Там, где умирают герои

Горячая работа
NC-21
В процессе
54
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 543 страницы, 185 304 слова, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 9: Журавлик

Настройки
Примечания:

Please don't let them see me.

Sure there's nothing left to try.

I can feel the light shine on my face.

Did I disappoint you?

Will they still let me over,

If I cross the line?

The Line — twenty one pilots

***

Самый нижний этаж больницы не значился ни на одной схеме для посетителей. Когда пятеро калек ушли и палата опустела, Старатель ещё долго стоял у заклеенного окна один. Он мог бы остаться там и ждать у экрана, ловя крохи из эфира, узнавая по чужим лицам, выстояли они или их смяли. Но сидеть и смотреть, как другие идут туда, куда он сам идти отказался, было выше его сил. И он сделал единственное, что ещё мог сделать в этом городе полезного хоть кому-то, - развернул кресло и поехал вниз. К сыну. А что творится сейчас там, на площади, удержали ли толпу, повернула ли её Савада на запад, на Дейку, - он не знал. И, может, не хотел знать, пока не скажет Тойе то, ради чего спустился. Лифт туда ходил только грузовой, по особому ключу, который выдавали единицам, и Старатель спускался в нём один, в своём кресле, упираясь ладонями в холодные ободья колёс. Ноги после войны почти не держали его - осколок в позвоночнике, перебитые нервы, - и он, привыкший возвышаться над толпой, теперь смотрел на мир снизу вверх, и это было, может, самым честным, что с ним случилось за всю жизнь. С каждым этажом вниз становилось холоднее и тише, и тёплый, человеческий запах больницы - бульон, спирт, бинты - сменялся другим: озоном, машинным маслом, остужённым металлом. Это был не больничный запах. Это был запах места, где людей не лечат, а просто не дают умереть. Тойю не сразу определили сюда. Первые месяцы после войны он лежал наверху, в обычной палате интенсивной терапии, как все, под капельницами и наблюдением, и тогда к нему ещё пускали - и Рей приходила, и сам Энджи приезжал, сколько мог себя заставить, и они сидели у его койки, и говорили мало, и всё равно это было хоть что-то. Но тело его не заживало, а только догнивало, держась на одних аппаратах, а имя его было слишком громким и слишком страшным, чтобы оставлять его на этаже, куда ходят обычные посетители. И когда Тартар после войны встал на реконструкцию, тех немногих, кого нельзя было ни выпустить, ни добить, тихо рассовали по таким вот подвалам - по камерам жизнеобеспечения, упрятанным под больничными корпусами. Туда Тойю и перевели. И ходить к нему стало - спускаться. Под землю. Будто навещаешь могилу, в которой ещё дышат. Он почти доехал до нижней площадки, когда из тени у стены отделилась фигура. Рей. Маленькая, прямая, в кардигане поверх домашней одежды, с белыми, как иней, волосами. Она часто бывала здесь - чаще, чем он, - и теперь стояла у двери, как стояла уже не раз, набираясь сил, прежде чем войти. Рука её лежала на ручке двери, и не нажимала. — Энджи, - сказала она тихо. - Я думала, ты сегодня не приедешь. После всего, что наверху. - Она помолчала, и пальцы на ручке чуть сжались, будто она всё-таки собиралась войти и в последний миг передумала. - Зайдём вместе? — Не сегодня, - сказал он, и пламя над его головой, и без того жидкое, рваное, на этой глубине почти угасло. - Мне нужно к нему одному. Я не про себя и не про Шото пришёл говорить. Я пришёл говорить про то, что слышать тебе ни к чему, извини меня. Рей посмотрела на него долго, своими спокойными, выстраданными глазами. Видно было, что ей стоит труда отнять руку от двери - что войти ей хочется больше, чем дышать, и что не входит она не из послушания, а потому что давно научилась оставлять сыну то немногое, что ещё можно ему оставить. Она не стала спорить - и в этом была и её сломанность, и её сила. — Тогда я подожду здесь, - сказала она и тронула его за плечо. - Только, Энджи. Он сегодня плохой. Совсем плохой. Не дави на него. И не приходи туда чинить себя за его счёт. Старатель кивнул и въехал в тяжёлую дверь. Палата была одна, в центре пустого бетонного зала, под единственной лампой, и всё остальное тонуло в полумраке, в котором перемигивались индикаторы аппаратуры. А посреди этого света, в коконе из трубок, проводов и колб с медленно пузырящейся жидкостью, в полувертикальном ложементе, похожем больше на саркофаг, чем на койку, висело то, что осталось от его старшего сына. Тойя был сожжён собственным огнём почти весь. Кожа сошла, тело держалось на чужих тканях, на трубках, входивших в него в десятке мест, на аппарате, который дышал за него и гнал по нему кровь. Лиловые мышцы, скрепки, швы. Лицо, то немногое, что ещё было лицом, перечёркивали белые рубцы, и из живой плоти торчали металлические скобы. Только глаза остались прежними - бирюзовые, живые, слишком живые для тела, которому давно дали бы умереть, будь в этом мире хоть капля милосердия. Машина гудела. Где-то капало. Грудь Тойи поднималась и опадала вместе с шипением аппарата. Несколько секунд сын, кажется, не замечал вошедшего. Потом веки дрогнули, бирюзовые глаза медленно повернулись, нашли отца в кресле - и в них проступило что-то странное, совсем не то, чего Старатель боялся. Не ненависть. Усталое, почти тёплое узнавание. — Опять... т-ты, - выдохнул Тойя. Слово далось ему с трудом, рвано, через свист аппарата, и после него он добрал воздух долгим, мучительным глотком. - Зачастил... папаша. На колёсах теперь. - Изуродованный рот тронула слабая, кривая усмешка, без яда. - Хорошая пара... из нас вы-шла. Один не ходит... другой не дышит. — Здравствуй, Тойя, - сказал Старатель и подкатился ближе, к самому ложементу, так что теперь смотрел на сына не сверху, а почти вровень, снизу вверх. — Зашёл бы... и так, - тихо проговорил Тойя, прикрывая глаза. - Чего ты всё... прячешься. Они давно уже не воевали, эти двое. Война и время выжгли вражду до пепла, и под пеплом не осталось ни обиды, ни счетов - осталось только горе, общее на двоих, и то, чего уже не вернуть. Тойя давно не держал зла на отца. Где-то там, в эти бесконечные месяцы в машине, между болью и беспамятством, он передумал всё и пришёл к самому страшному для себя выводу: что главной его виной была не ненависть. А то, что, увидев однажды, что дома ничего не изменилось, он выбрал не спасать, а гореть. — Я приехал тебя спросить, - сказал Старатель. - И рассказать. Потому что ты тут не знаешь ничего, а творится такое, что тебе надо знать. Бирюзовые глаза приоткрылись чуть шире. И Старатель рассказал. Не сухой сводкой, как докладывают, а как рассказывают близкому всё, что наболело, торопливо и горько, потому что больше некому было выговорить, а Тойя, как ни странно, был единственным во всём этом мире, кто мог понять. Он рассказал про мальчика по имени Изуку Мидория. Про то, каким тот был: беспричудным, всеми списанным, и всё равно лезущим спасать. Про то, как ему досталась сильнейшая причуда на планете и как он стал гордостью Юэй и надеждой страны. Рассказал, как этого мальчика сломали - медленно, методично, всей государственной машиной, - как довели до срыва, как он убивал, и как даже сорванный, обезумевший, он всё равно ухитрялся кого-то спасать. Рассказал про сегодняшнее утро - про то, что сам видел в эфире, не отрываясь от заклеенного окна. Про площадь перед администрацией в Токио, про тысячную толпу, что жгла чучело с лицом мальчика и затоптала тех, кто пришёл за него заступиться. Про человека Савады с рупором на помосте, про указ: ликвидация на месте, без суда, и каждый, кто протянет мальчику руку, - пособник, и понесёт ту же кару. Рассказал про десятки людоедов, выпущенных из Тартара мальчику вслед, про мировой розыск, про то, что земля закрылась для шестнадцатилетнего ребёнка вся, целиком. — А час назад, - закончил он глуше, - Тошинори и остальные ушли туда. На ту площадь. Всемогущий, Ястреб, Айзава, Джинс, Мирко. Пятеро калек - повернуть тысячу. Я не пошёл. Не дошёл бы, да и... не мне выходить геройским лицом к толпе, ты знаешь почему. - Он сжал на колене ладонь. - И вот они там сейчас, а я тут, у тебя, и не знаю, живы ли они ещё. Айзава сказал, следующий ход Савады - повернуть эту толпу на Дейку. А там, в руинах - мальчик. Тойя слушал молча, не перебивая, только дышал своим машинным дыханием, и бирюзовые глаза его всё темнели, всё уходили куда-то внутрь. — И вот я смотрю на это, - сказал Старатель тяжело, - и не понимаю. Что у него внутри. Что чувствует человек, на которого весь мир разом показал пальцем и сказал «чудовище». Я всю жизнь ловил злодеев, но я не понимаю их вот тут. - Он прижал кулак к груди. - А ты понимаешь. Ты единственный, кого я знаю, кто прошёл через это сам и выжил. Скажи мне, Тойя. Что у него внутри. Долгая тишина. Только гул машины и шипение воздуха. Тойя смотрел в потолок, и по его сожжённому лицу нельзя было прочесть ничего, кроме усилия дышать. В одной из трубок, тянувшихся к его горлу, медленно поднялся и лопнул пузырь. Аппарат отсчитал за него несколько вдохов, прежде чем сын снова собрал себя для слов. А потом он заговорил - медленно, по слову, по глотку воздуха, потому что слов у него оставалось немного, и он будто решил потратить их на то единственное, что ещё имело смысл. — Скажу... что у него внутри, - выдохнул Тойя. - Только тебе... не понравится. Потому что это... и пр-ро тебя. - Долгий, свистящий вдох. - Сначала... такой мальчик борется. Доказывает, что он хороший. Орёт это... в закрытые двери. Пока не сорвёт голос. Хрип. Колба у виска толкнула вверх ленивый пузырь. Грудь под трубками дёрнулась, аппарат коротко пискнул, выровнялся. — Это... самый человеческий его час, - продолжил Тойя, переждав машину. - И самый больной. Потому что ему ещё... не всё равно. - Вдох. - А потом он устаёт. Он замолчал. Аппарат дышал за него, раз, другой. — И что-то в нём... тихо щёлкает, - выговорил он наконец. - Он п-понимает: доказывать... некому. Приговор подписан давно. - Свист. - И быть тем чудовищем, которым назвали... оказывается, легче. Легче, чем каждый день умолять... чтоб в тебе разглядели человека. Долгая пауза. Где-то капнуло. — И тогда, папаша... приходит то, чего вы все боитесь. - Бирюзовые глаза нашли отца. - Не ярость. Покой. Ровный... страш-шный покой того, кто перестал бороться... за право быть собой. Старателя замутило, потому что он слышал не рассуждение - он слышал исповедь, и слышал в ней не только Деку, но и собственного сына, чью исповедь опоздал выслушать на десять с лишним лет. — И если он уже дошёл до покоя, - продолжал Тойя, не глядя на отца, экономя каждый звук, - словами... вы его не вернёте. «Т-ты хороший». «Ты не виноват». «Возвращайся домой». - Аппарат зашипел, нагоняя ему воздух. - Он это слышал. Н-не сработало. Слова кончились. Он повернул голову, и это далось ему дорого - шея в скобах, и где-то в горле щёлкнуло, - и бирюзовые глаза впились в Старателя. — Осталось одно, - выдохнул он. - Чтобы к-кто-то пришёл... и остался. Не говорил. Не уговаривал. Просто был рядом... и не уходил. Даже когда он гонит. - Долгая, тяжёлая пауза, аппарат пискнул дважды. - Особенно когда гонит. Столько, сколько надо. Это единственное... что спасло бы такого, как он. И т-такого, как я. Он замолчал, и в этом молчании было всё, чего эти двое не сказали друг другу за все эти годы. — Я ведь приходил, - сказал вдруг Тойя, тихо, и это уже было не про Деку. - Тогда. Домой. Один раз. - Свист, долгий вдох. - Думал... постучу. Скажу, что живой. А п-подошёл к дому... и увидел... - Пауза. - Ты не изменился, папаша. Ни на грамм. Всё тот же... номер один. Всё так же... поднимал руку. На Ш-шото. На маму. - Бирюзовые глаза потемнели. - И я не постучал. Развернулся... и ушёл. Выбрал гнев. Стал... вот этим. Он обвёл глазами своё разрушенное тело, трубки, машину. — И знаешь, о чём я тут думаю... в этой конс-сервной банке... все эти месяцы? - Вдох. - Не о том, что ты меня не любил. А о том, что я-я... всё равно дал тебе сделать из меня это. Сделал тебя... своей единственной причиной. - Свист. - Вот моя вина, папаша. Не дверь. То, что было после неё. Старатель не выдержал. Он опустил голову, огромный, обгоревший, в своём кресле, и плечи его затряслись, и слёзы потекли по изуродованному лицу открыто, впервые, может быть, за все эти годы. — Прости меня, - сказал он. Слово, которого не говорил никогда. - За то, что ты увидел в том окне. За то, что не изменился. За то, что не смотрел - ни на тебя, ни на них. За всё, Тойя. — Я давно простил, - выдохнул Тойя, и в голосе его не было ни яда, ни торжества, только бесконечная усталость и что-то, что у живого человека было бы нежностью. - Тут, в этой яме... з-знаешь, как быстро прощаешь. Когда дышать нечем... на злость воздуха не хватает. - Он прикрыл глаза. - Себя вот... простить не могу. А тебя - давно. Они помолчали. Машина гудела за двоих. А потом Тойя открыл глаза, и в них появилось что-то новое - не личное больше, а холодное, ясное, страшное, будто он смотрел уже не на отца, а сквозь стены, сквозь землю, на то, что надвигалось на эту страну. — Послушай меня, п-папаша, - сказал он, и голос его, хоть и рвался, обрёл вдруг странную твёрдость. - Этого мальчика... уже не спасти. Ты опоздал. И все вы. - Хрип, долгий вдох. - Я говорю это не чтоб добить. Чтоб ты был готов. Аппарат пискнул, выровнялся. — Мы в-все застали войну с Томурой, - выговорил он. - Я в ней горел. Рядом с ним. - Свист. - Томура хотел забрать Один за Всех. Подмять всех под себя. У него была цель, папаша. И за неё можно было ухватиться - он тян-нулся к тому, чего у него не было. Отними это - и остановишь. Долгая пауза. Грудь под трубками поднялась и опала. — А этому мальчику... забирать уже нечего, - выдохнул Тойя. - Сильнейшая причуда в мире... уже у него. Ему не нужно ни у кого... ничего красть. - Бирюзовые глаза впились в отца. - П-понимаешь? Томуру можно было остановить, отняв то, к чему он тянулся. А у этого... отнимать нечего. Если он решит... стереть всех - между ним и этим... не встанет ничто. Свист. Машина дала ему воздуха. — Вот почему это будет хуже, - сказал Тойя. - Не злее. Хуже. Потому что Т-томура хотел всё. А этот... уже ничего не хочет. И это страшнее всякого хотения. — И что мне делать, - хрипло спросил Старатель. — Выбрать с-сторону, - выдохнул Тойя. - Всем вам. Скоро будет так... что отсидеться не выйдет. Нейтральных не останется. - Вдох. - Или вы с-с той женщиной из Комиссии, что лепит из людей монстров... или вы против неё. Третьего... эта война не оставит. - Он перевёл дух, и это далось ему дорого. - И выбирайте быстрее. Потому что м-мальчик ждать не будет. Мальчик... уже выбрал. Тишина. Старатель сидел в своём кресле, опустошённый, и не знал, что ответить, потому что ответить было нечего. Тойя устало прикрыл глаза, дыхание его стало реже, и видно было, что разговор выпил из него почти всё. — Ид-ди, - сказал он совсем тихо. - Мама там в коридоре... из-звелась, я знаю. Иди к ней. И, папаша. - Он не открыл глаз. - Если по дороге выберешь сторону - выбери правильную. Хоть раз в жизни. За меня. Старатель долго смотрел на сына. Потом протянул руку - сожжённую, тяжёлую - и осторожно, впервые за все эти годы, накрыл ею то место на ложементе, где под трубками угадывалась ладонь Тойи. Тот не отдёрнул. Не смог бы, даже если б захотел. Но и не захотел. — Выберу, - сказал Старатель. - Обещаю. И выехал в холодный бетонный коридор, где его ждала Рей, и она взяла его за плечо, и они долго стояли так у запертой двери, двое стариков и их сожжённый сын за стеной, и наверху, над ними, над всем этим городом, уже сгущалось то, о чём предупредил Тойя.

***

Восточная Дейка гасла серым, как гаснет под вечер человек, которому нечего ждать от наступающей ночи. Леди Наган лежала на крыше двухэтажного дома напротив, на холодном, отсыревшем за день рубероиде, и давно не двигалась. Она умела не двигаться часами - этому её научили раньше, чем целиться; неподвижность была первым, что в ней выточили, потому что снайпер, который ёрзает, - это снайпер, которого находят. Правая рука её, обращённая причудой в длинный вороненый ствол, лежала на сошках из собственного локтя, и палец, которого у неё в обычном смысле уже не было, чувствовал спусковой крючок где-то на границе тела и оружия, там, где «Винтовка» переставала быть рукой и становилась приговором. Внизу, через провал улицы, стоял детсад. Двухэтажный, с просевшей крышей, с окнами, заколоченными чем попало, он держался посреди разбитого квартала упрямо, как держится всё, в чём ещё кто-то живёт. Над входом, на ржавом кронштейне, висела вывеска - выцветшая, в потёках, но ещё читаемая. Синими буквами по облупившейся белой эмали: «ЖУРАВЛИК». А рядом, нарисованный неумелой, но любящей рукой какого-то давно выросшего или давно погибшего художника, летел журавль - тонкий, белый, с раскинутыми крыльями, и краска на крыльях облупилась так, что казалось, будто он линяет, теряет перья на лету. Леди Наган смотрела на этого журавля долго. Мальчишку она нашла перед самыми сумерками - не того, главного, не зеленоволосого, а другого. Тощий подросток в толстовке на размер больше вышел из подвала с двумя пустыми канистрами и побрёл по руинам на восток, к тому месту, где, по её данным, ещё капала из лопнувшей магистрали вода. Шёл осторожно, прижимаясь к стенам, оглядываясь, - так ходят те, кого уже учили, что мир охотится. Её данные сходились: убежище, выжившие, и где-то там, внутри, среди тех, кто прятался под этой крышей, - её цель, раненая, истощённая, та самая, что устроила бойню в подвале школы и не тронула ни одного ребёнка. Мальчишка с канистрами был ещё далеко от убежища - брёл по открытому полю руин, по битому камню, где негде укрыться и неоткуда ждать помощи. Возьми она его сейчас - убежище ничего не услышит, не успеет, не поймёт. Чисто, быстро, профессионально - так, как она делала уже не один раз. Палец на границе тела и оружия не двигался. «На правильной ли я стороне», - подумала она, и сама удивилась, что подумала это. Не «правильно ли я делаю» - это она думала и раньше, и научилась не отвечать. А именно - сторона. Будто стороны ещё существовали. Будто в этом сером, дожёванном мире ещё можно было встать на какую-то из них и не запачкаться. Внизу мальчишка остановился, поставил канистры, потёр запястья - тяжело ему было, вода оттягивала руки - и поднял лицо к небу, проверяя, не пойдёт ли снова дождь. Серьёзное, усталое не по годам лицо. Совсем ещё мальчишка. В прицел Леди Наган видела тени у него под глазами, обкусанные губы, въевшуюся в кожу грязь, которую нечем смыть. И что-то в этом поднятом к небу лице потянуло за собой то, что она держала закрытым очень, очень давно. Юми всегда смотрела вверх. Это было первое, что вспоминалось, - не лицо даже, а эта привычка задирать голову. Они шли куда-нибудь вдвоём, держась за руки, и Кайна смотрела под ноги, как все нормальные люди, чтобы не споткнуться, а Юми смотрела вверх, на провода, на крыши, на небо, и спотыкалась постоянно, и Кайна злилась, и дёргала её за руку - «под ноги гляди, мелкая», - а Юми только смеялась и показывала пальцем: «Кай, смотри, голуби! Смотри, как сел! А этот сейчас взлетит, смотри-смотри-смотри -». И взлетал. И Юми замирала, провожая его глазами, пока он не растворялся в небе, и лицо у неё в этот момент делалось такое, какого у обычных детей не бывает, - голодное и счастливое разом. У Юми не было причуды. В их поколении это было уже почти позором - один ребёнок на тысячи, статистическая ошибка, недоразумение. В школе её за это дразнили. А Юми не злилась, она только сильнее любила птиц, потому что у птиц тоже не было никаких причуд - ни лазеров, ни огня, ни суперсилы, - а они всё равно умели то, чего не умел ни один человек на земле даже с самой крутой причудой. Они умели просто взять и оторваться от земли. — Я тоже буду героем, - сказала Юми однажды. Они лежали на крыше своей пятиэтажки, куда забирались тайком, через слуховое окно, и смотрели, как над городом проступают, одна за другой, первые слабые звёзды. — Не смейся. Буду. — Героям нужна причуда, мелкая, - сказала Кайна. Не зло. Просто как старшая, которая обязана говорить правду. — А вот и нет, - упрямо сказала Юми. - Героям нужно, чтобы они спасали. А спасать можно и без причуды. Я читала. Один дядя без причуды вытащил из реки троих и сам утоп. Он герой? Герой. А причуды не было. - Она помолчала, а потом добавила, тихо, будто стыдясь: - Я просто хочу, чтобы, когда я умру, кто-нибудь сказал «она спасала». Не «у неё не было причуды». А «она спасала». Понимаешь? Кайна тогда не поняла. Она думала о причудах, и о том, что её собственная - какие-то выросты в волосах, твёрдые как проволока, - наверное, бесполезная и дурацкая. Она не знала ещё, что годы спустя будет помнить эти слова дословно, что они будут приходить к ней по ночам в камере Тартара и что она отдала бы свою хвалёную, единственную в истории Японии меткость за одно - за то, чтобы тогда, на крыше, повернуться к сестре и сказать что-то правильное. Но она не повернулась. Она сказала: — Дура ты, мелкая. Пошли, холодно. И они пошли. И это был если не последний, то предпоследний их нормальный разговор, потому что через несколько дней Юми возвращалась из школы, пока Кайна лежала дома с простудой. Одна, обычной своей дорогой, которой ходила каждый день. А по этой дороге в тот час шёл человек. О нём потом писали мало и осторожно. Злодей с причудой массового поражения - так это назвали, обтекаемо, как называют то, на что не хотят смотреть прямо. Он вышел в людный час и решил что-то доказать - системе, героям, миру, который, по его мнению, был ему должен. Что именно он доказывал, осталось неизвестным, потому что доказывал он это тем способом, после которого не остаётся ни лозунгов, ни манифестов, только тишина да цифра в сводке. Он убивал людей - тех, кто просто шёл мимо, кто оказался не в том месте, кому не повезло идти из школы домой именно этой дорогой. Юми была среди них. Кайна потом узнала, что её маленькую сестру нашли не убегающей. Нашли повёрнутой назад, к малышу, которого она, кажется, в последнюю свою секунду пыталась толкнуть за угол, в укрытие. Это не спасло ни того, ни её. Но Кайна думала об этом всю жизнь: что Юми, её мелкая, и правда, как мечтала, в последний свой миг кого-то спасала. Пыталась. Тело отдали в закрытом мешке и не велели открывать. А человека не нашли. «Скрылся с места», - сказали семьям. «Ведётся розыск». «Комиссия по общественной безопасности прилагает все усилия и работает над предотвращением подобных инцидентов в будущем». Эту фразу - «работает над предотвращением» - Кайна услышала на общем собрании для семей погибших, куда её привела оглушённая, высохшая за неделю мать, и произнёс её гладкий человек в костюме, который смотрел поверх голов и ни разу не назвал ни одного имени. Не «ваша Юми», не «ваша дочь» - «подобные инциденты». Кайна стояла в том зале, держа мать за холодную руку, и думала одну-единственную мысль, ясную и твёрдую, как пуля: "Я стану сильнее их всех". Стану героем, настоящим, не таким, как эти. И буду защищать тех, у кого нет причуды. Тех, кто только смотрит вверх. За Юми. Она сдержала слово. В этом и был весь ужас - что она его сдержала. Её заметили рано. Причуда, над которой она сама смеялась, - волосы, твёрдые как проволока, - оказалась золотом: пули из собственного тела, любой жёсткости, бесшумные, неотслеживаемые. А меткость пришла потом, выточенная годами в закрытых тренировочных ангарах, куда её забрал лично председатель Комиссии - тот самый гладкий человек, что говорил «подобные инциденты». Он нашёл девочку с редкой причудой и страшной, удобной раной внутри и предложил ей ровно то, о чём она мечтала на крыше с сестрой: стать той, кто спасает. Защищать тех, кому нечем защититься самим. Сделать так, чтобы то, что случилось с Юми, больше не случилось ни с кем. Она поверила. Она была ещё девчонкой. Кто бы не поверил. Леди Наган завоевала любовь страны быстро. Её лицо было на плакатах. Дети хотели быть как она. Но по ночам она делала другую работу - ту, о которой плакаты молчали. Сначала это были злодеи: люди, которые ещё не убили, но вот-вот, превентивно, на упреждение, ради высшего блага. Ей объясняли каждый раз, терпеливо, цифрами: один сейчас или сто потом. Это называлось арифметикой, и считать её Кайну научили хорошо. А потом цели стали меняться. Уже не только злодеи. Герой, бравший взятки. Чиновник, собравший не те документы. Свидетель. Журналистка. Каждый раз - «ради сохранения веры людей в мир, который ты защищаешь». Каждый раз внутри что-то откалывалось по кусочку, тихо, как откалывается эмаль, незаметно, пока в один день не обнажается голый металл. Годами она держалась, считая чужие смерти и веря, что считает их ради Юми. А потом она увидела его. Это вышло почти случайно - сопровождала председателя на закрытый объект, и в коридоре, среди технического персонала Комиссии, в сером комбинезоне, постаревший, обрюзгший, живой, мимо неё прошёл человек с лицом, которое она знала по единственной старой ориентировке - по тому единственному размытому снимку, что выдали семьям и тут же забрали. Тот, кто убил Юми. Не в розыске. Не в Тартаре. На зарплате. Она не помнила, как это сделала. Помнила только, что сделала чисто - одна пуля, в коридоре, при свидетелях, и впервые за все эти годы ей было всё равно, кто видит. А потом её привели к председателю. Не в наручниках - ещё нет; она была слишком ценным активом, чтобы заковывать сразу. И она, дрожа от чего-то, что не было ни страхом, ни даже яростью, спросила его - человека, который когда-то сказал «подобные инциденты», а теперь сидел перед ней такой же гладкий, только старше: — Он убивал людей! Он-он убил мою сестру! Ей было семь, а вы эту блядоту прятали! - Голос у неё срывался, и она это ненавидела. - Скажите мне только одно. Все они, все до единого, - они что, были просто никому не нужны? Все эти смерти - впустую? За что вы их разменяли? Председатель посмотрел на неё долго, без злобы, почти устало - так смотрит учитель на способного ученика, который у самого выпуска вдруг забыл простейшее. — Его причуда стоила дороже, чем они, - сказал он ровно. - Те, кого он убил, против того, что он давал нам потом. Невыгодный размен, Кайна, но размен. Ты считала такие всю жизнь и считала хорошо. - Он чуть подался вперёд. - И вот что тебе стоит понять, прежде чем строить из себя сироту. За все свои годы у меня на службе ты отправила в землю куда больше «ненужных», чем он за один свой день. Разница между тобой и тем человеком только одна. Под его трупами не было моей подписи. А под твоими - есть. - Он откинулся обратно. - Так что не тебе оплакивать чужую арифметику. Ты и есть арифметика. Я тебя из неё сделал. Из той самой девочки, что стояла в зале и держала мать за руку. И вот тогда Леди Наган поняла всё - сразу, целиком, как понимают перед смертью. Что она не стала сильнее системы. Что система сделала из неё ровно того, кто убил Юми, - только послушного. Что она клялась защищать тех, кто смотрит вверх, а сама стала тем, от чего их некому защитить. Что справедливости нет. Что правой стороны нет. Что есть только люди с подписью и люди без подписи, и первые засчитывают вторых в графу. Она выстрелила в председателя один раз. Этого хватило. Тартар принял её молча. Серые сумерки над Дейкой вернулись не сразу - они проступили медленно, как проступает изображение на старой плёнке, и Леди Наган обнаружила, что всё так же лежит на крыше, и щека её мокра, и она не знает, от дождя или нет, и ей всё равно. Внизу, по открытому полю руин, мальчишка с канистрами всё так же брёл к подвалу, к тем, кто его ждал, к зеленоволосой цели, которую он, сам того не зная, прикрывал собой каждым своим шагом. Журавль на вывеске линял краской над пустым входом. И Леди Наган, лёжа неподвижно, как её научили раньше, чем целиться, поняла, что председатель был прав до самого конца. Что нет никакой правильной стороны, на которую можно встать. Что она потратила жизнь, пытаясь отыскать в мире справедливость, которой в нём нет и не было, - ни для Юми, ни для тех, кто прятался сейчас внизу, ни для зеленоволосого мальчика, которого страна сначала заставила убивать, а потом приговорила за то, что он убивал. Что выбора между правильным и неправильным ей не оставили - оставили только выбор между тем, кто сделает это быстро и чисто, и теми, кто идёт следом. А следом шли другие. Те, кого Савада выпустила из Тартара и кому развязала руки. Их было много, больше, чем она знала имён, и они доберутся сюда - не через дни, через часы, - и для них всё, что найдётся под этой крышей, будет уже не работой и не арифметикой, а потехой. «Если это всё равно случится, - подумала Леди Наган, и мысль была ровная, пустая, без дна, - пусть это буду я. Пусть быстро. Пусть без их страха. Пусть последним, что они увидят, будет не морда людоеда, а ничего. Просто ничего». Это было самое страшное милосердие на свете - милосердие человека, который перестал верить, что милосердие вообще возможно. И она это знала. И всё равно положила палец туда, где её тело кончалось и начиналось оружие. Мальчишка внизу был на открытом месте, посреди битого поля, далеко от любой стены, за которой можно укрыться. Он шёл к своим, с двумя канистрами воды, которую нёс им, потому что был у них за старшего, потому что заботился, потому что брал на себя чужие жизни, хотя сам был ещё ребёнком. Леди Наган выдохнула - длинно, до конца, как выдыхают перед тем, чего не берут назад, - и на этом выдохе, в самой нижней, мёртвой его точке, нажала. Звука почти не было - её пули были тихими, как и она сама. Где-то на соседней крыше с карканьем снялась и ударила в серое небо стая ворон, испуганная не выстрелом, которого они не услышали, а чем-то другим, что бывает в воздухе за миг до смерти. Они поднялись и закружили, чёрные, свободные, ничьи. Внизу всё кончилось так быстро, что человеческий глаз не успел бы разделить это на части. Только что мальчишка шёл к своим - а в следующий миг канистры стукнулись о землю и покатились, расплёскивая по серой пыли воду, которую он так берёг, и больше внизу не двигалось ничего. Леди Наган опустила оружие. Она лежала и смотрела, как растекается и тут же впитывается в пыль вода - вся, до капли, зря, - и как над опрокинутыми канистрами кружат, не садясь, испуганные вороны, и как линяет белой краской журавль на вывеске, и думала о том, что Юми любила птиц за то, что они свободны. А потом она поднялась - медленно, тяжело, как поднимается человек гораздо старше своих лет, - и пошла вниз. К тем, кто был под этой крышей. Чтобы успеть раньше тех, кто шёл следом.

***

Увести их. Спасти их. Спастись с ними. Мысль стояла в нём, тёплая и огромная, и Изуку держался за лямку жёлтого рюкзака, как держатся за край после долгого падения, и смотрел на этих детей в сгущающихся сумерках, и впервые за очень долгое время в нём было не «всем было бы лучше без меня», а другое, простое, человеческое: я смогу. Я их вытащу. Я сильнейший на этой планете, и пусть хоть раз эта проклятая сила послужит чему-то, кроме смерти. Он уже открыл рот, чтобы сказать им - сказать вслух то, что решил, - когда Мио подняла голову. Она сидела на матрасе, и Сачи только что закончила расчёсывать ей волосы, и ничего не происходило - и вдруг маленькая Мио выпрямилась, замерла и прижала, как делала всегда, ладошку к собственной груди, к сердцу. Только лицо у неё было не такое, как тогда, когда она слушала его. Лицо у неё было испуганное. — Там кто-то есть, - сказала она тихо, в пустоту, ни к кому. - Близко. Чужое сердце. Очень близко и очень... ровное. И в этот самый миг заклеенное крест-накрест окно лопнуло. Не разбилось - именно лопнуло, внутрь, вместе с фанерой, которой было забито, и в комнату, кувыркаясь, влетело что-то маленькое и тёмное, стукнулось об пол и покатилось, и Изуку, которого всю жизнь учили реагировать быстрее всех на свете, узнал это «что-то» за то ничтожное мгновение, которого ему хватило ровно на то, чтобы понять, что он не успевает. Он успел только рвануться вперёд, к ним, к детям, раскинув руки, будто можно собой накрыть целую комнату. А потом мир стал белым. Не было звука - звук пришёл позже, когда уже всё кончилось. Была вспышка, и удар, плотный, как стена, который подхватил его, развернул и швырнул спиной о дверной косяк, выбил из него весь воздух разом, забил уши ватой и погасил свет. Жёлтый рюкзак сорвало с плеча. Где-то очень далеко, на самом дне этой белой ваты, что-то тонко, бесконечно звенело. Потом проступил потолок. Изуку лежал на спине, у порога, наполовину в коридоре, и не понимал, как тут оказался. В груди не было воздуха. Он сделал вдох - и воздух пошёл, со скрипом, с пылью, с гарью, и вместе с воздухом вернулся звон в ушах, тонкий и ровный, заслонивший собой все остальные звуки мира. Он сел. Голова не держалась, всё плыло, по виску текло тёплое. И сквозь оседающую пыль, сквозь кружащиеся в воздухе белые бумажные хлопья он понял - ещё глухо, той частью сознания, что милосердно медлит, не пуская в себя случившееся, - что граната, влетевшая в окно, не пощадила никого, кто был там, в глубине комнаты. Он увидел то, что было в глубине комнаты. Хару. Он узнал её только по фартуку - тому самому, в котором она стояла у плиты, помешивая тушёнку, и который теперь был обуглен и забрызган тёмным. Саму Хару он не узнал бы, если бы не этот фартук: взрыв разорвал её на части, оставив лишь верхнюю половину у стены, привалившуюся боком к перевёрнутому стулу. Глаза были открыты - те самые большие, тёплые глаза, которые смотрели на него с пониманием, когда она его лечила. Теперь они смотрели в потолок, и в них уже ничего не было. Сачи лежала рядом - вернее, то, что осталось от Сачи: нижняя половина тела отсутствовала вовсе, а то, что было выше пояса, было вывернуто под неестественным углом. Её длинные волосы, которые она минуту назад расчёсывала себе и Мио, слиплись от крови и прилипли к обломкам. А Мио… Мио он искал дольше всего. Потому что от неё почти ничего не осталось. Только маленькая, уцелевшая до плеча рука, прижатая, как всегда, к тому месту, где у неё было сердце, - ладошка, которой она слушала его сердце, теперь лежала отдельно, на куске выбитого бетона, и пальцы ещё были чуть согнуты, будто она всё ещё слушала. Изуку не успел даже понять до конца то, что понял. Потому что рядом, под боком, у самого косяка, кто-то завозился. Такуми. Маленький молчаливый Такуми, тот, что прощался последним, тронув его за плечо тёплой ладошкой, - его отбросило взрывом вместе с Изуку, к самой двери, и он был жив. Оглушённый, в крови из рассечённого лба, с дикими, ничего не понимающими глазами - но жив. Он упёрся ручками в пол и начал подниматься, поворачивая к Изуку перепачканное лицо, ещё не плача, ещё не понимая, что случилось, где сестра, где все. Открыл рот, чтобы что-то сказать. И в этот миг, на глазах у Изуку, с той стороны, где ещё секунду назад было заклеенное крест-накрест окно, раздался один негромкий, сухой, почти деликатный звук - выстрел. Короткий, точный, безжалостный. Пуля вошла Такуми в висок - аккуратно, почти хирургически, - и вышла с другой стороны, унеся с собой всё, чем этот мальчик был: его молчание, его тёплые руки, которыми он грел медную пластину, его тихое «я ровно держу». Такуми не договорил. Не упал сразу - сначала покачнулся, будто ещё пытался устоять, и его глаза на долю секунды встретились с глазами Изуку, и в них не было ни страха, ни боли, только удивление - детское, чистое, непонимающее. А потом он рухнул лицом вперёд, в обломки, и больше не двигался. Изуку смотрел. Смотрел, не в силах отвести взгляд, не в силах даже моргнуть. С расстояния вытянутой руки. Он мог бы дотянуться. Мог бы закрыть собой. Но он сидел на полу, оглушённый, с отбитыми внутренностями, и опоздал ровно на то же мгновение, на которое опаздывал всегда. «Я держу тебя», - хотел он сказать. Но мальчик уже не слышал. И тогда он закричал. Это был крик, в котором не было слов - только чистое, животное отчаяние, выдирающееся из самой глубины груди, где ещё несколько секунд назад жила надежда. Он кричал, стоя на коленях посреди разнесённого детского сада, кричал так, что в горле рвалось, и не мог остановиться, и не хотел, потому что пока он кричал, можно было ещё не думать. Что он, Изуку Мидория, сильнейший человек на планете, смотрел на всё это с расстояния вытянутой руки и не сделал ничего. А в проёме разбитого окна, неторопливо, спокойно, появился силуэт. Женщина в длинном тёмном плаще, и правая рука её была не рукой. Она переступила через подоконник без всякой спешки - так входят туда, где работа уже сделана и осталось прибрать, - и неторопливо двинулась внутрь, в комнату, через всё, что в ней теперь было, к нему. И сквозь собственный крик, сквозь звон, сквозь оседающую пыль Изуку вдруг услышал тихое. Слабое. Совсем рядом. — …братик. Кента. Справа, привалившись к стене, оглушённый, бледный, но живой, в сознании, смотрел на него огромными глазами и звал его - тихо, едва слышно, тем словом, которым звал весь день. Живой. Кента был живой. И в ту же секунду, ещё не успев толком ни обрадоваться, ни вдохнуть, Изуку увидел, как женщина, не дойдя, спокойно повела стволом руки в сторону мальчика. И понял - всем своим контуженным, ещё не собранным телом, тем животным знанием, что быстрее мысли, - что она сейчас сделает. Он рванулся. Но он сидел, он не успел встать, он опаздывал, как опаздывал сегодня всё и везде, - и единственное, что у него было, единственное, что сработало быстрее ног, быстрее воли, само, из отчаяния, - из спины, из плеч, из самого нутра выхлестнул Чёрный Кнут. Тёмные плети Один за Всех ударили вперёд - перехватить, заслонить, сбить, отвести, успеть хоть здесь, хоть в этот единственный раз, - метнулись к Кенте, чтобы дёрнуть его к себе, за себя, под себя... И всё равно опоздали. На то же мгновение. На те же сантиметры. Сухой звук. И Кента, на которого уже падала тень его собственного Кнута, коротко, удивлённо охнул - и согнулся, и прижал обе ладошки к животу, низко, под рёбрами, и между маленьких пальцев сразу, толчками, пошло тёмное. Чёрные плети, опоздавшие, бессмысленно обвили уже оседающего мальчика - и Изуку подтянул его этими плетями к себе, на колени, и подхватил, и зажал ладонью поверх его ладошек. — Тихо, - выговорил он, и голос у него был чужой, сорванный криком. - Тихо, тихо, я тут, я держу, я тебя держу, слышишь, смотри на меня, только на меня смотри. — Я смотрю, - прошептал Кента. Он был совсем лёгкий, совсем тёплый ещё. - Братик... мне совсем не больно...

***

Кента ещё дышал у него на руках, тихо, неровно, и говорил, что ему совсем не больно, - а это было хуже всего, потому что Изуку знал, что не больно бывает, когда уже поздно. И в эту секунду женщина в плаще, не дойдя до него нескольких шагов, разжала левую, человеческую руку. Что-то тяжёлое глухо ударилось о бетон и подкатилось к его коленям. Она не просто бросила её - она её катнула. Как катят мяч собаке - небрежно, почти лениво, тыльной стороной ладони, чтобы та подкатилась ровно к коленям. Голова Рэнджи прокатилась по бетону, оставляя за собой неровный тёмный след, и остановилась, ткнувшись макушкой в его ботинок. Глаза остались открыты - те самые серьёзные, не по годам взрослые глаза, что смотрели на Изуку поверх самодельного аппарата и говорили «я собрал из хлама». Теперь они смотрели в потолок. Шея внизу была не перерезана - вырвана, лоскутами, будто кто-то дёрнул из стороны в сторону с такой силой, что кожа и мышцы не выдержали, и только позвоночник хрустнул напоследок. И принесла с собой, как трофей. Изуку опустил глаза. Рэнджи. Тот, кто нашёл его в переулке. Тот, кто тащил его на горбу, проклиная. Тот, кто час назад ушёл в туман за водой, чтобы хоть какая-то была от него польза. Вот и вся польза. Что-то в Изуку, что держалось всё это время - сквозь взрыв, сквозь Хару, сквозь Такуми, сквозь пулю в животе мальчика на его руках, - что-то, что ещё оставалось Изуку Мидорией, тихо и окончательно оборвалось. Без крика на этот раз. Беззвучно. Как рвётся под слишком большим грузом последняя нить, и ты даже не слышишь - просто понимаешь, что больше она ничего не держит. «Вот, - сказала Тень, и голос её был тихим, почти нежным, и шёл уже не сбоку, а отовсюду, изнутри, из самого центра его. - Вот теперь ты видишь. Всё, как я говорил. Они забрали у тебя всё, что можно забрать. Не осталось ничего, что нужно беречь. - Пауза. - Так перестань, блять, беречь» Изуку осторожно, очень бережно опустил Кенту на пол - привалил к стене, подсунул под голову свёрнутый рукав, прижал его ладошки к ране, чтобы держал сам. — Я сейчас, - сказал он тихо, не своим уже голосом. - Подожди меня. Не закрывай глаза. — Хо... рошо, - выдохнул Кента. А потом Изуку встал и посмотрел на женщину. И узнал её. Не лицо - лица он никогда не видел, - а то, кем она была. Длинное платье. Правая рука, вместо кисти уходящая в длинный вороненый ствол. Айзава предупреждал его, ещё там, в начале: "За тобой пустили Леди Наган. Лучший стрелок, что был у этой страны. Какие-то люди достали её со дна Тартара и спустила с поводка - на тебя. Она не промахивается, Изуку. Не подпускай её на дистанцию и не вставай на открытом." Вот она. Пришла. И всё уже сделала, прежде чем он успел её увидеть. — Не двигайся, - сказала Леди Наган. Голос у неё был ровный, рабочий. Ствол смотрел Изуку в грудь. — Стой смирно, и всё кончится быстро. Дёрнешься - получишь, как он. - Она кивнула, не глядя, в сторону Кенты. - Кстати. Зря ты его выдернул. Я готовила ему чистую смерть. Одна секунда - и всё, и не больно. А ты дёрнул его под пулю в брюхо. - Что-то очень усталое мелькнуло в её лице. - Знаешь, как умирают от живота? Долго и мучительно, если не оказать медицинскую помощь сразу. Так что это ты его сейчас убиваешь, не я. Я хотела по-доброму. Изуку молчал. Он смотрел на неё, не двигаясь, и это молчание было страшнее любого рывка. — Молчишь, - сказала она. И вздохнула. - Ну молчи. И выстрелила. Она не промахивалась с трёх шагов никогда. Не промахнулась и теперь - почти. Изуку не дёрнулся, не закрылся, не ушёл, и, может, поэтому она в последний миг сама увела ствол на волос в сторону, не зная зачем, - и пуля, которая шла ему в сердце, вошла в бок, под рёбра, пробила навылет и выщелкнула из стены за ним крошку бетона. Удар развернул его вполоборота. Боль пришла секундой позже - горячая, тяжёлая, настоящая. Тёмное быстро пошло по тёмной ткани костюма, вниз, по бедру. И - не упал. Выпрямился. И снова посмотрел на неё - так же ровно, так же пусто, будто пуля в боку была комариным укусом, будто она ничего ему не сделала. И Леди Наган, глядя в это лицо, впервые за очень долгое время ощутила в основании затылка тот холодок, который у обычных людей зовётся страхом. А потом мальчишка с дырой в боку прыгнул на неё. Не побежал - прыгнул, разом, без замаха, так быстро, что воздух хлопнул. Наган успела только потому, что всю жизнь только и делала, что успевала: ушла перекатом, и кулак Изуку вошёл в пол там, где она стояла, и пол перестал быть полом - бетон вспучило, разорвало, взрывной волной вышибло остатки окна и кусок стены, и весь детский сад вздрогнул до основания. «Тише! - рявкнула Тень, и в её голосе впервые мелькнула не насмешка, а расчёт. - Ты только что чуть не уронил на Кенту потолок, блин. Соберись. Бей её, а не город» Изуку выдохнул. Где-то на краю сознания это дошло. Он сдержал второй удар - смазал, увёл силу вбок, в пустой проём, и стена сложилась наружу, в туман, а не внутрь. А Наган уже не было рядом. Она перетекла через пролом - мягко, профессионально, не оборачиваясь, - и канула в серые сумерки, в уцелевший восточный квартал, где над разбитыми улицами ещё держались на ногах несколько высоких остовов. Снайпер не дерётся в упор. Снайпер уходит на высоту. И тут же, почти сразу, с одной из этих высот - сухой, далёкий, тихий звук. «Вниз!» - крикнула Тень, но Изуку уже двигался: Чувство Опасности дёрнуло его за позвоночник раньше мысли, мир на долю секунды окрасился багровым контуром, и он ушёл - не весь. Пуля, шедшая в горло, рванула по руке, вспорола рукав и мякоть предплечья, и рука сразу онемела и стала тёплой и мокрой. Две раны. Бок и рука. Кровь шла из обеих, и шла быстро. Он не видел, откуда стреляли. В том и был ужас. Туман, сумерки, десяток одинаковых чёрных остовов на фоне гаснущего неба - и где-то на одном из них, в одном из тысячи окон, лежала женщина, которая не промахивается никогда и для которой он сейчас был просто мишенью на открытом месте. Она не торопилась. Зачем? У неё было всё: позиция, время, бесконечный запас патронов. Она могла ждать. Она могла выцеливать. Она уже видела, как он истекает, и знала, что время работает на неё, - с каждой минутой он слабеет, с каждой каплей крови становится медленнее, уязвимее, ближе к финалу. Изуку прижимал рану локтем и чувствовал, как по пальцам течёт. Кровь не останавливалась. Вторая дыра - рука - пульсировала болью и онемением одновременно, и он понимал, ещё немного - и он просто рухнет. Не от выстрела - от потери крови. Прямо здесь, на открытом, лицом в асфальт. — Я сейчас упаду, - выдохнул он вслух, и это было даже не Тени - себе. - Если я сейчас же не уйду с открытого, она меня снимет или я сам отключусь. Надо отступить. Надо спрятаться. Надо остановить кровь - хоть как-то. А потом уже думать, как её достать. «Вот, - сказала Тень, и в голосе её не было ни насмешки, ни издёвки, только короткое, злое одобрение. - Наконец-то ты говоришь дело. Это первый разумный вывод за весь бой. Прячься и останавливай кровь, а потом мы с ней разберёмся» — Дым, - выдохнул Изуку. - Дымовая Завеса. И, зажав локтем разорванный бок, выпустил Дымовую Завесу. Из тела повалил густой, лиловый, непроглядный дым. Это была причуда Эна, шестого, давно дремавшая в Один За Всех среди прочих. Завеса пошла во все стороны, затягивая улицу, проём, остовы, гася гаснущее небо, отрезая снайпера от мишени. Под её прикрытием Изуку метнулся - в обвалившийся дверной зев соседнего здания, в темноту, за бетонную плиту, вниз, в угол, куда не достать ни взглядом, ни пулей. И там, в дыму, в темноте, привалившись спиной к холодному бетону, он наконец позволил себе сползти на пол. Кровь уходила. Он чувствовал, как она уходит - из бока, из руки, толчками, в такт сердцу, - и как вместе с ней из него вытекает тепло, и сереет, плывёт, отдаляется мир. Пальцы холодели. И та же холодная считающая часть, что вывела его в укрытие, теперь спокойно, без жалости подвела итог: с такой кровопотерей он не продержится и пары минут. Он осядет здесь, в углу, и эта блядская снайперша дойдёт по дыму на запах и достреляет его, как подранка под кустом. А за стеной останется ждать Кента. Братик обещал вернуться. «Сходится, - тихо сказала Тень, без насмешки. - Я бы лучше не посчитал. И что делать будешь, умник? Подыхать тут культурно?» — Нет, - выдохнул Изуку в темноту. И стал думать. Быстро, ясно, как привык, - так, как считал в уме чужие причуды ещё мальчишкой, исписывая тетрадь за тетрадью. Кровь надо остановить. Нечем. Бинты в жёлтом рюкзаке - рюкзак сорвало взрывом там, в комнате, к нему сейчас не пробиться. Жгут - некуда, рана в боку. Прижать - не хватит рук, и всё равно не удержать столько. Все обычные ходы вели в тупик, в смерть, в осевшее у стены тело. А необычные? И тут он зацепился за то, от чего весь последний месяц отводил мысль. Один За Всех рос. Он чувствовал это давно - как сила, которую он считал уже изученной до дна, вдруг начала шевелиться, тяжелеть, отращивать что-то новое сама по себе, без спроса, будто переросла и его, и всех носителей до него. Он гнал это от себя, боялся: каждая новая причуда отрывала от человека ещё кусок. Но сейчас, в углу, истекая, он впервые посмотрел на это не как на проклятие, а как на инструмент. Если эта сила лепит из него что хочет - если она сама латает то, что в нём ломается, - то, может, ей можно и приказать? Не наружу, в кулак, как он гонял её всю жизнь, а внутрь. В разрыв. В рану. Сшить. Он не знал, сработает ли. Это была догадка, голая, отчаянная, не проверенная ни разу. Но все остальные догадки кончались его трупом, а эта - хотя бы могла не кончиться. «Ну наконец-то, - выдохнула Тень, и в голосе её было почти уважение. - Сам дошёл. Я уж думал, ты так и сдохнешь, перебирая бинтики в голове. Да, блять. Заведи силу внутрь. В бок, в руку. И прикажи. Ты ей хозяин - вот и хозяйничай. Не ссы, хуже уже не будет» И Изуку, один, в дыму и темноте, истекая, сделал то, чего не делал никогда. Он перестал выталкивать Один За Всех наружу - и завёл его в себя, в рваную дыру под рёбрами, в разорванное предплечье, направил эту чудовищную силу не в удар, а внутрь собственного мяса, и стиснул зубы, и приказал: срастись. Тень заговорила - негромко, почти как хирург, который ведёт операцию и не отвлекается на лишнее: «Давай, давай, не отвлекайся. Ты всё правильно понял. Это твоя сила, не чужая. Ты не просишь - ты приказываешь. Внутрь, не наружу. Чувствуешь, как идёт?» Изуку не ответил. Он не мог - зубы были сжаты так, что трещали. Он чувствовал. Чувствовал, как Один за Всех, всегда рвавшаяся наружу, в кулак, в удар, в молнии, теперь разворачивается внутрь, в мясо, в разорванные мышцы, в размозжённые сосуды - и делает то, чего он никогда не позволял ей делать. Она не лечила - она сшивала. Грубо, наспех, как штопают мешок в полевых условиях, не заботясь о шрамах. Мышечные волокна стягивались, срастались, твердели, и каждое такое стягивание отдавалось вспышкой боли - другой боли, не похожей на пулю, более глубокой, как будто его заживо сшивали изнутри раскалённой проволокой. — Терпи, - сказала Тень. Теперь она встала прям перед ним и уже находилась не только в его голове. - Шрамы останутся, но ты не истечёшь. Руку тоже давай. Видишь, как сводит? Это нормально. Ты никогда этого не делал, так как прошлые разы твое тело само лечилось, но только очень медленно и постепенно. Теперь ты сам приказываешь и заставляешь, из-за чего оно начинает сопротивляться. Оно думает, что ты его убиваешь. Твоя главная цель - это не дать ему думать. Ты - тот, кто им управляет. Давай, прикажи ещё раз. Жёстче. Настойчивей. Оно обязано тебя слушаться. И он приказал. Жёстче. Настойчивей. И плоть послушалась, сжалась, затянулась - грубо, уродливо, неровно, - но кровь остановилась. На боку, там, где только что зияла рваная дыра, теперь багровел свежий, розовый, влажно блестящий рубец. Это было отвратительно. Это было хуже самой пули - чувствовать, как плоть сама себя сшивает изнутри, как края ран ползут навстречу друг другу, шипя, будто по ним пустили ток, как что-то под кожей шевелится, тянется, заполняет. Изуку стиснул зубы, чтоб не закричать, и по лбу его пошёл холодный пот, и где-то на середине этого ему стало по-настоящему дурно - не от боли. От другого. От того, что вместе с телом начала заращиваться и сдвигаться сама его голова. Потому что пока раны закрывались, поплыло убежище. Угол, в котором он сидел, перестал быть одним углом. Бетонная плита, заслонявшая его, вдруг оказалась сразу в трёх местах, и зев двери, через который он сюда нырнул, размножился, разъехался - один проём, другой, третий, и Изуку, мотая головой, перестал понимать, который из них настоящий, в который он вошёл и в который теперь выходить. Лиловый дым за стенами клубился, и в этом дыму стены повторялись, дробились, как в разбитом зеркале, и он сидел в центре десятка одинаковых углов и не знал, в каком из них он сам. «Спокойно, - резко сказала Тень, и в её голосе опять мелькнула та тревога, что выдавала: ей тоже это не нравится. - Я предупреждал, что будет нехорошо. Эта твоя новая причуда чинит мясо и калечит голову. Чем больше латаешь себя - тем сильнее плывёт. Это плата. Дыши. Углов один. Дверь одна. Закрой глаза, не верь глазам, верь мне. Посиди так. Кровь уже не идёт - я чувствую. Главное сделано. Ты не сдохнешь. Теперь просто переждать кашу.» Изуку закрыл глаза и сидел в темноте, слушая, как утихает звон, как медленно собирается обратно расколотое убежище. Раны затянулись - стянулись в розовые, блестящие, страшные рубцы, и кровь больше не шла. Тело снова было целым. А голова - нет. В голове осталась каша, тонкий звон и под ними - что-то новое, ровное и холодное, чего раньше не было. Он сидел в темноте, целый, не истекающий больше, спасённый - и не чувствовал ни облегчения, ни благодарности. Он чувствовал только эту холодную ровную ясность, которая поднималась в нём, как вода в затопляемом трюме, и в которой всё, что ещё час назад было важным - люди, страна, правильно, нельзя, - тихо шло на дно. «О, - сказала Тень, и в голосе её было удовлетворение, почти ласка. - Вот оно. Чувствуешь? Это настоящий ты. Без всей этой шелухи про "героя". Наконец-то» Изуку открыл глаза. Дым вокруг начал редеть. Где-то там, наверху, в одном из чёрных остовов, лежала женщина и ждала, когда он высунется, чтобы снять его вторым, чистым выстрелом. У неё была высота, дистанция и терпение. У него - две зажившие раны, поехавшая голова и Кента за стеной, которому он обещал вернуться. И впервые за весь бой Изуку начал не чувствовать, а думать. Холодно, ясно, страшно. Снайпер силён на дистанции. Значит, дистанцию надо убрать. Снайпер бьёт по тому, что видит. Значит, надо сделать так, чтобы она не видела, - а он видел. У него есть дым, который слепит её. У него есть Чувство Опасности, которое орёт за миг до выстрела. У него есть Парение, чтобы подняться к ней, и Чёрный Кнут, чтобы выдрать её из её гнезда. У него есть всё. Ему просто надо перестать быть мишенью на земле - и стать тем, кто приходит сверху. — Хорошо, - сказал он тихо, в оседающий дым, и голос его был ровным и чужим. - Тогда давай по-твоему. Сверху. «Вот это разговор, - сказала Тень. - Пойдём, поучим лучшего стрелка страны бояться.» И Изуку поднялся с пола - целый, холодный, с поехавшим миром перед глазами и ровной пустотой внутри, - и шагнул обратно в редеющий лиловый дым, чтобы начать вторую половину этого боя уже не как загнанная мишень.

***

Бой шёл в восточной Дейке - в том единственном квартале, которому война обошлась не так страшно, как остальному городу. Когда-то это была обычная улица: широкая дорога, по одной стороне - ряд высоток в десяток этажей, по другой - приземистые торговые коробки, склады, подстанция. Теперь высотки стояли выгоревшими остовами, чёрными скелетами на фоне гаснущего неба, с провалами вместо окон и обрушенными внутренностями, - но стояли, тянулись вверх, и каждый такой остов был готовым гнездом для того, кто умеет бить сверху. Низкая сторона улицы превратилась в поле битого бетона, в холмы обломков, в коробки с проломленными крышами - укрытия для того, кто бьёт снизу. А далеко позади, за спиной Изуку, через несколько кварталов разбитых переулков, в той части, что уцелела чуть лучше, остался стоять детсад - и в нём, у стены, держа простреленный живот ладошками, ждал Кента. Погода в тот вечер была хуже некуда. Серое, низкое небо висело над Дейкой, и дождь - мелкий, противный, ледяной - моросил с утра и к вечеру только усилился. Но хуже дождя был туман. Он поднялся с земли после полудня и теперь стоял плотной стеной, разъедая видимость до нескольких десятков метров. Высотки уходили в него, как в молоко, и если ты стоял на земле, то не видел их верхушек, а если наверху - не видел земли. Этот туман был на стороне того, кто умеет прятаться. И против того, кто привык бить с дистанции. Чем дальше Изуку уходил за Наган в глубь квартала, тем дальше он уходил от Кенты. Он это понимал. И шёл всё равно, потому что иначе было нельзя: тянуть снайпера к детсаду означало привести смерть туда, где она ещё не всё доделала. Сам Изуку сейчас был страшен. Тёмный геройский костюм, отстиранный и зашитый детскими руками, висел изодранный, мокрый от тумана и от крови - тёмные пятна расплывались по боку, где затянулась первая рана, и по плечу, где засела вторая пуля. Лицо было серым от пыли, с дорожкой засохшей крови от виска, а глаза - глаза были пустые и ровные, без блеска, без того живого, что было в них ещё час назад. И по всему его телу, от плеч к запястьям, от шеи вниз, бежали, ветвясь, зелёные молнии Один За Всех - его сила, выкрученная до предела, оплетала его сеткой разрядов, и они потрескивали, и срывались с пальцев, и заставляли воздух вокруг него дрожать и пахнуть озоном и палёным. От разгорячённого тела в холодный туман шёл пар. Он стоял посреди мёртвой улицы, обмотанный собственной молнией, дымящийся, окровавленный, и был похож не на героя и не на человека - на что-то, что подняли из земли и заставили ходить. Первое, что он сделал, выйдя в дым, - не двинулся с места. Холодная, считающая часть его понимала: каша в голове - это уязвимость, и если он сейчас рванёт в бой полуослепший, дробящий мир на десяток лживых отражений, лучший стрелок страны снимет его на первом же неверном шаге. Значит, прежде чем драться с ней, надо разобраться с собой. Изуку стоял в редеющей лиловой мгле, закрыв глаза, и заставлял разболтанный, заращённый мозг собраться - так же методично, как когда-то заставлял непослушное тело удержать на пальце один процент силы, не сломав кость. Он препарировал собственный бред, как препарировал чужие причуды. «Двоится не мир - двоюсь я. Регенерация трогает то место в голове, что отвечает за «где я и где всё остальное». Значит, нельзя верить тому, что вижу с краю зрения, - там она и врёт сильнее всего. Верить можно центру взгляда и слуху. И ещё - Чувству Опасности: оно не глазами видит, его не обмануть отражением. Если в дыму вспыхнет багровый контур - вот он настоящий, на него и реагировать, а остальное - мимо» Он разложил свою поехавшую голову на правила, как раскладывал любую задачу, - и каша не ушла, но стала управляемой. Не вылеченной. Просто учтённой. Тень молчала несколько секунд, разглядывая его. Потом хмыкнула - коротко, без обычной издёвки. — Так ты решил... не переставать сходить с ума, а просто взять безумие под контроль? - Она фыркнула, и в этом фырканье мелькнуло что-то похожее на уважение, приправленное горечью. - Ну, блять, парень. Любой другой на твоём месте уже скулил бы в углу. А ты, сука, составляешь инструкцию по эксплуатации собственного пиздеца. - Пауза. - Ты никогда не переставал меня удивлять. — Помолчи, - ровно сказал Изуку. - Мне нужно её услышать. И открыл глаза. Дым стоял ещё плотный - от остовов до обломков, - но Изуку больше в нём не прятался. Он в нём охотился. Снайпер бьёт по тому, что видит. В дыму она слепа, как и он, - но у неё нет Чувства Опасности. Значит, здесь, в молоке, преимущество переходит к нему. Нужно только одно: выманить выстрел и по вспышке найти гнездо. Он дал ей цель. Короткий импульс Парения - и он вынырнул из дымовой завесы, на полкорпуса, на один удар сердца. Тёмный силуэт в разрыве мглы. И сразу вниз. Сверху сухо щёлкнуло. Багровый контур полыхнул вдоль хребта раньше звука - он уже падал, когда пуля прошла сквозь то место, где была голова, и распорола воздух с тонким злым свистом. Чисто уворачиваться было не нужно. Нужна была линия. Одна вспышка в сумраке, один след порохового дыма - и холодный вычислитель внутри провёл от неё прямую назад: третий этаж выгоревшей высотки, чёрный провал окна, второй слева. «Вот ты где» — Нашёл, - выдохнула Тень. - Теперь решай, чем бьёшь. И решай быстро: она уже сходит с позиции. Она не дура. Прыжок - это секунды в воздухе, а в воздухе он мишень. Кнут - далеко, она утечёт. Между ним и ней не должно остаться ни воздуха для выстрела, ни времени для шага. Он выбрал Фа Цзинь. Сила скрутилась в ногах, в спружиненном теле - один оборот, три, шесть, - молнии сгустились, налились, загудели низко, на грани. И когда наверху ствол ещё искал его в дыму, он не прыгнул. Он выстрелил собой. Воздух за спиной схлопнулся с грохотом. Бетон под ступнями провалился воронкой. Зелёная молния прошла улицу из конца в конец быстрее, чем глаз поспел бы её догнать, - и вошла в основание высотки кулаком вперёд, на третьем этаже, со всем, что он нёс. Мир разорвало. Удар снёс не окно. Не комнату. Он выбил несущую опору вместе с куском стены, и дом охнул всем своим выгоревшим скелетом. Перекрытие сложилось. Этажи поехали внутрь, оседая, заваливаясь набок, выхаркивая в сумерки тучу пыли и крошки, и грохот покатился по мёртвому кварталу, отдаваясь в соседних остовах долгим костяным эхом. Останься Леди Наган в том окне ещё на полсекунды - её бы не нашли. Вообще. Но её там уже не было. Наган не была идиоткой. Снайпер, который привязан к позиции, - мёртвый снайпер; её первым делом научили не любить ни одно своё гнездо, всегда иметь второе и уходить из первого за миг до того, как туда придёт ответ. Она увидела, как мальчишка мелькнул и пропал в дыму, как засёк её по вспышке - поняла, что засёк, по тому, как изменилась его неподвижность, - и уже текла вниз по лестничному пролёту, когда верхние этажи над ней сложились внутрь. Её снесло вместе с лавиной бетона - но на втором этаже, в стороне от эпицентра, и она ушла в этот обвал кувырком, сгруппировавшись, привычно, гася удар, как гасила всю жизнь. Выкатилась в пролом, в соседний переулок, в пыль, ободранная, в крови из рассечённой брови, с гудящим плечом, - но целая. Живая. Уже бегущая, низко, к следующему укрытию - приземистому бетонному коробу бывшей подстанции через дорогу, считая на бегу. И, бросив себя за угол, в безопасность, на одно короткое мгновение позволила себе то, чего не позволяла давно: испугаться по-настоящему. «Это не человек, - подумала она холодно, утирая кровь со лба тыльной стороной ладони. - Один удар. Один, блять, удар - и нет здания. Я была права, что не подошла. Если он достанет меня в упор хоть раз, от меня не найдут даже жетона» Она знала про его силу из ориентировки. Одно дело - читать «носитель сильнейшей причуды». Другое - лежать в пыли обрушенного им дома и понимать, что та бумажка ещё преуменьшала. «Ладно, - сказала она себе, и руки её уже работали сами: она запустила пальцы в собственные волосы, выдёргивая прядь, и волос на глазах твердел, вытягивался, превращался в длинную тонкую пулю - её причуда, её боеприпас, её тело, обращённое в смерть. - Ладно, мальчик. В упор я тебе не дамся. Значит, будем так. Ты большой, ты громкий, ты крушишь дома - а я маленькая и тихая. Ты будешь искать меня по всему кварталу, а я буду откусывать от тебя по кусочку. Ты уже посечён - бок, плечо. Ты теряешь кровь с каждой минутой, хочешь ты этого или нет. Время на меня работает. Мне просто, блять, нельзя стоять на месте» Это был верный план. Против кого угодно другого - выигрышный. Она вскинула ствол из-за угла короба - не туда, где он был, а туда, где он будет через долю секунды, с поправкой на пыль, на ветер, на оседающую муть, - и выстрелила. И попала. Изуку, выходивший из развалин снесённого им дома, не успел на этот раз весь: Чувство Опасности рвануло его в сторону, но пуля, шедшая в шею, вошла в плечо, развернула, впилась глубоко, ударила в кость. Его качнуло, кровь хлынула, левая рука повисла. «Снова зацепила, - удовлетворённо отметила Наган за своим углом, уже смещаясь, уже не задерживаясь на месте ни на миг. - Третья дырка. Теперь он точно сбавит. Раненый зверь медленнее. Пусть истекает, пусть слабеет - а я постреляю» Так оно и должно было пойти. Так оно шло всегда, с любым противником, которого она брала измором. Но что-то было не так. Она ждала, выцеливая его сквозь редеющий дым, что он начнёт оседать - что движения замедлятся, что его поведёт от кровопотери, что раненое тело само сделает за неё половину работы. Этого не происходило. Мальчишка стоял посреди открытой улицы под её прицелом, с пробитым плечом, - и стоял ровно. Не качался. Не зажимал раны. И, главное, - Наган сощурилась, поймала его в оптику, и холодок снова прошёл у неё по затылку, - тёмные пятна на его костюме, бок и первая рана, те, из которых час назад хлестало, больше не растекались. Не блестели свежим. Кровь из старых ран не шла. «Стоп, - подумала она, и палец замер на спуске. - Этого не может быть. Я пробила ему бок навылет. Он должен был оставить за собой кровавый след через полквартала. А он сухой» Она не знала ещё слова, объясняющего то, что видела. В её деле такого не было. Она просто отметила, профессионально, холодно, как отмечают непонятную, опасную аномалию: раны на нём не ведут себя как раны. И это было плохо. Это рушило весь её расчёт, потому что весь её расчёт стоял на одном - что время и кровь на её стороне. А Изуку, не зная и не интересуясь, что она там разглядела, делал своё. Он остановился - спокойно, посреди открытой улицы, под прицелом, словно у него была вся ночь, - и завёл силу в плечо. — Опять, - сказала Тень, и теперь в её голосе не было ни уважения, ни веселья, была тревога, - Изуку, стой. Не лечись второй раз подряд. Я тебя предупреждал - один раз каша, а второй ты можешь обратно её и не собрать. Эта тварь жрёт голову, понимаешь ты или нет? Будешь латать себя без счёта - станешь овощем. Будешь сидеть и пускать слюни, целый и пустой, как кукла. Перетерпи. Зажми. Ну хоть что-нибудь, только не - Изуку не слушал. Он завёл Один За Всех в плечо, в раздробленную кость, в порванное мясо, и приказал срастись - и тело снова, отвратительно, шипя, потянуло края друг к другу, и пуля выдавилась из раны и звякнула о бетон, и кость поползла обратно в кость. И мир раскололся. Если в первый раз он двоился, то теперь раскрошился весь. Серый квартал разлетелся на грани, как стекло под молотком, и в каждой грани был свой кусок мира, и все они врали. Звон в ушах стал воем. Земля кренилась. И сквозь этот воющий, расколотый, кренящийся мир Изуку - холодно, методично, стиснув зубы так, что заломило челюсть, - продолжал делать своё. Он не пытался больше унять кашу. Он решил иначе: раз причуды начали врать - значит, надо бить так сильно и так широко, чтобы попадать даже криво. Раз глаз обманывает - значит, не доверять глазу, доверять Чувству Опасности и слуху, выцеливать её по звуку выстрела, по сдвигу воздуха. Он взял свои сбоящие, разболтанные силы - и не выключил их, испугавшись, а вывернул на полную, продавил сквозь боль, заставил работать через сопротивление собственного крошащегося мозга. Кнут, бьющий мимо, - бить десятью кнутами разом, накрыть площадь. Парение, сбоящее, - держать его волей, грубо, через не могу. Молнии по его телу вспыхнули ярче, гуще, заплясали бешено. — Дурак, - выдохнула Тень, и в её голосе был почти ужас. - Ты не успокаиваешь это. Ты это разгоняешь. Ты, блять, газуешь в стену. Каждый раз, как ты выкручиваешь причуду сквозь эту кашу, ты вбиваешь себе в мозг ещё один гвоздь. Ты что творишь - — То, что нужно, - сказал Изуку вслух, ровно, не своим голосом. И тогда мир перестал быть просто расколотым. Он стал враждебным. Каждая тень в нём шевелилась, каждый звук двоился, каждый обломок на полу казался лицом. Где-то на границе его зрения, там, где реальность уже не держалась, начало проступать то, чего не было. Сначала - просто тени, неправильные, слишком чёткие для теней. Потом - силуэты. А потом они обрели лица. И тогда начались видения. Они пришли из обломков, из пыли, из дробящихся граней мира - лица. Сквозь оседающую муть, в провалах окон, на грудах битого бетона ему вдруг стали мерещиться те, кого он любил. Мама - её усталое, родное лицо, мелькнувшее в проёме. Очако - её улыбка, свет, на краю зрения. Всемогущий, огромный, в дверном провале. Айзава. Весь класс 1-А, его друзья, его жизнь до того, как всё кончилось, - все они проступали в руинах, звали его, тянули руки. А потом обломки оседающего, снесённого им же дома накрывали их. Бетонная плита шла вниз - на мамино лицо. На улыбку Очако. На класс. Глыбы падали на дорогих ему людей, давили, гасили, и они исчезали под камнем, один за другим, у него на глазах. Раньше - ещё час назад - он бросился бы к ним. Разорвался бы, спасая. Закричал бы. Теперь он скользнул по ним холодным, пустым взглядом - и отвернулся. Прошёл мимо. Потому что одна ясная, мёртвая часть его уже знала, что это бред, наваждение, мусор раздёрганного мозга, - а другая, глубже и страшнее, знала кое-что похуже: что даже будь это правдой, он бы не остановился. Что у него больше нет в груди того места, которым останавливаются ради чужих лиц. Что его выжгли вместе с детьми в той комнате. И именно это - не воющий мир, не кровь, не дробовик, который ещё впереди, - именно вот этот спокойный, скользнувший мимо гибнущей матери взгляд Тень и почувствовала в нём. И Тень, которая всё это время толкала его в холод, которая хотела этого слома, которая шептала «прими настоящего себя», - Тень вдруг замолчала. Потому что добиться того, чего добиваешься, и увидеть, как оно сбывается, - это, оказывается, две очень разные вещи. — Изуку, - сказала она тихо, впервые назвав его по имени без издёвки, без насмешки, почти как зовут того, кого боятся потерять. - Ты меня слышишь? Он не ответил. Он уже не слушал. А Изуку, не замечая ни видений, ни молчания Тени, ни собственного раскалывающегося рассудка, холодно довёл взгляд до приземистого бетонного короба через дорогу, за которым, тихая и терпеливая, всё ещё пряталась женщина, которая только что поняла, что её расчёт рушится, но ещё не поняла, насколько. И двинулся туда - добивать. Бетонный короб бывшей подстанции стоял на другой стороне улицы - приземистый, серый, с проломленной крышей и выбитыми окнами. Когда-то здесь гудели трансформаторы, пахло маслом и нагретым металлом. Теперь это была просто ещё одна мёртвая коробка в ряду мёртвых коробок. И внутри неё, за толстой стеной, за ржавым железом, пряталась женщина, которая только что поняла, что её расчёт рушится. Изуку двинулся к ней. Он не бежал. Он шёл - медленно, тяжело, с каждым шагом оставляя в размокшем асфальте следы, которые тут же затягивала мгла. Молнии по его телу плясали всё бешеней, срываясь с пальцев, с плеч, с шеи, и воздух вокруг него гудел и пах озоном и палёным. Он был страшен в этой своей ровной, нечеловеческой поступи - как лавина, которую заметили, когда уже поздно бежать. Наган за своей стеной слышала каждый его шаг. Она сидела на корточках в углу, прижавшись спиной к холодному бетону, и её правая рука - та, что была оружием - лежала на колене, ещё тёплая после выстрелов. Левая, человеческая, сжимала запасную обойму, которую она выудила из кармана плаща. Пальцы дрожали. Она не могла это остановить. Они дрожали, и это было хуже всего, потому что Леди Наган не дрожала никогда. «Что со мной, блять, происходит?» - подумала она, и мысль была холодной, чёткой, почти профессиональной, но под ней, глубже, шевелилось что-то другое. Страх. Самый обычный, животный страх, который она не чувствовала с тех пор, как впервые взяла в руки оружие и поняла, что может убить любого, кто смотрит на неё с неправильной стороны. Она слышала его шаги. Они были тяжёлыми, ровными, неотвратимыми. Он шёл не как охотник - как землетрясение. Как то, чему плевать, прячешься ты или нет, потому что оно всё равно сровняет всё с землёй. Наган закрыла глаза на секунду. Вдохнула. Выдохнула. «Ты лучший стрелок в этой стране, сука. Ты пережила ебаный Тартар. Ты убивала людей, которые были сильнее тебя. Ты пережила смерть собственной себя и собственной младшей сестры. Так какого хуя ты сейчас ссыкуешь перед каким-то школьником? Соберись, блять. Соберись!» Она открыла глаза. Дрожь в пальцах не прошла - но стала меньше. Она заставила себя думать. Холодно, ясно, как учили. «У него есть регенерация. Быстрая. Я видела, как он залечил плечо. Это значит, что обычные пули его не берут надолго. Нужно бить в голову, в сердце, в то, что нельзя срастить быстро. Нужно бить в упор, чтобы он не успел среагировать. Нужно выманить его на открытое место - и тогда я смогу снять его с одной позиции» Она встала и выскользнула из-за угла короба - низко, пригнувшись, - и, не глядя в сторону Изуку, метнулась в пролом стены. В соседний переулок. К высотке, которая стояла чуть дальше по улице - выгоревший остов в десять этажей, с провалами вместо окон и обрушенной лестницей. Она знала такие здания. Знала, как по ним подниматься. Знала, где найти хорошую позицию. Снайпер не дерётся в упор. Снайпер уходит на высоту. Она поднялась на шестой этаж за три минуты - по обрушенным лестничным пролётам, по ржавым перилам, по кускам арматуры, торчащим из бетона. Дышала ровно, не останавливаясь, потому что каждая секунда была на счету. На шестом этаже она нашла то, что искала: окно, выходящее на улицу, с которого видно было всё - и бетонный короб, где она только что пряталась, и детсад за спиной Изуку, и самого Изуку, который всё ещё шёл к тому месту, где она была минуту назад. В другое время она бы выбрала позицию повыше - девятый, десятый этаж, откуда открывается весь квартал. Но сегодня был не тот день. Туман клубился над улицей плотной серой стеной, и чем выше она поднималась, тем гуще он становился. На десятом этаже она не увидела бы даже собственных рук. Шестой был пределом - здесь воздух был чуть чище, ветер разгонял мглу над самыми крышами, и она могла видеть хотя бы силуэты на земле. Нечёткие, размытые, но достаточные для прицела. Она легла у окна, вскинула ствол - туда, где он должен был появиться. И замерла. «Ты идёшь к пустому гнезду, мальчик. А я жду здесь. Выйдешь из короба - и я сниму тебя. Чисто. В голову. Ты даже удивиться не успеешь» Минута. Две. Три. Изуку не выходил. Он стоял у входа в короб - и не двигался. Смотрел вверх. Туда, где она лежала на шестом этаже. Сквозь стену. Сквозь бетон. Сквозь триста метров мглы. Прямо на неё. «Какого хрена...» - подумала она, и в груди у неё похолодело. Он знал. Он чувствовал её, как собака чувствует дичь. Наган не стала ждать. Она вскинула ствол - и выстрелила. Пуля пошла в грудь Изуку - но он уже не стоял на месте. Он ушёл в сторону за мгновение до выстрела, и пуля прошла там, где была его голова, и вонзилась в бетонный короб за его спиной, выбив из него крошку. Она ударила снова. Серией. Не давая вдоха, гоня его в открытое, заставляя падать, катиться, вскакивать. И сквозь оптику видела то, чего видеть не хотела: он уходил от выстрелов, которых она ещё не сделала. Ствол только полз к цели - а он уже стелился прочь от той точки, где встретится с пулей. Он читал не движение. Он читал намерение. «Это Чувство Опасности, - поняла она холодно. - Он чувствует, куда я целюсь. Он видит смерть до того, как она приходит. Я не могу его снять с дистанции. Он слишком быстрый. Он слишком... непредсказуемый.» Снять его с дистанции было нельзя. «Я не могу его достать, - подумала она. - Я не могу его достать, потому что он чувствует меня. Каждое моё движение. Каждое моё намерение. Он знает, куда я выстрелю, за секунду до того, как я выстрелю» И не было в его движениях ни паники, ни хаоса, ни ярости - она искала их и не находила. Был расчёт. Опережающий её на полшага всегда. Она стреляла в будущее, в ту точку, где он окажется, - а он оказывался в другой. Каждый раз. Призрак, которого не поймать в перекрестье. И тогда Наган сделала единственное, что ей оставалось. Перестала стрелять в него «Если я не могу достать тебя, - подумала она, и мысль была холодной, как лёд, - я достану того, ради кого ты дерёшься. Того, кто ещё жив. Если в тебе ещё осталось хоть что-то человеческое - ты бросишься его спасать. И тогда я тебя достану. А если нет - значит, ты действительно монстр. И тогда мне нужно бежать» Она не видела Кенту чётко - туман был слишком плотным, а дымовая завеса, которую выпустил Изуку, всё ещё клубилась над улицей. Но она знала, где он лежит. Она запомнила это место, когда уходила из детсада. Снайпер не забывает позиции своих жертв. Даже сквозь туман она могла бить туда, где он был, - по памяти, по расчёту, по тому, чему её учили двадцать лет. Она повела стволом - не туда, где стоял Изуку, а туда, за его спину, туда, где у стены детсада лежал маленький мальчик в грязной толстовке. Она не целилась долго. У неё не было времени на долгие прицелы - он мог почувствовать её намерение и закрыть собой. Она просто выдохнула - и нажала на спуск. Она перевела ствол - и выстрелила в Кенту. Маленькое, неподвижное тело, которое ещё дышало, но уже не двигалось. Она выстрелила не чтобы убить - чтобы проверить. Чтобы понять: осталось ли в этом чудовище хоть что-то человеческое. Пуля пошла к Кенте - и Изуку рванул с места. Изуку видел её. В ту же секунду, когда Наган перевела ствол, его Чувство Опасности взорвалось багровым контуром - не перед ним, а за ним. Там, где остался Кента. Он понял всё за одно мгновение: она не пытается убить его. Она пытается убить Кенту. И делает это не потому, что он для неё цель, - а потому что он единственная ниточка, которая ещё связывает Изуку с человечностью. «Если я брошусь спасать его - она меня достанет. Если не брошусь - он умрёт. И я буду знать, что мог спасти его - и не сделал этого» Он не решал. Решать было нечем и некогда. Фа Цзинь взревел в нём, разгоняя кровь, перекачивая силу в мышцы, в сухожилия, в каждую клетку его тела. Он не просто бежал - он переключал передачи своей причуды, как когда-то учился делать это с Один за всех, переходя с одного процента на другой, с одного уровня мощности на следующий, выжимая из себя всё, что можно выжать, и ещё чуть-чуть сверху. Первая передача. Он сорвался с места - и бетон под ногами треснул, разлетелся крошкой. Вторая. Он летел быстрее пули - нет, он летел быстрее мысли, быстрее самого времени, как будто мир вокруг него застыл и только он один двигался в этой застывшей серой мгле. Третья. Воздух за его спиной схлопнулся с грохотом, и он рванул вперёд, к Кенте, к мальчику, который ждал его, который верил в него, который держал простреленный живот ладошками и надеялся, что он вернётся. Он вложил в этот рывок всё, что у него осталось, - и мир вокруг него смазался в серую полосу, в которой не было ни тумана, ни дождя, ни высоток, ни снайпера, ни даже самого времени. Было только расстояние, которое надо преодолеть, и мальчик, которого надо спасти. Чёрный Кнут вырвался из его спины раньше мысли - тёмные плети, сотканные из его собственной силы, из его собственной боли, из его собственного отчаяния, метнулись вперёд, чтобы заслонить, выдернуть, успеть хотя бы здесь, хотя бы в этот единственный раз. Они обвили Кенту, дёрнули к себе, за себя, под себя - и пуля, которая шла мальчику прямо в голову, прошла в миллиметре от его виска, вонзилась в стену за ним и выбила из бетона крошку. Изуку рухнул на колени рядом с Кентой, заслоняя его собой, и Чёрный Кнут уже обвивал их обоих, как кокон, как последняя защита, как то, что больше не отпустит никого из них. Наган застыла на секунду. Её палец замер на спуске. Она видела, как он двигался. Она видела, как он летел - быстрее звука, быстрее мысли, быстрее, чем она могла перезарядить, перестроиться, выстрелить снова. Она видела, как его причуда - та самая, которой она не могла найти объяснения, - рванула вперёд, обвила мальчика и выдернула его из-под пули в последнее мгновение. «Я проиграла» Теперь шансов на какую-то победу уже точно не было. Потому что он только что сделал то, чего она не могла сделать никогда, даже в свои лучшие годы жизни. Да, блять, никто не мог сделать так, чтобы лететь быстрее скорости звука. Даже после всего, что с ним случилось, он всё равно спас кого-то, рискуя самим собой. Без раздумий. Просто - потому что не мог иначе. «Ты всё ещё герой, сука, - подумала она, и в груди у неё что-то дрогнуло - холодное и горькое, как узнавание. - Ты сломался, ты убивал, ты стал монстром - но в душе ты всё ещё герой. Потому что герой - это тот, кто закрывает собой других, даже когда уже не должен» Она опустила ствол на долю секунды. И этого хватило. Изуку поднял голову. Он смотрел на неё через разбитый проём стены - через дым, через пыль, через редеющий туман. И в его взгляде не было ничего. Ни ненависти. Ни ярости. Ни отчаяния. Только пустота - ровная, холодная, бесконечная. Она вскинула ствол - но он уже был рядом. Его ладонь сомкнулась на её запястье, там, где живое мясо переходило в оружие, и Парение оторвало её от пола - от земли, от арматуры, от всякой опоры, за которую можно зацепиться. — Ты... - прошептала она, и голос её сорвался в крик. - Как ты... КАК ТЫ, БЛЯТЬ, ЕЩЁ ЖИВ?! Он не ответил. Изуку сжал запястье - и вырвал руку из плеча одним движением. Хруст. Кость, сухожилие, кожа - всё разом. Кайна закричала не по-человечески: так кричит живое, когда от него отрывают часть его самого. Её рука, её оружие, её проклятие - повисла в его кулаке оборванная, с белыми занозами кости в красном. Изуку держал этот обрубок над ней - и смотрел на неё. Без эмоций. Без пощады. — Ты пришла за мной, - сказал он. Голос был ровным, холодным, страшным. - Я твоя цель. Дети были просто помехой. Они стояли между мной и тобой - и ты убрала их. За то, что они верили в меня. За то, что они не боялись. - Он шагнул к ней. - Ты могла просто уйти. Теперь я не дам тебе этого шанса. Он разжал пальцы. Обрубок упал на пол - глухо, мокро, - и покатился по бетону, оставляя за собой тёмный след. — Ты заслуживаешь не просто смерти, - сказал он. - Ты заслуживаешь того, чтобы запомнить. Запомнить, как это - чувствовать, что мир рушится вокруг тебя. Как это - видеть лица тех, кого ты не спас. Как это - понимать, что ты никогда не сможешь это исправить. Ты заслуживаешь жить с этим. Как живу я. Наган смотрела на него снизу вверх. Она лежала на полу, прижимая к груди обрубок плеча, и её глаза - те самые глаза, которые видели смерть сотен людей - смотрели на него с ужасом, какого она не испытывала никогда. «Это не человек, - подумала она, и мысль была ровной, почти спокойной. - Мы создали его. Все, кто проходил мимо, все, кто молчал, все, кто называл его монстром. Мы выковали его собственными руками. И теперь он идёт по нашим следам» Она видела в его глазах то, что боялась увидеть всю свою жизнь: дьявола, которого она помогала создавать. Чудовище, который смотрел на неё с холодной, бесконечной пустотой и не видел в ней ничего, кроме цели. — Ты не сможешь это сделать, - прошептала она, и в голосе её не было уверенности. - Ты не убийца. У тебя ещё осталось та частичка героя. Изуку посмотрел на неё. В его глазах не было ничего. — Герой умер уже очень давно, - сказал Изуку. - А я - это то, что от него осталось. Он занёс руку для удара. Кайна сделала последнее, что могла. Она не молила - она не умела. Левая, ещё человеческая рука выбросилась вперёд, и в кулаке был зажат короткий металл. Вторая её рука. Дробовик. Она не целилась. Она просто нажала на спуск, когда ствол был направлен в его грудь - и выстрел, громкий, оглушительный, разорвал тишину мёртвого квартала. Изуку отбросило назад. Пули, крупные, картечные, вошли в него - в грудь, в живот, в плечо, - и он рухнул на спину, и из него хлынула кровь, густая, тёмная, толчками, в такт сердцу. Наган смотрела на это. И ждала. Она ждала, что он перестанет дышать. Что его глаза остекленеют. Что тело обмякнет. Это были смертельные раны, после такого никто не выживает. Но Изуку не перестал дышать. Он лежал на спине, и из его груди, из живота, из плеча шла кровь, - и он смотрел в потолок. В серый, пыльный, равнодушный потолок, с которого сыпалась штукатурка. И в его взгляде не было боли. Только усталость. Бесконечная, ровная, как дождь за окном. Наган смотрела на него, и в груди у неё росло что-то холодное и липкое - страх, которого она не чувствовала никогда. Она видела, как его тело заживает - медленно, мучительно, но неумолимо. Кожа стягивалась, мышцы срастались, кости собирались обратно. Он заживал на глазах. Он пересобирал себя из кусков, как конструктор, как игрушку, которую можно сломать и починить снова. — Ты... - прошептала она, и голос её сорвался. - Ты должен был умереть. Я стреляла в упор. Я... я тебя убила. — Я не могу умереть, - сказал он. И это была не гордость. Это была констатация. - Я пробовал много раз. Не получается. Он встал. Медленно, тяжело, держась за стену. Кровь из груди ещё шла, но уже не толчками - она замирала, затягивалась, сворачивалась в розовые рубцы, и рубцы тут же бледнели и сходили на нет. Он был целым. Снова. Как будто ничего не было. — У тебя нет шансов, - сказал он. - Ты это понимаешь? Наган смотрела на него и не могла выговорить ни слова. Потому что понимала. Понимала, что он прав. Что бой кончился ещё до того, как начался. Он шагнул к ней. Один шаг. Второй. Она пятилась, пока спина не упёрлась в стену. В груди у неё разрастался холод - тот самый, детский, давно забытый. От которого немеют пальцы и сохнет во рту. — Ты их убила, - сказал он. Голос был ровный и пустой. - Ты пришла за мной. Дети были помехой. Ты убрала их за то, что они в меня верили. За то, что помогали. - Он остановился в шаге от неё. - И теперь ты сдохнешь. Она вскинула руку. Из пальцев сорвались тонкие волосяные иглы - одна, вторая, третья - и вошли ему в грудь, в плечо, в живот. Он не остановился. Пули вязли в нём, он выдёргивал их на ходу, не глядя, не сбавляя шаг. Кровь шла. Ему было плевать на кровь. Он просто шёл. Чёрный Кнут вырвался из спины - тёмный, стремительный, неотвратимый. Обвил ей шею, сжался, и воздух перестал доходить до лёгких. Она захрипела, вцепилась в плеть ногтями, рванула - не поддалась. Он смотрел на неё, и в глазах не было ничего. Ни жалости. Ни сомнения. Только холод. Она умирала и знала это. Чувствовала, как меркнет сознание, как темнота натекает с краёв зрения. И в последний миг, когда перед глазами уже плыли чёрные точки, сделала единственное, что ей оставалось. Левая рука дёрнулась вверх. С кончиков пальцев сорвалась последняя пуля - тонкая, острая, отчаянная. Она не целилась. Просто выстрелила туда, где было его горло. Изуку не успел. Чувство Опасности вспыхнуло на ту самую долю секунды позже, чем нужно - пуля вошла в шею, пробила кожу, мышцы и засела глубоко, у самого позвоночника. Что-то горячее и липкое хлынуло по горлу, залило грудь, залило костюм. Плеть разжалась. Наган рухнула на колени, хватая ртом воздух, кашляя, давясь. Она смотрела на него - на горло, из которого толчками шла кровь, на глаза, потерявшие на секунду фокус, - и поняла: вот он, шанс. Она вскочила. Спотыкаясь, цепляясь за стену, прижимая обрубок плеча к груди, кинулась прочь. В пролом. В переулок. В туман. Бежала, не оглядываясь. Изуку осел на колени. Ладонь сама прижалась к горлу, но кровь шла - между пальцев, сквозь пальцы, не унимаясь. Пуля сидела глубоко, и каждое движение отдавалось режущей вспышкой. — Не смей, - прошипела Тень. - Не смей подыхать. Залечись и иди к Кенте. Ты меня слышишь? Он не отвечал. Стоял на коленях и пытался завести силу внутрь - в разорванные мышцы, в пробитую артерию. Но боль была такой, что застилала глаза и не давала собраться. — Изуку! - в голосе Тени прорезался страх. - Заживляй! Сейчас же! Кровь хлещет, ты не дотянешь! — Я... н-е м-могу... - выдохнул он, и голос сорвался в мокрый клёкот. - Он-на... глуб-боко... — Сможешь. Ты уже это делал. Ты хозяин этой силы. Прикажи - и всё. Он стиснул зубы. Завёл силу в горло, в рваное мясо, в артерию, из которой толчками уходила жизнь. Приказал телу собрать себя. И плоть подчинилась - медленно, тяжело, с тошнотворным хрустом, но подчинилась. Пуля выдавилась из раны и звякнула о бетон. Кровь встала. Кожа поползла навстречу коже, затягивая разрыв. А следом пришла расплата. Сначала - звук. Тонкий, на самой грани слуха, будто кто-то вёл иглой по стеклу прямо внутри черепа. Потом игла вошла. Не в горло - в голову, между глаз, в то место за переносицей, где сходятся все нервы, и провернулась там. Изуку закричал. Не от горла - горло уже срослось. Он кричал от того, что творилось выше, там, где регенерация в третий, в четвёртый, в пятый раз за вечер прошлась по тому участку мозга, что отвечает за «где я и где всё остальное». И этот участок не выдержал. Мир лопнул. Не поплыл, не смазался - именно лопнул, как лопается лёд под ногой: с сухим треском разошёлся на грани, и в каждой грани был свой кусок мира, и все они врали разом. Потолок оказался полом. Стена ушла вбок и принялась падать, не падая. Серый свет из проёмов раздробился на сотни осколков, и каждый осколок резал по глазам. А потом из этих осколков, из дрожащих граней, из пыли полезли голоса. Детские. — Братик, - сказал Такуми у самого уха, тёплым, живым голосом, и Изуку рванулся обернуться, но шея не послушалась, а когда послушалась - там никого не было, только пыль. - Братик, почему ты не пришёл? — Мы тебя ждали, - отозвался кто-то ещё. Хару. Тонкий, обиженный голосок Хару, из угла, где темнота свернулась в маленькую сгорбленную фигурку. - Ты обещал. Ты обещал, что вернёшься. Из каждой трещины в расколотом мире на него смотрели дети. Те, кого он не спас. Они тянули к нему руки - не злясь, не обвиняя, и это было хуже всего, потому что лучше бы они кричали. Они просто звали. Тихо. Терпеливо. Как зовут того, кто вот-вот придёт. — Это не они, - проговорил он сквозь зубы, вслух, самому себе, цепляясь за единственную ровную мысль в крошащейся голове. - Это не они. Их нет. Их, блять, нет. — Это не они, - эхом отозвалась Тень, и её голос был единственным, что не двоилось во всём этом аду. - Слышишь меня? Это откат. Ты залатал себя слишком много раз подряд, и мозг съезжает. Голоса - враньё. Дети - враньё. Боль настоящая, остальное нет. Держись за боль. Боль не врёт. А боль была. Боль была единственным, что не разбивалось на грани. Она стояла в самом центре черепа ровным белым гулом, и от неё хотелось разодрать кожу на лбу ногтями, добраться до кости и давить, давить, пока не прекратится. Изуку вцепился пальцами в волосы, в виски, давил - но давить было некуда, потому что болело не снаружи. Болело там, куда не дотянуться руками. В самой сердцевине. — Дыши, - говорила Тень откуда-то из гула. - Глубоко. Медленно. Это пройдёт. Это всегда проходит. Дыши, блять, не вздумай мне тут сойти с ума. Он дышал. Через силу, через тошноту, через белый гул. Вдох. Выдох. Вдох. Грани начали сходиться. Медленно, неохотно, со скрипом - но потолок вернулся наверх, пол вниз, и осколки света срослись обратно в тусклые серые проёмы. Голоса отступили - не пропали, просто отошли за порог слышимости, затаились по углам, готовые вернуться при первой слабине. Дети растворились в той пыли, из которой пришли. Остался только белый гул в голове. И он сам - на коленях, мокрый, дрожащий, живой. — Она ушла, - сказала Тень. - Наган. Пока ты складывал себе башку обратно, она утекла в туман. Изуку вскинул голову. Посмотрел в провал стены, в серую муть, где растворилась её фигура. И поднялся - рывком, не думая, качнувшись, едва не упав, цепляясь за стену. Внутри поднималось что-то ровное, холодное и очень ясное. — Я найду её, - сказал он. Голос был хриплый, сорванный, но твёрдый. - Сейчас. Я ещё чувствую, куда она пошла. Я её догоню. Он шагнул к пролому - и Тень встала у него на пути. — Стой, - сказала она. Резко. - Стой, Изуку. Не сейчас. — Пусти. - Он не повысил голоса, и от этого было только страшнее. - Я должен её убить. Должен. За Рэнджи. За Хару. За Сачи, Мио, за всех, кого она положила в той комнате. Она уйдёт - и это сойдёт ей с рук. Я не позволю. Я выкопаю её из-под земли и буду отрывать по кусочку, медленно, чтобы она успела всё понять... — Изуку. - Тень шагнула ближе, и теперь в её голосе не было ни издёвки, ни даже привычной горечи. Что-то другое. Расчётливое. Терпеливое. - Посмотри на себя. Ты стоишь на ногах через раз. Ты только что собирал свою голову из осколков, как разбитую кружку. Сунешься в туман за лучшим стрелком страны вот таким - и она снимет тебя с одного выстрела, выстреле в бошку. И всё. И Кента сдохнет один, у стены, так и не дождавшись. Этого ты хочешь? Он молчал. Кнут на его спине дрожал, рвался вперёд, в туман, за ней. — Она от тебя никуда не денется, - сказала Тень тихо, вкрадчиво, и каждое слово ложилось ровно, как патрон в обойму. - Слышишь? Никуда. Ты теперь знаешь её. Знаешь, как она думает, как уходит, как прячется, где у неё дрожат руки. В следующий раз ты её не упустишь. В следующий раз Чувство Опасности не опоздает на эту сраную долю секунды. Ты возьмёшь её чисто. И сделаешь всё, что хочешь сделать сейчас, - только медленнее. Жёстче. Так, чтобы она, сука, запомнила. Я тебе обещаю. И в этих словах было что-то такое, отчего ярость в груди не погасла - но улеглась. Свернулась кольцами. Стала ждать. Терпеливая, как сама Тень. — В следующий раз, - глухо повторил Изуку. И добавил - ровно, без выражения, глядя в туман, куда она ушла: - Я ведь даже не дрался по-настоящему. Всё это - таран, кнут, дом, который я сложил, - это не было и десятой доли того, что во мне есть. Я держал себя. По привычке. Боялся задеть лишнее. Обрушить лишнее. Убить лишнего. Пауза. — В следующий раз я не буду держать. Выпущу всё. И мне будет всё равно, что останется от квартала. От города. От всех, кто встанет между мной и ней. Тень молчала. Впервые за вечер ей нечего было сказать - потому что это говорила уже не та его половина, которую она весь вечер расшатывала. Это говорило то, что выросло на её месте. — В следующий раз, - подтвердила она. - А сейчас - Кента. Он ещё жив. Он ждёт тебя. Если поторопишься - может, успеешь. Иди. Изуку опустил голову. Кнут медленно втянулся обратно в спину. Он вбежал в разбитый проём детсада - и остановился. Кенты не было. Там, где он оставил его, у стены, зияла пустота, и только по бетону расползалось тёмное пятно, дотягиваясь почти до его ботинок. Изуку замер. На одну секунду он не знал, что это - бред крошащейся головы или то, что есть на самом деле. Потом он понял, что это кровь. Она шла из ниоткуда. Текла из пустого места у стены, впитывалась в пыль, заполняла трещины бетона - и её было слишком много для пустоты. Слишком много для того, кого не видно. — Кента? - выдохнул он, и голос сорвался. - Кента, где ты? КЕНТА! Из-за обломков, из темноты, донёсся звук. Не голос - хрип. Тот тонкий, рвущийся звук, что выходит из горла, когда воздух идёт через силу, а каждый вдох режет изнутри. Изуку метнулся туда, споткнулся о то, чего не видел, и рухнул на колени в тёплое и липкое. «Он спрятал себя, - дошло до него. - Целиком. Тело, одежду, кровь. Затянул себя оболочкой, чтобы его не было видно». Кента медленно проявился из невидимости - сначала очертания, будто кто-то снимал с него прозрачную пелену, потом лицо, потом всё тело. Он лежал на спине, прижимая руки к животу, и его лицо было белым, как бумага, а глаза - огромные, карие, смотрели в потолок с трудом фокусируясь. Вокруг него расползалась лужа тёмной, густой крови - она была везде, на его одежде, на полу, на руках Изуку, когда он прикоснулся к нему. Она хлюпала под коленями, заливала обломки, стекала в трещины бетона. — Я здесь, - выдохнул Изуку, и руки сами легли мальчику на живот, поверх его ладошек. - Я пришёл. Всё хорошо. Сейчас я тебя вылечу. Я научился, слышишь? Я умею. Сейчас. Он завёл силу внутрь - в чужое тело, в чужую рану, как заводил в свою, - и приказал срастись. Ничего. Тело Кенты не было его телом. Оно не слышало приказа. Оно не умело собирать себя обратно - оно умело только то, что умеют все маленькие тела на свете: терять тепло. — Нет, - прошептал Изуку. Надавил сильнее, погнал силу глубже, грубее. - Нет. Работай. Работай, я сказал. Заживай. Я приказываю. Ну заживай же, блять, ЗАЖИВАЙ... Кровь шла сквозь его пальцы. Сквозь силу. Сквозь приказ. Всё его всемогущество, которым он час назад складывал дома одним ударом, не могло затворить одну детскую рану. — Я... спрятался, - прохрипел Кента. Каждое слово давалось отдельно, с трудом. - Всю... оболочку сделал. Чтобы ты... не отвлекался на меня. Чтобы дрался. Изуку зажмурился. Вот зачем. Мальчик потратил последнее, что у него оставалось, не на то, чтобы звать на помощь, не на то, чтобы зажать рану, - а на то, чтобы исчезнуть. Чтобы не быть обузой. Чтобы он, Изуку, мог победить. — Ты не должен был, - выдохнул он. - Не должен был прятаться. Я бы тебя защитил. Я бы успел. Я бы... — Ты защитил, - сказал Кента. И улыбнулся - слабо, криво, и в уголке губ набухла и сорвалась тёмная капля, которой он не заметил. - Ты... п-победил её. Я знал, что победишь. Я так рад за тебя, братик. Он верил, что Изуку победил. Из своего укрытия, из-под оболочки, он не видел, что она ушла, - он видел только, что братик вернулся живым. И этого ему хватило, чтобы умирать спокойно. — Братик, - прохрипел он. - Я хочу сказать... пока могу. Я ни о чём не жалею. Слышишь? Ни о чём. Я рад, что встретил тебя. Что был-л рядом. Что ты у меня был. Изуку держал его ладошки и не мог выговорить ни слова. — Я люблю тебя, - сказал Кента. - Как родного. Как настоящего брата. — И я тебя, - выдавил Изуку, и слёзы пошли наконец, прокладывая светлые дорожки сквозь кровь и пыль на лице. - Слышишь? Люблю. Только не уходи. Умоляю, не оставляй меня. У... у меня больше никого нет. Один ты. Пожалуйста, Кента, не уходи... — Ты не один, - сказал Кента, и веки его начали тяжелеть. - Никогда не будешь. Я буду рядом. Помнишь сторожа? Которого я тебе нарисовал. Того, что отгоняет плохие сны. - Слабая улыбка. - Вот им и стану. Твоим сторожем. Н-навсегда. Он попытался улыбнуться. Улыбка получилась слабой, кривой, и из уголка его губ потекла тонкая струйка крови. Он не заметил этого. Или уже не чувствовал. — В... в следующей жизни, - прошептал он, и голос почти растаял, - я стану героем. Как ты. И найду тебя. Обязательно найду. И ты будешь мной гордиться! — Я уже горжусь, - сказал Изуку, и голос не держался. - С самой первой минуты горжусь. Ты герой, Кента. Самый лучший герой, какого я знал. Лучше меня. Кента посмотрел на него - долго, тепло, без капли страха. — Тогда... мне не страшно. - Он улыбнулся. - Потому что ты рядом. Глаза закрылись. Дыхание сделалось тише, реже, протянулось ещё на один тонкий вдох - и не вернулось. Ладошка, лежавшая в руке Изуку, обмякла и соскользнула на бетон. И оболочка спала. Та самая, которую он держал из последних сил, чтобы не мешать. Сознание ушло, а вместе с ним ушла и причуда - невидимость растаяла в воздухе совсем, открыв его всего, до конца. Прятаться больше было незачем. Изуку не мог вдохнуть. В груди не осталось места для воздуха. Он сидел на коленях в остывающей крови, держал на руках то, что весило теперь меньше, чем минуту назад, - и не дышал, потому что дышать значило бы, что время идёт, а если время идёт, то Кенты в нём уже нет. — Кента, - прошептал он. - Нет. Нет, нет, НЕТ. Он прижал мальчика к себе - лёгкого, обмякшего, быстро холодеющего, - и закричал. Так кричат, когда отнимают последнее. Крик ушёл в пролом, в туман, в низкое мёртвое небо - и небо не ответило. Вернулось только эхо, его собственное, по кругу, снова и снова. Тень стояла позади. Молча. Она смотрела на мальчишку, который качал на руках мёртвого ребёнка, и до неё медленно, тяжело доходило, что она наделала. Что весь её холод, всё её «прими настоящего себя», вся дорога, по которой она его вела, упирались вот сюда. В эту лужу. В эти руки. — Изуку, - сказала она тихо, когда крик стих. - Нам надо идти. Он не ответил. Сидел и держал. — Изуку. Послушай. Толпа идёт. Их тысячи, и они уже близко. Ты должен встать. — Уйди, - прошептал он. - Оставь меня. — Не могу. Я - это ты. Я никуда не денусь. Но встать должен ты сам. — Я не хочу никуда идти... Я хочу остаться с ним. Лучше умереть тут, чем идти снова в этот ад. — Я знаю, - сказала Тень. И это было всё, что она нашла. Впервые ей нечем было на него давить. Изуку молчал долго. Потом - очень медленно, очень бережно, как укладывают уснувшего, - опустил тело на пол. Расправил задравшуюся рубашку. Прикрыл ладонью то, на что не хотел больше смотреть. Свернул рукав и подсунул мальчику под голову, чтобы он лежал не на голом бетоне. Сделал всё, чтобы ему было удобно. Как будто это ещё могло иметь значение. Как будто ему могло быть холодно. — Он спрятался, чтобы я мог драться, - сказал Изуку, не глядя на Тень. - Думал обо мне. Когда умирал - думал обо мне. Чтобы я не отвлекался. Тень молчала. — Я складывал дома одним ударом, - сказал он. - Я бегал быстрее пули. Я не могу сдохнуть, сколько ни пробую. А его - не смог. Одного его не смог. — Ты дрался, - сказала Тень. - Причуда регенерации работает только на тебя, но ни в коем не на других людей. Ты сделал всё, что мог сделать. — Этого было мало, - сказал он. И в голосе не было ни горя, ни злости. Только итог. Он встал. Медленно, тяжело, держась за стену. Кровь на его руках уже схватывалась, темнела, стягивалась бурой коркой - и он не стал её вытирать. Пусть остаётся. Теперь оставалось только идти дальше. Изуку наклонился и поднял с пола маску - чёрную, грязную, в потёках чужой крови. Он держал её в руках несколько секунд, глядя на неё так, будто видел впервые. Потом надел. Ткань коснулась лица - холодная, пахнущая гарью и смертью. Она скрыла его глаза, его слёзы, его боль. Теперь он был просто тенью. Рядом, у стены, лежал жёлтый рюкзак - тот самый, который собрали для него дети. Теперь это всё, что осталось от них. Он стоял посреди разбитого детсада, в маске, с рюкзаком за плечами, и смотрел на запад - туда, где за руинами, за туманом, за дождём уже нарастал гул. Тысячи голосов, которые шли за ним. Тысячи людей, которые хотели его смерти. — Пошли, - сказал он. - Я сделаю то, что должен. Тень смотрела на него. И впервые за всё время в ней было то, чего она прежде за собой не знала. Уважение. И страх. И тихая, больная гордость за то, что выходило из этого мальчика, - и ужас оттого, что это она сложила его таким. — Я с тобой, - сказала она. - Всегда. И они пошли - двое в одном теле, два голоса в одной голове, две половины одной души, которой уже никогда не срастись в целое.

***

Кента открыл глаза. Не было ни боли, ни бетона под спиной, ни сырого холода, который весь вечер заползал ему под толстовку. Не было тумана. Не было хрипа в горле и того тяжёлого, мокрого, что давило изнутри. Он лежал на чём-то тёплом и мягком, и над ним было небо - высокое, ясное, без единой тучи, какого он не видел уже очень давно. Может, никогда. Он сел. Легко - так легко, будто тело ничего не весило. Поднёс ладонь к животу, туда, где должно было быть страшно и больно. Ничего. Кожа целая. Футболка чистая, без единого пятна. Будто и не было ничего. Вокруг расстилалось поле. Высокая трава до колен, тёплый свет, льющийся отовсюду и ниоткуда, лёгкий ветер, пахнущий летом и чем-то ещё - чем-то родным, что он не мог вспомнить и от чего сразу защипало в глазах. — Кента. Он замер. Этот голос. Он узнал бы его из тысячи, из миллиона других голосов. Он слышал его во сне, звал его в темноте, ждал его каждую ночь все эти месяцы, зная, что больше никогда не услышит. Он обернулся. Там стоял Кенджи. Старший брат. Живой. Целый. Такой, каким Кента помнил его до всего, до того страшного дня, - высокий, улыбающийся, с вечно растрёпанными волосами, в которых путался свет. Он стоял и смотрел на Кенту, и в глазах его блестели слёзы, но это были не те слёзы. Хорошие. Те, что бывают, когда долго-долго ждёшь и наконец дожидаешься. — Кенджи... - выдохнул Кента. Губы задрожали. - Кенджи, это правда ты? Это по-настоящему? — По-настоящему, - сказал брат. - Иди сюда, мелкий. И Кента побежал. Он бежал по высокой траве, спотыкаясь, не разбирая дороги, а слёзы текли по лицу и он их не вытирал, - и врезался в брата, обхватил его руками, вцепился изо всех сил, как будто его могли снова отнять. Но его не отнимали. Кенджи был тёплый, настоящий, живой, он пах так, как пах всегда, и он обнимал Кенту крепко-крепко и гладил по голове, и шептал, что всё, всё, он здесь, он больше никуда не денется. — Я так скучал, - всхлипывал Кента ему в плечо. - Так скучал, ты не представляешь, так скучал... — Я знаю, - тихо сказал Кенджи. - Я тоже. Каждый день. Но теперь всё. Ты дома. — Прости меня, прошу тебя прости меня, что тогда из-за меня ты погиб, - Кента запнулся. - Я постоянно думал об этом. Кенджи, из-за меня... — Ты не виноват, дурачок, - перебил его Кенджи. - Я ни о чем не жалею и не виню тебя. Я горжусь тем, что ты мой брат, Кента. Ты большой молодец! После слов брата Кента поднял голову - и увидел, что они не одни. За спиной Кенджи стояли они. Мама. Папа. Бабушка, которую он почти не помнил по жизни, но узнал сразу, всем сердцем. Вся его семья - те, кого забрали раньше, кого он оплакивал, кого думал не увидеть больше никогда. Они стояли в тёплом свете и улыбались ему, и тянули к нему руки, и у мамы по щекам текли слёзы, и она смеялась сквозь них и звала его по имени. Кента смотрел на них и не мог поверить. А потом поверил. И что-то, что весь последние несколько месяцев лежало у него на груди тяжёлым камнем, наконец отпустило, рассыпалось, ушло. Ему больше не было страшно. Ему больше не было одиноко. Он был там, где его любили и ждали. Он был дома. — А мой братик? - вдруг спросил он, обернувшись к Кенджи, и в голосе мелькнула тревога. - Другой. Изуку. Он остался там. Он совсем один. Я не хотел его бросать... Кенджи мягко улыбнулся и положил ладонь ему на макушку. — Деку, - сказал он. - Он будет тебя помнить. Ты не бросил его, Кента. Ты его спас. Мы будем навещать его, будем за ним приглядывать - я обещаю тебе. А пока отдохни. И Кента кивнул. И позволил себе - впервые за очень долгое время - просто быть ребёнком, которого держат за руку взрослые, которым можно доверять. И где-то близко он услышал смех. Знакомый. Несколько голосов разом. Он обернулся - и там, дальше по полю, в том же тёплом свете, стояли они. Хару. Рэнджи. Сачи. Мио. Такуми. Все его друзья, с которыми он мёрз, прятался, делил последнюю еду, с которыми боялся и надеялся. Только теперь они не мёрзли и не боялись. Они стояли целые, чистые, румяные, и рядом с каждым были его родные - мамы, папы, братья, сёстры, бабушки и дедушки, - те, кого они потеряли и кого наконец нашли снова. Хару махала ему обеими руками и что-то кричала, смеясь. Такуми и Мио держали за руку маму и сияли. Сачи стояла рядом с кучей братьев и сестер. Рэнджи показал большой палец - совсем как раньше. Они все были счастливы. Им больше не нужно было быть храбрыми. Не нужно было прятаться. Не нужно было ждать, что кто-то придёт и спасёт. Их уже спасли. Их встретили. Они были дома - все до одного. Кента улыбнулся им в ответ - широко, светло, без следа той боли, что была на его лице ещё минуту и целую жизнь назад. Он помахал друзьям. Потом вложил свою ладошку в большую тёплую руку брата. И пошёл с семьёй туда, где их ждал свет. Где никому из них больше никогда не будет больно.

***

Дейка умирала уже давно, но по-настоящему мёртвой стала только теперь, под вечер. Дороги здесь не существовало - была её память: вывороченные плиты, вздыбленный асфальт, провалы там, где осела земля над лопнувшими коллекторами, ржавые остовы машин, брошенных ещё в те дни, когда отсюда бежали. Кое-где, нелепо, уцелело что-то целое - то фонарный столб с разбитым плафоном, то стена дома с нетронутыми занавесками в окне, за которым давно никого, то детская площадка с погнутой горкой, - и эти островки уцелевшего были страшнее сплошных руин, потому что напоминали, что тут была жизнь. Чем ближе к восточной части, тем больше попадалось стоящих домов - целых подъездов, неразбитых витрин, - но ни в одном окне не горел свет. Дейку разграбили до нитки ещё в первые недели, а потом, когда Комиссия вытряхнула на неё выпущенных из Тартара, последние, кто ещё цеплялся за свои квартиры, ушли в подвалы или ушли совсем. Город не вымер. Город обезлюдел. Стал призраком - целым на вид и пустым внутри, где за каждой целой дверью могла сидеть смерть с чужой причудой. А с неба валил снег. Мокрый, тяжёлый, не по сезону - в апреле, после трёх суток дождя, такого не бывает, и все, кто видел его сегодня, говорили это вслух, будто проговаривание делало явление чуть менее жутким. Он падал крупными рваными хлопьями, налипал на чёрные руины и тут же стекал грязной ледяной кашей, и от него не делалось бело - делалось ещё безнадёжнее. Микроавтобус давно перестал быть транспортом и стал испытанием. Он не ехал - продирался: переваливался через плиты, проваливался колесом в воронки, скрёб брюхом по арматуре, и каждый удар отдавался внутри, в тесной железной коробке, где шестеро взрослых сидели плечом к плечу, как патроны в обойме. Фары выхватывали из снежной мути только ближний кусок несуществующей дороги. За рулём сидел Ястреб - молодой, едва за двадцать, рано взлетевший и рано сломанный. Ещё пару лет назад он был гордостью Комиссии, мальчишкой-вундеркиндом, которого подняли в герои раньше, чем он успел повзрослеть. Теперь он вёл раздолбанный автобус одной рукой, второй поправляя за спиной лёгкий экзокаркас, в котором висели обрубки крыльев, сожжённых в ту последнюю войну, - на каждой выбоине обрубки задевали о спинку, и он коротко морщился, но руль не отпускал. Рядом, навалившись плечом на дверь, сидел Айзава. Серый, с повязкой на глазу, единственным открытым глазом он смотрел в снежную темноту за стеклом. В пальцах у него тлела сигарета. Все они были не в обычной форме, а в спешно собранном боевом снаряжении - том самом, что на скорую руку слепила им Мэй Хацуме, чокнутая изобретательница из отдела поддержки Юэй: жёсткие сочленения, накладки, скрытые приводы. Всё, кроме Всемогущего, - его тяжёлую раму делала под него одного Мелисса Шилд, и сидела она на иссохшем теле, как панцирь на том, что давно размякло внутри. — Бест Джинс, - сказал Ястреб, не отрываясь от руля. - Ты карту-то смотришь? Куда мы вообще прёмся. — Смотрю, - отозвался Бест Джинс. Сидел он очень прямо, потому что иначе не мог: под костюмом его держал тонкий нитяной корсет из собственной причуды, и каждый вдох давался отдельным усилием. - Координаты Яойрозу вели в восточный сектор, за бывший банк. Если дети не сдвинулись - они там. Но меня беспокоит другое. - Он перевёл дыхание. - Толпа. Мы обогнали её на шоссе, но она идёт, войдёт в Дейку с запада. А мы лезем глубже, к востоку. В какой-то момент мы окажемся ровно между ней и тем, кого она ищет. — Тогда не будем об этом думать, пока не приедем, - сказала Мирко с заднего сиденья. - А то накручу себя и кому-нибудь точно нос сломаю. Лучше езжай быстрее, ушастый. — Чё? - Ястреб скосил на неё глаз. - Какой я тебе ушастый, долбаёбка? — Газуй давай. Ястреб фыркнул и поддал. Мирко откинулась к стенке, помолчала. Потом, без всякого «дай», просто протянула руку, и Айзава, не глядя, вложил ей сигарету и зажигалку - они уже выработали этот молчаливый обмен за дорогу. Прикурила она долго, одной рукой, зажав пачку коленями. Затянулась. И - неожиданно для себя - выдохнула почти с удовольствием. По телу прошло лёгкое, тёплое головокружение, мягко повело, и тугой ком, что стоял у неё под рёбрами с самого Токио, чуть-чуть, на полпальца, отпустил. Не радость. Просто короткая, обманная передышка - как сесть на минуту, когда стоял весь день. — Помогает? - не оборачиваясь, спросил Айзава. — Кружит немного, - сказала Мирко, разглядывая тлеющий кончик. - И вроде как… ровнее. Будто кто-то на минуту убавил звук. - Она усмехнулась. - Теперь понятно, чего ты раньше дымил. Опасная штука. Я её, пожалуй, после всего этого брошу. После. Если будет это «после». — Будет, - сказал Всемогущий из своего угла, и рама его тихо загудела, когда он чуть подался вперёд. - Должно быть. Иначе зачем мы вообще едем. Справа от автобуса, чуть впереди, в косых струях снега летел Иида. Точнее - бежал, но так, что слово не подходило: движки в его икрах выли на пределе, выхлоп срывался синими толчками, и фигура смазывалась, оставляя в сумерках росчерк. Он выжимал из причуды всё, до боли, до запаха горелого в собственных ногах, и всё равно держал темп, а не рвал вперёд, потому что слева, не отставая, шёл Тодороки - то скользя по ледяной дорожке из-под подошв, то толкая себя огнём через очередной завал. — Через два квартала! - крикнул Тодороки сквозь вой. - Вижу площадь! Светятся причуды! — Тогда быстрее! - Иида поддал. И всё, что грызло его с той самой площади в Токио, спрессовалось сейчас в одно короткое, спасительное слово - успеть, успеть, успеть. Перед глазами всё ещё стоял помост, и на нём не один Камуи Вудс, молча смотревший на трупы. Там были и другие. Леди Гора, скрестившая руки. Бывшие герои, которых он знал поплакатам с детства, - и которые в тот день не утихомирили толпу, а раздули её, встали рядом с Савадой, придали государственным лицом форму самосуду. Они предали не Деку. Они предали само слово, ради которого Иида жил. И от этого внутри у него было выжжено дочерна, и единственным лекарством оставалось дело: успеть, успеть к своим, пока с ними не случилось того же, что со страной. Ястреб вдавил педаль, автобус взвыл, обошёл обоих по дуге и первым вылетел на маленькую площадь перед обвалившимся остовом бывшего банка. Затормозил так, что всех мотнуло. Иида и Тодороки подлетели следом, гася скорость. И все восемь увидели одно и то же. На площади был бой - точнее, то, что от него осталось. Класс 1-А стоял среди раскиданных, связанных, обездвиженных тел: с десяток мужиков самого зверского вида да пара баб, кто в стальной проволоке Момо, кто в ленте Серо, кто залеплен фиолетовыми шарами Минеты, кто примотан к столбу хвостом Оджиро и держится сетью. Новая свора выпущенных - не четвёрка из Тартара, тех давно увезли, а следующая порция тех, кого Савада вытряхнула из клеток и спустила на Дейку. Помельче, но злые и голодные, и взяли их явно не играючи. Сами ребята держались из последних сил. Грязные, в крови - чужой и своей, - перебинтованные на скорую руку, вымотанные за тот предел, где уже не страшно. Но живые - все, кто тут был. Очако сидела на обломке плиты, обхватив колени, и при виде автобуса медленно подняла голову. Цую стояла рядом, держала и себя, и подругу. Джиро возилась над расплывшимся Каминари. Момо доматывала бинт на рёбрах Шоджи. Минета трясся в углу. Аояма стоял в стороне, и сияние его потускнело, но он держался. Серо разминал сведённые пальцы. Оджиро обвис хвостом у стены. Где-то в пустоте ворчала невидимая Тору. Сато и Киришимы не было. А у дальней стены, скрестив руки, перемотанный по боку набухшим розовым бинтом, стоял Бакуго - и смотрел на запад, откуда тянуло низким, нарастающим гулом, как смотрит сторожевой пёс на грозу, которой ещё нет. Иида затормозил так, что движки взвизгнули и заглохли. — Мы вас нашли, - выдохнул он, и голос сорвался. - Вы… живы. Класс обернулся - и по измотанным лицам прошло то, для чего нет одного слова: и узнавание, и радость, и усталость, и стыдная детская готовность вот-вот разреветься от облегчения. — ИИДА! - Очако вскочила. - Тодороки! Ура, вы вернулись! Мы думали… — Где Киришима? Где Сато? - перебил Тодороки, обводя площадь взглядом, пересчитывая по головам, как делал всегда. — Балда, вы их сами в больничку отвезли, - устало сказала Джиро. - Живые. Дыши. — Точно, - Тодороки моргнул, и с него сошёл хоть один пласт ужаса. - Простите. Мы их сдали в спецуру, под капельницы. Киришиме плечо штопают, Сато руку. Врачи сказали - вытянут обоих. Я просто их тут не увидел и… — И сразу хоронить, - проворчал Бакуго от стены. - Ты на нас лучше глянь. Мы тут, пока вы катались, ещё одну партию этих уродов упаковали. - Он мотнул головой на связанных. - Свежий улов. Их Савада по всему городу рассыпала, они на нас как мухи на… в общем, лезли и лезли. Из автобуса, тяжело, один за другим, выгружались взрослые, и класс притих, потому что одно дело - знать, что легенды едут, и совсем другое - видеть, как эти легенды вылезают из раздолбанного микроавтобуса в спешно слепленной броне: иссохший Всемогущий в гудящей раме, Ястреб с обрубками крыльев под экзокаркасом, прямой как палка Бест Джинс, Мирко на боевом протезе. И Айзава - с повязкой, серый от боли, и с дымящейся сигаретой в зубах. На сигарету уставились все разом. — УЧИТЕЛЬ, ВЫ КУРИТЕ?! - выдохнул класс почти в один голос - Очако, Каминари, Серо, даже тихий Оджиро, - и в этом возгласе было столько искреннего, детского, оторопелого возмущения, что на секунду показалось, будто они снова в кабинете на уроке, а не посреди мёртвого города. Айзава медленно выдохнул дым в снег. — Бля, ну да, курю, - сказал он ровно. - Что вы все так прицепились ко мне с этим, а? Ястреб уже сегодня лекцию прочитал, теперь вы. Я двое суток не сплю, у меня сломан позвоночник и страна катится в выгребную яму. Дайте мне спокойно потравиться. Только - очень вас прошу - не доставайте меня этим. Хоть вы. Ни слова больше про сигареты. Усвоили? — Усвоили, - пискнул кто-то. — Вот и славно. — Я просто думала, вы образец здорового образа жизни, - не удержалась Мина. — Я образец человека, который сегодня ещё держится, Ашидо. Это другой образец. Тоже полезный. - Он затянулся. - Доклад. Быстро. И тут случилось то, что в любой другой день было бы дикостью, а сегодня держало их в рассудке. Пока несколько ребят докладывали Айзаве всю суть происходящего, Каминари, всё ещё пошатываясь после собственного разряда, смотрел на Ястреба так, будто увидел ожившую легенду. Он не закричал. Он сказал тихо, потрясённо, в сторону Джиро: — Блять, сколько раз я его видел... и всё равно офигеваю. Он реально существует. — Я тебя тоже видел, - буркнул Ястреб. - И тоже офигеваю, потому что ты ещё жив. — Хорошая шутка, - серьёзно сказал Каминари. — Это не шутка, - сказал Ястреб. Джиро, стоящая рядом, хмыкнула: — Каминари, ты себя ведёшь как фанат. У тебя слюни сейчас потекут. — Я не веду себя как фанат! - возмутился Каминари. - Я просто... уважаю коллегу. — Ты с ним поздороваться забыл, - сказала Джиро. - Скажи: «Здравствуйте, я - Денки Каминари, герой, который вырубается от своей же причуды». Это будет честно. — Заткнись, - сказал Каминари. — Скажи, скажи, - улыбнулась Джиро. - Ястреб, он правда фанат. У него дома плакаты висят с тобой. Ястреб посмотрел на Каминари с новым интересом. — Плакаты? — Я их уже снял! - быстро сказал Каминари. - Давно. — Не снял, - сказала Джиро. - Он мне сам сказал это буквально несколько дней назад, что никогда в жизни их не снимет. Каминари закрыл лицо рукой. — Я тебя ненавижу, - пробормотал он. — Я знаю, - сказала Джиро. — А где Киришима, правда? - тихо спросила Мина, и весь её задор разом сошёл, как краска. - Вы не врёте, чтоб мы не дёргались? У него же дыра в плече была. Навылет. Я ему голову держала, он белый весь был, а сам ещё шутил… — Не вру, - мягко сказал Тодороки. - Пока Иида с врачами оформлял передачу, я с Киришимой пару минут постоял. Он в сознании был. Просил передать тебе, чтоб ты не накручивала. Сказал - «передай Ашидо, я железный, со мной такое не впервой». Мина шумно выдохнула, и плечи у неё опустились. — Идиот железный, - пробормотала она, отворачиваясь, чтоб не видели, как у неё повлажнели глаза. - В следующий раз пусть свою железную башку под лезвие не суёт. — О, - оживился Серо, несмотря на разбитость. - А чего это мы так переживаем за конкретно Киришиму? Не за Сато, не за меня, а за Кириши… — Серо. - Мина медленно повернулась к нему. — Молчу, - тут же сказал Серо. - Я ничего. Я за здоровье коллектива переживаю. Чисто абстрактно. — Вот и переживай абстрактно и молча. Несколько человек прыснули - тихо, измотанно, но искренне, и от этого на секунду стало легче дышать. Всемогущий смотрел на всё это, параллельно слушая доклад о происходящей битве. Он смотрел на детей, которые посреди руин, крови и связанных чудовищ умудрялись краснеть, подначивать и беречь друг друга, - и что-то в его иссохшем лице медленно, болезненно оттаивало. — Они невероятные, - тихо сказал он. — Я их ещё не вырастил, - так же тихо ответил Айзава. - Я их пока только не похоронил. Это, к сожалению, разные вещи. И я очень хочу, чтобы они и дальше оставались разными. Гул на западе стал слышнее. И вместе с ним пришло другое - откуда-то издалека, с востока, с другого края мёртвого города, докатился глухой, тяжёлый рокот. Не гром. Звук рушащегося. Будто там, километрах в двадцати, оседали целые здания, одно за другим, и земля под ногами отзывалась слабой, едва уловимой дрожью. — Это что было, - насторожился Серо. - На востоке. Слышали? - Слышал, - отозвался Шоджи, и из складок его рук выросли уши, обращённые туда. - Далеко. Очень далеко. Что-то большое складывается. Дома, может. Целыми кварталами. - Он нахмурился. - Там кто-то дрался. Недавно. Так, что земля до сих пор гудит. — Деку, - тихо сказала Очако, и руки её сжались. - Это он. Кто ещё так может. — Или то, что за ним ходит, - сказал Тодороки. - Мы по дороге всякое слышали. Токоями, молчавший всё это время, шагнул вперёд, и Тёмная Тень беспокойно колыхнулась под его кожей. — Вопрос не «что это было», - сказал он. - Вопрос - куда нам идти прямо сейчас. Потому что нас зажимает. - Он показал рукой. - Толпа идёт с запада, гул растёт. Деку, по всему, на востоке. Мы посередине. Пойдём к нему - повернёмся к толпе спиной. Останемся - пропустим его. Куда? — На восток, - без колебаний сказал Бакуго. - К нему. Толпа медленная, у нас фора. А если до Деку доберётся кто-то раньше нас - всё. Его надо взять первыми. Точка. — Сколько их там вообще, в этой толпе, - спросил Токоями, обматывая руку. — Когда мы выезжали из Токио - около тысячи, - сказал Бест Джинс. - Но она растёт с каждым кварталом. По дороге к ней липнут - из подвалов, из развалин, отовсюду, где ещё кто-то прятался. К Дейке подойдёт уже не тысяча. Куда больше. Сколько - не скажет никто. — Чудно, - сказала Мирко. - Обожаю, когда врагов нельзя пересчитать.

В то же время. Несколькими кварталами восточнее,

Вместо назойливого тумана и дождя пришел снег - тот же мокрый, тяжёлый, валящий с низкого чёрного неба на мёртвые улицы. Он ложился на плечи, на волосы, на лицо, таял, тёк за воротник, и от него знобило сильнее, чем от ветра. Леди Наган шла на запад, и за ней по белеющей грязи тянулся тёмный след - длинный, прерывистый, как пунктир, которым отмечают путь того, кому недолго осталось. Она не понимала уже, зачем и куда, - просто знала, что если встанет, то не пойдёт никогда, и потому переставляла ноги, держась за стены, за остовы машин, за всё, что подворачивалось. Правой руки не было - там, где причуда столько лет вырастала вороненым стволом, висел обрубок, перетянутый полосой от собственного плаща, и сквозь полосу толчками, в такт сердцу, уходила кровь. Каждый шаг был отдельным решением. Каждый вдох - отдельным усилием. Мир то наплывал слишком резко - трещина в бетоне, ржавая банка, чёрный обглоданный остов детской коляски в подворотне, - то отдалялся, делался ватным, и тогда приходилось трясти головой, чтобы не уплыть совсем. И в этом ватном мире к ней приходили те, о ком она запрещала себе думать так долго. Сначала - та, что приходила к ней в Тартар. Один раз, единственный, через стекло. Кайна тогда вся подалась вперёд, к этому стеклу, к материнскому лицу, которого не видела годами, - и думала, глупая, что пришли обнять, простить, спросить, как она там. Сказать хоть что-то живое. А женщина по ту сторону села, сложила руки на коленях и заговорила ровным, светским голосом - тем самым, каким раньше пересказывала соседкам её, Кайны, успехи. «Как ты могла так с нами поступить. Ты понимаешь, что ты сделала с нашей фамилией. Нас теперь на улице узнают. Отца лишили работы. Соседи здороваться перестали. Ты была лучшей в стране, Кайна, тобой гордились, а теперь…» А потом она сказала то, что Кайна носила в себе с тех пор как осколок. «Ты нам больше не дочь. После такого - нет. Гни свою жизнь там, в своей яме, как хочешь. А мы будем до конца дней отмывать с себя ту грязь, которой ты нас облила. Не пиши. Не зови. Тебя для нас нет». И поднялась, и ушла, не оглянувшись, и каблуки её ровно простучали по тартарскому полу - туда, к выходу, к чистой жизни без позорной дочери. Кайна осталась сидеть по свою сторону, в робе с номером, с руками, которых уже наполовину не было, и вдруг поняла - спокойно, ясно, как понимают давно известное, - что её и не любили никогда. Любили причуду. Любили «лучшую в стране». Любили то, что пересказывают соседкам. А вот это, живое, дрожащее, сидящее за стеклом, - этого не знали и знать не хотели. Она проверяла себя - вглубь, назад, - и память под кровопотерей выдавала одно к одному. Та всегда спрашивала только об одном. «Сколько баллов? А у других? А ты первая? А по стрельбе лучшая? А по телевизору покажут?» Кайна приходила домой, полная другого, живого, своего - с кем подружилась, кого встретила, что у неё, кажется, впервые в жизни кто-то появился, и сердце колотится, и хочется рассказать. Открывала рот - а в ответ уже летело про рейтинг. И она закрывала рот. И рассказывала про рейтинг. Год за годом, пока не разучилась говорить о другом вообще - кому, если никто не слушает. А он, отец, и про рейтинг не спрашивал. «Как тренировка? Нормально? Ну молодец», - и обратно в газету. За всю жизнь - «как тренировка» и «ну молодец». Ни разу - «как ты». Ни разу - «что у тебя на душе, дочь». Она была для него хорошим показателем, поводом сказать на работе «а моя-то в Комиссии». Не человеком. Функцией. «Любили причуду, - думала Наган, бредя по снегу. - Не меня. Волосы эти проволочные. Меткость. Плакаты. А под всем этим меня не знал никто» Почти никто. «Кай, смотри, как взлетает!» Юми. Только она и слушала. Только она за всю жизнь спрашивала не «сколько баллов», а «ты чего грустная, Кай?». Мелкая, без причуды, недоразумение, статистическая ошибка, - она смотрела на старшую снизу вверх и видела там не «лучшую в стране», а просто Кайну, и любила именно её, и больше так не любил никто и никогда. И Кайна, шатаясь под снегом по мёртвому городу, заговорила с ней - вслух, тихо, потому что сил думать молча уже не было. — Прости, мелкая… - выговорила она, и снег ложился ей на губы. - Ты же знаешь, как я их ненавидела… злодеев… тех, кто убивает… Я ведь из-за тебя пошла… чтобы таких не было… чтобы никто домой в мешке не возвращался… - Она остановилась, переждала, пока мир перестанет крениться. - А сама… сама стала такой же. Я столько народу положила, Юми… со счёта сбилась… По приказу, ради высшего блага - а на деле просто потому, что приказывали, а я разучилась говорить «нет»… ещё там, за кухонным столом… Ты бы меня… ты бы меня и не узнала… Ты бы меня презирала. И правильно бы делала. Снег падал. Город молчал. — Я по тебе скучаю… - сказала она совсем тихо. - Так скучаю, что выть хочется… Ты единственная меня любила… просто меня, без причуды, без баллов… просто за то, что я Кай… И тебя я не уберегла. Тебя - первую. С тебя всё началось… - Она моргнула, и по разбитому лицу потекло - не разобрать, талый снег или нет. - Сейчас приду… уже скоро… Подожди меня там, ладно?.. И не смотри, какая я… закрой глаза… Я... я грязная вся… В кармане плаща завибрировало - слабо, хрипло, с надрывом, потому что телефон был почти мёртв: после боя с зелёным экран его пошёл паутиной трещин, угол был вмят, и теперь он то гас, то оживал, доживая последнее, как и она сама. Дозвониться сюда, в мёртвую зону, мог только один человек - тот, у кого свои частоты, свои вышки, свои правила. Наган вытащила разбитый аппарат окровавленными пальцами. Сквозь трещины тускло светилось имя. «САВАДА РЕЙКО» Она смотрела, как оно мерцает, и не отвечала. Звонок отвалился, начался снова, снова. На четвёртый раз вместо вызова пришло сообщение - ровное, короткое, как всё, что делала эта женщина. «Не отвечаешь. Жаль. Не забывай про наш договор, Наган. Ты прекрасно знаешь, что будет, если ты его не сдержишь. Голова Кролика. Я жду». Наган криво усмехнулась. Раньше эта фраза - «ты знаешь, что будет» - сработала бы. Раньше у неё было что отнять. Но Савада, при всей своей дотошности, не учла одного: отнимать у Наган было уже нечего. Те двое, кем её можно было бы шантажировать, отреклись от неё сами, через стекло, по своей воле. «Ты нам больше не дочь». Савада грозила забрать у неё родителей - а родителей у неё не было уже давно, она просто не сразу это поняла. Угрожать человеку, у которого ничего не осталось, нечем. В этом была странная, горькая свобода. — Опоздала, Рейко, - сказала она вслух, разбитому экрану. - Тебе нечего у меня забрать. Ты всё уже забрала. И они до тебя. - Тихо: - Я сама иду. Впервые за всю жизнь - туда, куда хочу, а не куда ты пальцем тычешь. Она опустила умирающий телефон в карман, не отвечая. Пусть звонит. Мёртвым не страшно. И сделала ещё шаг. И ещё - держась за стену, за память, за маленькую девочку, которая всегда смотрела вверх и ждала её теперь где-то там, в небе, с которого валил снег. На третьем шаге нога не нашла опоры. Мир качнулся, опрокинулся, и асфальт, мокрый, белеющий, прыгнул ей навстречу. Она ещё успела подумать, отстранённо: «вот и всё, оседаю, как те, кого я снимала, - так же тихо ложатся». А потом был удар, плечом, виском, снег под щекой, тёмное, расплывающееся, - и где-то очень далеко, на границе гаснущего слуха, чьи-то голоса.

***

— ТИХО! - Шоджи первым вскинул руку, и все уши, что были у него на руках, развернулись разом на восток. - Слышу. Кто-то упал. Тяжело. Один. Несколько метров отсюда. - Лицо его потемнело. - Дыхание рваное, с присвистом. И кровь. Капает ровно, не унимается. Женщина, кажется. Она долго не протянет. Джиро тут же воткнула джеки в землю, подтверждая. — Есть, - сказала она глухо. - Сердце частит и сбивается. Так бьётся, когда крови мало. Это умирающий. Один. Лежит, почти не двигается. — На восток, - сказал Айзава. - Туда же, куда нам. По дороге. Не бросаем. Двинули. Нашли её через три квартала - тёмную фигуру, ничком, на белеющем снегу, в расплывшейся тёмной луже. Цую первой перевернула её, осторожно, на спину, - и отшатнулась. — Женщина… ква. Без руки. Вся в крови. - Подняла глаза. - Момо! Момо была уже на коленях, руки в работе раньше, чем голова успела испугаться. — Кровопотеря тяжёлая, - проговорила она, оценивая. - Обрубок руки, повязка сползла. Плечо разворочено. - Из ладони её уже росло, вытягивалось: жгут, бинты, плотный валик. - Очако, Цую, держите. Мина, кислоту подальше. Тору, посвети. Девочки сомкнулись вокруг лежащей плотным кольцом. Момо перетянула обрубок заново, туго, и кровь пошла слабее. Очако держала женщине голову, Цую - плечи, Тору где-то рядом наклоняла невидимый фонарик. Снег ложился им на спины, таял. — Эй, - тихо позвала Очако, склонившись над бледным разбитым лицом. - Слышите? Держитесь. Мы поможем. Не уходите. Веко дрогнуло. Глаз - один, второй заплыл - медленно открылся, нашёл лицо Очако. И взрослые, подошедшие следом, замерли все разом. — Это Леди Наган, - тихо сказал Айзава, и в единственном глазу его что-то сошлось. - Снайпер Комиссии. - Он помолчал. - Я ведь предупреждал Мидорию. Сказал ему: на тебя вышла Наган, лучший стрелок страны, она открыла охоту. Вот, называется. Нашла. — Я думал, ты в Тартаре гниёшь, - сказал Ястреб, опускаясь на корточки напротив и разглядывая её увечья профессиональным взглядом. - Кейго Таками. Помнишь меня, Наган? Пересекались. До того, как мне крылья сожгли, а тебе - всё остальное. — Помню, - просипела Наган, и подобие усмешки тронуло разбитые губы. - Летучий мальчик из Комиссии. Вон ты теперь какой… бескрылый. - Она перевела гаснущий взгляд выше, на стариков в боевых рамах, на детей, на огромного иссохшего человека в гудящем костюме. И узнала его. - Символ Мира… надо же. Всем колченогим легионом вышли. За ним, да? — За ним, - сказал Всемогущий, опускаясь рядом так низко, как позволяла рама. - Это он тебя так? — Он, - сказала она, глядя в падающий снег. - Кто ж ещё. — Тогда говори, - сказал Ястреб, и голос у него стал ровным, рабочим - тем, которым ведут допрос умирающего, пока тот ещё может. - Всё, что знаешь. С самого начала. Наган посмотрела на него - и вдруг, сквозь кровь и муть, в её здоровом глазу мелькнуло что-то живое, почти насмешливое. — А чего это я тебе должна докладывать, летучий? - выговорила она. - Я преступница. Я на Саваду работаю. Я по-хорошему должна молчать в тряпочку и сдохнуть, унеся всё с собой. С чего ты взял, что я запою? — С того, что ты уже начала, - спокойно сказал Ястреб. - И с того, что человек, которому не для кого молчать, обычно как раз и хочет напоследок выговориться. Я угадал? Наган несколько секунд молчала. — Боже, - сказала она тихо. - Сволочь ты глазастая. Всегда таким был. - Кашель. - Ладно. Слушай. Не потому, что ты просишь. Потому что мне самой надо. — Я шла за ним третий день, - начала она. - По заказу. Комиссия. Голова Кролика - живым лучше, мёртвым сойдёт. Нас по всей стране спустили, десятки. Меня - на верный след, я ж лучшая. - Вдох. - Я знала про него из ориентировки. Что он положил толпу в каком-то подвале, пару дней как. Целое убежище кинулось на него, а он… — Это мы знаем, - перебил Тодороки, и иней пополз по его щеке. - Это не новость. Дальше. — Дальше, - повторила Наган, и голос её сел, потому что дальше шло то, ради чего она, может, и держалась так долго - чтобы выговорить. - Я его выследила. В восточной части. При нём были ребята разного возраста. Видать, последнее, что у этого зелёного оставалось живого. То, ради чего он ещё человек. Класс притих. Очако, державшая ей голову, замерла. — И я их всех убила, - сказала Наган без каких-либо эмоций. - Чтобы выманить зелёного. Чтобы сломать в нём последнее. - Она перевела дыхание. - Но одного пацана он почти смог сберечь, но, к сожалению, пуля попала в живот. С таким ранением не выживают - ни в больнице, ни тем более там, в руинах. Один шанс на тысячу, и тот - чудо. Так что, скорее всего, мальчишки уже нет. — Ты выстрелила в детей, - сказала Очако. Очень тихо. И руки её, державшие голову Наган, окаменели. - В невинных ребят, чтобы выманить. — Тварь, - выдохнул Бакуго, и от ладоней у него повалил пар, тая снег. - Ты конченая тварь. Дети-то тебе что сделали? - Он шагнул ближе, и лицо было страшным. - Лучший стрелок страны, мать твою. Гордишься, поди. По детям, блять, мастер. — Не горжусь, - ровно сказала Наган, не отводя глаз. - И не оправдываюсь. Можешь добить, мальчик. Я даже спасибо скажу. Только сначала дослушай - иначе вы все ляжете там же, и ваш зелёный об вас не споткнётся. Бакуго стоял над ней, дрожа, и пар валил, и видно было, чего ему стоит не ударить. Но он не ударил. Айзава положил ему руку на плечо - тяжело, молча, - и Бакуго, стиснув зубы, отступил. — Говори, - сказал Айзава. - Что с ним. Почему «вы все ляжете». — Потому что его нельзя убить, - сказала Наган, и впервые в её ровном голосе прорезалось срочное, почти умоляющее, и она попыталась приподняться, и Цую мягко удержала её. - Слушайте все. Я лучший стрелок этой страны. Я не промахиваюсь, понимаете - не про-ма-хи-ва-юсь. Я всадила в него столько свинца, сколько хватило бы роту положить. А он встал. И пошёл. Как под дождём идут. Будто я в него не пулями - горохом. — Защита? Броня что ли? - спросил Бест Джинс. — Нет у него брони, - сказала Наган. - Я попадала. По-настоящему. Он просто не падает. Не берёт его ничего. Я под него стену обрушила, целый этаж сложила - он из-под завала вышел и дальше пошёл. - Она обвела их гаснущим взглядом. - Он стал неубиваемый. Слышите? Не-у-би-ва-е-мый. И чертовски силён - сильнее, чем было в любой вашей ориентировке. Если выйдете против него драться - он положит вас всех и не запыхается. Не деритесь с ним. Не знаю, чем его взять. Но точно не силой. — А где он сейчас, - спросил Айзава. - Это последнее. — Шёл за мной, - сказала Наган. - Добивать. А потом - бросил. Развернулся и пошёл назад, походу туда, где остался тот мальчишка. - Она помолчала. - Я думаю, он к нему пошёл. Имени не знаю. Но это единственный, кого он при мне берёг и кого я не добила сразу. Больше ему там не к кому возвращаться. - Кашель. - Так что он сейчас, скорее всего, там. С мальчишкой. Если тот ещё дышит. — А толпа? - тихо спросил Тодороки. - Он про толпу знает? Наган качнула головой. — Какая толпа? - спросила она, и было видно, что она правда не понимает. - Мне про толпу никто не говорил. У меня была одна цель - голова. Про какую-то толпу, про то, что вы там приволокли за собой, - я ни сном ни духом. Савада мне такого не докладывала. — Значит, не знает, - проговорил Бест Джинс, переглянувшись со Всемогущим. - Пока. Но он - Мидория, - он услышит тысячу человек за километры. И когда услышит… - Он не договорил. - В любую секунду он может сорваться им навстречу. И тогда мы его уже не догоним. — Он не то, что сорвётся. Тут надо слово по-страшнее придумать, - со хрипом сказала Наган. — Зачем ты нам это говоришь? - тихо спросила Очако, всё ещё держа голову женщины, что стреляла в детей. - После всего. Зачем помогаешь его спасти? — У... у меня тоже был дорогой человек, - сказала Наган, глядя в снег. - Как для вас Мидория. Эта маленькая девочка хотела стать героем - без причуды, просто чтобы спасать. Её убили уже очень давно. Я всю жизнь думала, что иду по-правильному пути. А вышло, что я и стала той, кого она так сильно презирала. - Кашель. - Того мальчишку мне не вернуть. А твой зелёный… он его не бросил. Он, обезумев, в крови, всё равно защищал этого ребёнка и закрывал собой. Как моя сестра и хотела. - Голос её сел совсем. - Так пусть хоть он. Пусть хоть кто-то, похожий на неё, не сгорит сегодня. Больше я ничего не могу. Что-то в лице Очако сломалось - не к прощению, для прощения было слишком, а к горькому, недетскому пониманию. — Я тебя не прощаю, - сказала она тихо. - За детей - не прощаю. Никогда. Но спасибо, что говоришь. Это разные вещи. Пусть будут разными. — Так и правильно, девочка, - выдохнула Наган. Ястреб поднялся, отряхнул снег с колена. — Момо тебя заштопает, - сказал он Наган. - Довезём до спецуры. А оттуда - сама понимаешь. Тартар по тебе плачет. Сядешь обратно, теперь уже навсегда. — Знаю, - сказала Наган. - И не дёрнусь. Заслужила. — Жаль, - вдруг сказал Ястреб, разглядывая её разбитое лицо чуть дольше, чем требовалось для дела. - Стрелок ты был - каких больше нет. Я в тебя в юности, чтоб ты знала, боготворил. Наган слабо, криво усмехнулась. — Боготворил, значит. - Кашель, перешедший почти в смех. - Поздновато признаёшься, летучий. Я при руке была - может, и приветила бы. А теперь вон, однорукая, на снегу подыхаю. Не лучший момент, знаешь. — Я подожду, - сказал Ястреб с непонятной серьёзностью. — Иди ты, - фыркнула Наган, и в заплывшем глазу мелькнуло что-то почти живое. — Они там что, флиртуют?.. - очень тихо, потрясённо шепнула Мина на ухо Джиро. - Над умирающей. Посреди апокалипсиса? — Взрослые, - так же тихо отозвалась Джиро. - У них своё. Не вникай. Айзава шагнул к Момо. — Стабилизируй её и оставь под навесом, вон, у стены - сухо. Нам еще от тех бандитов надо избавиться. Кого-то попросим довезти, но позже. Сейчас главное - Мидория. - Он повернулся к Наган. - Спасибо. Как ни странно это звучит из моих уст. — Не благодари, - сказала Наган, прикрывая глаз. - Я не из доброты. Просто хочу хоть раз в жизни оказаться не на той стороне, что в графе у Савады. Идите. Он на востоке. С мальчишкой. Или уже без - и тогда он совсем сорвётся. Торопитесь. И в этот самый миг Шоджи снова вскинул голову, и все его уши развернулись разом - на восток. — Звук, - сказал он, и лицо его исказилось от того, какой это был звук. - Сверху. С востока. Несётся над руинами. Что-то одно, огромная масса на бешеной скорости. Воздух рвёт. Я такого ещё не… — Слышу! - подхватила Джиро, побелев. - Высокий, свистящий, идёт прямо на нас! — ВНИЗ! - рявкнул Айзава. Они не успели даже толком пригнуться. Над площадью, в тёмном вечернем небе с падающим снегом, что-то прошло - не пролетело, а прошло, как проходит сквозь воду торпеда, оставляя за собой схлопывающийся с грохотом воздух. Зелёная вспышка, чёрная в сердцевине, смазанная скоростью в одну сплошную рваную линию, прочертила небо с востока на запад - туда, откуда наползал гул толпы. Снег по всей площади вздыбило, закрутило, разметало ударной волной, и всех, кто стоял, качнуло, как от удара в грудь. Это длилось меньше секунды. А потом зелёная линия ушла за дома, на запад, и стихла, и остался только медленно оседающий снег да звон в ушах. Очако смотрела ему вслед. Она узнала его сразу - не лицом, лица не было, была только смазанная линия, - но узнала всем телом, всем тем, что в ней за этот год срослось с ним намертво. Сердце у неё ухнуло и зашлось, и она шагнула вперёд, к тому месту в небе, где он только что был, бессмысленно протягивая руку, будто могла поймать уже растаявший след. — Деку, - выдохнула она, и голос сорвался. - Это он. Это был он. Он живой. Он… - И тут до неё дошло, куда ушла зелёная линия, и кровь отлила у неё от лица. - Он полетел к толпе. Один. Она стояла, белая, с протянутой в пустоту рукой, и в этой руке, в этом застывшем жесте было столько всего, что никто не посмел сказать ни слова. — Значит, узнал, - глухо сказал Бакуго, глядя на запад, куда ушёл след. - Пока мы тут возились - он нас обошёл поверху. Он будет у толпы раньше нас. — Тогда надо его остановить, - сказала Цую, поднимаясь. - Пока не поздно. Пока он до них не дошёл, ква. — Это уже не «найти Деку», - тихо сказала Очако, опуская наконец руку. И голос у неё, дрогнувший было, выровнялся, затвердел - тем самым, выкованным за этот день металлом. - Это «успеть встать между ним и ними». Раньше, чем он сделает то, после чего его уже не вернуть. - Она обернулась к остальным, и лицо у неё было страшным в своей решимости. - Я его не отдам. Ни толпе, ни себе самому. Бежим. — Снег-то всё гуще, - на бегу бросила Мирко, задрав лицо к небу. - В апреле. Будет трудно передвигаться, но нужно срочно действовать. Никто не ответил. Они бежали - их было более двадцати человек. Снег лип им на ресницы, таял, тёк по лицам вперемешку с потом и чужой кровью. А позади, под навесом у стены, осталась лежать женщина, которой Момо стянула раны и которую обещали увезти позже, - живая, едва-едва, на самом краю. Она смотрела вверх, в падающее небо, и слабо, разбитыми губами улыбалась ему, потому что туда, в это небо, когда-то ушла маленькая девочка, всегда смотревшая вверх, и теперь Кайна знала точно: она ещё немного, и догонит.

Все дороги вели в одну точку. И эта точка была уже совсем близко - там, где в грязном снегу должны были сойтись толпа, которой нет числа, и один мальчик, которому больше нечего терять.

***

Дейка. 20:46.

Зелёная линия растаяла за домами, на западе, и грохот её ухода ещё катился по руинам, когда они сорвались с места. И на третьем шаге Бакуго остановился так резко, что бегущий следом Серо едва не впечатался ему в спину. — Стоп, - сказал он, и в голосе была не паника - бешеная, ясная злость человека, который только что упёрся в стену. - Стоп, блять. Подумайте секунду. Мы его, блять, не догоним. Пока мы доползём до толпы, он там уже всё сделает. Слова повисли в снежной темноте, и от них у всех на миг опустились руки, потому что Бакуго был прав, и это было невыносимо. — Не догоним - значит, не догоним, - сказал вдруг Тодороки, и иней пополз по его щеке. - Но нам и не надо его догонять. Подумайте. Он не ударит в первую же секунду. — С чего ты взял, половинчатый? - бросил Бакуго. — С того, что он Деку, - тихо сказала Очако, и в её белом лице что-то проступило - не надежда, а понимание. - Он не из тех, кто бьёт молча. Он встанет. Он будет говорить. Он всегда говорит - даже сейчас, особенно сейчас, ему нужно, чтобы его услышали, прежде чем он… - Она сглотнула. - Он прилетит туда за секунды. А потом встанет над ними и заговорит. И вот это - вот эти минуты, пока он говорит, - это всё, что у нас есть. — Тогда нельзя терять ни секунды этой паузы, - отрезал Бакуго. - Тодороки. Лёд можешь стелить на бегу? Колею, гладкую, прямую? — Могу, - сказал Тодороки. - По льду ты, Иида, не будешь буксовать в этой каше. Разгонишься так, как по руинам и не снилось. Я стелю - ты идёшь по ней на полную. Я держусь следом на своём же льду. — А наводка? - бросил Ястреб, уже стягивая с плеча обзорную трубу из снаряжения Хацуме. - Колея колеёй, но в этих руинах вы упрётесь в первый же завал и встанете. Кратчайший путь - на мне. Крыльев нет, зато глаз и башка остались. Я по зареву костров и по гулу выведу вас прямой, без тупиков. - Он уже карабкался на обломок повыше, выглядывая зарево на западе. - Туда. Вон, видите подсвеченное небо? Идёте на него, не петляя. — А мы? - тяжело сказал Всемогущий, и рама его загудела. - Мы вас не удержим в этом темпе. Я, Джинс, Мирко - мы на раме и протезе по льду не полетим. — Значит, вперёд уходим мы, - сказал Тодороки. - Иида, я и Очако. - Он глянул на неё, уже зная, что отговаривать бесполезно. - Она всё равно увяжется, так пусть лучше на колее, чем сломя голову по обломкам. Мы - авангард. Встаём между ним и толпой, тянем время. Вы - следом, как сможете. Главное, чтобы хоть кто-то успел встать перед ним раньше, чем он начнёт. - Это почти невозможно, - тихо сказал Бест Джинс. — Почти, - согласился Айзава, и серый его глаз обвёл их всех. - Но другого шанса нет. Идите. Тодороки, Иида, Урарака - вперёд. Остальные за Ястребом, плотно. Бакуго… — Я с авангардом, - отрезал Бакуго. - Взрывами по колее не отстану. Не спорьте. Айзава секунду смотрел на него - и кивнул. — Тогда вперёд. Все. И молитесь, чтобы он сегодня был многословен. Тодороки ударил по земле, и из-под его ладони, шипя, вытянулась вперёд ледяная колея - гладкая, прямая, уходящая в снежную тьму. Иида ступил на неё, движки взвыли на новой ноте, и его смазало в росчерк. Очако оттолкнулась невесомым обломком и понеслась следом, низко, над самым льдом. Бакуго взрывами выбросил себя вдогон. И четверо ушли вперёд, в зарево, оставив остальных подтягиваться за Ястребом по белеющим руинам. Они гнались за паузой. И никто из них не знал, хватит ли её.

***

Дейка. Западная окраина. 21:04.

Толпу было слышно за километр - раньше, чем видно. Низкий, слитный гул тысяч глоток, в котором уже не различалось отдельных слов, только ритм, рваный и тяжёлый, как биение огромного больного сердца. Он катился над мёртвыми кварталами, отражался от выгоревших стен, и снег, валивший с чёрного неба, будто гасил в нём всё человеческое. А потом авангард вынесло на гребень обрушенной эстакады - и они увидели. Западная окраина Дейки, широкий пустырь перед остовами складов, был залит людьми. Их было не сосчитать. Тысяча, две, больше - они стояли плечом к плечу, спина к спине, заполняя пространство от руин до руин, выплёскиваясь в боковые проёмы, влезая на обломки, на остовы машин, на всё, что держало вес. Их вели сюда от самого Токио весь день, через полгорода, и по дороге к ним липли новые - из подвалов, из щелей, отовсюду, где ещё кто-то прятался и наконец нашёл, против кого выйти. К ночи их стало столько, что пустырь казался не площадью, а живым морем, колышущимся в свете факелов и горящих бочек. Над морем, на высоком грузовике-платформе, развёрнутом поперёк пустыря, был натянут экран - огромное полотнище, на котором в прямом эфире транслировалось то же, что снимал зависший над толпой вертолёт: сама толпа, её собственное искажённое лицо, тысячекратно увеличенное, чтобы каждый видел себя частью великого множества. Под экраном, на платформе, стояли те, кому полагалось эту толпу остановить, - а они её вели. Леди Гора, со скрещёнными руками. Камуи Вудс, прямой и неподвижный. И ещё несколько в геройских костюмах, в тени за их спинами. А у самого края платформы, с рупором, - сухощавый человек в чистом тёмном костюме, помощник Савады, тот, кто весь день гнал это стадо на запад. А над всем этим, с борта вертолёта, лился в эфир бодрый, поставленный голос репортёра: — …и вот, дорогие зрители, исторический момент близок! Народ Дейки и всей Японии собрался здесь, чтобы своими глазами увидеть конец того, кого вся страна знает как Тёмного Кролика! Тысячи людей, плечом к плечу, едины в своём требовании справедливости! Власти заверяют: сегодня угроза будет устранена. Оставайтесь с нами - вы не захотите пропустить ни секунды этой ночи! — Мы успели, - тихо сказал Иида, гася движки на гребне. Они с Тодороки, Очако и Бакуго пришли первыми - колея вынесла их минуты на три раньше остальных. - Господи... Их же тысячи. Это армия какая-то. — Хуже, - сказал Тодороки, и пар от его дыхания оседал инеем. - Армии можно отдать приказ отойти. А этим - разрешили. Это не отзывается. — Вам не кажется странным, что Деку до сих пор нету, - задумался Бакуго. - Мы не летели быстрее скорости звука, он уже должен давно быть здесь. — Каччан прав, - заявила Урарака. - Он должен был прилететь минут пятнадцать назад, куда он делся то. За их спинами, по той же колее, подтягивались остальные - Ястреб вывел группу почти без отставания, и теперь они один за другим вываливались на гребень, запыхавшиеся, в крови и снегу. Взрослые - Всемогущий, Бест Джинс, Мирко, Айзава - отстали сильнее, их было слышно ещё где-то в руинах позади. Очако встала на гребне, белая, и смотрела вниз, в человеческое море, выискивая в нём одно. — Шоджи, - выдохнула она. - Ты примерно слышишь, где он? Он точно должен быть уже здесь. — Может, передумал? - с надеждой сказал Каминари. - Может, не долетел? Может, он вообще не сюда? — Сюда, - отрезал Шоджи, не опуская ушей. - Он близко. Я его слышу - там, в темноте, наверху. Он здесь. Просто… не выходит. Стоит где-то над облаками и не двигается. Будто думает. — Значит ещё держится, - сказал Айзава, выходя на гребень одним из последних, серый, держась за поясницу. Единственный глаз его быстро обежал картину. - Слушайте. Мы не лезем в драку. Двадцать человек против двух тысяч - это не бой, это подарок Саваде. Наша задача - вклиниться между ним и толпой раньше, чем кто-то что-то сделает. Тихо, по краю, к платформе. Пока все смотрят в небо - на нас не смотрит никто. Внизу, на платформе, человек с рупором поднял руку, и над толпой поплыл его ровный, почти ласковый голос, перекрывающий гул: — Граждане! Вы шли весь день. Вы устали, вы замёрзли, вы потеряли близких. Скоро придет подкрепление и раздаст вам самое необходимое. Вы пришли потребовать справедливости. Комиссия слышит вас. Комиссия с вами. Тёмный Кролик, тот, кто отнял у вас всё, - здесь, в этих руинах. И сегодня вы своими глазами увидите, как падёт чудовище! Толпа взревела - тысячеглоточно, в рваный нечеловеческий такт, - и от этого рёва дрогнул снег в воздухе. — СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! СМЕРТЬ КРОЛИКУ! — Они и лица-то его толком не видели, - проговорила Момо, и губы у неё побелели. - Только на экранах. Только то, во что он превратился в битве с Шигараки - то страшилище, в которое он тогда вошёл, чёрное, нечеловеческое. Они кричат «смерть» вот этому. А не мальчику, который под этим прячется. — Им так удобнее, - глухо сказал Токоями. - Им нужно страшилище. Живой мальчишка только мешал бы кричать. И в этот миг гул оборвался. Не стих - оборвался, разом, будто кто-то выдернул из тысяч глоток сам звук. Потому что небо над пустырём вспыхнуло. Высоко, над морем людей, над платформой и экраном, в чёрной снежной мути возникла фигура. Не прилетела, не спустилась - возникла, как возникает молния, и воздух вокруг неё дрожал зелёным, потрескивал, рвался. Снег, попадая в это марево, вскипал и облетал, и от фигуры во все стороны расходилось тусклое, нездешнее свечение. Деку висел в воздухе, метрах в двадцати над толпой, неподвижно, и смотрел на них сверху вниз. Тёмный, изодранный геройский костюм висел на нём лохмотьями - где-то зашитый детскими руками, неровными стежками, где-то так и не зашитый, распоротый, в задубевших тёмных пятнах. За спиной - рваный по краю плащ и старый жёлтый рюкзак, тот самый, который собрали ему дети. По телу, от плеч к запястьям, бежали, ветвясь, зелёные молнии с чёрной сердцевиной, оплетая его сеткой разрядов, и они срывались с пальцев, и заставляли воздух гудеть. От разгорячённого тела в снежную ночь шёл пар. А на лице была маска. Та самая - чёрная, с длинными, загнутыми ушами, с узкими прорезями, зловещая, нечеловеческая, та, что весь месяц была его вторым лицом. И тысячи людей внизу узнали её мгновенно - не лицо, маску, - и по толпе прошёл не крик, а вздох. Огромный, единый, испуганный вздох двух тысяч человек, которые звали смерть, а когда она пришла, поняли, что не были к ней готовы. — Вот он, - выдохнул Иида. - Сенсей, он… — Тихо, - оборвал Айзава. - Все вниз, по краю, к платформе. Пока он смотрит на них - он не смотрит на нас. Они начали спускаться - по обломкам, по краю толпы, проскальзывая в тени между людьми, которые сейчас не замечали никого, кроме фигуры в небе. Очако пробиралась первой, не сводя с него глаз, и в висках билось: «живой, живой, я здесь, я иду, только не делай ничего, я уже близко». А Деку поднял руки - медленно - и снял маску. Он стащил её одним движением, и снежный ветер швырнул ему в лицо колючую крупу, и тысячи глаз внизу впервые увидели то, что пряталось под чёрной личиной. Лицо было молодым. Мальчишеским, в веснушках, проступавших сквозь грязь и засохшую кровь, с дорожкой от виска, с растрёпанными зелёными волосами, слипшимися от снега. Лицо шестнадцатилетнего. Но глаза были мёртвые. Не злые. Не безумные в том смысле, в каком безумны те, кто кричит и брызжет слюной. Пустые. Ровные. Выжженные дотла, без единой искры, без того живого, что делает глаза человеческими. Они смотрели на две тысячи человек сверху вниз - и не видели в них людей. Видели задачу. Видели то, что предстоит сделать. И от этого спокойствия, от этой ровной пустоты на мальчишеском лице делалось куда страшнее, чем от любой ярости. Толпа, увидев это лицо, не выдохнула с облегчением - наоборот, отшатнулась, попятилась, потому что страшилище в маске можно ненавидеть, а вот это - ровное, юное, мёртвое - ненавидеть было нельзя, его можно было только бояться. На краю толпы, у самой платформы, ребята тоже увидели его лицо - и каждого вид этого лица ударил по-своему. — Это не он, - прошептала Очако, и рука её сама прижалась ко рту. - То есть он, но… у него лицо как… как будто из него вынули всё. Глаза. Это не его глаза. У Деку глаза всегда горели, всегда, даже когда ему было хуже всех, - а тут ничего. Пусто. Будто там, внутри, уже никого нет. — Я его таким ни разу не видел, - глухо проговорил Бакуго, и впервые в его голосе не было злости - был холод. - Я знаю его с пяти лет. Я видел его в ярости, в слезах, на грани, как угодно. Но вот такого - спокойного - не видел никогда. И вот это - страшнее всего, что я вообще видел. Он не бесится. Он решил. Деку обвёл их взглядом - медленно, лицо за лицом, сверху вниз. И заговорил. Голос его поначалу был почти тихим. Но в оборвавшейся тишине, над онемевшей толпой, в снежном безветрии каждое слово падало отчётливо. — Вы пришли меня жечь, - сказал он. - Тысячи людей. Через пол-Токио, ночью, по снегу. Чтобы посмотреть, как горит мальчишка. - Он чуть наклонил голову, и в этом спокойном движении было что-то невыносимое. - А ведь я вас спасал. Каждого. Вот тебя. И тебя. И тебя, на бочке, с факелом. Я вытаскивал вас из-под завалов. Я закрывал вас собой от Шигараки. Я харкал кровью, выблёвывал собственные кости, чтобы вы, суки, дожили до этой ночи. И вы дожили. И пришли сюда сжигать меня. Тишина. Толпа молчала так, как молчит зверь, который вдруг засомневался. — Я с четырёх лет хотел быть героем, - продолжал он, и голос пошёл вверх, тонко, надломленно. - С четырёх. Меня звали бесполезным, никчёмным, пустышкой. Мне говорили - прыгни с крыши, дебил, и переродись с причудой, может, в следующей жизни на что сгодишься. Помните? Кто-то из вас наверняка говорил мне это в лицо. И я всё равно вас спасал. Даже тех, кто плевал мне вслед. Я вас, блять, любил! - Он сорвался, и крик ударил по толпе, как пощёчина, и зелёное вокруг него полыхнуло. - Я ОТДАЛ ВАМ ВСЁ! ДО ПОСЛЕДНЕЙ КАПЛИ! И ЭТО ВАША БЛАГОДАРНОСТЬ?! — Вы загнали меня в подвалы! - захлёбывался он теперь, и слова летели рваными, психическими очередями, и в них клокотало что-то расколотое, страшное. - Я просил еды! Просто еды, кусок хлеба, глоток воды - а вы решили меня СОЖРАТЬ! Выпотрошить! Забрать мою силу! Вы травили меня преступниками, вы стреляли в меня на улицах, вы повесили моё детское фото с подписью «монстр», вы закрыли мне всю страну, весь мир, вам мало было сделать мне больно - вы захотели стереть меня НАСОВСЕМ, всем стадом, миллиарды на одного, чтоб уж наверняка! - Он задохнулся, и по лицу его в свете молний скользнуло что-то близкое к улыбке, и это было хуже крика. - И при этом - при этом, твари, - вы смеете называть ЧУДОВИЩЕМ меня?! По толпе прошла волна - кто-то в задних рядах попятился, кто-то заорал в ответ, нестройно, испуганно-злобно: «Убийца! Сдохни, Кролик!» — ДА-А-А! - заорал Деку им навстречу, и зелёный свет полыхнул так, что ближние зажмурились. - Орите! Орите, как орали всегда! Вы всю жизнь лепили из меня монстра - словами, плевками, камнями, приказами! Год за годом! Удар за ударом! ВОТ ОН Я! Я ТАКОЙ, КАКИМ ВЫ МЕНЯ СЛЕПИЛИ! Радуйтесь! Вы добились! Вы наконец, блять, ДОБИЛИСЬ СВОЕГО! На краю толпы и на гребне ребята слушали - и каждое слово входило в них, как игла. — Это он, - глухо сказал Бакуго, и лицо у него было серое. - В том и весь ужас, что это он. Всё, что в нём накопилось за жизнь, размотанное наружу. Чёртов ты придурок. Что они с тобой сделали... Очако стояла, прижав ладони ко рту, и слёзы стыли у неё на щеках. Она слышала в этом сорванном, обвиняющем крике того мальчика, которого знала, - где-то глубоко, под всем этим, он всё ещё был, и тонул, и от этого было невыносимо. — Надо его остановить, - торопливо, тихо сказал Всемогущий, наконец выбравшийся на гребень, и рама его загудела. - Сейчас. Пока он только говорит. Айзава, Тодороки - к платформе, я выйду к нему, может, он меня ещё услы… — Поздно, - выдохнул Шоджи, белея и разворачивая уши к платформе. - Там. Они что-то делают.

Токио. Башня администрации. Тот же час.

Высоко над мёртвым городом, в кабинете с панорамным остеклением во всю стену, было тепло, светло и пахло дорогим коньяком. Здесь не смотрели в окно - здесь смотрели на экран во всю стену, где с борта вертолёта транслировалось всё: толпа, платформа, и зелёная фигура, висящая над ними в снегу. И здесь - праздновали. На длинном столе стояли бутылки, поблёскивал хрусталь, кто-то уже поднимал бокал. Тут собралась вся верхушка страны: промышленники, держатели контрактов, люди, чьи фамилии стоили дороже министерских, и среди них, в кресле во главе, - сам глава государства, благодушный, раскрасневшийся, с бокалом в руке. Они смотрели на гибель мальчика в прямом эфире, как смотрят дорогую премьеру, под звон стекла. Савада Рейко стояла чуть в стороне от них, у экрана, не пила и не садилась. — А он разговорчив, ваш Кролик, - заметил грузный человек с сигарой, отсалютовав бокалом экрану. - Целую речь толкает. Не похоже на чудовище. — В этом и дело, - ровно сказала Савада. - Послушайте его. Он не угрожает, а жалуется и обвиняет. Ему нужно, чтобы его услышали, осудили, признали правым, - а это значит, что внутри у него, под всей этой яростью, ещё живо сердце героя. То, что не даст ему ударить. Он пришёл не убивать, а чтобы его наконец заметили. - Она чуть улыбнулась. - Поэтому он никого не тронет. Он будет говорить, пока не выговорится, и сдастся. Сердце героя - это не сила. Это слабость. И мы её используем. — И как же вы её используете? - лениво спросил глава государства, пригубив. — Очень просто, - сказала Савада. - Пока он упивается собственной болью, мой человек на платформе снимет его. Чисто. Контрольно. - Она не стала уточнять куда и сколько; этим людям подробности были без надобности. - Символ зла падает на глазах у страны, в прямом эфире, от руки тех, кто стоит на страже закона. Народ ликует. Угроза устранена. Лучшей картинки мне и придумать было нельзя. - Она обвела их ровным взглядом. - Всё идёт ровно так, как должно. Он сам пришёл и встал нам под прицел. Это подарок, господа. Не каждый день монстр является сдаваться сам. Глава государства довольно хмыкнул и поднял бокал. — За подарки, - сказал он, и хрусталь зазвенел вокруг стола. Савада не подняла бокала. Она смотрела на экран. И коротко кивнула помощнику у двери. Тот поднёс рацию к губам.

Дейка. В тот же миг.

На платформе, за спиной Леди Горы, одна из теневых фигур шевельнулась - стрелок, бывший герой с причудой дальнего боя, поставленный Савадой именно на этот случай. Он получил в ухо короткий приказ и вскинул не оружие, а собственные руки: из обеих, вытянутых, причуда выстроила два тонких разгонных ствола. Он навёл их на висящую в небе неподвижную фигуру - один в грудь, другой выше, в лицо. Контрольно. Наверняка. Деку всё говорил. Он не чувствовал опасности. Должен был. Чувство Опасности, которое весь этот месяц выдёргивало его из-под пуль за миг до выстрела, которое полыхало багровым раньше, чем спускали курок, - оно молчало. Тонуло в той же серой, расколотой, гудящей каше, в которую он сам себя загнал, латая своё тело раз за разом, выжигая регенерацией тот самый кусок мозга, что отвечал за чутьё. Он перерасходовал себя. И в эту секунду древний звериный сторож в его голове, не подводивший ни разу, - спал, захлебнувшись в чужом для него хаосе. Два выстрела грянули разом - сухим, сдвоенным хлопком, потонувшим в гуле. Один снаряд вошёл Деку в грудь, точно в сердце. Второй - выше, в лицо, наискось, распоров щёку вдоль скулы у самого глаза, так что брызнуло тёмным и кость обнажилась белой полосой. Зелёное свечение вокруг него мигнуло - и погасло. Молнии сорвались, опали. Но он не упал. Парение, отказав, не швырнуло его наземь - оно просто истаяло, и тело, обмякшее, с запрокинутой головой, осталось висеть там, где висело, в двадцати метрах над толпой, в чёрном снежном небе, медленно, безвольно поворачиваясь, как поворачивается то, что уже не управляет собой. Руки повисли. Из груди, из рассечённого лица в снег уходило тёмное. Он не двигался. На один долгий удар сердца над пустырём повисла абсолютная, оглушительная тишина. А потом толпа взорвалась торжеством - диким, визжащим, нечеловеческим рёвом двух тысяч глоток, которым только что, в прямом эфире, показали смерть их монстра. А на краю толпы беззвучно закричала Очако. — Нет, - только и выдохнула она, и шагнула вперёд, к нему, в гущу, не помня себя, и Цую с Бакуго едва успели её перехватить. - Нет. Нет-нет-нет. Больше у неё не было слов. Только это, по кругу, всё тише, пока она смотрела вверх, на висящее в небе неподвижное тело, и весь мир для неё схлопнулся в одну точку. — Нет, - сказал и Бакуго, и голос у него сорвался. Он смотрел вверх, на обмякшую фигуру, и впервые за всю свою жизнь не находил слов. - Не так. Не от какой-то пули. Деку, ты придурок, не смей, не сейчас, ДЕКУ - — В сердце и в голову, - оцепенело проговорил Тодороки. - После такого не вста… Внизу, на платформе, Леди Гора шагнула к самому краю, вскинула руку, и её усиленный голос раскатился над ликующим морем: — ГРАЖДАНЕ! - прогремела она, и в голосе её было торжество и что-то похожее на искреннюю, выстраданную убеждённость, потому что она и вправду верила в то, что делала. - Свершилось! Чудовище повержено! Тёмный Кролик мёртв - на ваших глазах, от руки тех, кто поклялся вас защищать! Оставайтесь на местах. Сейчас мы снимем тело и предъявим стране, чтобы каждый видел: справедливость восторжествовала! Рядом Камуи Вудс шагнул вперёд, прямой, деревянный, и ровный его голос лёг поверх: — Расступитесь. Дайте героям подойти. Всё кончено. И Леди Гора начала расти. Причуда развернула её вверх и вширь - она вздымалась над толпой, над платформой, над экраном, гигантская фигура в безупречном костюме, заслоняя собой чёрное небо, и тянула вверх огромную руку - туда, к маленькому неподвижному телу, висящему в воздухе, чтобы снять его, как снимают с ветки, предъявить, завершить картинку, которую заказала женщина в тёплой башне. Огромная ладонь поднималась к нему. Ближе. Пальцы, каждый размером с человека, тянулись сомкнуться вокруг обмякшего тела. На краю толпы Очако перестала повторять своё «нет». Она смотрела вверх, в одну точку, и в груди у неё, под раздавленным горем, поднималось что-то другое - чёрное, ровное, страшное, чему она сама не знала имени. «Не трогай его, - подумала она, и мысль была холодной, как лёд. - Не смей. Убери от него свои руки. Не смей его трогать -» А в небе - медленно, тяжело, будто откуда-то с огромной глубины - в погасшем теле что-то шевельнулось. Сначала дрогнули пальцы повисшей руки. Потом по телу, от груди наружу, пробежала тонкая зелёная искра - одна, неуверенная, как первый удар запускаемого сердца. Рассечённая щека под снегом перестала кровоточить - и края раны поползли навстречу друг другу. А в груди, там, где засел снаряд, плоть толкнулась изнутри, выжимая чужое из себя. И в тот самый миг, когда исполинская ладонь Леди Горы накрыла его тенью, - он открыл глаза. Деку метнулся - быстрее, чем глаз успел поймать, зелёной молнией вдоль исполинского предплечья, - и Чёрный кнут, вырвавшийся из его спины тёмной плетью, рубанул наотмашь, один раз. Кисть гигантской руки, та, что тянулась его забрать, отделилась от запястья - с хрустом, с мокрым треском рвущейся плоти, с визгом ломающихся костей, который был слышен даже сквозь гул толпы. Она рухнула вниз, в толпу, ломая платформу, давя факелы, и там, внизу, кто-то закричал - не от боли, от ужаса, потому что на них падала отрубленная кисть их героини. Леди Гора закричала. Это был не геройский крик и не команда - это был чистый, нутряной вопль боли, многократно усиленный её же исполинским телом. Она начала оседать, сжиматься обратно в человеческий рост - быстро, рывками, теряя контроль над причудой вместе с кровью, которая хлестала из обрубка. И когда она рухнула на колени, уже обычная, маленькая, истекающая, к ней метнулся Камуи Вудс - упал рядом, прижал ладони к её плечу, пытаясь остановить кровь, но она шла сквозь пальцы, сквозь всё, и лицо его было белым, как снег над ними. А Деку выпрямился в воздухе. Целый. Рана на груди затянулась, рассечённая щека стянулась в тонкий, длинный рубец у самого глаза - и рубец этот, единственный, не разгладился до конца, остался, белея на веснушчатой коже. Он поднял голову, и пустые глаза его обвели платформу, башню где-то в небе, толпу - и в них по-прежнему не было ничего.

Башня. В тот же миг.

В тёплом кабинете звон бокалов оборвался. — Это что такое, - проговорил глава государства, и благодушие сползло с его раскрасневшегося лица. - Он же упал. Он был мёртв. Рейко, в него попали. Я видел. Савада не ответила сразу. Она стояла у экрана и смотрела, как зелёная фигура внизу выпрямляется, цела, и впервые за весь вечер на её гладком, неподвижном лице проступило что-то живое - не страх, а холодное, дотошное недоумение человека, у которого в идеально сходящемся уравнении вдруг обнаружился лишний член. — У него нет регенерации, - сказала она негромко, ни к кому. - Я изучила про него всё. Один за Всех - это сила, скорость, передача, не заживление, такого нет ни в одной ориентировке, я читала их все. Два попадания, грудь и голова, он был мёртв, я видела, как он погас. - Она шагнула ближе к экрану, вглядываясь. - Откуда. Откуда у него заживление. Этого не было. Никто за столом не нашёлся что ответить. А на экране зелёная фигура внизу подняла голову - и посмотрела, казалось, прямо в камеру. Прямо на них. На тёплый кабинет с хрусталём и недопитыми бокалами. И впервые в жизни Савада Рейко поймала себя на том, что ей хочется отойти от окна.

Дейка.

Деку обвёл их всех взглядом - платформу, искалеченную Леди Гору, оцепеневшего Камуи Вудса, стрелка с опущенными бесполезными руками, две тысячи человек, у которых торжество сменялось ужасом. И заговорил снова. Теперь голос его был ровным - тем мёртвым спокойствием, которое хуже любого крика. — Я долго думал, кем мне стать, - сказал он. - Вы не оставили выбора. Героем мне быть не дали. Человеком - не дали. Хорошо. Я понял. Я стану тем, кем вы меня видели всё это время. Тем, кем вы меня сделали. И тем, кем я теперь сам хочу быть. Молнии по нему сгущались, наливались, гудели всё ниже. — С этой ночи я буду карать, - сказал он. - Каждого, кто пойдёт против меня. Каждого, кто поднимет руку, кто захочет меня стереть. Без разбора. Без жалости. Ровно так, как вы - без жалости - шли стереть меня. Вы хотели мир без чудовища? Будет вам мир. Я его построю. Мир чистых - тех, у кого чистые сердца, чистые души, кто и вправду хочет творить добро, а не рядится в него. Мир без предательства. Без вот этого. - Он мотнул подбородком на платформу, на предателей в геройских костюмах. - Я выжгу всё, что сгнило. Всю эту гниль. И на пепле выращу то, что не будет жрать своих спасителей. Он помолчал. Снег падал сквозь зелёное марево и вскипал. — А вы, - сказал он тихо, глядя вниз, на две тысячи запрокинутых, побелевших лиц, - вы в этот мир не войдёте. Вы - ошибка. Брак. То, что стирают, чтобы начать набело. Вас не должно быть на этом свете. И вас не будет. Айзава понял всё за долю секунды - по тому, как сгустились вокруг Деку молнии, как заведённые назад руки налились чёрным и зелёным. — ТОДОРОКИ - СТЕНУ! - рванулся его крик. Деку завёл руки назад. Один за Всех взвыл в нём, выкрученный за предел, на несколько процентов разом, и Чёрный кнут хлынул из его спины десятками плетей, сплетаясь с молниями, чёрное в зелёном, и весь этот клубок чудовищной силы он копил долю секунды в обеих заведённых руках - и обрушил. Одним движением. Обеими руками. Сверху вниз, по всему пустырю, по всему человеческому морю разом. Мир кончился. Воздух схлопнулся и разорвался одновременно. Чёрно-зелёный фронт, оплетённый молниями и плетями Кнута, прошёл по пустырю единой стеной, от платформы до дальних руин, и не было в нём ни прицела, ни разбора - он смёл всё, что стояло на земле. Платформа с предателями, экран, горящие бочки, Леди Гора и Камуи Вудс, сбитые с ног, раздавленные, втоптанные в обломки, стрелок с опущенными бесполезными руками, человек с рупором - всё, что было на возвышении, перестало быть в первое мгновение, просто исчезло, как будто его никогда не было. А следом фронт прошёл по самой толпе - по двум тысячам человек, спрессованным от руин до руин, по тем, кто ещё долю секунды назад кричал «смерть», а теперь не успел даже вскрикнуть. Не было отдельных смертей. Была одна - огромная, мгновенная, накрывшая всех разом, как накрывает паводок низину. Свет, грохот, чёрно-зелёная стена - и там, где только что колыхалось живое море в две тысячи голов, не осталось ничего, что можно было бы назвать толпой. Пустырь выкосило до мёрзлой земли, и снег, секунду назад валивший на тысячи плеч, теперь падал в пустоту. Чёрные плети не просто смели всё живое - они врезались в землю, оставляя за собой огромные борозды и ямы, выбитые глубоко в мёрзлый грунт. Никакой платформы, никакой Леди Горы, никаких лже-героев, никакой толпы. Только дым, только земля, только снег, который падал в пустоту, и маленькая, одинокая фигура в небе. Ударную волну, дошедшую до гребня, встретила одна-единственная вещь. — ВНИЗ!!! - заорал Тодороки за миг до, и обе его руки ударили в землю. Лёд вырос мгновенно - выгнутый, многослойный, толстенный вал поперёк гребня. Тодороки вложил в него всё, до судорог, до того, что правую половину его обдало жаром, - и выгнул лёд дугой, чтобы тот не раскололся насмерть, а спружинил, принял, отвёл. Чёрно-зелёный фронт врезался в ледяной вал. Лёд застонал и пошёл - большую часть его снесло, испарило, разнесло крошкой. Дуга погасила главное, отвела вверх и в стороны ту часть мощи, что шла на гребень, - но не всю. Тех, кто стоял ближе к краю, достало краем волны: их швырнуло, протащило по обломкам, ударило ледяной крошкой, как картечью. Кого-то отбросило на арматуру, кого-то впечатало в стену. Когда грохот стих и осела снежная пыль, на гребне, среди обломков ледяного вала, поднимались люди - медленно, не сразу, не все. Поднимались оглушённые, в крови, в ледяной крошке. У Серо рука висела неправильно. Аояма не вставал - его отбросило дальше всех, и над ним уже склонялась Момо. Мина держалась за разбитую голову, и кровь заливала ей пол-лица. У Ииды треснули очки и рассекло бровь. Но - живые. Изломанные, посечённые, оглушённые - но живые. Стена Тодороки не спасла их целыми. Она спасла их живыми. А внизу не спасся никто. Они поднимались и смотрели вниз - и не могли произнести ни слова. Снег тихо падал в дымящуюся пустоту там, где секунду назад было две тысячи человек. Ни крика. Ни стона. То страшное, оглушительное молчание, что наступает там, где только что было слишком много звука. Сила была чудовищной. — Их… - Хагакурэ не договорила. Невидимая, она стояла на коленях, и снег очерчивал контур её вздрагивающих плеч, и слышно было, как её рвёт. — Там... никого, - выдавил Шоджи, и голос у него был чужой, и руки, которыми он зажимал уши, тряслись. - Я слушаю и… там пусто. Только что было более двух тысяч сердец, я их слышал, а теперь - ничего. Тишина. Я не могу. Я не могу это слушать. - Он зажал уши крепче и согнулся. — Две тысячи, - сказал Иида, и голос у него дрожал, и кровь из рассечённой брови заливала треснувшие очки. - За одну секунду. Он за одну секунду… Господи. Господи, что же это. Мина плакала в голос, размазывая по лицу кровь и слёзы. Минета сидел, обхватив голову, и трясся. Каминари смотрел в одну точку и не мог моргнуть. Даже Бакуго стоял молча, и пар не шёл от его ладоней, потому что внутри у него всё вымерзло. А Очако стояла на коленях у самого края, среди обломков льда, и смотрела вверх, на маленькую зелёную фигуру, висящую теперь в полном одиночестве над выжженной пустотой, и по лицу её текли слёзы, и она не вытирала их, потому что в ней рвались надвое две вещи, которые нельзя соединить: ужас от того, что он сделал, - и то, что она всё ещё, вопреки всему, его любила. А Деку висел над пустотой, которую сам сотворил, и оглядывал её ровно, без выражения. Потом он чуть повернул голову - туда, где в чёрном небе, среди снега, всё ещё стрекотал, не успев уйти, тот самый вертолёт. Борт с камерой. Прямой эфир. Красный огонёк, который весь вечер жадно снимал толпу, помост, его падение, его воскрешение - и который только что показал на всю страну, как две тысячи человек перестали быть. Деку смотрел на этот красный огонёк несколько секунд. Потом Чёрный кнут лениво, почти небрежно потянулся вверх - длинная тёмная плеть выросла, дотянулась через снежную муть до вертолёта, обвила его и сжала. Винт лопнул, металл смялся, как жесть. И Деку, так же без выражения, как делал всё в эту ночь, перехлестнул Кнутом и швырнул борт вниз - на развороченный пустырь, на то место, где только что была толпа, гася последний свидетельский глаз. Внизу полыхнуло, коротко, и снова стало темно и тихо. А потом зелёное вокруг него вспыхнуло в последний раз, и он сорвался с места и ушёл - в чёрное снежное небо, прочь, одной рваной линией, и грохот его ухода прокатился над Дейкой и стих.
Примечания:
Отзывы (17)