, выхватывая последних, кого ещё мог, и Бест Джинс держал нитями коридор для отступающих, и Всемогущий стоял посреди всего этого, маленький в своей гудящей броне, и смотрел, как тысяча человек, которых он минуту назад почти отговорил, катится мимо него на запад. — Дейка, - проговорил Айзава, и лицо у него было серое, мёртвое, и в нём не осталось ничего, кроме вины. - Они идут на Дейку. Туда, где Бакуго. Где весь мой класс. Где Мидория. Это я. Я дал им повод. Я сам их туда направил. — Хватит, - жёстко оборвал его Ястреб, хватая за плечо. - Себя сожрёшь потом. Сейчас думай. Сколько им идти до Дейки пешком? — Часы, - сказал Бест Джинс, тяжело дыша, держась за нитяной корсет. - Толпа идёт медленно. У нас есть фора. Если выехать сейчас, мы их обгоним. — Тогда какого мы стоим, - прорычала Мирко, отлепляясь от ледяной стены. — Стоп. - Тодороки поднялся с колена, бледный, и в голосе у него была не паника, а холодный расчёт, прорезавшийся сквозь ужас. - Там наши все. Они ушли в восточную часть Дейки, искать Деку, - туда, где он действительно прячется. Запад и север они уже прочесали, с юга пришли сами, восток остался последним. Значит, и Деку там, и наши там, в восточных руинах. - Он поднял глаза, и в них стоял настоящий страх, не за себя. - А толпа идёт в Дейку с запада. И покатится через весь город. Прямо на восток. Прямо на них и на него. - Он сглотнул. - И мы не успеем предупредить класс. Связи в Дейке нет, мы сами это знаем, вышки мертвы. Хоть телефоны у них и заряжены, толку с них ноль, звонить некуда. Они даже не узнают, что на них идёт тысяча человек, пока та не окажется у них на пороге. — Иида, - быстро сказал Всемогущий, и боевые контуры его костюма взвыли, поднимая старика во весь рост. - Ты самый быстрый из нас. Сможешь обогнать толпу и добраться до Дейки раньше? Найти своих, увести Мидорию, увести детей, кого угодно, лишь бы их там не было, когда придёт волна? Иида замер на секунду, и за эту секунду в нём что-то решилось окончательно, потому что у него снова было дело, страшное, почти неподъёмное, но дело. — Доберусь, - сказал он. - Если ноги выдержат, доберусь. Но одному мне их всех не увести, в Дейке мои одноклассники раскиданы по руинам. — Поедешь не один, - сказал Всемогущий. - Мы все за тобой, следом, как сможем. Ты вперёд, налегке, предупредить. Мы, - он обвёл взглядом Ястреба, Бест Джинса, Мирко, Айзаву, Тодороки, - следом, чтобы встретить эту волну до того, как она дойдёт до мальчика. Если успеем встать между толпой и Дейкой, может, ещё удержим. Может. — А если не удержим? - тихо спросил Тодороки. Никто не ответил сразу, потому что все понимали, что будет. А потом Иида, уже разворачиваясь к выезду, замер на секунду, и лицо у него сделалось белым, потому что он вспомнил. — Девочка, - сказал он глухо. - Акари. Та, из подвала, которую мы отвозили. Она мне сказала… она сказала, что он не поверит. Никому. Сразу - точно нет. Что у него внутри уже всё решено, что такого не переспоришь за один разговор, можно только сидеть рядом и ждать, долго, пока он сам не начнёт верить. - Он сглотнул. - А у нас не будет «долго». У нас будет минута, может, две, прежде чем толпа дойдёт. Мы прибежим, начнём кричать ему «беги, уходи, там тысяча человек», - а он нас не услышит. Он решит, что это очередной голос, который чего-то от него хочет. Или ловушка. Или галлюцинация. Она ведь предупреждала. Что в такой момент он никого из нас не услышит. — Значит, придётся, чтоб услышал, - жёстко сказал Бест Джинс. - Иначе всё зря. — Хватит, - оборвал Всемогущий. - Сначала добраться. Остальное - на месте. Иида, вперёд. Никто не ответил. Потому что все, кто стоял сейчас на этой площади, среди трескающегося льда и уходящей на запад толпы, слишком хорошо понимали, что будет, если тысяча человек, которым разрешили убивать, дойдёт до мальчика, который уже однажды не сдержался, и у которого больше не осталось ничего, что он боялся бы потерять. Вертолёт над площадью развернулся и пошёл на запад, вслед за толпой, и красный огонёк камеры всё так же горел не мигая, готовый снимать дальше. А Иида запустил движки на полную, до боли, до рёва, и сорвался с места первым, обгоняя реку обезумевших людей, унося в серую даль одну-единственную мысль, успеть, успеть, успеть, и за спиной у него поднимались, ковыляли, разгонялись остальные, шестеро сломанных против тысячи, наперегонки с волной, которую они сами, сами того не желая, привели в движение. Все дороги вели в одну точку. И эта точка была уже совсем близко.

***

Детский сад «Журавлик» стоял в восточной части Дейки, в квартале, которому повезло чуть больше остальных, - война обошлась с ним грубо, но не насмерть. Двухэтажное здание с просевшей крышей и заколоченными окнами всё ещё держалось на ногах, и под ним был подвал, тот самый, где Хару несколько дней назад зашивала умирающего мальчика с зелёными волосами при свете огарка. Теперь дети жили выше, под защитой двух этажей бетона над головой, и каждый этаж за эти месяцы оброс своим назначением, как старое дерево обрастает кольцами. На первом была столовая, ставшая общей комнатой, - длинные столы, продавленные стулья со всех концов квартала, очаг в углу, сложенный из кирпича, и гостиная рядом, где на полу лежали матрасы, одеяла и всё то немудрёное тепло, которым горстка выживших детей обживает чужие руины. На втором - бывшие игровые, превращённые в спальни, и в самом конце коридора - комната, которую все называли просто «у Хару». Когда-то это был медкабинет детского сада, и в нём даже сохранилась кушетка, ободранная, но настоящая, шкафчик с выцветшим красным крестом и запах, который не выветривается из таких комнат никогда, - йод, спирт, чистая марля. Сюда тащили всех, кто разбивал коленку, обжигался, простужался. А когда дело было серьёзное, когда резать и зашивать, Хару спускалась в подвал, в свою вторую комнату, - там было глухо, тихо, никто не лез под руку и не падал в обморок от вида крови. Там, внизу, два дня назад она и сшивала по кускам умирающего мальчика с зелёными волосами при свете огарка. А теперь, когда худшее осталось позади, долечивала его уже здесь, наверху, при дневном свете. Изуку сидел на этой кушетке, голый по пояс, и Хару, хмурясь от сосредоточенности, разматывала старую повязку у него на боку. Утро было серым и холодным, и в маленькое окно, заклеенное крест-накрест, сочился жидкий свет. Где-то на первом этаже звякала посуда - дети уже позавтракали, между делом, на ходу, как ели всегда, и разбрелись по своим делам. А голоса в его голове не завтракали и не разбредались. Они были с ним всегда, ровным шёпотом под кожей, в зубах, в висках, наслаиваясь друг на друга, и он давно перестал разбирать отдельные слова, осталось только это ровное, неумолкающее бормотание, от которого он за недели почти разучился спать. От этого у него было лицо человека, которого вынули из могилы и забыли положить обратно, - серое, осунувшееся, с провалившимися глазами, в которых не было ничего живого. Почти ничего. — Ай, - сказал он, когда Хару задела свежий рубец. — Терпи, герой, - не поднимая глаз, отозвалась Хару. Ей было одиннадцать, совсем ребёнок, но руки у неё двигались уверенно, по-взрослому, как у человека, который слишком рано научился чинить чужие тела. - Сам виноват, дёргаешься. Я почти закончила. - Она положила ладони ему на бок, и от них пошло тепло, мягкое, зеленоватое, её причуда, и края рубца на глазах посветлели. - Так. Вот тут уже почти затянулось. И вот тут. И ребро срослось. - Она вдруг замолчала, нахмурилась сильнее, провела пальцами по его боку, по спине, по плечу, где ещё неделю назад были открытые раны. - Слушай. А у тебя что, причуда регенерации есть? Где-то на грани слуха, в дальнем углу комнаты, кто-то засмеялся. Тихо, сухо, знакомо. Изуку не повернул головы. — Нет, - сказал он ровно. - Нет у меня регенерации. И не было никогда. Смех в углу стал громче. — Странно, - пробормотала Хару, не замечая, конечно, ничего, потому что в углу для неё была только облупленная стена. - Очень странно. Потому что, Деку, ты пойми, я тебя притащила сюда полумёртвым. У тебя были сломаны рёбра, рука, нос, разорваны мышцы, ожоги, я думала, ты до утра не дотянешь. А прошло несколько дней - и ты почти целый. Я подлечивала, да, но я кости лечу медленно, я не могу за неделю собрать человека из такого фарша. А ты собрался почти сам. - Она отстранилась, посмотрела на него с искренним, профессиональным удивлением. - У тебя потрясающая регенерация. Я её ещё с первой нашей встречи заметила, тогда не до того было, а сейчас вижу точно. Ты заживаешь, как никто. Это и есть причуда, даже если ты её так не называешь. Изуку молчал. Он знал, откуда это. Один за Всех копился целый век, от носителя к носителю, и к тому дню, как сила досталась ему, она была уже огромной, ни на кого до конца не похожей. В нём самом она не столько копилась, сколько росла, год за годом перестраивая, прокачивая, переплавляя его тело под себя, - и побочным даром этой чужой, вросшей в него мощи было вот это: тело, цепляющееся за жизнь даже тогда, когда сам он не очень-то хотел за неё цепляться. Тело, которое не давало ему умереть, как бы он ни был сломан внутри. Иногда он думал, что это самое жестокое, что в нём есть. — Может быть, - сказал он только. В углу комнаты Тень оттолкнулась плечом от стены. Она была точной его копией - те же зелёные вихры, та же фигура, - только по коже её ползли чёрные пульсирующие прожилки, а глаза горели тусклым, ленивым багрянцем. И всё же думать о ней как о «ней» Изуку давно перестал, потому что знал правду, неудобную, выворачивающую: это был он сам. Его вторая половина, его изнанка, тот Изуку, что народился где-то между подвалом и площадью и больше не желал сидеть тихо. Слово «тень» было женского рода, и фигура у стены отзывалась на это слово, - а смотрел из неё он, и говорил он, его собственным голосом, вывернутым наизнанку. Он потянулся, хрустнув несуществующими позвонками, и осклабился её губами. — «Может быть», - передразнил он. - Скажи ей правду, чё ты мнёшься. Скажи: «детка, я не могу сдохнуть, даже когда очень хочу, потому что старик впихнул в меня силу семерых покойников, и теперь эта сила держит меня на плаву, как поплавок говно». - Он зевнул, прикрыв рот тыльной стороной ладони. - Хотя да, куда тебе. Ты ж у нас вежливый. Сидишь, улыбаешься, играешь в живого. Изуку не ответил. Не отвёл взгляд сразу - просто смотрел сквозь неё, как привык смотреть, потому что отвечать было бесполезно, а молчать - единственное, что хоть как-то работало. В другом углу комнаты, у стены, на корточках сидели двое и возились с аппаратом. Изуку давно хотел про него спросить - ещё с первого дня, как очнулся, потому что его старая, ничем не вытравливаемая привычка анализировать всё подряд цеплялась за незнакомые механизмы сама собой. Аппарат был самодельный, уродливый и гениальный: толстая медная пластина, к ней примотанные проводами какие-то платы, снятые, судя по виду, с десятка дохлых приборов, а от плат шли провода к трём телефонам, разложенным на тряпке. Такуми, один из близнецов, держал ладони на медной пластине, и от его рук пластина наливалась жаром, шла маревом, а Рэнджи, нахмурившись, следил за каким-то самодельным датчиком. — Не части, - бурчал Рэнджи. - Перегреешь - плату спалишь, а другой такой я тебе не найду. Ровно держи. Тепло идёт - ток идёт. Перегрел - всё, приехали. — Я ровно держу, - тихо отзывался Такуми. Он вообще говорил мало, как и его сестра. Изуку смотрел на это и понимал устройство сразу, всем своим аналитическим нутром: разница температур между раскалённой пластиной и холодным воздухом гнала ток через термоэлектрические модули, и этого хилого тока хватало, чтобы по капле наполнять батареи. Грубо, на коленке, с КПД, от которого инженер бы заплакал, - но работало. В мире без электричества двое детей грели медяшку причудой и заряжали телефоны. — Это термоэлектрический генератор, - сказал он вдруг, сам не заметив, как заговорил. - Вы используете перепад температур. Такуми греет, холодный воздух с другой стороны, и на разнице идёт ток. Это… - он чуть запнулся, и в потухших глазах на секунду мелькнуло что-то от прежнего мальчишки, что исписывал тетради анализом героев, - это правда умно. Кто додумался? Рэнджи поднял на него глаза, удивлённый, что мертвец на кушетке вообще разговаривает. — Я собрал, - сказал он не без гордости. - Из всякого хлама. Долго подбирал, что от чего работает. Тут половина квартала по помойкам обшарена. — Это инженерное мышление, - тихо сказал Изуку. - Настоящее. Я знал одну девочку в Юэй, она бы у тебя точно это утащила, чтобы доработать. - И уголки его губ чуть-чуть, едва заметно, дрогнули вверх. — Ну ни хрена себе, он умеет улыбаться, - сообщил из своего угла Кента, оторвавшись от рисунка. Он сидел на полу у двери, высунув язык, и что-то старательно черкал огрызком карандаша. - Видали? Я ж говорил. Деку, ты с улыбкой намного лучше. Чаще так делай. — Постараюсь, - сказал Изуку. И на это коротенькое, бледное «постараюсь» Тень в углу закатила багровые глаза так, что было слышно. — Господи, как же меня тошнит, - протянул он. - «Я знал одну девочку в Юэй». «Постараюсь улыбаться». Ты себя со стороны видишь, обмылок? Сидишь, разнюнился, инженерию обсуждаешь, как будто за тобой не идёт половина страны с факелами. - Он шагнул ближе, и багровые глаза сузились. - Ладно. Сиди, играй в нормального. Я подожду. Я, сука, всегда жду. И отвернулся к стене - тень не исчезла, просто отвернулась, как отворачивается тот, кому наскучил разговор. Хару закончила перевязку, отступила, вытерла руки о тряпку и оглядела свою работу - бледные рубцы, затянувшуюся кожу, мальчика, которого она вытащила почти с того света. И взгляд её задержался на нём дольше, чем нужно, потому что было на что смотреть. Всё его тело было в шрамах. Не в двух-трёх. В десятках. Старые и новые, белые, выцветшие, и багровые, свежие, они тянулись по рукам узловатыми верёвками, расходились паутиной по плечам, перечёркивали спину, оплетали кисти так, что живого места почти не оставалось. Кисти были хуже всего - там кожа была стянута, бугристая, перекрученная, будто руки эти ломали и собирали заново много, много раз. — Сколько же в тебя всего влетело, - тихо сказала Хару, осторожно проведя пальцем по одному из старых рубцов на его предплечье. - Я таких рук даже у стариков не видела. А тебе шестнадцать. - Она подняла на него глаза. - Это всё причуда твоя, да? Ты ломал себя своей же силой? — Поначалу - да, - так же тихо ответил Изуку. - Я не умел её держать. Каждый раз, как бил в полную силу, ломал себе руки. По нескольку костей за раз. Врачи говорили, что если так пойдёт дальше, я их вообще не смогу двигать. - Он посмотрел на собственные искорёженные кисти почти отстранённо, как на чужие. - Я всё равно бил. Потому что иначе не мог спасти. Каждый шрам тут - это кто-то, кого я вытащил. Так я себе говорил, чтобы не так больно было. — Глупый, - сказала Хару, но не зло, а с какой-то взрослой грустью. - Героев из вас делают, а беречь не учат. - Она помолчала, разглядывая эту карту чужих и своих войн на его теле. - Ты ж совсем как мы. Ребёнок ещё, а уже весь латаный. — Я давно не ребёнок, - тихо сказал Изуку. — Да ну, - не согласилась Хару, складывая марлю в шкафчик. - Тебе сколько? — Шестнадцать. — А мне одиннадцать. - Она пожала плечами. - Значит, оба дети. Просто нам не дали ими побыть. - Она сказала это без жалости к себе, буднично, как говорят о погоде, и от этой будничности у Изуку что-то сжалось в горле. - Ладно. Одевайся. И спускайся к нам, посидим, поговорим. Тебе вредно столько молчать наедине со своей головой. Я, может, и не настоящий врач, но это даже я понимаю. Изуку медленно натянул чужую футболку. Голоса шептали. Тень стояла лицом к стене, спиной к нему, и было странно и привычно смотреть на собственную спину. А где-то на полу у двери Кента дорисовывал своего кривого зверя, и в этой комнате, пахнущей йодом и марлей, на одну секунду было почти спокойно. Внизу, в общей комнате, было теплее. Очаг в углу давал ровный жар, на столе стояли облезлые кружки с кипятком, заваренным на каких-то сушёных травах, и дети расселись кто где - Хару на стуле, поджав ноги, Сачи рядом с ней, Кента на полу со своим вечным рисунком, близнецы Мио и Такуми вдвоём на одном матрасе, плечом к плечу, как всегда. Рэнджи притащил вниз заряжающийся аппарат и пристроил его у очага, чтобы Такуми мог время от времени подходить и подогревать пластину. Изуку сел на край скамьи, чуть в стороне, как садятся люди, которые отвыкли быть среди других. Голоса шептали. В дальнем углу, у самого очага, стояла Тень - он сам, его вторая половина, - и грел о несуществующий огонь несуществующие ладони. — Слушай, Деку, - начал Кента, не отрываясь от рисунка. - Ты мне тогда сказал, что был героем. И что родился вообще без причуды, прикинь. А сам нас спас, тех уродов раскидал, как нечего делать. Я всё думаю об этом. - Он наконец поднял голову. - Расскажи всем? Как так вышло-то? Был пустой, без причуды, а стал героем, да ещё таким сильным. Это ж как в кино. Изуку молчал секунду. Дети смотрели на него - все, даже молчаливые близнецы, - и в их глазах не было ни страха, ни той жадной ненависти, что он привык видеть последние недели. Было любопытство. Простое детское любопытство, какого он не встречал так давно, что почти забыл, как оно выглядит. — Это долгая история, - сказал он наконец. — А мы никуда не торопимся, - тихо заметила Сачи. - Расскажи. И он начал рассказывать. Сам не зная, зачем, - может, потому что эти дети были единственными за долгое время, кто слушал его не для того, чтобы потом сдать. А может, потому что Хару была права: ему было вредно столько молчать наедине со своей головой. — Я родился без причуды, - сказал он. - Совсем. Один из тех немногих, у кого её просто нет. Знаете, как это - расти без причуды в мире, где она есть у всех? Тебя считают пустым местом. Бракованным. Мне говорили, что я никогда не стану героем. Все говорили. Учителя, врачи, ребята во дворе. - Он смотрел в огонь. - Один мальчишка, мой друг детства, сказал мне как-то: если хочешь стать героем в следующей жизни - прыгни с крыши и молись, чтоб переродиться с причудой. Дети притихли. — Жесть, - тихо сказал Кента. - А мама что? И вот тут у Изуку дрогнул голос. — Мама… - он помолчал. - Мама плакала. Она не сказала «ты сможешь, ты станешь героем». Она сказала «прости меня, Изуку». Просто «прости». Будто это она виновата, что у меня нет причуды. - Он сжал кружку в ладонях. - Я тогда обиделся. А теперь понимаю, что она была единственной, кто вообще никогда не желал мне зла. Совсем единственной. И я… я даже не знаю, где она сейчас. Жива ли. В углу Тень перестала греть ладони и повернула голову. И снова это было странно - смотреть, как поворачивает голову твоё собственное лицо. — О, началось, - сказал он негромко его же голосом. - Сейчас будет про мамочку. Слезу пустишь? Давай, разжалоби сопляков. Они любят, когда ты ноешь, им самим хреново, на твоём фоне полегче. Изуку не повернулся к ней. Только сжал кружку чуть крепче и продолжил. — А потом я встретил его, - сказал он, и в голосе появилось что-то тёплое, давнее. - Всемогущего. Символа Мира. Сильнейшего героя на свете. Я с детства боготворил его, у меня вся комната была в его фигурках. И однажды он… он выбрал меня. Пустого, бракованного мальчишку без причуды. Сказал, что я могу стать героем. И передал мне свою силу. — Как это - передал силу? - не понял Кента. — Его причуда могла передаваться, - сказал Изуку. - От одного человека другому, по цепочке. Я был девятым. Девятым, кому её доверили. Она называется Один за Всех. Чистая сила, всё, что копили восемь человек до меня, целый век. Но это не всё. Каждый, кто носил её до меня, оставил в ней частичку своей собственной причуды. И теперь они все - во мне. — В смысле - все? - Кента аж рисунок отложил. - Сколько у тебя причуд-то? — Несколько, - тихо сказал Изуку. — Покажи! - выпалил Кента, и глаза у него загорелись. - Ну покажи, а! Хоть одну! Я в жизни не видел, чтоб у кого-то больше одной было! — Покажи, - эхом, тихо, попросила даже молчаливая Мио, подавшись вперёд. Изуку посмотрел на их горящие, ждущие лица. И - может, чтобы эти дети, единственные, кто смотрел на него без ненависти, увидели не монстра с плакатов, а то, чем он был на самом деле, - поднял руку. И позволил силе подняться. По его телу побежали зелёные молнии. Они оплели его рук, заплясали по плечам, осветили серую комнату изумрудным, живым светом, и дети ахнули - не от страха, от восторга, как ахают дети на фейерверк. — Это Один за Всех, - тихо сказал он. - Чистая сила. Всё, что копили девять человек до меня, целый век. Но это не всё. Понимаете, каждый, кто носил эту причуду до меня, оставил в ней частичку своей. И теперь они все - во мне. Восемь сил. Я покажу. И он показал. Из его спины, мягко, развернулись чёрные хлёсткие плети - Чёрный Кнут, - и обвили балку под потолком, и Кента взвизгнул от восторга. Потом плети втянулись, и Изуку чуть оторвался от скамьи, повиснув в воздухе на ладонь, - Парение или Полёт. Потом воздух вокруг его кулака пошёл рябью разогретой мощи - Фа Цзинь, сила, что копится в движении. Он не бил, просто показывал, осторожно, гася каждую силу прежде, чем она набирала ход. Дымка скользнула из-под его ладони и тут же растаяла - Дымовая Завеса. На миг всё его тело подобралось, обострилось, будто он почуял опасность спиной, - Чувство Опасности. Мир на секунду для него самого замедлился и снова пошёл ровно - Переключение Скоростей. Семь сил, что жили в нём, чужие и ставшие своими. Шесть, доставшихся от тех, кто носил Один за Всех до него, и сама Один за Всех, седьмая, державшая их все вместе, светящаяся зелёным по его коже. — Охренеть, - выдохнул Рэнджи, забыв про свой аппарат. - Ты… да ты реально сильнейший. Семь причуд в одном человеке. Ни у кого нет семи причуд. — У меня есть, - тихо сказал Изуку, гася свет. И зелёные молнии угасли, и комната снова стала серой. - И вот это, наверное, самое страшное. Потому что когда у тебя в руках вся эта сила, и ты ломаешься… ломается всё вокруг. Он опустил руки. — Я попал в Юэй, - продолжил он тише. - На вступительных я разнёс огромного робота, чтобы спасти одну девочку. Сломал себе обе руки и ноги, потому что ещё не умел держать эту силу. Я думал, я провалился. А оказалось, прошёл. И знаете, кто меня вытащил тогда? - Он чуть улыбнулся, и улыбка была печальная. - Девочка. Та самая. Она подошла к экзаменаторам и попросила отдать мне половину своих баллов. Своих. Чужому мальчишке, который лежал переломанный и даже идти не мог. Просто потому что я её спас, а сам остался ни с чем. — А ты до сих пор о ней думаешь, - тихо сказала вдруг Сачи. Не спросила - просто заметила, мягко, по тому, как у него изменился голос, как умеют замечать дети, которых жизнь рано научила слушать взрослых внимательнее, чем те сами себя. Изуку молчал. — Она… - он подбирал слова. - Она была светом. Понимаете? Я всю жизнь был в темноте, а она просто была светом, рядом, всегда. Она дралась лучше меня, она была смелее, она смеялась так, что хотелось жить. Я не сказал ей это. Так и не успел. - Он смотрел в огонь, и голоса в его голове на секунду стихли, будто и они слушали. - Я очень по ней скучаю. Сильнее, чем по чему угодно. Иногда мне кажется, что если я просто увижу её ещё раз, всё это… - он обвёл рукой себя, голоса, Тень в углу, - всё это можно будет вынести. И тогда у очага, в дрожащем свете огня, появилась она. Очако. Не настоящая, конечно, - он знал, что не настоящая, он уже научился их различать, - но такая живая, такая тёплая, что у него защемило в груди. Она стояла, чуть склонив голову, и смотрела на него с той самой улыбкой, и губы её шевелились, беззвучно складывая его имя. Изуку посмотрел на неё. И почти не вздрогнул. Только что-то в его лице на секунду стало совсем мёртвым, потому что отучиться вздрагивать от собственных галлюцинаций - это тоже своего рода смерть. — Ты не настоящая, - тихо сказал он ей. - Я знаю. Прости. А вот Тень на это вздрогнула. Тень оттолкнулась от стены и пошла к нему - и впервые не остановилась на расстоянии, а подошла вплотную, нависла, так что её багровое лицо, его собственное лицо, оказалось в ладони от его лица. — Хватит, - сказал он, и голос был уже не ленивый, а низкий, давящий, и всё-таки до жути его, Изуку, голос. - Хватит разводить эти сопли про свет и баллы. Слушай меня. Я тут не просто так торчу, идиот. Я - это ты, забыл? Та твоя часть, что ещё не разучилась чуять жопой беду. И я тебе говорю: что-то не так. Прямо сейчас. С каждым часом всё хуже. Чем дольше ты тут сидишь, в тепле, играешь в семью с этими сопляками, тем ближе момент, когда ты их всех тут похоронишь. Я это чувствую. Нутром. Твоим же нутром. - Он оскалился прямо ему в лицо, и это было всё равно что скалиться в зеркало. - Ты ходячая бомба, блять. И ты сидишь и греешься у их очага, как будто у тебя есть на это право. — Замолчи, - выдохнул Изуку. — Не замолчу. Кто-то должен говорить тебе правду, раз ты сам себе врёшь… — Я сказал, ОТСТАНЬ ОТ МЕНЯ! Он почти выкрикнул это - вслух, в комнату, в пустой угол, - и осёкся. Потому что дети замолчали и смотрели на него. На то, как он кричит в никуда. И в их глазах не было страха - было что-то хуже для него, мягче и больнее: понимание. Изуку медленно опустил голову. Сжал кулаки на коленях. — Простите, - сказал он глухо. - Это… не вам. - Он не знал, как объяснить, и решил не врать, потому что эти дети не заслуживали вранья. - Иногда я слышу голоса. И вижу того, кого нет. Спорю с ним. С собой, вообще-то. Это давно уже. И когда совсем накрывает - я срываюсь вслух, как сейчас. Простите, что напугал... Вся короткая тёплая лёгкость, что наросла за разговор, осыпалась с него разом, и он снова стал серым, придавленным, и голоса под кожей зашуршали громче, будто обрадовались, что о них вспомнили. Несколько секунд было тихо. Только трещал очаг. А потом Хару, которая всё это время смотрела на него внимательно, своими не по-детски взрослыми глазами, сказала спокойно, без нажима, будто называла причину разбитой коленки: — Голоса, которых нет. Кто-то, кого видишь только ты и с кем споришь, как будто внутри тебя живёт ещё один человек. То, что ты заживо собрался, хотя должен был умереть. - Она чуть склонила голову. - Я про такое читала. Когда мозг от боли как будто раскалывается надвое, и одна половина становится отдельной. И когда слышишь и видишь то, чего нет. У этого есть умные названия, врачебные, я их толком не запомнила. Но это болезнь, Деку. Настоящая. Не порча, не одержимость, не то, что ты плохой. Просто болезнь. Её лечат. — Откуда ты вообще это знаешь? - тихо спросил он. — Я хочу быть врачом, - пожала плечами Хару, без улыбки. - Хотела. До всего этого. Я в нормальные времена в интернете все статьи подряд про медицину читала, какие находила, а потом, когда сети не стало, - книжки, которые в библиотеках уцелели. Я не настоящий врач, я даже не училась нигде. Но кое-что в голове осело. - Она посмотрела на него прямо. - И то, что у тебя, - это не выдумка и не слабость. Это лечится. Просто тебе очень не повезло, что лечить некому и негде. Изуку поднял на неё глаза. И не стал спорить. Потому что он и сам уже давно это знал - знал, но не мог пойти к психиатру, не мог прийти куда-либо и сказать «помогите, я схожу с ума», потому что он был Тёмным Кроликом, потому что за его голову давали свободу, потому что таким, как он, не лечат голову, таких отстреливают. — Да, - сказал он просто. - Наверное. Я знаю, что болен. Я просто… не могу с этим к кому-то прийти. — Так приходи к нам, - сказал Кента. Изуку поднял голову. — Ну а чё, - Кента пожал плечами с великолепной серьёзностью десятилетнего. - Хару у нас тело лечит. А голову вон Сачи лечит, она всех всегда успокаивает. А я… - он подумал, - а я рисунки буду рисовать, чтоб тебе нестрашно было. Будем тебя лечить. Бесплатно. — Бесплатно, - подтвердила Сачи, серьёзно кивая. - По дружбе. — Только не помрите со скуки, пока его голову чините, - фыркнул Рэнджи от аппарата, но даже у него дёрнулся уголок рта. И Изуку засмеялся. Тихо, хрипло, давно забытым звуком - но это был настоящий смех, не вежливый, не натянутый, а такой, что у него самого защипало в глазах от того, как непривычно. Дети, эти нищие, израненные, потерявшие всё дети, на полном серьёзе собрались лечить от безумия сильнейшее существо на планете - бесплатно, по дружбе, рисунками. И в этой абсурдной, невозможной доброте было столько настоящего, что на одну минуту голоса стихли, Тень отступила обратно к стене - он сам отступил, спрятался куда-то вглубь, притих, - а Урарака у очага улыбнулась и растаяла, не злая, не страшная, просто ушедшая. — Спасибо, - сказал Изуку, вытирая глаза. - Правда. Спасибо. Он покосился на рисунок Кенты - кривого, лопоухого зверя с огромными добрыми глазами, которого тот рисовал уже второй день, - и улыбнулся ему тоже. И на одну эту минуту, в тёплой комнате, среди детей, которые его не боялись, шестнадцатилетний мальчик, которого вся страна звала монстром, выглядел просто счастливым. По-настоящему. Старательно не замечая ни шёпота в голове, ни тёмной фигуры у стены. Минуту спустя аппарат у очага тихо щёлкнул. — О, есть, - Рэнджи отлепил один из телефонов от проводов, посмотрел на экран. - Зарядился. Один на всех хватит, остальные потом. - Он повертел трубку в руках. - Связь, кстати, должна ловить. У нас тут восток не так раскатало, как центр, пара вышек на окраине вроде живы. Через раз, но ловит. Дети сразу оживились, сгрудились вокруг него. Связь, новости, мир за стенами убежища - всё то, чего они были лишены неделями, вдруг оказалось в одной заряженной трубке. — Глянь новости, - попросила Сачи. - Что вообще там, в мире. Может, война кончилась. Может, всё наладилось. — Ага, наладилось, - буркнул Рэнджи, тыкая в экран. - Щас. - Но тыкал он жадно, как и все. — Деку, иди сюда, - позвал Кента, махнув рукой. - Ты ж тоже неделю ничего не знаешь. Иди, вместе глянем, что там творится. Изуку привстал со скамьи. И Тень метнулась наперерез. Он встал между ним и детьми, раскинув руки, и багровые глаза его горели уже не лениво - тревожно. Изуку, кричащий на самого себя, чтобы не дать себе смотреть. — Не ходи, - сказал он резко. - Слышишь меня, не ходи туда. Тебе рано на это смотреть. Сядь обратно, блять, я кому говорю. - И он почти умолял, и это было так не похоже на ту ленивую, злую половину, что Изуку на секунду замер. - Не смотри. Ты не готов. Тебя это разорвёт. Я чувствую. Сядь. СЯДЬ. — Отойди, - тихо сказал Изуку. - Я хочу знать, что происходит. Я имею право знать. — Ты имеешь право не сойти с ума окончательно, придурок! - рявкнул он его же голосом, своим, общим на двоих. - Хоть раз меня послушай! Хоть раз! Но он уже не слушал. Он шагнул сквозь Тень - буквально сквозь, сквозь самого себя, как сквозь дым, - и подошёл к детям, и наклонился над маленьким светящимся экраном. И мир обрушился на него. Рэнджи открыл первую же новостную ленту - и она была вся про него. Не наполовину, не через строчку. Вся. Сверху донизу, на каждом канале, в каждом заголовке - он. Сначала пошли кадры из Токио. Площадь, забитая людьми от стены до стены. Горящее чучело с длинными ушами. Тысячи перекошенных лиц, орущих в камеру одно и то же слово, и хотя звук был тихий, Изуку прочитал его по губам и по бегущей строке: «СМЕРТЬ КРОЛИКУ». Камера качнулась вниз, и он увидел тёмные, втоптанные в асфальт пятна, и понял, что это люди. Люди, которых растерзала толпа. За что - высветила следующая строка: за то, что они вышли с плакатами в его защиту. Кто-то заступился за него. И их за это убили. Рэнджи, бледный, листал дальше, но дальше было только хуже. Его лицо. Школьное фото из Юэй, где он улыбался, веснушчатый, счастливый, в новенькой форме, - и поперёк этого лица крупными буквами: «ВРАГ НАЦИИ НОМЕР ОДИН». На другом канале диктор с каменным лицом читал указ Комиссии: розыск по всей стране, приказ о ликвидации на месте, любая помощь ему - пособничество, кара та же, что и ему самому. Дальше - сюжет про «зачистку восточных кварталов Дейки», про десятки спецотрядов, прочёсывающих руины. Дальше - про то, что в розыск включились добровольцы, охотники за наградой, выпущенные из Тартара. Его искала, казалось, вся страна разом, каждым своим жителем. А потом пошла карта. — Это что, весь мир? - тихо спросила Сачи, заглядывая через плечо Рэнджи. Это был весь мир. Карта планеты, и на ней одна за другой загорались красным страны, и диктор за кадром говорил ровно: правительство Японии достигло договорённостей с рядом государств; разыскиваемый объявлен в международный розыск; при обнаружении на территории любой из этих стран он будет немедленно задержан и передан Японии. Красные пятна расползались по континентам, как зараза. Ему закрывали не страну. Ему закрывали землю. Целиком. — Он в мировом розыске, - проговорил Рэнджи, и сам не заметил, как сказал это вслух. - Не по Японии. По всему миру. Ему некуда… Он осёкся. Потому что на экране появилась она. Женщина с гладким, неподвижным лицом, в безупречном костюме. Савада. Изуку видел её впервые - все эти недели он бежал, прятался, зализывал раны и не смотрел ни одной трансляции, ни одной новости, он жил в глухоте, в тумане Дейки, в подвалах. Он не знал даже, как она выглядит. Но он понял, кто она, сразу, по одному только этому лицу - гладкому, спокойному, нечеловеческому, - и по тому, как стыла кровь от её ровного, почти ласкового голоса. Он не знал, что когда-то, в первой своей трансляции, эта женщина уже обращалась к нему - почти материнским тоном предлагала сдаться в любое отделение, в любую больницу, обещала справедливый процесс, помощь, лечение, шанс. Он этого не видел. Он пропустил тот единственный раз, когда ему ещё что-то предлагали. А теперь предлагать было нечего. — Изуку Мидория, известный как Тёмный Кролик, объявляется главной угрозой Японии, - говорила она с экрана, ровно, глядя прямо в камеру. - Не одной из угроз. Главной. Ему давали возможность сдаться. Он ею не воспользовался. Поэтому все прежние предложения отозваны. Приказ о ликвидации действует на всей территории страны. - Пауза, выверенная. - А для тех, кто всё ещё думает, что этому монстру есть куда бежать, у меня есть новость. И за её спиной высветилась карта. — Это государства, заключившие с нами соглашение о выдаче, - продолжала Савада, и на планете за её плечом одна за другой загорались красным страны. - Если Тёмный Кролик будет обнаружен на территории любой из них, его немедленно задержат и передадут Японии. Список расширяется каждый день. - Красные пятна расползались по континентам, как зараза. - Миру не нужен ещё один монстр. Запомните это, граждане, и пусть запомнит он, если смотрит: бежать ему некуда. Ни в одной стране, ни в одном городе, ни в одном доме его не ждёт ничего, кроме передачи в наши руки. Земля для него закрыта. Вся. — Он в мировом розыске, - проговорил Рэнджи, и сам не заметил, как сказал это вслух. - Не по Японии. По всему миру. Ему вообще некуда… Он осёкся. — Выключи, - сказал кто-то из детей. Хару. Голос донёсся откуда-то издалека, сквозь вату. - Рэнджи, выключи, ему нельзя это… — Стой, - хрипло сказал Изуку, не отрываясь от экрана. - Там… смотри. Что это. Потому что Савада исчезла, и пошёл другой сюжет - снова та же площадь, но уже не только толпа. По экрану, в дрожащей картинке с вертолёта, шли люди в потрёпанных геройских костюмах. Изуку узнал их мгновенно, всем сердцем, и сердце его рванулось: иссохший старик в боевом костюме - Всемогущий. Ястреб с обрубками крыльев. И - он задохнулся - мальчишка с разделённым надвое лицом, его одноклассник, Тодороки, который вышел вперёд, к самой толпе, и что-то говорил, говорил отчаянно, вскинув руку. Звук с борта был обрывочный, но бегущая строка, глумливая, переворачивала каждое их слово: «БЫВШИЕ ГЕРОИ ПРИБЫЛИ ЗАЩИЩАТЬ ТЁМНОГО КРОЛИКА». «ОНИ ЗАОДНО С МОНСТРОМ». А потом - стёртая причуда, шатнувшаяся у края помоста героиня, и крупным планом, с повтором: «СОРВИГОЛОВА НАПАЛ НА ГЕРОИНЮ. МЯТЕЖ». Они пришли за него заступиться. Всемогущий. Тодороки. Айзава. Они стояли перед тысячной толпой и говорили, что он не монстр. И толпа их не слушала. Камера качнулась, и Изуку увидел, как людская масса, тысячеголовая, обтекает ледяную стену, которую отчаянно держал его одноклассник, и катится прочь - не на героев, мимо них. На запад. И диктор, и бегущая строка, и сотни глоток внизу несли одно: «КРОЛИК В ДЕЙКЕ. ОН НА ЗАПАДЕ. ГЕРОИ ПРЯТАЛИ ЕГО. НА ЗАПАД, В ДЕЙКУ». Они шли за ним. Тысяча человек, которым разрешили убивать, шла прямо к нему, через весь мёртвый город, и его друзья не могли их остановить, и заступничество только подлило масла, и теперь они все - и толпа, и Тодороки, и Всемогущий - двигались сюда, на восток, в Дейку, где он сидел в детском саду с шестью детьми, которые его не боялись. И тогда мир начал рушиться по-настоящему. Это пришло не сразу, не ударом - оно нарастало, как вода прибывает в трюме. Сначала загудело в ушах. Потом стало тесно в груди, будто кто-то медленно затягивал ремень вокруг рёбер, виток за витком, и воздуха стало не хватать, и он задышал чаще, ещё чаще, но воздух почему-то не доходил, проваливался куда-то, не наполняя. Сердце заколотилось так, что он слышал его в горле, в висках, в кончиках пальцев. Руки похолодели и онемели. Лицо обдало жаром, потом ледяной волной. Картинка перед глазами поплыла, сузилась, будто он смотрел в длинную тёмную трубу, и на дальнем её конце было это лицо, это «главная угроза», эти горящие чучела, эти тела под ногами толпы. А голоса в его голове, всегда отдельные, всегда шепчущие каждый своё, вдруг сорвались разом - и слились. Они слились в одно сплошное, оглушительное месиво, в рёв без слов, в стену звука, в которой не разобрать было ни одной мысли, только общий, нарастающий, выламывающий череп изнутри гул. И галлюцинации, обычно отдельные, тоже поплыли, потекли друг в друга - Очако, и толпа, и лица убитых, и горящее чучело, и мамино «прости меня», всё смешалось в кашу, в которой не было верха и низа, не было «настоящего» и «ненастоящего», всё стало одинаково реальным и одинаково кошмарным. Изуку не понимал, что с ним. Он никогда не чувствовал такого. Он просто стоял, согнувшись, хватая ртом воздух, который не приходил, и ему казалось, что он умирает, прямо сейчас, что сердце вот-вот разорвётся, что стены комнаты сжимаются, наваливаются, что он сейчас задохнётся в этой каше из голосов и лиц. И во всём этом хаосе была только одна чёткая точка. Тень. Он стоял в углу комнаты, неподвижный, чёткий до последней чёрной прожилки на коже, и смотрел на него. На себя. И впервые за всё время на этом лице - его лице - не было ни усмешки, ни оскала, ни ленивого презрения. Он смотрел серьёзно. Тяжело. Почти скорбно. Так смотрят на того, кого не успели предупредить, на того, кому говорил, говорил, а он не послушал. Он ничего не сказал - просто смотрел, молча, не двигаясь, та его половина, что чуяла беду и оказалась права, - а потом медленно, беззвучно отступил назад и растворился в стене, ушёл в самую текстуру бетона, как уходит вода в песок, и Изуку остался один на дне этого ревущего колодца. Совсем один. Даже без себя самого. И тогда сила вырвалась. Он не активировал её. Он не хотел. Тело сделало это само, на пике ужаса, выплеснув наружу то, что не помещалось внутри, - и Изуку весь, разом, с головы до ног, вспыхнул зелёными молниями Один за Всех. Они побежали по нему, по рукам, по плечам, заплясали в воздухе, и сквозь рёв в голове он, на каком-то последнем уцелевшем краешке сознания, понял, что происходит, и ужаснулся уже по-настоящему, потому что он был в комнате, полной детей. Он сжался, стиснул зубы, вцепился в остатки себя, удерживая остальные семь сил, не давая им вырваться следом, - Чёрный Кнут, Парение, всё это разнесло бы комнату в щепки. Он держал. Изо всех сил держал. Но даже одной Один за Всех, неконтролируемой, выплёскивающейся из него толчками паники, было слишком много для маленькой тёплой комнаты. Молнии сорвались с него и хлестнули по сторонам. Зелёные разряды ударили в стены, выбив куски бетона, в потолок, в пол. Один полоснул по столу, расколов его пополам. Дети шарахнулись, закричали. Молния задела Сачи по плечу, и та вскрикнула, отлетев к стене. Хлестнуло Кенту по ноге. А Рэнджи, который был ближе всех, который стоял прямо рядом с телефоном, прямо рядом с ним, - Рэнджи поймал разряд почти в упор: его отшвырнуло через всю комнату, приложило о стену, и он сполз на пол, держась за обожжённую руку и бок, и лицо его перекосило от боли. И аппарат - самодельный, выстраданный, собранный по помойкам термоэлектрический генератор, гордость Рэнджи, - последняя молния попала в него, и он лопнул, брызнув искрами и оплавленными платами, и погас навсегда. — ДЕКУ! - закричал кто-то. Он не слышал. Он стоял в центре комнаты, в коконе бьющихся молний, согнувшись, хватая воздух, и не понимал уже ничего, кроме того, что всё кончилось, что он опять, опять всё разрушил, что вокруг кричат дети, которых он ранил. Спасла его, как ни странно, Мио. Молчаливая девочка, которая за всё это время не сказала почти ни слова, вдруг прорвалась сквозь молнии - близнецы вообще не умели бояться друг за друга и за других, - подбежала к нему вплотную, не обращая внимания на разряды, и сделала единственное, что умела. Она прижала ладонь к его груди. Туда, где колотилось обезумевшее сердце. И замерла. Слушая. — Тише, - сказала она еле слышно, своим тонким, редким голоском. - Тише. Я слышу. Оно очень быстро бьётся. Слишком быстро. - Она надавила ладошкой чуть сильнее. - Дыши со мной. Вот так. Медленно. Я слушаю твоё сердце, и оно живое, слышишь? Ты живой. Ты не там. Ты тут. С нами. Дыши. И почему-то это - не слова даже, а маленькая тёплая ладошка на груди и тихий голос, считающий его сердце, - пробилось сквозь рёв. Молнии дрогнули. Стали реже. Погасли. Изуку рухнул на колени, и его затрясло, и он задышал - наконец-то по-настоящему, со всхлипом, втягивая воздух, который снова стал доходить до лёгких. Голоса медленно расползлись обратно, каждый в свой угол, перестав быть стеной. Галлюцинации поблёкли. Мир вернул верх и низ. Он поднял голову - и увидел разгромленную комнату, расколотый стол, выбитый бетон, сломанный аппарат. И детей. Сачи, держащуюся за плечо. Кенту, баюкающего обожжённую ногу. И Рэнджи у стены, скрюченного, с обугленной рукой, смотрящего на него снизу вверх - и в этом взгляде было такое, от чего Изуку захотелось, чтобы молнии всё-таки убили его минуту назад. — Я… - выдавил он. - Я не хотел. Простите. Простите, я не… Он не смог договорить.

***

Дети кое-как привели комнату в порядок. Хару пострадала меньше всех - в тот миг, когда молнии сорвались, она стояла дальше остальных, у самого очага, спиной к Деку, подбрасывая щепки, и разряды прошли мимо, лишь опалив ей рукав; может, поэтому именно ей и пришлось теперь латать всех остальных. Она, морщась, прижала ладони к обожжённому плечу Сачи, потом к ноге Кенты, и зеленоватое тепло её причуды притушило ожоги. Рэнджи свою руку лечить не дал - отдёрнул, когда Хару потянулась, - и так и сидел у стены, баюкая обугленное предплечье, чёрное, вздувшееся, страшное, и смотрел в пол. Изуку всё ещё стоял на коленях посреди комнаты и не поднимал головы. Он не мог. Он слышал, как дети возятся, как тихо охает Сачи, как Кента шипит сквозь зубы, и каждый этот звук был гвоздём. И тогда Рэнджи заговорил. — Я был против, - сказал он глухо, не глядя на Изуку. - С самого начала. Это ведь я тебя нашёл, в том переулке, полумёртвого. Я. И я же, идиот, тебя сюда и притащил, на своём горбу, потому что Хару сказала «нельзя бросать живого». А внутри всё орало - брось, оставь, он опасный, за ним придут, он нас всех под монастырь подведёт. Я знал. Я, блять, с самого начала знал. - Он поднял голову, и в глазах у него стояли слёзы боли и злости разом, и он баюкал обугленную руку, и от этого голос срывался. - И вот. Полюбуйтесь. Моя рука. Моя, мать её, рука, которую мне Хару теперь полгода собирать будет, если соберёт. Аппарат, который я по помойкам полгода собирал, - вдребезги. Сачи обожжена. Кента хромает. И это ты, Деку. Ты. Не злодеи, не толпа - ты. Тот, кого я приволок и кормил. Он тяжело, со свистом, дышал. — Надо было тебя там бросить, - сказал он тише, и от этой тихости стало только страшнее. - В том блядском переулке. Это была моя ошибка, что я этого не сделал. Самая большая в моей жизни. — Рэнджи, хватит, - тихо сказала Хару. — Не хватит! - он повысил голос, и тут же сморщился от боли в руке. - Посмотри на нас! Посмотри на комнату! Он чуть нас всех не убил! Случайно, ага, он не хотел, я понял. А в следующий раз? А когда не Мио будет рядом, чтоб ему причудой сердце унять, - Он отвернулся, тяжело дыша. - И это ещё не всё. Вы что, не слышали, что те люди сказали? За ним идут. Не один-два охотника - сотни. Тысячи. Целая толпа прёт сюда, в Дейку, чтоб его убить. И если они дойдут и найдут его здесь, с нами, - они и нас положат, всех, как пособников. Он не просто бомба. Он маяк, на который идёт смерть. - Голос у него дрожал. - Я не могу на это смотреть. Я пошёл. За едой и водой, у нас всё равно на исходе. Хоть какая-то польза будет, не то что сидеть тут и ждать, пока он нас всех доконает - сам или той толпой, что за ним тащится. Он поднялся, держась за стену, сгрёб здоровой рукой пустой рюкзак, флягу, и, не глядя ни на кого, вышел. Хлопнула дверь. Стало очень тихо. Изуку наконец поднял голову. — Он прав, - сказал он. Голос у него был ровный и пустой, страшнее любого крика. — Он во всём прав. Меня правда надо было там бросить. Лучше бы я там сдох, в том переулке, чем сидел сейчас здесь и жёг вас своей причудой. - Он смотрел в пол, и на лице у него не было ни слёз, ни отчаяния даже - была только бесконечная, ровная усталость человека, который слишком устал держаться. - Всем было бы лучше. И вам. И… — Нет. Это сказала Хару. Резко, твёрдо, так, что Изуку осёкся. — Даже не смей, - сказала она, подходя и опускаясь перед ним на корточки, чтобы смотреть в глаза. - Слышишь? Никогда больше так не говори. Ни при нас, ни про себя, никогда. - Голос у неё дрожал, но не ломался. - Я тебя вытащила с того света не для того, чтобы ты теперь сидел и жалел, что выжил. Это плевок мне в лицо, понял? Всем нам. — Я опасен для вас, - тихо сказал он. - Это не жалость к себе. Это правда. Я только что… — А мне пофиг, - отрезал Кента, ковыляя к нему на обожжённой ноге и плюхаясь рядом. - Для меня ты настоящий герой - тот, на кого я буду равняться всю свою жизнь. А молнии - подумаешь. Заживёт. У нас Хару есть. - Он насупился. - И вообще, кто сказал, что лучше бы ты сдох? Это кто такое разрешил говорить? Заберите свои слова обратно, дяденька герой, а то я обижусь. — Забери слова, - тихо, серьёзно подтвердила Сачи, держась за плечо. - Мы не для того тебя нашли. И от этого - от того, что эти израненные им же дети отказывались, наотрез, всем своим существом отказывались принимать его «лучше бы я сдох», отшвыривали эти слова обратно, как что-то ядовитое, - у Изуку наконец защипало в глазах. — Хорошо, - выдавил он. - Хорошо. Беру обратно. Простите. Он вытер лицо рукавом и медленно поднялся. И когда поднялся - что-то в нём уже решилось, окончательно и тихо. — Но мне надо уйти, - сказал он. Дети замерли. — Не потому, что вы меня гоните, - быстро добавил он, видя их лица. - Вы как раз не гоните, и поэтому мне ещё тяжелее. Но вы слышали, что сказали по телевизору. За мной идут. Не один наёмник, не двое - сотни, тысячи, целая толпа, которой разрешили меня убить, и она прямо сейчас идёт сюда, в Дейку. - Он смотрел на них, и голос у него был тихий и страшный в своей ровности. - И если они дойдут и найдут меня здесь, рядом с вами, они не станут разбираться, кто из вас кто. Для них вы будете пособниками. Они убьют вас всех вместе со мной, просто за то, что вы меня не выдали. Я навёл на ваш дом смерть одним тем, что переступил порог. И чем дольше я здесь сижу, тем ближе она к вам подходит. Он помолчал. — А ещё Рэнджи прав в одном, - продолжил он тише. - Я опасен и сам по себе. Сегодня вы отделались ожогами только потому, что Мио успела унять мне сердце своей причудой. А если меня снова накроет так, как сейчас, и рядом не окажется никого, кто меня вытащит, - из этой комнаты живым не выйдет никто. - Он покачал головой. - Толпа снаружи, и я внутри. Я для вас сразу две смерти под одной крышей. Я не могу так рисковать вами. Не могу. Мне надо уйти - и увести беду за собой, подальше от вас. Он впервые за всё время прислушался к Тени. Не к её злобе - к её сути. Она ведь говорила то же самое, ещё в комнате наверху, вплотную, в лицо: чем дольше он тут, тем выше риск всех похоронить. Он тогда заорал на неё. А она была права. Та часть его, что чуяла беду, была права. — Мне надо двигаться дальше, - сказал он тише. - Одному. Пока я не натворил того, что нельзя будет исправить. Хару смотрела на него долго. Она была всего лишь девочкой тринадцати лет, но в этом взгляде было что-то очень старое и очень понимающее, и Изуку понял, что спорить она не станет, потому что она тоже видела сегодняшние молнии, и тоже умела считать. — Ладно, - сказала она наконец. И сглотнула. - Если ты так решил - не буду тебя держать. Но давай хотя бы соберём тебе всё в дорогу. Нельзя же так, в чём есть, в туман, без ничего. Дай нам хоть это сделать. Пожалуйста. Изуку хотел отказаться. Но посмотрел на её лицо - и не смог. Потому что это было единственное, что он мог им дать: позволить им позаботиться о нём напоследок. — Хорошо, - сказал он. - Спасибо. Через несколько минут он стоял у выхода из общей комнаты - уже в своём костюме, том самом, тёмном, изодранном, который Хару отстирала и зашила, пока он валялся в горячке. Маску он держал в руке, ещё не надев, - не хотел прятать лицо перед ними, перед единственными, кто смотрел на это лицо без страха. — Ну вот, - сказал он, оглядывая их. - Спасибо вам. За всё. Вы… вы не представляете, что вы для меня сделали. Я думал, что разучился чувствовать себя человеком. А вы напомнили. - Он сглотнул. - Я пойду. — Подожди, - сказала Хару. - Ещё одно. Самое важное. Она кивнула Сачи, и та вынесла из угла рюкзак. Большой, жёлтый, немного потёртый, но крепкий, добротный, взрослый рюкзак. — Мы нашли его на заброшенном складе, тут недалеко, ещё на той неделе, - сказала Хару, поднимая его обеими руками. - Там был целый схрон, видать, кто-то готовился пережидать, да не успел. Тут еда на пару дней, вода, аптечка, всё нужное. Мы хотели приберечь на чёрный день. - Она протянула рюкзак ему. - Так вот твой чёрный день, кажется, чернее наших. Бери. Тебе нужнее. — Я не могу, - сказал Изуку. - Это ваше. Вам самим есть нечего, я только что видел, как Рэнджи пошёл искать еду… — Бери, я сказала, - твёрдо повторила Хару и почти насильно вложила лямку ему в руку. - Мы свои найдём. Мы тут привычные, мы выживать умеем. А ты один пойдёшь, в туман, неизвестно куда. Без этого пропадёшь. - Она помолчала и добавила тише: - И ещё. Она вытащила из кармана телефон. Свой, заряженный, с треснутым уголком экрана. — Держи. Он рабочий, я только что зарядила, до того как… - она не договорила про аппарат, который он сломал. - Связь тут через раз ловит, но ловит. Бери. Тебе он нужнее, чем нам. И… - голос у неё дрогнул, - и если что, ты пиши. Хоть иногда. Просто чтоб мы знали, что ты живой. Что дошёл куда хотел. Ладно? Просто одно слово, «жив». Мы будем ждать. Изуку взял телефон. Маленький, тёплый, ещё хранивший тепло её ладони. И вдруг понял, что это, наверное, самый дорогой подарок, что ему когда-либо делали, - дети, у которых не было почти ничего, отдавали ему последнее, единственную свою связь с миром, просто чтобы знать, что он жив. — Спасибо, - сказал он хрипло. - Хару. Спасибо. Рядом с ней стояли Сачи и Кента и смотрели на него снизу вверх. — Мы пойдём в гостиную, - сказала Сачи тихо. - Подождём тебя там. Собери всё спокойно, не торопись. Попрощаемся нормально, ладно? Не вот так, в дверях. И они ушли в гостиную - Хару, Сачи, Кента, - оставив его одного в общей комнате собирать рюкзак. Голоса шептали тихо, почти ласково. Тени нигде не было видно. Изуку опустился на уцелевший край скамьи, поставил жёлтый рюкзак на колени и потянул молнию. Рюкзак был набит на совесть. Изуку доставал вещи одну за другой, и каждая была маленьким чудом запасливости тех, кто давно научился ценить любую мелочь. Пара банок консервов. Банка тушёнки. Пачка печенья, помятая, но целая. Мешочек сухарей. Три бутылки воды. Две маленькие аптечки, и внутри - бинты, обеззараживающее, пластыри, даже несколько таблеток обезболивающего. А на самом дне, завёрнутые в тряпку, лежали две гранаты - старые, военные, но рабочие, и Изуку, увидев их, горько усмехнулся: дети, которые лечат его сердце ладошкой, припасли ему и оружие, чтобы было чем отбиться. Они подумали обо всём. И рюкзак, даже выпотрошенный, оставался полупустым - такой он был вместительный, что в него можно было сложить ещё вдвое больше. Хороший рюкзак. Взрослый, надёжный. Изуку уже хотел сложить всё обратно, когда заметил на самом дне ещё что-то. Несколько маленьких коробочек, которые он сперва принял за патроны или ещё какие припасы. Он достал их. И это оказались сигареты. Несколько пачек, и при них - зажигалка, неожиданно красивая, с гравировкой, латунная, тяжёлая, явно чья-то любимая. Изуку повертел пачку в руках. «Шоколад» - значилось на ней. Сигареты со вкусом шоколада. Видно, кто-то из тех взрослых, что собирали этот схрон, курил - и припас себе на чёрный день не только еду, но и вот это, своё маленькое утешение. Изуку никогда в жизни не курил. Ему было шестнадцать, он был спортсменом, героем, он презирал всё, что портит тело. Но сейчас он сидел один в разгромленной комнате, собираясь уйти от единственных людей, которые его не боялись, навстречу стране, которая хотела его сжечь, - и ему вдруг до отчаяния захотелось понять. Понять, зачем люди это делают. Что они в этом находят. Что находил тот взрослый, припрятавший пачки на дне рюкзака, в чём искал утешения. Он распечатал пачку. Сигареты были толстые, плотные, и пахли и правда шоколадом - тёплым, сладким, неуместным в этом сером холодном мире. Он сунул одну в губы. Щёлкнул красивой зажигалкой - огонёк вспыхнул ровно, послушно. Поднёс. Затянулся. И тут же закашлялся, до слёз, до рези в горле, выплюнув дым, согнувшись пополам. Глаза заслезились, в груди обожгло, и он подумал - господи, ну и гадость, ну какая же это гадость, нахрена люди травят себя этим, это же отвратительно, это же… — …а вкус-то ничего, - сказал он вслух, удивлённо, отдышавшись. Потому что сквозь всю эту горечь и резь и правда пробивался шоколад, тёплый и странно приятный, оседающий на языке. — Ну ты, конечно, кадр, - раздался знакомый голос. Тень сидела напротив, на расколотом столе, свесив ноги, и смотрела на него с откровенным весельем. Багровые глаза больше не были ни тревожными, ни скорбными - в них, в его же глазах, плескалась насмешка. — Сильнейшее существо на планете, - сказал он. - Враг нации номер один. Гроза Комиссии. Сидит в разгромленном детском саду и кашляет от шоколадной сигаретки, как первоклашка за гаражами. - Он фыркнул. - Я бы поржал, да у меня твоё лицо, неудобно над собой ржать. — Отвали, - беззлобно сказал Изуку и затянулся снова. На этот раз кашлял меньше. — О, грубим. Растём. - Тень качнула ногой. - Слушай, а ты вообще понял, что делаешь? Ты куришь, потому что тебе захотелось понять людей. Людей, которые тебя ненавидят. Которые тебя жгут чучелом на площади. А ты сидишь и пытаешься влезть в их шкуру через сигаретку. - Он склонил голову, его собственным жестом. - Знаешь, что это значит? Что ты до сих пор, после всего, после всего этого блядства, хочешь их понять. Хочешь быть с ними заодно. Тебя приговорила целая страна, а ты всё ещё тянешься к ней, как побитая собака к ноге хозяина. Изуку молчал, глядя на тлеющий огонёк. — Может быть, - сказал он. - А может, я просто устал быть тем, кем меня сделали. И хочу хоть на секунду побыть просто… человеком. Который сидит и курит. Как все. — «Как все», - передразнил он, но уже мягче. - Ты не как все, обмылок. Ты никогда не был как все. Это и есть твоя главная беда. - Он помолчал, разглядывая его, как разглядывают себя в мутном зеркале. - Но знаешь, что? Кури. Тебе идёт. Хоть какой-то живой жест за всю неделю. Лучше дым глотать, чем сопли. — Ты сегодня почти добрый, - заметил Изуку. — Я сегодня напуган, - неожиданно ровно сказал он. - Я ж тебе говорил, наверху. Что-то надвигается. Я это чую сильнее, чем когда-либо. Поэтому, может, и не грызу тебя. Не до того. - Он посмотрел куда-то сквозь стену, на запад, и Изуку поймал себя на том, что и сам, не замечая, повернул туда голову. - Уходи поскорее, Изуку. Правда. Я редко прошу. Он не ответил. Он сидел, курил, смотрел в одну точку, и думал о своём - о детях в гостиной, о Рэнджи, ушедшем в туман, о маме, о той девочке, что была светом, - и затягивался, машинально, одну за другой, не замечая. И когда он наконец очнулся, в пальцах у него тлел третий окурок, а перед ним лежали три смятых фильтра. — Я… сколько я выкурил? - растерянно спросил он. Тень расхохоталась - искренне, заливисто, запрокинув голову, и было дико смотреть, как хохочет твоё собственное лицо. — Три! - выговорил он сквозь смех. - Три штуки подряд, не заметив! Ой, не могу. А говорил «какая гадость». Понравилось тебе, герой. Не ври себе хоть в этом. - Он вытер несуществующую слезу. - Ладно. Хорош дымить, а то сдохнешь не от Комиссии, а от рака в шестнадцать, вот позору-то будет. И, всё ещё посмеиваясь, он растворился - ушёл в текстуру стены, как уходил всегда, втянулся обратно в него самого, оставив после себя только эхо смеха и слабый запах шоколадного дыма. Изуку посмотрел на свои руки. И впервые за долгое время - тихо, сам себе - фыркнул. Три сигареты. Надо же. Он затушил последний окурок, сложил всё обратно в жёлтый рюкзак - и еду, и аптечки, и гранаты, и пачки сигарет с красивой зажигалкой, - закинул его на плечо. Рюкзак сел удобно, ладно. Маску он сунул за пояс. И пошёл вниз, в гостиную, прощаться. Они ждали его там, все, кто остался. И, спустившись, Изуку на секунду замер на пороге. Потому что они были - несмотря ни на что - счастливы. Сачи с перевязанным плечом сидела на матрасе и расчёсывала Мио волосы. Кента, прихрамывая, показывал Такуми свой рисунок, и тот молча, серьёзно кивал. Хару подбрасывала в очаг щепки. Они были израненные - им же, его молниями, - голодные, потерявшие всё, в окружённом руинами городе, под небом, с которого сыпался холодный дождь. И при этом они смеялись, переговаривались, делили тепло. Они были счастливы просто оттого, что были друг у друга. И Изуку, глядя на это, понял, что именно это - вот эту простую, нищую, несгибаемую радость живых людей - и пытается сжечь та женщина с гладким лицом на экране. — Деку! - Кента заметил его первым и просиял. - Собрался? Ну садись, посиди с нами хоть минутку перед дорогой. Изуку прошёл, сел на край матраса. Кента потянул носом раз, другой, наморщился и придвинулся ближе, обнюхивая его, как любопытный щенок. — Деку, - сказал он подозрительно, - а чего от тебя дымом несёт? Прям накурено. И сладким ещё чем-то снизу, шоколадом будто. Фу. Ты что, жёг чего наверху? — Точно, - Сачи тоже принюхалась, нахмурившись. - Дымом. И горьким таким. Ты курил, что ли? Изуку почувствовал, как у него предательски теплеют уши. — Н-нет, - сказал он чуть быстрее, чем надо. - Это… причуда. Один за Всех. Когда я её активирую - молнии, разряды, - всё вокруг палёным пахнет. Дымом. Это от неё. Я наверху случайно активировал, вот и пропах. — А сладким тогда чего? Шоколадом-то откуда? - не отставал Кента, щурясь. — А это… побочный эффект, - с серьёзнейшим лицом соврал Изуку. - У сильных причуд бывает. Запах. Индивидуальный. — Враньё какое-то, - протянул Кента, наморщив нос, но отстал, потому что в десять лет «индивидуальный побочный эффект сильной причуды» звучало достаточно солидно, чтобы поверить. А где-то в стене тихо, ехидно хмыкнул знакомый голос: «Дымом от причуды, ага. Враль из тебя, герой, как из меня балерина». Изуку сделал вид, что не услышал. — Я переживаю за Рэнджи, - тихо сказала вдруг Сачи, перестав расчёсывать. - Он же злой ушёл, в самый туман. А там сегодня - смотрите, что делается. - Она кивнула на заклеенное окно, за которым стояла плотная серая мгла, и по стеклу ползли струйки дождя. - Холодно, мокро, ничего не видно. Куда он в такую погоду пошёл еду искать. У нас же ещё оставалось немного. Зачем он… — Побесится и вернётся, - спокойно сказала Хару, подбрасывая щепку в огонь. - Он всегда так. Уходит злой, ходит-ходит, остывает - и приходит обратно с полным рюкзаком и виноватой рожей. Не первый раз. Вернётся, вот увидишь. И тогда Кента встал, подошёл к Изуку - и обнял его. Сильно, изо всех своих десятилетних сил, обхватив руками за пояс, уткнувшись лицом ему в грудь. — Братик, - сказал он глухо, не отпуская. - Ты не сердись на меня, что я плакал, когда молнии были. Я не от страха. Я просто за тебя испугался. - Он поднял голову, и глаза у него были мокрые, но он улыбался. - Я не сержусь на тебя. Совсем. Ты не виноват, и мы все это знаем, слышишь? Никто из нас на тебя не сердится. Ты хороший. Ты самый хороший человек, которого я встречал. - Он сглотнул. - Только пиши нам, ладно? Обещай. Мы будем очень-очень за тебя переживать. И будем ждать. Всегда будем ждать, сколько надо. Изуку обнял его в ответ - осторожно, будто боялся сломать, - и не смог сказать ни слова, потому что горло перехватило намертво. А с дальнего конца комнаты, тихо, один за другим, послышались голоса. — Мы любим тебя, - сказала Хару, и не отвела глаз. - За эти пару дней - как родного. Правда. — Любим, - кивнула Сачи. — И я, - еле слышно сказала Мио, прижав, как тогда, ладошку к собственной груди, к сердцу. Такуми ничего не сказал - он вообще почти не говорил, - но подошёл и коротко, крепко сжал плечо Изуку своей тёплой, всегда тёплой от причуды ладонью. И этого было достаточно. — Удачи тебе, братик, - сказал Кента, наконец отпуская. - Куда бы ты ни шёл. За заклеенным крест-накрест окном серый день незаметно перевалил за середину и начал клониться к вечеру. Свет, и без того жидкий, мутный от дождя и тумана, медленно густел, наливался синевой по углам, и в комнате стало темнее, чем час назад, - вечер подкрадывался к Дейке тихо, как подкрадывается всё дурное. Сколько он тут просидел, рассказывая, показывая причуды, споря с собой, куря на скамье, - Изуку и сам не заметил. Целый день. Целый день украденного, невозможного тепла. А теперь день кончался, и тянуть дальше было нельзя. Изуку стоял посреди этой разгромленной, тёплой, полной любви комнаты, с жёлтым рюкзаком на плече, с маской за поясом, в сгущающихся сумерках, и смотрел на этих детей, которые за два дня дали ему больше, чем мир дал за всю жизнь. И в нём, сквозь усталость, сквозь шёпот голосов, сквозь всё, что было сломано, поднималась одна мысль - сначала робкая, потом всё яснее. А что, если не уходить одному? Что, если забрать их с собой? Всех. Хару, Сачи, Кенту, близнецов, и Рэнджи, когда вернётся. Что, если бежать - не прятаться по подвалам в стране, которая хочет его смерти, а бежать совсем, с концами, на другой конец света? Он сильнейшее существо на планете, он сможет провести их через любую границу, через любое море. Не вся планета охотится за ним. Не все страны подписали ту бумагу о выдаче, он видел карту, там были и белые пятна. Где-то наверняка есть земля, которой нет дела до японского Тёмного Кролика. Где-то можно залечь на дно, всем вместе, и жить. Просто жить. Он будет защищать их, а они будут лечить ему сердце ладошкой, и Кента будет рисовать своих кривых зверей, и никто, никто больше не будет жечь чучела с длинными ушами. Увести их. Спасти их. Спастись с ними. Мысль вспыхнула в нём, тёплая и страшная, как первый глоток воздуха после долгого нырка, - и Изуку замер на пороге, держась за лямку жёлтого рюкзака, не зная ещё, что всего в нескольких кварталах отсюда, сквозь туман и дождь, на восток уже шёл его класс, а с запада, через весь мёртвый город, катилась тысяча человек, которым разрешили убивать.

***

Токио. Центральный госпиталь. 20:48.

Мицуки Бакуго сидела на жёстком пластиковом стуле в коридоре пятого этажа уже больше часа. На коленях у неё лежал термос с зелёным чаем, который она принесла из временного общежития в уцелевшем районе Сэтагая - старое школьное здание, превращённое в пункт временного проживания для семей эвакуированных из Мусутафу. После Дня Х их всех эвакуировали в Токио, ближе к центральным госпиталям, потому что от Мусутафу почти ничего не осталось, и тех, кого вытащили из-под завалов живыми, везли сюда, в столицу - больше было некуда. Инко доставили в Центральный госпиталь в первую же неделю, и тогда же Мицуки добилась перевода в это общежитие, чтобы можно было хоть как-то навещать подругу. В палату её не пускали. Никогда. Ни разу за все эти недели. Сначала ей сказали, что Инко в реанимации и посетители запрещены. Это было правдой первые дни. Потом сказали, что палата под особым режимом, потому что Инко - "лицо, связанное с делом государственной важности". Потом просто перестали объяснять. Просто стояли у двери двое полицейских в полном обмундировании, и каждый вечер, когда Мицуки приходила и просила пропустить хотя бы на минуту, они качали головами одинаковым, отрепетированным движением и говорили "не положено". Она научилась с этим жить. Не входить в палату, но приходить каждый вечер. Сидеть на этом стуле напротив стеклянной перегородки, через которую было видно лежащую на койке маленькую фигуру в простыне. Разговаривать с ней через стекло, тихо, одними губами, потому что она знала, что Инко её не слышит, но всё равно. Знала, что и сама бы хотела, чтоб с ней так разговаривали, если б она лежала там. Внутри палаты, у стены, неподвижно стоял агент Комиссии в чёрном костюме - мужчина лет сорока, с пустым, гладким лицом, на котором не было ни одной живой эмоции, и с гарнитурой в ухе. Его звали Сакамото Рю, и Мицуки его уже ненавидела всеми силами своей души, потому что он стоял там каждый вечер, когда она приходила, и каждый раз делал вид, что её не существует. Иногда она спрашивала старшую медсестру, эту самую Тойко, с которой она договорилась ещё в первую неделю - совала ей деньги, упрашивала, сама приносила еду из дома, лишь бы хоть что-то узнавать про подругу. Тойко говорила тихо, виновато, отводила глаза. "Стабильна. Без изменений. Простите, Мицуки-сан, я больше ничего не могу сказать". Этого было мало. Этого было катастрофически мало. Но это было всё. Сегодня Тойко прошла мимо неё, посмотрела дольше обычного и сказала так тихо, что Мицуки чуть не пропустила: — Сегодня плохо. Останьтесь подольше. И прошла дальше. Мицуки замерла на стуле. Она не спросила, что значит "плохо". Не уточнила, не побежала следом за медсестрой требовать подробностей. Она просто села поудобнее на этот пластиковый стул, поставила термос на пол рядом, сложила руки на коленях и стала ждать. Потому что она знала Тойко уже несколько недель и знала, что та не говорит лишнего. Если сказала "останьтесь" - значит, надо остаться. И вот час спустя Мицуки всё ещё сидела на этом стуле, смотрела через стекло на маленькую фигурку под простынёй и тихо разговаривала с подругой - не вслух, чтобы полицейские не услышали, а внутри, в голове, как она привыкла за эти недели. «Я опять пришла», - думала она. - «Извини, что поздно. В общаге не отпускали, проверка какая-то. Я наврала, что мне надо в аптеку. Они там уже привыкли, что я каждый вечер сбегаю. Тойко, медсестра, мне даже подмигивает теперь. Хорошая девочка. Она тебе тоже понравилась бы» Инко, конечно, не отвечала. Она не отвечала уже четыре недели. Но Мицуки всё равно говорила с ней каждый вечер, потому что слышала где-то, что слух уходит последним и что пациенты иногда слышат. Может, Инко слышит. Может, ей легче, когда кто-то рядом, даже через стекло. Может, где-то очень глубоко её разум ещё работает и узнаёт. «Я тебе расскажу новости», - продолжала Мицуки про себя. - «Кацуки звонил вчера. Он в Дейке, ищет твоего Изуку. Голос усталый, охрипший, но живой. Он его найдёт, Инко. Я знаю, что найдёт. Он же упрямый, как ты помнишь. Если что-то решил, не отступит. И он его любит, твоего Изуку, хоть никогда в этом не сознается, дурак мой» Она усмехнулась, сама себе, и эта усмешка дрогнула. «Помнишь, как они в пять лет подрались из-за того, кто будет Всемогущим? Кацуки тогда нос Изуку прокусил насквозь. Я тебе тогда позвонила и плакала. Извинялась за него тысячу раз. А ты смеялась в трубку и говорила - "Мицуки, не плачь, у мальчиков так бывает, они помирятся". И они помирились. На следующий же день. Они всегда мирились» Мицуки положила ладонь себе на грудь, потому что что-то там сжалось до боли. «А я тебе говорила, что Кацуки умеет любить только странно. Не словами. По-другому. Он своему Изуку никогда не скажет, что дорожит им, но он его, блять, ищет в этом тумане уже неделю, не спит, не ест нормально. Он его вытащит, Инко. Он его вытащит, и приведёт сюда, и ты сама увидишь, как Кацуки на него смотрит. Ты увидишь. Только ты держись, ладно? Подожди ещё немножко…» И вот тут память сама прорвалась. Это было двенадцать лет назад. Маленькая квартирка Мидорий на третьем этаже, с тонкими стенами, через которые слышно было соседей сверху, с обоями в мелкий цветочек, которые Инко выбирала сама и которыми всегда гордилась. Мицуки тогда пришла с тортом - не она пекла, она никогда не пекла, она и яичницу подгоняла, - а купила в той маленькой пекарне у станции. День рождения Изуку. Четыре года. Когда она зашла в квартиру, Инко стояла спиной к двери у плиты и плакала. Не громко, не истерически, а тихо. Плечи чуть подрагивали, и она пыталась это скрыть, делая вид, что помешивает что-то в кастрюле. Из гостиной доносился весёлый смех двух маленьких мальчиков - её Кацуки и Изуку играли с фигурками Всемогущего, спорили, кто будет Всемогущим, кто злодеем, и Кацуки, конечно, побеждал, а Изуку соглашался быть злодеем и проигрывал ему. Мицуки тогда поставила торт на стол, тихо подошла к Инко сзади и положила руку ей на плечо. — Эй, подруга. Ты чего? Инко вздрогнула, попыталась улыбнуться, вытерла глаза тыльной стороной запястья и сказала тем фальшиво-бодрым голосом, которым говорят люди, у которых внутри уже всё рассыпалось: — Ой, Мицуки, я не слышала, как ты зашла, проходи, я сейчас чайник поставлю, у меня в духовке как раз сосиски в тесте доходят, Изуку их любит, помнишь, я тебе говорила? — Инко, - перебила её Мицуки спокойно, без раздражения, просто перебила, - что случилось? Инко замолчала. Постояла с тряпкой в руках, посмотрела в окно, потом на свои руки, потом на тряпку, как будто впервые её увидела. И сказала очень тихо, так тихо, что Мицуки потом всегда вспоминала именно эту интонацию: — Мы вчера были у врача, у того детского, который про причуды, я тебе говорила, помнишь, я ждала очередь два месяца. — И? — У него её не будет, - сказала Инко, и её голос дрогнул на слове "её". - У Изуку. Никогда. Врач показал мне снимок, у него два сустава в мизинце ноги, значит, не разовьётся. Это, говорит, точно. Один из пяти миллионов, говорит. Очень редко, но бывает. Мицуки тогда несколько секунд молчала. Потом просто обняла Инко - крепко, как обнимают подруг, которые сейчас могут сломаться, если их не удержать. И почувствовала, как Инко тихо, беззвучно затряслась в её руках. — Он же сам всё узнал, - прошептала Инко в её плечо. - Мы вышли из кабинета, и он стоял в коридоре, смотрел на меня, и я не знала, что сказать. И он спросил: "Мама, я могу всё равно стать героем? Как Всемогущий? Я ведь могу, правда?". И я… я не смогла, Мицуки. Я не смогла ему сказать "да". Я просто села перед ним на колени в этом коридоре и заплакала. И сказала: "Прости меня, Изуку, прости меня". А он… он стал меня успокаивать. Четырёхлетний мальчик стал меня успокаивать. Гладил меня по щеке, говорил: "Не плачь, мама, не плачь, я ведь не плачу, и ты не плачь, всё хорошо, мама". А я не могла остановиться. Я плохая мать, скажи мне, что я плохая, потому что мать так не должна, мать должна быть сильной, а я… — Тихо. Тихо, - Мицуки прижала её крепче. - Ты не плохая мать. Не смей даже так думать, Инко. Ты лучшая мать, какую я знаю. Любая на твоём месте сейчас тоже бы плакала. И я бы плакала. И вон мой Кацуки, если бы у него не было причуды, я бы тоже сейчас сидела на кухне и ревела, как ты сейчас. — Что мне теперь делать? - выдохнула Инко. - Что мне ему говорить, когда он спросит снова? Я не могу врать. Я не могу обещать ему то, чего не будет. Он же будет ждать. Он будет верить мне. — А ты не ври. Ты ему скажи правду. Скажи, что причуды не будет. И скажи, что это не конец света. Скажи, что есть тысяча других прекрасных профессий. Скажи, что он может стать врачом, инженером, учителем. Скажи, что ты будешь его любить всё равно. Это самое главное. Просто люби его. И всё. — А если он сломается? - прошептала Инко. - Мицуки, что, если он сломается? Ему же четыре. Если в четыре года тебе говорят, что мечты твоей не будет… — Инко, - Мицуки тогда отстранила её, чтобы посмотреть в глаза. - Посмотри на меня. Твой Изуку - самый добрый ребёнок, какого я видела в жизни. Мой Кацуки, который, прости, сволочуга, в детском саду кусал детей за уши, - твой Изуку прибегает к нему, кричит "Каччан, не надо!" и пытается этих детей утешить. В четыре года, Инко. В четыре. У него внутри столько света, что хватит на сотню взрослых. Он не сломается. Он будет хорошим человеком, с причудой или без. Я тебе обещаю. И в этот момент в кухню вбежал маленький Изуку. Зелёные волосы торчали во все стороны, на щеке было пятно от шоколада, в руках - фигурка зелёного злодея, которого они с Кацуки только что назначили "главным боссом". Он остановился в дверях, увидел заплаканную маму и тётю Цуки, склонившуюся над ней, и его маленькое личико сразу нахмурилось озабоченно. — Мама, ты опять плачешь? - спросил он, и в его голосе было столько искреннего детского беспокойства, что у Мицуки тогда защипало в глазах. - Мам, ну ты что. Ты же обещала, что мы сегодня будем праздновать. Ты же мне обещала. — Я и буду праздновать, малыш, - быстро сказала Инко, вытирая лицо фартуком. - Я просто… просто лук резала. Лук же острый. — Мам, лук же на столе целый, - заметил Изуку, и в его голосе было такое логичное, серьёзное недоумение, что Мицуки тогда с трудом удержалась от смеха сквозь слёзы. - Ты же его ещё не резала. — А я просто… я просто понюхала. Он такой острый, что даже от запаха слёзы. Это бывает. Изуку посмотрел на маму. Посмотрел на лук. Посмотрел снова на маму. И сделал то, что Мицуки потом запомнила навсегда. Он подошёл к Инко, очень серьёзно, и обнял её за ноги - выше он дотянуться не мог - и прижался лицом к её фартуку. — Мам, - сказал он тихо. - Я знаю, ты плачешь не из-за лука. Я знаю, что ты плачешь из-за меня. Из-за того, что вчера тебе доктор сказал. Я слышал, как ты с папой по телефону вечером говорила, ты думала, что я сплю, а я не спал. Инко замерла. Мицуки тоже замерла. Они обе смотрели на маленького мальчика, обхватившего ноги мамы, и не знали, что сказать. — Мама, ты не плачь из-за этого, ладно? - сказал Изуку, не поднимая лица. - Я всё равно буду героем. Я знаю, что буду. Я тебе обещаю. — Изуку, малыш, но если у тебя не будет… — Мам, - перебил её Изуку, и тут он поднял лицо, и Мицуки увидела, что глаза у него тоже мокрые, но он не плакал, он улыбался. - А ты помнишь дядю из той книжки? Которого ты мне читала на той неделе? Который без причуды был. Который всех спас, в той большой реке, помнишь? Он же без причуды был. И всё равно его все потом любили. И мама его гордилась им. Помнишь? — Помню, мой хороший, - прошептала Инко. — Вот и я так буду. Без причуды, но буду. И ты мной потом будешь гордиться, как та мама. Мам, ну ты обещай, что не будешь больше плакать. Обещаешь? Инко не могла говорить. Она кивнула. Просто кивнула. — Хорошо! - просиял Изуку. - Тогда я пойду, мы там с Каччаном злодея ловим. Тётя Цуки, скажи Каччану, чтоб не жульничал! Он жульничает! И он убежал обратно в гостиную, оставив двух женщин на кухне в полной тишине. Мицуки тогда посмотрела на Инко. И увидела, что та смотрит вслед сыну, и слёзы продолжают течь по её щекам, но теперь это были другие слёзы. Не отчаяние. Что-то другое. Что-то вроде гордости и страха одновременно. — Видишь? - тихо сказала Мицуки. - Видишь, какой он? Не сломается, Инко. Этот мальчик не сломается. Он сильнее нас с тобой вместе взятых. — Я не выдержу, если он сломается, Мицуки, - прошептала Инко. - Если когда-нибудь сломается. Я этого не выдержу. Слышишь меня? — Не сломается, - Мицуки взяла её за плечи. - Я тебе обещаю. И ты ему тоже обещай. Что бы ни случилось - ты всегда будешь рядом. Что бы он ни сделал. Это всё, что нужно ребёнку. Просто чтоб мама была рядом. — Я буду, - тогда сказала Инко тихо, твёрдо, очень-очень серьёзно, и Мицуки этот тон запомнила на всю жизнь. - Я буду рядом. Всегда. Что бы ни случилось. Я никуда не денусь. Это я тебе обещаю, Мицуки, и я ему тоже обещаю, даже если он этого не слышит сейчас. Я никуда от него не уйду. Из гостиной донёсся хохот двух маленьких мальчиков, упавших на ковёр и катающихся по нему, борясь за фигурку. И Мицуки помнила, как Инко тогда улыбнулась сквозь слёзы. Просто улыбнулась. И всё вокруг на одно короткое мгновение стало правильным. «Я никуда от него не уйду» Мицуки сейчас, через двенадцать лет, сидя на пластиковом стуле в коридоре пятого этажа, прижала ладонь к лицу. Потому что эти слова, которые Инко сказала тогда, прозвучали в её голове так чётко, как будто Инко сейчас сидела рядом и сама их повторила. И именно в этот момент - именно в этот, как будто что-то очень несправедливое решило перебить именно эту тишину - мониторы внутри палаты запищали громче, заголосили тревожным сигналом, и где-то на посту медсестёр сработала сирена. Мицуки замерла. Термос упал с её колен на пол. Через стекло она увидела, как Сакамото у стены вышел из своего застывшего состояния, поднёс рацию к губам и заговорил. — Контроль, говорит Сакамото, у объекта нестабильность, запросите бригаду, срочно. — Какой объект! - закричала Мицуки, вскакивая со стула и кидаясь к двери. - Какой "объект", ты, тварь! Это человек! У неё имя есть! У неё имя есть, ты слышишь! Полицейские у двери шагнули ей навстречу, преграждая путь. — Мицуки-сан, отойдите. — Пустите меня к ней! - закричала Мицуки. - Пустите меня хоть сейчас, я вас умоляю, она же сейчас… пустите меня, пожалуйста, пожалуйста, я никогда вас ни о чём не просила, пустите меня к ней! — Не положено, отойдите от двери. — Я тридцать лет с ней дружила! Тридцать! Я не буду мешать! Я просто хочу её за руку подержать! Только за руку! Пожалуйста! — Мицуки-сан, в последний раз говорю, отойдите, иначе мы будем вынуждены применить силу. — ПРИМЕНЯЙТЕ! - закричала Мицуки. - Бейте! Стреляйте! Делайте что хотите, я отсюда НЕ УЙДУ! Она снова рванулась вперёд, и первый полицейский, не сильно, но твёрдо, схватил её за плечи и оттолкнул - не до пола, но достаточно, чтобы она отлетела на шаг и врезалась спиной в стену напротив палаты. Мицуки замерла на секунду, глядя на них с яростью и отчаянием. Через тридцать секунд в палату вбежали врачи - трое, в халатах, с дефибриллятором на каталке и сумкой с медикаментами. Они оттеснили Сакамото в сторону без особых церемоний. Кто-то кричал команды, кто-то считал, кто-то готовил препараты, кто-то прикладывал электроды. Мицуки сползла по стене на пол. Прижалась лбом к холодному кафелю и смотрела через стекло. Только через стекло. Так, как смотрела все эти недели. Видела, как тело Инко выгибается от разрядов дефибриллятора. Видела, как один из врачей встаёт на колени у койки и начинает массаж сердца обеими руками. Видела, как Исцеляющая Девочка вбежала в палату через минуту - запыхавшаяся, в форменной куртке, с тем серьёзным, не по-детски взрослым лицом, - приложила ладони к груди Инко и закрыла глаза, концентрируясь. И как через несколько секунд её глаза открылись, и она медленно покачала головой. Мицуки знала, что это значит. Она видела этот жест один раз ещё до войны, когда её кузена привезли с обширными ожогами. — Инко, не сейчас, родная моя, - выдохнула Мицуки в стекло. - Подожди ещё немножко. Подожди, пока он не пришёл. Ты же обещала. Ты же ему обещала, помнишь, тогда на кухне, когда он был маленький, ты сказала "я никуда от него не уйду". Помнишь? Помнишь, Инко? Главный врач посмотрел на часы, потом на мониторы, потом на свою команду. И сказал что-то очень тихо. Его команда остановилась. Врач, который делал массаж сердца, медленно убрал руки. Исцеляющая Девочка отвернулась, и было видно, как её плечи задрожали. А потом монитор издал длинный, непрерывный звук. Прямая линия. Пульса не было. Мицуки не закричала. Она просто сидела на полу, прижавшись затылком к стене, и не могла сдвинуться, и не могла вдохнуть, и не могла понять, как это вообще может быть, как одно превращается в другое за такие маленькие секунды. Её руки лежали на коленях ладонями вверх, и она смотрела на них так, как будто видела впервые. И вот тогда заплакала. Не как плачут в кино. Не красиво, не сдержанно. А грубо, по-настоящему, со всхлипами, которые рвали её собственное горло, с лицом, прижатым к коленям, с руками, которыми она обхватила голову, как будто пыталась удержать что-то внутри. Полицейские смотрели в пол. Медсёстры из дальнего конца коридора подошли ближе, но не стали её трогать. Через несколько минут дверь палаты открылась, и вышел главный врач. Он сел рядом с ней на пол, прямо в халате, на холодные плитки, потому что увидел, что иначе она его не услышит. — Мицуки-сан, - тихо сказал он, - мне очень жаль. Мицуки подняла на него мокрое лицо. Долго смотрела. И сказала тихо, ровным, странным голосом, в котором не было ни истерики, ни мольбы: — Скажите ещё раз. Я не услышала. — Мицуки-сан… — Скажите ещё раз, пожалуйста. Громче. Я плохо слышу сейчас. Врач посмотрел ей в глаза. И понял, что она его слышит. Что она просто оттягивает ту секунду, когда придётся принять это в полную силу. — Мы и так держали её дольше, чем было возможно.Её состояние было несовместимо с жизнью уже несколько дней. Она держалась на пределе, на одной только воле. Я не знаю, как она прожила так долго, если честно. Её мозг был повреждён настолько, что мы не понимали, как она вообще ещё реагирует. Некоторые внутренние органы… - он замолчал, подбирая слова. - Некоторые просто не функционировали. Это не была жизнь, Мицуки-сан. Это была агония. Которая длилась неделями. Мы старались её обезболить, но даже это получалось плохо. Я думаю, что в каком-то смысле для неё это - облегчение. Я знаю, как это звучит. Но я говорю как врач. Она больше не страдает. Мицуки смотрела на него и не могла найти слов. Какая-то часть её разума понимала, что врач прав - она видела Инко в последние недели, видела, как та усыхает, как её глаза стекленеют, как её рука становится холодной и тонкой, как птичья косточка, - но другая часть отказывалась это принимать, потому что Инко не могла умереть, мать Инко обязана была дожить до возвращения сына, иначе вся эта проклятая система, в которой они все жили, не имела ровно никакого смысла. — А кому я теперь скажу, - тихо спросила она в пустоту, - кому я теперь буду рассказывать, как мой Кацуки выматерился на собственного отца? Кто будет смеяться над этим, как только она умела? Вот эти полицейские? Этот ваш агент? Врач молчал. — Двадцать восемь лет, - продолжила Мицуки тем же ровным голосом. - Двадцать восемь лет я её знала. И не было ни одного дня, чтобы я ей не позвонила. Ни одного. Даже когда мы ругались, я звонила. Завтра я возьму телефон и не буду знать, кому набирать. Понимаете? Этого номера больше нет. Этого голоса больше нет. Врач положил руку ей на плечо. Мицуки не отстранилась. И в этот момент Сакамото Рю вышел из палаты, прошёл мимо них по коридору и поднёс рацию к губам. — Контроль, говорит Сакамото. Объект скончался. Время смерти - двадцать один сорок семь. Ловушка потеряла оперативную ценность. Прошу инструкций по дальнейшему режиму охраны палаты. Из рации раздался спокойный женский голос. — Принято. Охрану снять до утра, провести инвентаризацию вещей покойной, изъять личные предметы и документы, опечатать. Уведомление о смерти не публиковать в открытом доступе до моего личного распоряжения - это может изменить наше тактическое положение. Спасибо за службу, Сакамото-сан. — Так точно. Он убрал рацию, поправил манжеты костюма и направился дальше по коридору к лифтам тем же ровным, спокойным шагом. Не посмотрел на Мицуки. Не посмотрел на стекло. Не посмотрел вообще ни на что. И вот это его равнодушие заставило Мицуки поднять голову. "Объект". "Ловушка". "Уведомление о смерти не публиковать". Они говорили об Инко не как о человеке. Они говорили о ней как о приманке. И теперь, когда приманка умерла, они даже не сообщат об этом её сыну. Мицуки медленно встала. Слёзы продолжали течь по её щекам, но что-то в её глазах изменилось. Врач посмотрел на неё снизу вверх и медленно поднялся, потому что увидел, что ей сейчас нужно стоять. Полицейские у двери отошли на шаг и сами не поняли почему. — Знаете, что самое страшное, - тихо сказала Мицуки, и её голос был сломанный, тонкий, как ветка, на которую долго давили. - Я не могу даже разозлиться. Я хочу. Я хочу выйти отсюда и кричать на всю эту вашу Комиссию, на эту Саваду, на этого Сакамото-сана, который отчитался о ней как о просроченной справке. Но у меня нет сил. Я просто, блять, устала. Она посмотрела на стекло. На неподвижное тело Инко за ним. — Она же всю жизнь хотела, чтобы он был просто счастлив, - прошептала Мицуки. - Не великий. Не герой. Просто счастлив. Чтоб улыбался. А теперь когда он узнает… - она замолчала, не закончив. И тихо, очень тихо: - Лучше бы он не узнал. Пусть он там, где он есть, думает, что мама ещё ждёт. Пусть хоть это у него останется. Она прижала ладонь к стеклу. — Прости меня, Инко, - сказала она. - Прости, что я тебя не уберегла. Прости, что я ни разу за все эти недели не смогла даже за руку тебя подержать. Прости, что мой сын ещё не нашёл твоего. Я постараюсь, чтобы у твоего Изуку был кто-то, когда он это узнает. Кто-то, кто его удержит. Я обещаю. Стекло запотело от её дыхания. Внутри медсёстры уже накрывали Инко простынёй. Мицуки опустила ладонь и медленно пошла к лифтам. У лифта остановилась, достала из кармана телефон, посмотрела на экран. Кнопка "Кацуки". Фотография шестилетнего Кацуки в очках для бассейна. Она долго смотрела на эту фотографию. Потом убрала телефон обратно в карман и вошла в лифт. За окном Токио горел редкими, мигающими огнями уцелевших кварталов. Где-то очень далеко на западе, в руинах Дейки, в подвале старого детского сада, шестнадцатилетний мальчик с зелёными волосами ещё не знал, что только что потерял последнего человека, ради которого имело смысл дышать. А в палате номер 514 медсёстры медленно отключали аппаратуру и убирали трубки. Тишина возвращалась туда, откуда никогда не уходила.
Примечания:
Отзывы (7)