Часть 2. История Марии-Антуанетты, рассказанная ею самой и выслушанная, с некоторой оторопью, М.Робеспьером
2 июня 2026 г., 00:24
Как я сказала, на сей раз я не была предупреждена о готовящемся моём вызволении, и насколько могу судить, никто из присутствовавших также не увидел ни в карете, ни в её сопровождении ровно ничего подозрительного. Я могу лишь представлять, вы знаете больше о той растерянности и подавленности, что охватила гарнизон Тампля, когда прибыла настоящая карета… Я пребывала в мрачном оцепенении, страшась осознавать настоящее и думать о грядущем, и вся ушла в молитву, прося Бога ниспослать мне мужества, которого почти уже не осталось после стольких разрушенных надежд, история с подземным ходом была последним ударом, едва не лишившим меня всякой воли к жизни. Я даже не помню, как села в карету, вероятно, мой сопровождающий, ваш комиссар, как я полагала, всё же подал мне руку, однако моя память не сохранила этого момента, хотя ведь то была его единственная любезность, далее он не проронил ни слова (за что я была благодарна Богу, я в любом случае намерена была не отвечать, довольно того, что вскоре мне придётся отвечать перед сборищем безумцев и убийц, именующим себя судом). Кажется, он даже не шевельнулся ни разу, полностью утопая во мраке, лишь его глаза блестели в этом мраке подобно глазам лесного чудовища. Однако и это не напугало меня так, как должно б, всё казалось таким естественным, ведь таким и должен быть кошмар, не так ли? Тьма царила снаружи – глухой предрассветный час!, тьма царила внутри, словно в непроходимой лесной чаще, в глубоком логове, странно ли, что в этом логове сверкают голодные глаза зверя, знающего, что его добыча теперь в его руках? Я молилась, нечасто, сознаюсь, я была погружена в молитву настолько глубоко, так, что чувствовала, понимала – именно таким оно должно быть, отрешение от внешнего, суетного, сосредоточение на горнем, и где-то на задворках моего сознания даже шевелилась мысль, что мы едем как-то слишком долго, но не могла ещё вполне быть осознанной. Я не заметила даже того, когда наш эскорт оставил нас – помню, как слышала цокот копыт, в тишине ночных улиц звучащий дьявольским ритмом, помню, как остался лишь тот цокот, что впереди, тех лошадей, что везли карету, но в какой момент эта дьявольская мелодия изменилась? Вдруг карета остановилась, только тогда оцепенение частично оставило меня. Тогда впервые мой провожатый обнаружил, что у него есть человеческий голос, человеческая плоть. Он сказал:
«Мадам, мы скоро подъедем к заставе. Для того, чтоб мы могли благополучно её пересечь, вы не должны быть обнаружены. Соблаговолите улечься в тайник, что скрывается под вашим сиденьем».
Я не знаю, могу ли объяснить, что и тогда ещё я не осознавала всего! Сердце моё не забилось радостно, как должно бы уже от одного обращения, яснее ясного разоблачающего, что мой спутник, а также и весь экипаж, не имеют никакого отношения к тем, кого я должна была ожидать, оно лишь встревоженно шевельнулось. Как во сне, я встала, и смотрела, как мой спутник откидывает сиденье, будто крышку сундука, и как во сне, ничем не возражая, ничего не уточняя, улеглась в этот сундук, он был изнутри выстлан мягким пуховым одеялом и душистыми цветами, и я не могла не подумать, что это похоже на гроб, но эта мысль напугала меня не больше, чем до того сверкающие во тьме глаза. Ведь это лишь сон… И там, внутри, я действительно умудрилась уснуть, хоть карету должно было нещадно трясти на дорогах, по которым мы ехали, но верно, сказалось то, что я почти не спала той ночью, да не слишком долгим и безмятежным был мой сон и в предыдущую. Сквозь дрёму я слышала какие-то голоса – вероятно, в тот момент, когда мой спаситель разговаривал с людьми на заставе, но не вслушивалась, ведь разве это могло касаться меня?
Наконец крышка сиденья вновь была поднята, и меня озарил нежный и тёплый свет, и ликующий, восторженный голос воззвал:
«Проснитесь, моя королева!».
В детстве, стоя в храме, я часто пыталась представить себе грядущее воскресение мёртвых по втором пришествии Господа нашего – словно эхо тех детских фантазий прилетело ко мне сквозь года! Я восставала из гроба, и светлый ангел Божий протягивал мне белую, словно каменное кружево, руку, и сияние рая одевало его голову солнечным светом, льющимся в окно кареты. Я не помню как садилась – не помню и как выходила, вероятно, всё же это мой спаситель вынес меня, а не волны той ещё несмелой радости, которая уже охватывала меня, бежала мурашками по затёкшим членам. Помню, как стояла – на обочине лесной дороги, узкой, порядком заброшенной дороги, где низко-низко свисали ветви деревьев, как они, должно быть, скребли по карете снаружи, а я ведь ничего не слышала! – будто в самом деле посреди райского сада. Ноги мои утопали в траве, над головой щебетали птицы, уже взошедшее солнце струило золото своих лучей в прорехи пышной изумрудной листвы. Когда в последний раз я ощущала нечто подобное? Как мало мы ценим простые радости, когда они у нас есть! Впереди, в просвете обступающих кустов и деревьев, виднелся домик – небольшой, в два этажа, только у башенки в задней его части было три этажа. Любой сказал бы, что в этом домике нет ничего особенного, кроме того, что он стоит в лесной глуши, где, судя по состоянию ведущей туда дороги, едва ли вы рассчитывали увидеть человеческое жилище, по крайней мере, в пригодном для жизни состоянии, а не древние развалины, посещаемые лишь лесными зверями. Я же была просто очарована, я смотрела самый прекрасный сон из всех, что снились мне за последние годы! На крыльце меня встретила молодая женщина, красота которой ещё больше уверяла, что это сладостный сон о небесном рае. С её нежных, безупречных черт художники могли б рисовать святых дев… Мой спаситель расстался с нами тогда, сказав, что ему необходимо позаботиться о кучере и лошадях, прекрасная дева же провела меня в дом, спросив, угодно ли мне сперва принять ванну, или же вкусить скромный завтрак, или я слишком устала с дороги и желаю встретиться с приготовленной для меня постелью, и я впала в растерянность, не зная, чего же из этого мне пожелать первым делом.
Внутри дом показался мне настоящим, хоть и маленьким, дворцом… Да, если б дворцы рождались и росли, как люди, то это, несомненно, был бы дворец-дитя, ещё такой крохотный и милый, но уже обнаруживающий в себе родительские черты. Комнаты были обставлены с безупречным вкусом, и порой, глядя на какую-нибудь вещь или касаясь её, мне казалось, что я попала в свои комнаты в Версале, и это тоже подпитывало мою уверенность, что я вижу сладостный сон. Например, хоть спальня там была, конечно, меньше размером, она была почти точной копией моей версальской спальни, точно такая же кровать, точно такой же туалетный столик… Я опишу вам, если будет нужно, этот дом настолько подробно, насколько пожелаете, если вы найдёте в этом необходимость, пока же мысленно проследуйте за мной моим обычным путём в те первые дни там: итак, я просыпалась в этой роскошной, мягкой, как райское облако, кровати, и тут же ко мне устремлялась мой ангел Женевьева – это та женщина, что встретила меня на крыльце моей новой обители, женщина, сделавшая для меня столько добра, что верно, его едва вместила небесная скрижаль… Она почти неотрывно пребывала при мне, исполненная предупредительности, всегда готовая услужить. Она помогала мне совершить весь необходимый утренний туалет, затем мы выходили к завтраку, стол для которого накрывали в комнате, находящейся через одну от спальни, для этого необходимо было пройти через небольшую комнатку, служившую будуаром – там стояли низкие обитые бархатом диванчики, кофейный столик, шкафы с книгами, под окном несколько больших вазонов с комнатными растениями. На одном из этих диванчиков, как узнала я вскоре, ночевал мой бесстрашный спаситель, шевалье де Мезон-Руж, спал одетым, охраняя двери моей опочивальни, словно верный пёс. Кроме тех ночей, когда он задерживался где-то в отъезде по делам, тогда на этот пост заступала Женевьева – почти всё остальное время она ночевала в моей спальне, где для неё была поставлена – это было моё желание, и шевалье одобрил его – походная кровать… В столовой кроме стола и расставленных вокруг него стульев почти не было мебели, стены были украшены гобеленами, изображающими сцены королевской охоты и иные классические сюжеты, а над каминной полкой висело полотно, где золотом и жемчугом была вышита гербовая лилия. Стол, за которым проходили наши приёмы пищи, был совсем небольшим, он едва ли мог бы вместить 10 человек, впрочем, никогда и не вмещал, обычно мы собирались за ним втроём – я, Женевьева и наш дорогой шевалье. Иногда к нам присоединялся и месье Диксмер, супруг Женевьевы – по её просьбе я отдала специальное распоряжение о позволении для него присутствовать за нашим столом, ибо он невысокого происхождения, но, как решила я после первой нашей встречи, в нём живёт отважная и благородная душа. Вне сомнения, Господь иногда, проверяя нашу зоркость, влагает дворянские души в простолюдинов и наоборот… ведь он тоже работал над моим вызволением, готовый принести ему в жертву и всё своё состояние, и все свои силы, и самую жизнь. Я упросила их рассказать мне всё о их благородных деяниях, о том, как готовилась каждая из предыдущих, неудачных попыток, этот рассказ, если б и мог быть непрерывным, занял бы, верно, не один день, на деле же занял больше, мои заботливые рассказчики, заметив, что что-то из услышанного привело меня в страшное волнение, искусно меняли тему. Я обнаружила, что шевалье изумительно осведомлён о моей жизни, моих вкусах, мы много говорили о моих любимых книгах, музыке… В большой комнате, следующей за столовой, стоял великолепный белоснежный рояль, каждый день после обеда я исполняла что-нибудь, и все собравшиеся – а присутствовали при этом обычно все обитатели маленького поместья – слушали в торжественном благоговейном молчании, словно на пасхальной мессе. Там же иногда устраивались танцы…
Ах, я забыла упомянуть. Когда в день моего прибытия Женевьева, после того, как помогла мне с омовением, собиралась также помочь мне с одеванием, платье, которое она принесла мне, было изысканной копией моего платья с коронации… На какой-то миг я застыла в немом восхищении, не смея его коснуться, боясь, что под моими пальцами оно обнаружит свою нематериальную природу сказочного видения, ибо это было уже слишком… Но как-то само с моих губ сорвалось напоминание, что я ведь в трауре. Я напоминала об этом, верно, самой себе, ведь больше всего на свете мне хотелось надеть это платье, сполна испить этого чудного сна, ведь за ним несомненно последует жестокое пробуждение. Тогда я ещё не знала, что этот сон со мною надолго… Женевьева сказала, что это, несомненно, очень неловко, и она поговорит об этом с шевалье. Неловко стало и мне. На следующий день меня ждало великолепное чёрное платье, глядя на которое, можно было решительно отвергнуть все другие цвета, желая отныне являться лишь в этом совершенстве, только отчасти сделанном из шелков и кружев, а отчасти из ночного мрака, благородной печали, возвышенных элегий. К нему прилагалась невероятно элегантная шляпка, а также перчатки и зонтик, выполненные из тех же кружев… Но в сердце моём поселились сомнения – уместен ли траур в раю? Теперь, когда я вырвана из рук моих мучителей, когда меня окружают друзья, верные защитники и любящие слуги, жаждущие услужить мне и делом, и помыслом, исполнить любое моё желание, могу ли я отказать им в радости и ликовании? Я посчитала: полгода прошло с кончины моего супруга, как раз на следующий день было 21 июля, и я объявила об окончании своего траура. Каюсь, я пребывала в страшном нетерпении примерить все эти роскошные наряды, а сколько восхитительных пар обуви к ним прилагалось! Это привело меня в совершенное изумление – все они были мне в точности по ноге, а некоторые – точными копиями моих любимых туфель. Ведь я знаю, сколько приходится ждать изготовления даже самых простых, непритязательных повседневных туфель, как же могло всё это богатство появиться за одну только ночь? Женевьева, смеясь, пояснила, что шевалье позаботился об этом, как и обо всей обстановке, заблаговременно – ему удалось заполучить несколько пар моих туфель от людей, вхожих в Версальский дворец, и он заказал всё нужное по этим образцам.
В тот день также меня посетил доктор, которого шевалье привёз из Понтуаза, чтобы оценить, насколько длительное заключение сказалось на моём здоровье, и оказать необходимое лечение. Доктор нашёл моё состояние весьма удовлетворительным, выразив уверенность, что все последствия избытка тревог и недостатка сна, движений и впечатлений легко обратимы и исчезнут без следа в этом прекрасном месте, благодаря чистому воздуху, прогулкам, свежим овощам и фруктам и нежной, предупредительной заботе окружающих меня людей, и главная помощь с его стороны состояла, пожалуй, в приятной беседе, ибо он оказался человеком весьма галантным, весёлым и остроумным, он замечательно развлёк меня рассказами о проделках его малолетнего сынишки – любимца и баловня матери и старших сестёр, о великолепном саде, заботами его жены благоухающем так, что один вдох уничтожает все горести, о своей лошади необычной масти, такой ярко-рыжей, что издали она могла казаться бегущим по дороге огнём, однако вблизи можно увидеть, что цвет этот неоднороден, на спине и боках внимательный глаз может определить более тёмные полосы – причиной тому, говорят, то, что предки этой лошади были африканскими зебрами. Как видите, первые мои дни в новом месте были полны исключительно безмятежности и наслаждения, и насколько помню, в течение недели я не заводила никаких разговоров о дальнейшем – ибо и сама ещё не могла до конца поверить, что всё происходящее происходит взаправду, к чему же торопить жестокое пробуждение? Реальность всё равно не позволила б забыть о себе – на всех окнах в доме были решётки, и первое время мне было запрещено выходить… Ах, я сказала – запрещено? Разумеется, никто не мог бы что-то запретить королеве, а здесь я была – это со всей несомненностью чувствовалось с первых шагов по моему новому пристанищу – вновь королевой. Однако и жизнь королей подчинена множеству условностей и регламентов, это известно и привычно всякому из нас с детства. Для мира же за пределами дома, для оставшегося позади Парижа я была не королевой, а беглой преступницей, которую надлежало поймать, вновь заточить, а затем судить и казнить, как моего злосчастного супруга. Поэтому мне просто говорили: «вашему величеству сейчас следует…», или «вашему величеству не следует…», или «это небезопасно для вашего величества», и я подчинялась этим рекомендациям, исходящим от преданных друзей, для которых потерять меня было б страшнее собственной смерти.
Во вторую неделю мне уже было позволено прогуливаться вокруг дома, шевалье и его друг заключили, что мы можем не опасаться встретить вражеских соглядатаев прямо здесь, каким-то образом им удалось пустить их по ложному следу, однако далеко отходить не стоило – по тем прозаическим соображениям, что вокруг простирается, почти вплотную подступая к придомовым постройкам, запущенный, неухоженный лес, крайне неудобный для прогулок. Что ж, я видела, в каком состоянии находилась дорога, по которой мы приехали, видела, насколько запущен сад, едва опознающийся как таковой – лишь небольшой его клочок был отвоёван у сорняков, шевалье самолично вскопал там землю и посадил цветы, как объяснила Женевьева, из их собственной оранжереи. Надо ли говорить, что в этом доме не было садовника, как не было и конюхов, и какой-либо иной прислуги, из предосторожности не нанимали людей со стороны, и все таковые роли исполняли подручные шевалье и месье Диксмера, трое из них прибыли вместе с жёнами, эти-то жёны готовили и стирали нам, мужчины же – я научилась, увы, отличать лишь некоторых – несли охрану поместья и выполняли всякую работу, требующую физической силы, в частности, ухаживали за лошадьми. Во вторую или третью из моих прогулок я подошла к конюшням – мне стало любопытно, сколько ж здесь лошадей и каковы они из себя, я взяла с собой немного морковки, чтоб их угостить. Представьте себе, я увидела в одном из стойл лошадь, точно соответствующую описаниям посещавшего меня доктора! Она стояла в тени, но крыша конюшни была, как и многое здесь, порядком ветхой, её не везде ещё успели перекрыть заново, и в прореху падал солнечный луч, и в этом луче шкура лошади воистину горела огнём, более того, мне казалось, я вполне отчётливо различаю пересекающие её спину разводы более тёмной шерсти. Как же свойственно человеческой природе хвастовство, усмехнулась я себе, доктор чуть ли не утверждал, будто такой лошади больше ни у кого нет, между тем у нас здесь стоит как минимум очень похожая лошадь! Я поумилялась тому, как она обрывает листочки и мелкие яблочки с ветки, пролезшей в прореху стены… Там росло много диких яблонь, вероятно, они изумительно цветут весной, теперь же, давно не зная руки садовника, они безобразно разрослись, и некоторые так близко подступили к конюшням и сараям, так окутали их своими ветвями, что грозили в дальнейшем сломать их. Что ж, решила я, следует радоваться, что и сама природа стремится укрыть меня, охраняет совместно с людьми шевалье и месье Диксмера – одних я видела во дворе, при конюшне и иных хозяйственных постройках, другие где-то вне видимости для меня скользили неслышно по нехожим лесным тропинкам, я видела иногда этих незримых часовых, когда они возвращались, чтоб смениться на других. Пусть погоню удалось направить по ложному следу – ослаблять бдительность не следует, говорили мои защитники, можно ли описать, какая кутерьма поднялась после моего исчезновения не только в Париже – по всей стране! Нет, конечно, я и вообразить бы не сумела всей глубины и силы той бессильной злобы, которая должна охватить моих ненавистников! Но и того, что я представляла, хватало, чтоб в те дни я не спрашивала о дальнейшем. Не может быть речи о том, чтоб прямо сейчас двигаться к границам, следовало затаиться, подождать, пока ажиотаж схлынет, пока внимание на бесчисленных постах на дорогах, где сейчас с утроенным вниманием проверяют всех проезжающих, ослабнет, устав от напряжения. Люди шевалье время от времени наведывались в Париж за новостями, иногда это делал он сам. О, в какой тревоге я была, когда впервые услышала об этом! Однако Женевьева заверила меня, что мне не о чем беспокоиться.
«Разве вы не слышали, что шевалье де Мезон-Руж неуловим? Легче поймать дым или задержать в кулаке струю воды. Он проникнет в любую цитадель и выйдет из любого окружения».
Я уже слышала к тому времени кое-что о том, как готовилось моё вызволение, позже услышала и остальное, а доказательством истинности этих фантастических рассказов служила я сама, находящаяся теперь здесь. По прошествии недели я уже не ожидала, что вот-вот проснусь в унылой комнате в Тампле, страх принял иной, более реалистичный вид – я боялась, что враги всё же настигнут нас в нашем убежище, порой я подолгу не могла уснуть, порой просыпалась от какого-нибудь стука или шороха за окном, и добрая Женевьева успокаивала меня, и напоминала, что, если б злодеям и удалось каким-то образом пройти мимо наших дозорных и уложить стражу внизу, не произведя никакого шума – чтоб добраться до меня, им пришлось бы пройти мимо шевалье, а это не так-то просто. Мало помалу, страх мой слабел, я уверялась, что это не краткая передышка в моих страданиях, не очередная прекрасная, но слишком хрупкая надежда, которой суждено разбиться на мелкие осколки и только больше изранить моё сердце, что немыслимое действительно свершилось – у меня вновь есть какое-то будущее…
Итак, в конце второй недели я рискнула спросить, планируется ли также вызволить и дофина. Я говорю – рискнула, ибо страшилась ответа, который, увы, предчувствовала. Шевалье сказал, что сейчас ещё слишком опасно, потеряв надежду схватить меня по горячим следам, эти отродья теперь усерднее следят за оставшимися пленниками, было б незаслуженным подарком для них попасться в расставленную ловушку. Необходимо выждать время, точно рассчитать тот момент, когда можно начать действовать. Следует запастись терпением, говорила мой добрый ангел Женевьева. Шевалье преуспел именно потому, что шёл к своей цели не только уверенно, без колебаний, но и имея великое терпение. По нескольку дней он порой наблюдал за нужным ему человеком или зданием, собирал сведенья, запасался всем необходимым, в мельчайших деталях разрабатывал план – несколько первых его планов потерпели крах, но он не сдавался, не опускал руки, и вы видите, бог благоволит упорным и неунывающим. Нам следует положиться на Господа и на шевалье, если небеса не отвернутся от нас, то ничто земное не остановит нашего доблестного рыцаря. Что ж, именно так я и решила поступить. В начале третьей недели, любуясь на прогулке высаженными для меня цветами, я выразила желание тоже заняться садом, и для меня вскопали ещё один участок, прежде занятый сорной травой, и обещали привезти саженцы, каких я пожелаю (что непросто, признаться, в августе, когда многие цветы уже отцветают, а у овощей наступает пора сбора урожая), пока же я обрывала плети чрезмерно разросшегося вьюна, совсем опутавшего кусты сирени и шиповника, сгребала сухую траву и листву, красила садовые скамейки (некоторые из них сперва пришлось починить) и робко мечтала о том, чтоб попросить также кур и овечек, как чудесно можно б было всё устроить здесь… Увы, этим мечтам не суждено было сбыться – в конце третьей недели, как раз прибыл и месье Диксмер, хмурый и взволнованный, сколь ни пытался не показывать этого при мне, было объявлено, что нам придётся переехать в другое место. Как, удивилась я, разве здесь больше не безопасно?
«Мадам, - ответил мне шевалье, - как хороший слуга понимает и исполняет желания своего господина раньше, чем будут произнесены слова, так и хороший защитник, в особенности когда вверенное ему сокровище таково, что не имеет цены, чувствует первую струйку дыма, а не ждёт, когда пламя охватит весь дом. Я не жду, когда станет небезопасно, я упреждаю».
Тревога не ушла из моего сердца полностью, однако не была сильней естественного сожаления о том, что придётся оставить это всё. К тому же, грустна была и Женевьева. Её лик был весёлым и ясным при наших защитниках, но наедине я увидела блестящие в её глазах слёзы. Я приступила к ней с расспросами, и она уверила меня, что нет, дело вовсе не в том, что от нас скрывают истинные масштабы опасности, просто она беспокоится о том, не будет ли наше новое место обитания слишком далеко от Парижа, что уничтожит последние её без того зыбкие надежды, что она не сумеет вытравить из сердца печаль, не подобающую замужней даме и служанке королевы. Ах, милая, сказала я ей, ново ли это под луной – и королева не имеет власти приказывать своему сердцу, такова уж наша женская доля – иметь тайны от своих супругов. Я не видела своего сердечного друга много дольше, и не чаю когда-нибудь увидеть вновь, для вас же всё ещё возможно – пусть сперва всё решится с нашим переездом, а там посмотрим, что можно придумать. В ту ночь мы долго проговорили – не как королева и её прислужница, но как две женщины, и стали ещё ближе.
Наутро начались сборы, и вечером мы тронулись в путь, который заслуживает отдельного рассказа, скажу лишь, что я вполне сумела оценить ум и хладнокровие моих спасителей, прежде всего самого шевалье де Мезон-Ружа. Как чудесно он всё организовал, продумал до мельчайших деталей, а там, где случалось что-то непредвиденное, немедленно находился с решением! Его мозг неистощим на идеи, его способность к перевоплощению феноменальна – ведь столько раз я видела его за столом лицом к лицу, и всё же едва узнавала в новом облике! А видели бы вы Женевьеву! Сперва думали о каком-нибудь маскараде и для меня, но шевалье опасался, что моё королевское достоинство будет просвечивать сквозь любые лохмотья, как проступает золото в грубой породе, и путь наш я проделала в скрытом виде – ещё и потому не много полезных деталей мог бы дать мой рассказ. Как я поняла, иногда у шевалье и его людей были необходимые документы, иногда же заготовлена убедительная легенда, и нас пропускали везде. Часть пути я проделала в ящике с яблоками! Ящики эти были составлены таким хитроумным образом, чтоб оставлять в центре пустое пространство, совсем небольшое, в котором и лежала, стараясь не шевелиться и не издавать ни звука, я. Яблоки окружали меня со всех сторон, яблоки были надо мной, их сладкий аромат отвлекал меня от тревог, от паники, подступающей от нехватки воздуха… Ах, говорила я себе, если я уже успела так отвыкнуть от спёртого воздуха, так ведь недолго вернуться туда, где так и было! Бог был милостив к нам, нам велели проезжать, отметив, что яблокам стоило б дать ещё больше поспеть, «впрочем, оно понятно – сейчас каждое су не лишнее… но ты, дед, прежде всего береги вот это яблочко, как же можно беспечно возить с собой такую красоту, не имея почти никакой охраны?». Это говорил он о Женевьеве, которая в простой крестьянской одежде как бы сопровождала старика-отца, в коего преобразился шевалье. Третьим с нами был Жак, один из людей шевалье, он изображал однорукого, он умел так хитроумно спрятать руку, что взгляд человека, не знающего точно, что у Жака две руки, не сумел бы её отыскать, ну, а прочие, разделившись ещё на две группы, ехали отдельно от нас. В другой раз меня прятали в стоге сена – внутри этого стога разместили как бы небольшую клетку, в которой я сидела, скрючившись в три погибели и беззвучно молясь. Часовой на той заставе был преисполнен подозрительности, и не мог, конечно, не поворошить сено вилами – я подумала в тот момент, что наверняка уже были случаи, когда кого-то провозили вот так укрытыми в стогах, ведь это так естественно! – представьте же себе мой ужас, когда он каким-то длинным штырём пронзил стог насквозь, этот штырь прошёл вот на таком расстоянии от моего лица! Каким чудом я не вскрикнула? Вероятно, сам Господь отнял у меня голос в тот момент! Не менее поразительно, что и сам шевалье никак не выдал себя, он лишь воскликнул, подражая простонародному грубому выговору: «Эй, гражданин, если ты раскидаешь мне всё сено, то сам и будешь укладывать его обратно, мои уж годы не те, да и старуха моя надорвала на покосе спину!». Старуху изображал Жак, который, удачно, не носил бороды. Женевьева ту часть пути прошла с группой своего супруга… Итак, мы прибыли на новое место. Мои защитники предполагали его более безопасным для нас сейчас, потому что республиканская гвардия уже несколько раз наведывалась туда в поисках укрывающихся аристократов, ничего не нашли и вряд ли в ближайшее время наведаются вновь – дорога там ещё сложнее, чем при прежнем нашем убежище, мост через овраг разрушен, дно же оврага заболочено, ни телегу, ни тем более карету провести там невозможно, шевалье перенёс меня на руках, а месье Диксмер перенёс свою супругу. Даже ведомые в поводу, лошади увязали порой в глубокой грязи… Тогда-то я порадовалась, что среди них нет той очаровательной огненной лошадки, было б жалко, если б она запачкала свои благородные ноги. А сперва я грустила, когда на мой вопрос, почему я не вижу её больше в конюшне, мне ответили, что то была лошадь Жерома (ещё одного подручного шевалье), и он продал её, осознав, что она будет слишком приметной. А ведь я даже не знала, были ли обе эти лошадки кобылами, или, может, они были разного пола, были ли они родственниками или, по воле провидения, такие схожие жеребята появились у разных матерей, о, если б можно было устроить их встречу, сравнить между собой, отмечая сходства и отличия, и может, если они окажутся разного пола, получить от них деток, наследующих чудесные родительские черты… Увы, сейчас приходилось думать о своей безопасности, и выбирать лошадей неприметных, притом достаточно быстроногих и выносливых.
Итак, мы заселились в этот новый дом, который, разумеется, на самом деле был вовсе не новым, однако я быстро поняла, что внешнее впечатление ветхости обманчиво, на деле же это настоящая крепость. Он во многом был подобен планировкой предыдущему, наверное, это было одной из причин, почему он был выбран на роль убежища. Причём выбран был давно, когда я, осматривая убранство, вмиг заставившее меня перестать сожалеть о том, оставленном, подивилась, как можно было всё так великолепно обустроить всего за пару дней, ведь такое возможно только в сказках, где героям помогают волшебные силы, Женевьева, смеясь, ответила, что шевалье, вне сомнения, великий волшебник, однако этот дом, как и тот предыдущий, был подготовлен заранее, и она сама приезжала сюда, чтоб развешивать шторы и гобелены. Как же республиканских соглядатаев не удивило увиденное, и они не спросили, не для какого-то прячущегося аристократа ли подготовлены эти покои? О, всё просто, они и не видели этого. Когда они приходили сюда, то не могли подняться наверх, ведь лестница была совершенно разрушена, то же, что они могли видеть снизу, производило впечатление полной ветхости, грозящей обрушиться на головы того, кто осмелится попытаться приблизиться. Долгое время домом владел одинокий старик, когда же он умер, сюда под видом его внучатых племянников въехали один из людей шевалье с супругой, и отвечали приходящим, что живут тут лишь потому, что больше им идти совершенно некуда, и вторым этажом займутся лишь если бог дарует им детей, им же двоим вполне довольно и первого. Но не явятся ли в самое неожиданное и неудобное время настоящие наследники, спросила я. О нет, ответили мне, они не явятся, они слишком дальние родственники, да и живут далеко, ну а нотариус получил хорошие деньги за то, чтоб и не беспокоить их. А как же, при разрушенной лестнице, здесь производились все эти работы? О, всё просто, использовалась приставная лестница, которая в промежутках между работами надёжно пряталась. Да ведь и эта лестница, по виду такая монументальная, на деле тоже приставная, при должном усилии можно отодвинуть её от площадки второго этажа, а то и опрокинуть – шевалье предусмотрел это на тот случай (маловероятный, разумеется, однако он предпочитает быть готовым ко всему), если наши враги всё же явятся сюда. Это отрежет им доступ на второй этаж и даст время нам уйти по потайной лестнице в подвал, откуда подземный ход ведёт в лес недалеко от дороги, где будет нас поджидать получивший сигнал верный человек с лошадьми. Какое-то время моё воображение будоражили картины нашего спешного бегства через мрачное подземелье, но навряд ли, говорила Женевьева, посланные по наши души вовсе доберутся сюда, их заблаговременно перехватят верные нам люди, и либо направят по ложному следу, либо уничтожат.
Жизнь вошла в колею, и если б не отдельные неизбежные отличия в обстановке, а тем более видах за окном, можно б было подумать, что мы никуда и не уезжали, или же что память моя причудливо исказила первые дни пребывания здесь, на деле же решётки на окнах и были именно такой формы, что мне лишь привиделось, что в моей ванной было маленькое круглое окошко, как привиделась и свежая клумба с цветами – здесь шевалье не успел устроить для меня такого же подарка. Всё это лишь мелкие детали, не стоящие того, чтоб заострять на них внимание. Благороднейший шевалье понимал, что при всех своих силах, именуемых Женевьевой волшебными, он не может сказать, когда я вернусь в Версальский дворец, а наша несчастная страна вернётся к нормальной жизни в согласии с законами земными и небесными, но он старался воссоздать для меня даже в этом скромном убежище приемлемый образ жизни, это принимало порой невероятно трогательные формы. Удивительно, как этот человек, никогда не бывавший при дворе, хорошо знал мои привычки и вкусы – платья и аксессуары, духи и украшения всегда были лишь такие, какие мне нравятся, к столу подавались только мои любимые блюда, и если за рояль садился кто-нибудь другой (обычно Женевьева, сам шевалье чаще скромно отнекивался, месье Диксмер и вовсе сознался, что не обучен музыке), то исполнялось то, что мне более всего по душе, и как старался воспроизводить некоторые элементы дворцового церемониала, какие в наших условиях могут быть возможны. Когда я, после пробуждения и совершения, с помощью бесценной Женевьевы, всего необходимого утреннего туалета, отворяла двери спальни, он торжественно объявлял о выходе королевы, распоряжался подавать завтрак, когда наступало время прогулки, он также объявлял об этом. Те свои пожелания, которые не были уже заведомо выполнены моими преданными слугами и защитниками, я оформляла в виде королевских приказов – признаюсь, эта маленькая смешная игра увлекла меня, при всех бесценных стараниях моих друзей дни мои проходили довольно однообразно, это всё ж развлечение, кроме того, я видела, какую радость доставляют этим людям, в особенности шевалье, эти клочки бумаги, украшенные моим почерком. Его рука, такая твёрдая, когда разила врагов, дрожала, когда брала эту бумагу, в его глазах вспыхивали восторг и нежность. Кажется, он искал любые средства исцелить рану, нанесённую мне отрешением от трона, лишением королевского звания. Все стулья за обеденным столом были украшены королевскими лилиями, но мой был выше остальных и украшен богаче, а в зале для танцев для меня было поставлено и вовсе роскошное кресло с золотой инкрустацией, которое должно было играть роль трона. Самой большой проблемой, увы, непреодолимой, был недостаток партнёров для танцев – шевалье не считал себя достойным всё время танцевать с королевой, но кто мог его заменить? Месье Диксмер знал несколько простых танцев – нужно ведь было хоть немного соответствовать благородной супруге, но в целом сам признавал, что ноги его более годятся для того, чтоб сжимать бока лошади и топтать лесные дороги, когда он выходил в дозоры сам. Раза два или три нас посетил Гийом – ещё один из верных людей, оказалось, он был один из тех, с чьей помощью было приобретено и доставлено многое из обстановки, вот и в те разы он привозил что-то из посуды и драгоценностей. Это был молодой человек, воспитанный в благородном доме, его крёстная, взявшая его к себе когда он осиротел, дала ему настолько достойное образование и воспитание, насколько позволял её скромный достаток, он прекрасно танцевал и великолепно разбирался в музыке, но увы, он не мог проводить с нами много времени, ему, как и месье Диксмеру, приходилось делать дела, обеспечивающие наше существование здесь.
Да, я была обеспечена всем необходимым, но ведь я обещала Женевьеве что-нибудь придумать, чтоб устроить ей встречу с её сердечным другом, то есть, найти повод для неё наведаться в Париж. Шевалье сказал, конечно, что мне достаточно отдать королевский приказ, но я ответила, что женская стыдливость препятствует говорить о некоторых вещах с мужчинами – о, видели бы вы, как он густо зарделся, и тут же признал, что в некоторых вопросах женщине естественнее положиться на женщину, да и месье Диксмер подтвердил, что в некоторых случаях они преуспевали именно потому, что посылали с каким-либо поручением Женевьеву, а не, например, его, ибо красота и невинная прелесть лица бывает эффективнее ружья и шпаги. Увы, бедняжке не удалось в тот раз встретиться со своим возлюбленным – когда она пришла к нему домой, ей сказали, что он арестован, выясняют его причастность к моему побегу. Но не о чем волноваться, его непременно отпустят, все знают его как настоящего патриота, который никак не мог вступить в роялистский заговор. Да, не сразу, но Женевьева рассказала мне, что её возлюбленный – республиканец. «Но не волнуйтесь, мадам, он ни в чём не подобен тем, с кем вам чаще всего, увы, приходилось иметь дело, он честная, благородная душа. Со мной же он и вовсе кроток как ягнёнок». После нескольких вопросов и уточнений я вспомнила этого гражданина Линдея – он начальствовал над караулом в Тампле, он, действительно, не был так груб и бесцеремонен, как обычные солдаты, но и искать в нём сочувствующего мне не пришло бы в голову. Позже я думала, могло ль всё сложиться иначе, если б им всё ж удалось встретиться… О моём же поручении она сказала, что единственная мастерица, о которой нам известно, что она изготавливает нужные мне предметы, как раз сейчас уехала проведать больную крёстную, предполагается, вернётся через неделю – впрочем, как уж будет здоровье крёстной. О такой легенде мы условились сразу – чтоб оставить для Женевьевы ещё поводы наведаться в Париж.
Миновал уже месяц моего нового существования, когда шевалье из очередной поездки вернулся с художником, который должен написать мой портрет. Вот так изумительный сюрприз! Мы провели несколько восхитительных часов, выбирая наряд, украшения и обстановку, я была так взволнована, словно это происходило в моей жизни впервые, я останавливала взор то на одном платье, то на другом – мои туалеты были, конечно, куда малочисленнее, чем в прежней моей жизни, но все они целиком отвечали моему чувству прекрасного, ни один я не могла признать недостойным, на милом личике Женевьевы в конце концов тоже воцарилось выражение очаровательной беспомощности, ибо и ей нравилось решительно всё, и в конце концов мы отдали решение на откуп нашему бесценному шевалье, ибо не имели оснований сомневаться в его вкусе, ну и в конце концов, ведь он заказчик этого портрета. Он остановил свой выбор на нежно-кремовом платье, украшенном розами с росой из мелких бриллиантов, выбрал подходящие перчатки и колье, затем долго шептался с Женевьевой, рисуя ей что-то на листе бумаги – и она превзошла себя, соорудив восхитительный турнюр с чувством – вплела мне в причёску живые розы того же цвета, а посреди их поместила фигурку белоснежной голубки из папье-маше, спящей, сунув голову под крыло. На голове голубки сверкала маленькая диадема. Изобразить меня было решено сидящей на троне, утрами он весь был в потоке солнечного света, и в этом свете так волшебно сияли все эти бриллианты, да сияла, несомненно, и я сама. Художник без конца рассыпался в комплиментах моим глазам и улыбке, повторяя, что унесёт мой образ в своём сердце, отныне я буду его музой, руководящей его помыслами и кистью, Женевьева же, наблюдающая за нами со слезами умиления, вполголоса благодарила Бога за то, что он удостоил её созерцать рождение подобной красоты. Кажется, незадолго перед тем, когда мы как обычно перед сном делились всякими женскими секретами, она сказала мне о том, о чём должна была догадываться и я сама – что шевалье влюблён в меня. Что ж, он не сказал ни единого слова, которое выходило бы за рамки естественной галантности дворянина к его королеве, но к чему слова, когда яснее ясного говорят его глаза? Они говорили с той первой минуты нашей встречи, когда я ещё и не подозревала, кого скрывает мрак приехавшей за мной зловещей кареты, говорили всякий раз, когда я появлялась на пороге, всякий раз, когда обращалась к нему… Яснее ясного говорили и его поступки – он не отступал после стольких неудач, не считался со средствами и с рисками, которым подвергалась его жизнь, он не отступал и всё же вырвал голубку из когтей ястребов, и мягкими облаками выстлал для неё гнездо, и нежной заботой исцелял её раны, и верным псом стерёг её покой в ночи, днём же ждал лишь того, чтоб исполнить любую её прихоть. Он готов был и здесь засадить сад всеми цветами, каких я пожелаю, он уже начал строить беседку и готов был собственными руками построить фонтан, я, поразмыслив, решила, что всем этим мы займёмся весной, осеннее увядание же будет вполне естественным наблюдать в таком вот запущенном саду. В этом саду сохранилось несколько розовых кустов – давно не знающие ухода, они всё же не выродились, на них распускались порой большие и красивые бутоны, кремовые розы с одного из этих кустов и пошли тогда на мою причёску. Когда я увидела, что на соседнем распустилась невероятно красивая белоснежная роза, я захотела срезать её – памятуя о том, как укололась о шиповник в саду прежнего нашего убежища (шевалье тогда был рядом, и поцеловал ранку на моём пальце), я пошла искать садовые ножницы. В сарае с инструментами некий предмет привлёк моё внимание – он был странным, неуместным здесь. Это был чемоданчик художника! Он был завален каким-то хламом, и вытащить его полностью я не могла, но это вне сомнения был он, его чемоданчик с кистями и красками. Чем больше я думала об этом, тем больше приходила к выводу, что это в высшей степени странно, и в конце концов на следующий день я решила, что разберу хлам и достану чемоданчик, однако когда я подошла к сараю, то увидела, что там что-то делает Жером, при нём было б неудобно копаться в хламе, а на следующий день чемоданчика уже не было. Однако я могла поклясться, что он там был.
Своими соображениями я поделилась с Женевьевой – мы говорили с нею абсолютно о любых глупостях, почему б не об этой тоже? Возможно ли, спросила я, чтоб художник уехал от нас без своего чемоданчика?
«Это крайне маловероятно, мадам, известно, художникам нужны их чемоданчики, ведь там их рабочие инструменты, которыми они зарабатывают себе на хлеб. Но возможно, он забыл обо всём на свете при виде вашей красоты, с художниками всякое бывает, таковы уж они по своей природе».
Но ведь, продолжала я, обнаружив, что забыл чемоданчик, он непременно вернулся б за ним?
«Вероятно, что так, мадам, либо попросил бы прислать ему его».
Казалось бы, если чемоданчик исчез – видимо, так и произошло? Мне бы перестать думать об этом, но я не могла. Как я уже сказала, несмотря на все старания моих друзей жизнь была довольно однообразной, а женщина, которой не хватает развлечений, так или иначе начнёт развлекать себя сама всякими глупостями. За завтраком я сказала шевалье, что хотела б ещё раз пригласить этого художника, чтоб он написал также портрет Жевеньевы, ответом мне было, что это невозможно – он эмигрировал. Ведь ему было щедро уплачено за его работу, и он смог исполнить наконец давнюю мечту уехать в Италию. До вечера я была довольна этим ответом, а вечером, когда я обсуждала это с Женевьевой, я и сама не поняла, как с моих губ сорвалось странное: «Что же, может, и тот доктор эмигрировал?». Почему я вообще вспомнила о том докторе? Потому что не мог же он забыть у нас в конюшне свою лошадь, вот почему! Лошадь, которая затем тоже исчезла, как и чемоданчик. Но куда больше собственных мыслей меня напугала реакция Женевьевы, она отвернулась, глаза её наполнились слезами.
«Ах, душа моя, - воскликнула я, - не хотите ли вы сказать, что с кем-то из этих милых господ случилось что-то плохое?».
Она уже готова была разрыдаться:
«О, мадам, но ведь они видели вас! Они могли проболтаться…».
И уж совсем помимо моей воли перед моим взором всплыл вскопанный и засаженный цветами участок в нашем предыдущем саду. Нет, он вовсе не был в форме могилы, он был скорее квадратным, отчего ж мне пришла такая безумная мысль? Потому что, вне сомнения, тот, кто закапывает убитого, не хотел бы, чтоб могила сразу опознавалась как таковая. Но ведь здесь, в этом саду, нет никакого вскопанного участка. Есть беседка, столбы для неё вкапывались в землю… но нет, их вкопали до визита художника. Ах, господи, ведь рядом с нами овраг, дно которого представляет собой глубокую вязкую грязь, овраг этот, говорят, тянется на приличную длину в непроходимых зарослях, где не окажется случайный человек… Тогда мы сменили тему, однако с этого злосчастного вечера мои глаза начали приоткрываться, уже никак было не остановить этот неумолимый процесс. Это было спустя полтора месяца с моего побега, также вечером, Женевьева расплетала мою причёску, спрашивая, каких новых лент заказать месье Диксмеру, отправляющемуся в ближайшее время в Париж. Я вдруг вспомнила о своей дочери. Да, о моей бедной дочери, которой уделяла так преступно мало внимания, но не о моём горьком материнском раскаянье сейчас пойдёт речь. Я вспомнила, как она играла в куклы. Она наряжала их в различные наряды, так и сяк убирала им волосы, она нарекала их принцессами, фрейлинами, пажами и галантными кавалерами… Я со всей беспощадной ясностью осознала, что я кукла шевалье де Мезон-Ружа, он выбирает для меня платья, украшения, розы и ноты, я же должна играть королеву – появляться во всём великолепии, садиться за стол, сервированный для меня, или на трон, устроенный для меня, танцевать на балу из четырёх человек максимум, писать королевские приказы о том, чтоб мне раздобыли новую книгу или альбом для стихов. И он, разумеется, будет бдительно охранять свою драгоценную игрушку, никому не позволит отнять его королеву… «Моя королева» - так обращался он ко мне не всегда, но всегда делал это с особым чувством. Его королева, лично его, царствующая в этом заброшенном доме, а больше ничего и не нужно. Если б мог, он бы, верно, заставил меня вовсе забыть о мире за этими стенами, берёг ли он мои нежные чувства, когда при мне избегал обсуждать новости, или хотел отрезать меня от внешнего мира не только телесно, но и в помыслах? Я осознала в этот момент, что пока я не спросила, он и не помышлял о спасении дофина! Впрочем, а помышляет ли он об этом теперь? Возможно, он всё же сделает это, если я буду настаивать, ведь он действительно с величайшим рвением исполнял мои желания… те, которые находил возможным исполнить. Или же ответит «это небезопасно для вашего величества», как говорил, когда я спрашивала, может ли он разыскать и привезти сюда кого-то из моих бывших слуг, или передать кому-то письмо, или хотела лично побеседовать с кем-то из тех достойных мужей и жён, что поставляли нам провизию и иные необходимые для ведения хозяйства товары. О, я понимала – приходится внимательно смотреть, кому доверяешь в это страшное время, я сама, находясь в заключении, не раз поплатилась за свою доверчивость. Шевалье без того повезло собрать вокруг себя столько достойных доверия людей, а точнее не повезло, а всё это следствие его ума и проницательности. Где б были мы, будь он безоглядно доверчив? Уж точно не в этом чудесном пристанище. Да, всё верно, чем меньше посвящённых – тем безопаснее для меня, если кто-нибудь из выполняющих поручения шевалье полагает, что делает это для какой-нибудь обедневшей дворянки, вынужденной скрываться из-за мужа или сына, сражающегося в Вандее, то так тому и следует быть. Уж конечно, я не предлагала совершить хотя бы небольшую прогулку по окрестностям – даже и переодевшись в скромные, не привлекающие внимания платья, я верила, что и в них могу быть узнанной. Нужно запастись терпением, твердили все вокруг – что ж мне оставалось делать, кроме как последовать этому совету? Шевалье всё устроит, как устроил все условия для меня здесь. Когда станет возможно, он вызволит и моих детей, когда станет возможно, он вывезет нас всех за границу. Нужно унять глупую панику, велящую мне бежать как можно дальше от охваченного безумием Парижа, и довериться этому человеку, так бесконечно преданному мне. С ним я в безопасности. Что ж, теперь я на многое взглянула иначе, и чувство безопасности, которому и без того я не могла отдаться безраздельно – ведь я помнила о том, что оставлено позади, и знала, что где-то по мрачному лабиринту Парижа, по расходящимся из него дорогам рыщут убийцы, вожделеющие моей гибели – слабело, угасало, как огонь, задуваемый безжалостным осенним ветром. Мне больше не было отрадно думать о том, что у дверей моей спальни дежурит бдительный страж, я вдруг осознала, что решётки на окнах – они не только от тех, кто мог бы пожелать проникнуть извне… что я, словом, вновь в заточении, только не именуемом таковым. Я была по-прежнему любезна с шевалье – что ж, дворцовая жизнь даёт уроки лицемерия, хочешь не хочешь, а их усваиваешь, но теперь подмечала всё, малейшие его жесты и выражения лица. Казалось бы, не было для меня новостью, что он человек опасный – лишь теперь я начала осознавать это по-настоящему. Нет, если б кто-то спросил меня тогда, чего же именно я боюсь – я не смогла б ответить. Разве мог бы человек, для которого во мне весь смысл его жизни, представлять для меня какую-то угрозу? Разве может преданный и заботливый слуга, опасающийся, как бы я не подвернула ногу на неровной, пересечённой корнями и трухлявыми ветвями лесной дороге, сам причинить мне какой-то вред? Порой я сама себе не доверяла, порой думала, не схожу ли с ума, но чем больше пыталась убедить себя, что всё это лишь чудится мне, тем явственнее ощущала нарастающую тревогу при одной мысли о шевалье.
Наконец я решилась поделиться своими соображениями с Женевьевой – решиться на это было непросто, ведь она не раз говорила о шевалье как о своём друге детства, названном брате и благодетеле, она, кажется, была предана ему даже больше, чем своему супругу, и как я могла сказать этой чистой, благородной девушке хоть одно дурное слово о человеке, что так много для неё значит, о человеке, который так много сделал для меня? Однако как долго возможно жить с таким грузом на душе, ни с кем его не разделяя? Кому-то необходимо было довериться, и кому же, как не ей? Я надеялась внутри себя, я уповала на это, что она сумеет развеять эти безумные страхи, разрушить замок кошмара, который я успела возвести в своём воображении, я начала издалека – попросила рассказать о их прошлом, я хотела проследить жизнь благородного шевалье и убедиться, что этот человек именно так чист и исполнен достоинств, как считала я, читая его записки в Тампле, что он твердыня, на которую я могу полагаться. Но иным теперь стало не только зрение моё, но и слух, я против своей воли отмечала внутри себя: да, он невероятно умён, наблюдателен, в шумной весёлой компании он неприметен, в беседе больше слушает, нежели говорит сам – он способен собрать сведенья о каком-либо человеке так, что он и не заметит этого, узнать его слабости, суметь даже без прямого нажима заставить сделать что-то, что будет соответствовать его интересам, он настойчив в достижении своей цели, неудачи не заставляют его усомниться – они заставляют искать другой способ, он химик, он знает свойства веществ – и очевидно, полагает, что так же знает свойства людей, все они для него как порошки и жидкости в колбах, ему известно, какие реакции с ними произойдут при нагреве, охлаждении или смешивании…
«Как же смешно, что мой бедный Морис воображал одно время, будто у меня любовь с шевалье – точнее, месье Мораном, как называли мы его тогда при посторонних! О, нельзя его винить, ведь он не знал Рене с детства, как знаю его я. Да ведь если б между нами была любовь – он и был бы моим мужем, чего ж проще! Он и моложе месье Диксмера, и дворянин, и богат, разве семья моя отказалась бы от такой партии? Но ещё в ту пору, когда меня забавляли игрушки, место в его сердце заняла единственная женщина, которой отныне были посвящены все его помыслы… Всю его жизнь, могло казаться постороннему, женщины совершенно не интересовали его, он говорил о чьей-либо красоте, хотя бы и моей, как говорят о красоте цветка или изысканного украшения – разве можно воспылать страстью к фиалке или кольцу? Так и было вплоть до того, как он увидел портрет королевы, и после того другие женщины для него не существовали».
Она говорила, а я пыталась представить себе всё это – как он был счастлив, когда сумел завладеть моим портретом, как возможностью взглянуть на этот портрет, коснуться его кончиками пальцев или горячим дыханием, вознаграждал себя за успехи в науках, как прилежно собирал все сведенья обо мне, не упускал случая встретиться с кем-то, кто меня видел, однажды за какие-то безумные деньги выкупил розу, которую ветер сорвал с моей шляпки, когда я выходила на балкон, и кто-то подобрал её… какая глубокая, неистовая, невероятная любовь, должна была я думать. Но я думала – одержимость.
«С начала революции он с тревогой следил за событиями сперва из нашего тихого уголка, затем, видя, что положение королевской семьи становится всё более странным, решил, что настала пора действовать, с собой он увлёк и друзей, столь же преданных короне, как и он, и здесь они стали собирать вокруг себя роялистов, выбирая наиболее отчаянно непримиримых к новым порядкам, готовых не на словах, а на деле не жалеть своей жизни – ибо шевалье, как и его друг, не поскупился б на щедрую оплату, но в таком ли деле полагаться на тех, кем руководит алчность или стремление вернуть свои привилегии? Представьте только, мадам, - говорила Женевьева, - столько представителей древних, обласканных вашими милостями родов просто бежали, спасая свои жизни, и из-за границы наблюдали, что же будет с вами, а этот юноша, имени которого вы никогда не слышали, готов был рискнуть всем…».
Эти слова не были новы для меня – в Тампле их говорила мне принцесса Елизавета, а я благодарила небеса за то, что позволили мне узнать – есть ещё верные, преданные сердца в этой стране, не одни только трусы и предатели остались среди ускользнувших от всепоглощающего террора! Теперь же я думала – быть может, те бежавшие, или таящиеся под чужими именами, или пошедшие на соглашение с разбойной властью, слишком боялись за своих детей или престарелых родителей, шевалье же не боится ни за кого, никто ему не дорог, всякого он без колебаний поставит под удар ради возможности обладать мной… Я заметила, что шевалье повезло иметь столько преданных друзей, горящих той же идеей, готовых отказаться от всякой иной жизни, кроме этой благородной миссии, знать, что они не отступят, не предадут –
«Да, мадам, мы все поклялись не пожалеть, если нужно будет, самой своей жизни для вашего спасения, и не знать иного счастья, кроме как стеречь покой и безопасность вашего величества, но можно ли быть уверенным в другом человеке, как в себе самом? Ах, бедный Леон… Помните ли вы его, мадам?».
Увы, я не помнила Леона. Оказалось, это был один из молодых людей, доставлявших продукты к нашему столу, в одной деревне он встретил девушку, которая очень ему понравилась, он решил выйти из команды шевалье, о чём честно и сказал ему самому. Ведь миссия выполнена, королева спасена, он может теперь с чистой совестью позволить себе быть счастливым – жениться, заняться хозяйством… Однако у шевалье было иное мнение.
«Немыслимо было отпустить его, - Женевьева, казалось, желала убедить саму себя, - ведь он знал наше местоположение, знал шевалье в лицо…» -
«Но ведь, несомненно, будучи достойным человеком, он готов был поклясться, что никогда не проявит преступного легкомыслия и несдержанности в отношении сведений, известных ему и способных, если их открыть посторонним, осложнить наше положение?» -
«Ах, мадам, не сомневайтесь, он и клялся в этом! Он говорил, что никогда не откроет своего прошлого даже своей любезной Аннет. Конечно, он не мог дать слово дворянина, поскольку он не дворянин, его родители были слугами в одном из ваших замков… Ах, в этом ли дело, мадам? Разве клятва простолюдина не может быть столь же нерушимой? Ведь вы знаете моего мужа, он безгранично предан нашему делу – впрочем, он ведь и не помышлял его оставить, он твердит, что лишь смерть отрешит нас от долга…».
Лишь смерть, повторила я про себя – страшным набатом звучали эти слова в моей голове!
«Ведь риск так велик! – продолжала Женевьева, - Леон должен был это понимать… Но ведь Рене когда-то пощадил Мориса, он один выступал против того, чтоб его убить! Когда ж он успел так измениться? Или и тогда он руководствовался лишь тем соображением, что Морис может быть полезен в наших делах? Ведь к такой мысли пришёл в конце концов мой муж… Ах, мадам, как же это ужасно!».
«Да, - решилась наконец я, - а всего ужаснее то, моё милое дитя, что все мы до самой смерти заложники желаний шевалье де Мезон-Ружа, и не имеем власти выбрать что-то иное, чем та жизнь, которой живём сейчас, и должны бессильно наблюдать, как гибнут люди – и лишь смерть освободит нас из этого плена… Если только мы не решимся признать – шевалье монстр, и деяния его чудовищны, не Господь благоволит им и дарует ему удачу, совсем нет…».
Как тяжело было этой невинной душе слышать такие ужасные слова о самых близких и дорогих ей людях – но при всей чистоте и возвышенности своей души слепой ведь она не была, она более, чем я, осведомлена была о несчастной судьбе доктора и художника, а теперь ещё и этого бедняги Леона, и понимала, что и её супруг соучастник не только подвигов своего друга, но и его преступлений, она старалась не думать об этом, но могла ли забыть? Разве, говорила я, эти бедные люди были республиканскими палачами, напавшими на этот дом с оружием в руках? Разве они приходили не сделать для меня добро? Что же получили взамен? О, только подумайте, как повезло, что я не вздумала попросить о визите священника! И разве не выходит так, что я покинула Тампль лишь для того, чтобы попасть в другую тюрьму, страшнее прежней, ибо там я надеялась, что меня освободят друзья, на что же мне надеяться здесь? Утешаться тем, что здесь и волос не упадёт с моей головы – шевалье будет стеречь меня усерднее, чем дракон сокровищницу? Но золоту всё равно, где лежать, я же живой человек! Да, здесь я могу не бояться ни ярости черни, ни холодной злобы Конвента, здесь мне осталось бояться всего одного человека. Ночами нерушимая преграда закрытых дверей отделяет меня от него, при свете дня он не переступает границ изысканной галантности… потому ли, что они в самом деле сдерживают его, или сам он это выбрал, ровно так, как выбирал туалеты для меня и спелые груши к моему столу, установил, как распорядок наших дней? Так мы говорили, и не могли уже сдержать слёз, и сон наш в эту ночь был тягостен и недолог, а ведь наутро нужно было вести себя как ни в чём не бывало, быть любезными с нашими любящими стражами, делать всё, что от нас требуется.
Мы уже знали, что должны бежать – непросто было это решить, ещё сложнее сделать. Надо ли говорить, что я не могла б попросить лошадь, чтоб отправиться на прогулку, пусть и сказала б, что намерена гулять только по лесу, вдали от глаз посторонних? Я услышала бы: «Это небезопасно для вашего величества». Да и у меня не было ни одного платья, подходящего для верховой езды, и в лесу этом затруднительно б было передвигаться и пешему, и конному. Тогда-то мы вспомнили о том деле, с которым я уже отправляла Женевьеву в Париж, и которое не было ею, по уважительной причине, исполнено, и мы воспользовались этим предлогом вновь. Увы, в месье Диксмере взыграло, хотелось нам верить, супружеское беспокойство, а не подозрительность, и он хотел, чтоб непременно они отправились вместе. Поэтому и в этот раз ей не удалось встретиться с возлюбленным, только и узнать (это выяснил сам месье Диксмер), что прилежное разбирательство выявило его непричастность к моему похищению, однако теперь ему приходилось много работать, чтоб восстановить репутацию. Весь день месье Диксмер с видом самой искренней заботы не спускал глаз со своей супруги, сопровождал её и когда она пошла исполнить моё поручение, только ждал снаружи, но к вечеру, к счастью, к нему пришли его подручные и торговые партнёры, и их совещание обещало затянуться глубоко за полночь, Женевьева же выпросила позволения одной вернуться к нам, ибо ей было невыносимо заставлять меня ждать хотя бы и одну ночь. Невероятно, но месье Диксмер позволил это, только предупредил, чтоб она поспешила – ведь она хорошо помнит, как опасно появляться на улицах после 10 вечера, особенно молодой и красивой женщине без сопровождения. Что ж, радоваться следовало уже и неполному успеху этой поездки, воспользоваться же плодами этого успеха нам повезло ещё нескоро. Мы сразу рассудили так, что для побега следует избрать момент, когда хотя бы один из наших ревностных стражей будет отсутствовать, и лучше, если то будет шевалье, ведь он ночует у дверей моей спальни. Дни и ночи в Тампле, милостивый сударь, были сущей пыткой – откуда мне было знать, что то лишь предвестие настоящих мучений? Здесь никто не приходил обыскивать меня и копаться в моих вещах, бросая в лицо без всякого стеснения самые гнусные оскорбления, и я не могла назвать своих тюремщиков таковыми, я должна была называть их своими благодетелями и протягивать им руку для поцелуя, я не могла быть отстранённой, замкнутой, холодно-вежливой – я должна была смеяться, танцевать, играть на рояле, а если на моём лице вдруг увидят печаль – объяснять это естественным лиричным настроением при созерцании увядания природы. Лишь Женевьева знала, как на самом деле холодеет у меня внутри при виде ещё только первых жёлтых каёмочек у листвы, поникших седеющих трав. Наступает осень – лишь между собой, шёпотом под покровом ночи мы могли обсудить истинный смысл этих слов! Дни ещё были восхитительно погожими, но ночи – ночи становились холоднее, а впереди ждали осенние дожди, которые затруднят для нас путь, если не сделают его вовсе невозможным… День за днём, проведённые в видимой беспечности, показном наслаждении, приближали нас к осени, и мы не могли знать, сколько их будет, этих дней, они сочтены на небесах, но нам их число неведомо… И мы не могли никак поторопить события, придумать какой-то повод, который потребовал бы отъезда шевалье, время от времени мы обсуждали это, но всякий раз приходили к выводу, что рискованно. За любой нужной мне вещью могут послать кого-то из верных людей – Жака, Жерома, да если и месье Диксмера, сумеем ли мы найти такой повод, который потребовал бы участия лично шевалье, сумеем ли скрыть разочарование, если не получится? Итак, выжидая, молясь о том, чтоб Господь устроил для нас путь (ибо мы не хотели и помыслить о том, что должны будем зимовать здесь), мы старались вести себя естественно, и рассудили, что этому не повредит некоторая толика проявления характера. Я воспользовалась правилом, установленным самим шевалье – отдала письменный приказ о том, чтоб он устроил передачу моего письма моей дочери, ещё остающейся в Тампле. Ведь он должен помнить, что я не только королева, но и мать, я тревожусь о своих детях и хочу хотя бы несколькими словами ободрить их, сообщить, что я в безопасности, окружена добрыми друзьями и их нежной горячей заботой, и лишь разлука с ними омрачает мои дни. Шевалье обещал, разумеется, исполнить мой приказ, как всякий иной, но Женевьева говорила, что видела, как он унёс это письмо вместе с другими моими записками в свою комнату, и слышала, как он говорит месье Диксмеру, что следует как-то отвлечь меня от этих мыслей, «ведь не можем же мы сказать, что ни к чему подавать им надежды, которых мы не можем исполнить». Это укрепило нас в нашем убеждении, что любезный шевалье готов исполнять лишь те мои желания, что согласуются с его собственными, что он совершенно равнодушен к судьбам оставшихся в заключении моих детей и принцессы Елизаветы, а может даже, он вполне сознаёт, что они вовсе не нужны ему здесь. Ведь дом слишком мал, чтоб разместить здесь ещё и моих детей и золовку, а легко ли сейчас найти другой дом, расположенный столь уединённо, не востребованный законными обитателями и притом вполне подготовленный к зиме? Легко ли было б удовлетворить наши возросшие потребности, ведь, хоть специально со мной никто о подобном не говорил, Женевьева слышала и обсуждала со мной обрывки разговоров о хозяйственных делах, как непросто бывает что-то приобрести и притом ускользнуть от нежелательного внимания. И это резоны, лежащие на поверхности, довольно и их, к чему думать о том, что шевалье, не раз вслух сетовавший об отсутствии здесь достойной компании для меня, на деле не хотел бы с кем-то делить моё внимание.
Итак, вот наконец, когда мы почти совсем уже пали духом, шевалье объявил о предстоящем отъезде. Недолгом, на пару дней, но и это был шанс для нас, а другого могло и не предоставиться. Ах, чего нам стоили эти остававшиеся до его отъезда три дня! Ведь нужно было выражать грусть, спрашивать, почему же это дело, требующее, чтоб мы лишились его драгоценного общества на целых два невыносимых дня, нельзя поручить кому-то другому, однако ж не добиться ненароком того, чтоб он отменил поездку или не поручил дело кому-то другому, не спугнуть эту робкую удачу. Он покинул нас на рассвете, а на закате у нас уже было всё готово. У Женевьевы оставалось немного снотворного с тех пор, когда она сама не могла спать от тяжких дум и тревог, и ей удалось подлить этого средства в бокал месье Диксмера. Его комната ведь была на нашем этаже, соответственно, нужно было нейтрализовать только его, чтоб путь к тайному ходу был для нас открыт, вся прислуга спала на первом этаже. Как я сказала, у нас не было дорожной одежды, и все те простонародные одеяния, которые Женевьева использовала для поездок в Париж, хранились внизу, ведь наверху, в нашем обыденном роскошном существовании, они были совершенно не нужны, поэтому мы просто набросили шали поверх ночных рубашек и, перекрестясь, шагнули за дверь, которую Женевьеве удалось отпереть с помощью заколки для волос и ножичка для разрезания фруктов, ибо найти ключ в вещах наших сторожей ей не удалось, вероятно, он хранился в каком-то особом, неизвестном ей месте. Она взяла мелкие наличные деньги, которые удалось найти в их комнатах, это было совсем немного, золото, как она знала, хранилось в сейфе, код же знали только шевалье и месье Диксмер. Доподлинно, что это была какая-то дата, но какая? Была ли то дата моего рождения, или коронации, или может быть, вызволения из Тампля? У нас не было времени проверять версии. Поэтому мы взяли немного украшений – наиболее скромных, непримечательных, такие, объяснила Женевьева, будет проще продать. Лестница была безумно узкая и крутая, а бедняжка Женевьева, следующая первой, должна была в одной руке держать фонарь, я же крепко прижимала к груди узелок с нашими немногочисленными сокровищами, таким образом у нас было лишь по одной руке, чтоб держаться за стены – такие трухлявые, покрытые многолетним слоем пыли и плесени, что естественная брезгливость требовала немедля отдёрнуть руку, но опасение не удержать равновесие было сильнее. Когда мы наконец достигли подвала, и наше движение было теперь по крайней мере горизонтальным, стало немного легче, но ведь мы обе знали, чего следует ожидать в подземелье – крысы. Когда смолкали наши голоса, которыми мы, шёпотом, подбадривали друг друга, мы слышали их шорохи и писки, иногда казалось, что в темноте на краткий миг блеснули злые бусинки глаз, а пару раз что-то скользнуло у меня под ногами, я ощутила лёгкое касание, и зажала рот тыльной стороной руки, ведь слишком хорошо понимала, что не могу позволить себе закричать, даже если острые мерзкие зубки вопьются в мою обнажённую щиколотку. Бог был милостив к нам, дверь в собственно подземный ход была закрыта лишь на железный засов, который мы, уповая лишь на то, что жуткий скрежет не будет слышен сквозь перекрытия – здесь, в тишине, он казался оглушительным – сумели отодвинуть. Подземный ход был низким, порой нам приходилось идти, согнувшись пополам, и пол, и стены, и своды его были земляными, лишь дважды встречались нам деревянные рамы, две балки с перекладиной, видимо, в тех местах, где своды по какой-то причине грозили обрушением, а может быть, эти конструкции подпирали особенно толстые древесные корни. Корни сопровождали нас всю дорогу, хватая за волосы и за одежду, словно лапы нечисти. Когда мы вышли наконец на свежий воздух, у меня закружилась голова. Но медлить было нельзя. Недалеко от выхода, в провале меж корней старой ели, Женевьева спрятала раздобытые для нас вещи – для того-то она тогда и возвращалась одна, порознь от своего супруга. Что ж, я удержалась от возгласов ужаса, когда в подвальном мраке почувствовала присутствие крыс – удержалась и теперь, в скудном свете фонаря увидев, каковы эти вещи. Яркие, вульгарные платья, покроя такого, который открывает нескромному взору слишком многое, обильно украшенные фальшивыми цветами и стеклянными бусинами, изображающими, должно быть, драгоценные камни.
«Да, мадам, - невесело усмехнулась Женевьева, - вот на эти роскошные наряды ушли в тот злосчастный вечер мои браслет и перстень. Но что было делать, ведь мне не удалось встретиться с Морисом, и наличных денег у меня совершенно не было, да и лавки готового платья уже закрывались. Однако мне повезло встретить двух гражданок, вышедших на поиски граждан, которым они могли б скрасить досуг, и сторговать у них их наряды, у одной за браслет, у другой за перстень. Мужайтесь, сударыня, думайте вот о чём: никто не мог бы представить в подобном одеянии королеву Франции!».
Что ж, с этим нельзя было не согласиться, а не быть разоблачёнными было для нас сейчас главным, ради этого можно было стерпеть любые неудобства. Да, думала я, пока Женевьева помогала мне с переодеванием, такое теперь время, такое наше положение, что нужно радоваться приобретению ношеного тряпья, весь вид которого кричит о ремесле его обладательницы, ведь в противном случае нам пришлось бы идти в одних ночных рубашках – или вовсе отказаться от своего замысла, и это стоит золотого браслета, а за рубище нищего можно б было отдать целую шкатулку драгоценностей. Платье пахло дешёвыми, дрянными духами, а также некоторой затхлостью, ведь столько дней пролежало в схроне – как же мы радовались предусмотрительности Женевьевы, использовавшей небольшой чемоданчик, в котором ей был вручен мой заказ, для хранения платьев, ведь в противном случае страшно и представить, во что они превратились бы за столько-то дней! Чемодан был во множестве мест обильно погрызен мышами, однако до содержимого они, к счастью, не добрались. Иначе б, верно, от косметики, которую от щедрот пожаловала сверху одна из продавщиц, совсем ничего не осталось – её душный, мерзкий запах, от которого у меня совсем разболелась голова, намекал, что она замешана на каких-то дешёвых, прогорклых жирах. И мне предстояло нести это на своей коже! «Но уж в таком виде, мадам, вас не узнала б и родная мать!» - приговаривала Женевьева, щедро черня мне брови и размазывая по щекам отсыревшую, комковатую пудру. Затем мне предстояло всё то же самое проделать с ангельским личиком Женевьевы! Как же это было горько – словно мазать нечистотами картину великого художника! Уверяю вас, сударь, непросто наносить макияж, стоя в лесу под деревом, в свете висящего на его ветке фонаря. Впрочем, здесь речь не шла об изяществе и благовидности результата. Закончив с нашим перевоплощением, мы двинулись в путь – узкая лесная тропинка едва угадывалась в зарослях колючего бурьяна, но к счастью, этот участок нашего пути был коротким, и мы вышли на дорогу. Лес ещё долго сопровождал нас тёмной мрачной стеной, и мы успокаивали себя и друг друга, вспоминая заверения месье Диксмера, что волков в этих краях не видывали уже давно, а каких иных ночных зверей мы могли б бояться больше, чем наших доблестных, неистово влюблённых в нас мужчин? Мы вспоминали, как в тот день, по возвращении из Парижа, месье Диксмер вдруг спросил за завтраком, где же браслет, который был на прелестной руке Женевьевы вчера – и она ответила, что потеряла его: проходя по мосту, она будто бы увидела внизу нечто любопытное, похожее на резвящихся рыбок, и наклонилась, чтоб рассмотреть получше, и не видя, зацепилась браслетом за какой-то выступ на перилах, браслет расстегнулся и немедля канул в воду, разве существует какой-нибудь способ достать его с речного дна? Я тут же заметила, что это весьма досадное происшествие, но ведь оно случается с женщинами, и является знаком для мужчины подарить взамен новое украшение, краше прежнего, и я со своей стороны готова также подарить Женевьеве какой-нибудь из своих браслетов – ведь эта утрата постигла её при выполнении моего поручения. О кольце месье Диксмер ничего не спросил – Женевьева успела по возвращении надеть другое, очень похожее кольцо, видимо, он не заметил разницы. Оставшись наедине, мы долго обсуждали, кому как кажется, удовлетворился ли месье Диксмер полученным объяснением, и чем был обусловлен вопрос, обычной ли супружеской подозрительностью (полагал ли он, то есть, что она подарила этот браслет любовнику) – разум наш твердил, что он никак не мог бы предполагать истинной судьбы браслета, но ведь человеку, вынужденному лгать, к тому же лгать близким, всегда кажется, что его подозревают. Для бедняжки Женевьевы, впрочем, как я уже говорила, и подозрение в супружеской неверности было тяжким грузом.
«Ну, милая моя, - говорила я, - ваш супруг ведь женился на вас добровольно? Кто ж ему в таком случае виноват? Женившийся на столь очаровательной женщине должен быть готов к тому, что у него может появиться соперник! Тем более кажется, уж простите за прямоту, за всё то время, что мы живём под одной крышей, вы ни одной ночи не провели в одной постели? Да и прежде, вы говорили, вы жили на отдельной половине дома…» -
«По правде, мадам, мы лишь единожды имели супружескую близость, и всё прошло не блестяще для нас обоих, и мы вполне сошлись на том, что поддержание в браке платонических отношений даже больше отвечает интересам нашего дела… Ах, мадам, я думаю теперь, что на этом деле и держался наш брак, не любя своего супруга как мужчину, я любила его как дорогого соратника, так же и он меня… как казалось мне. Теперь же, когда наша великая цель достигнута, я чувствую, что одного лишь долга, одного лишь почтения к заповеди может не хватить, в мыслях ведь я уже согрешила… велика ли беда, говорит мне демон-искуситель в ночи, мы нарушали, когда жизнь того требовала, и другие заповеди… и чувствую, что натягивается цепь, и врезается в мою кожу до кровавых ран. Он привык владеть мной… его мужская гордость не позволит уступить меня другому. Да, именно так – наша высокая, святая цель набрасывала благодатный покров и на наши отношения, теперь же этот покров растаял и явил истину во всей её неприглядности: мне легко было соблюдать верность мужу, покуда я полагала себя вовсе чуждой плотского влечения, и заполнять уважением пустоту, в которой должна была царить любовь супружеская, он же… действительно, не потому ли, столь разные во многом, они с шевалье стали лучшими друзьями – в отношении к женщине они совершенно одинаковы. Той, кого сами они не могут коснуться нескромным касанием, они ни за что не дадут свободу, ни за что не отпустят от себя…».
Утром мы были в Париже. Мы совершенно продрогли и едва не падали с ног от усталости, так что меня уже совершенно не трогали взгляды, которые я ловила на себе, главное что в них не было узнавания. Сколь удивительна жизнь! Кажется, теперь, когда я явилась в обличье шлюхи, мой народ относился ко мне приветливее, чем когда обзывал таковой. Нам повезло набрести на давно закрытую лавку – кажется, она была разорена ещё во время беспорядков 89 г, окна и двери её были заколочены, и между плит крыльца пробивалась трава, но у одного окна, выходящего во двор, нам удалось отогнуть доски и пробраться внутрь. Там Женевьева оставила меня, а сама пошла раздобыть что-нибудь поесть и какую-нибудь более приличную одежду, в которой мы могли б пойти на встречу с её возлюбленным. Как же мне было страшно отпускать её от себя! В комнате, в которой мы оказались, царило зловещее запустение, она и прежде определённо не была жилой, вероятно, это был некий склад, множество полок, теперь пустых, заполняло её, единственная дверь была заперта – мы несколько раз тщательно подёргали её, единственное окно – то, через которое мы и проникли – не давало света, я говорила себе: тьма может быть не только угрозой, она также и покров мне. Это ведь не подвал, где потревоженные нашим появлением крысы совещались на своём крысином языке, что им сделать с чужаками, посмевшими вторгнуться в их царство, не подземный ход, где со свисающей бахромы корней за шиворот нам сыпалась земля, здесь было некогда обыкновенное, очень мирное место, куда люди приходили за посудой, мы видели под ногами много осколков стекла и фарфора, и предположили, что это была посудная лавка. И где-то совсем недалеко, за стенами, шумел город… Но как мне было не представлять, что вот-вот отворится дверь и войдёт шевалье, и скажет «Вашему величеству не подобает здесь быть»? Нет, разумеется, это были глупые страхи, он уезжал не в Париж… Чего уж в той комнате не было, так это хотя бы одного стула, тем более уж откуда было там взяться кровати, я сидела на каком-то перевёрнутом ящике, прислонившись к боку стеллажа, и всё моё тело, без того измученное долгим переходом, немилосердно затекло, но я боялась пошевелиться – вдруг снаружи услышат шум в заброшенном здании? Да, глупо было бояться чего-то подобного, но в столь отчаянном положении и не такие глупости полезут в голову. Вдруг кто-нибудь видел, как мы залезли сюда, и донёс, и сейчас дом окружают солдаты Национальной гвардии? А если Женевьеву уже схватили? Что же тогда будет со мной? Кроме того, меня начал одолевать голод. Сознаюсь вам, сударь, прежде я никогда не голодала, да и как подобное могло быть? В Тампле, случалось, подачу завтрака или обеда по какой-то причине задерживали, но не слишком существенно, а порой я не придавала этому значения, потому что у меня не было аппетита. Но прежде мне и не случалось проходить пешком такие немыслимые расстояния. Лишь когда я решилась остановиться, дать ногам отдых, я осознала, как же они болят! Я обнаружила ужасные кровавые мозоли… И прежде бывало, что туфли, которые совершенно пленяли своим видом, показывали свой злой нрав в самый неподходящий момент, например, во время бала, а разве может женщина, тем более королева, отказать кому-то в танце лишь на том основании, что ей жмут или натирают туфли? Обувь высокородной дамы должна очаровательно смотреться на ножке, чтобы видящий её мужчина совершенно лишался дара речи, она не должна быть даже прочной, не то что удобной. Шевалье был весьма предусмотрителен, обеспечив меня обувью на любой случай – кроме, смешно и говорить, пешего похода в Париж. Женевьева была весьма предусмотрительна, обеспечив нас этими платьями – но решительно не вспомнила про обувь, да и разве нам могло придти в голову, что с той, что на нас, что-то не так? Прибавьте к тому, что сама судьба, кажется, противилась моему спасению, ибо как раз настали дни воспользоваться тем самым предлогом двух поездок Женевьевы в Париж, дни, которые прежде я старалась проводить в постели… У меня кружилась голова, я чувствовала себя опустевшим сосудом, из которого жизнь вытекла почти до последней капли…
Непостижимо, но через какое-то время я заснула. Сны в таком месте, после всего пережитого, и не могли б быть светлыми и приятными, хоть сперва и начались как таковые – мне снился бал в Версале, верно, мои ноги, натруженные и стёртые этой безумной ночью, не могли поверить, что им действительно позволили отдых, и во сне искали ещё какого-то движения… Сны – это искажённое отражение реальности, и во сне мои несчастные ноги страдали от прекрасных бальных туфель, которые, кажется, становились всё теснее, и кромка их будто была из металла, и как назло, один танец следовал за другим, не давая мне ни малейшей передышки. Но вскоре я почувствовала нарастающую тревогу, совершенно заслонившую для меня физические страдания. Это был бал-маскарад, и я никак не могла понять, за какой же из этих безумных, фантастических масок скрывается шевалье, я только точно знала, что он здесь, что он всё ближе, кружит вокруг меня, как хищник вокруг беспомощной жертвы! Неудивительно, что от ласкового прикосновения Женевьевы я проснулась с криком. Оказалось, уже спускается вечер. Да, целый день потребовался Женевьеве, чтоб приобрести всё необходимое. Она принесла серый, очень неаппетитного вида хлеб, немного холодной варёной курятины и вина, она рассказала, что едва не сошла с ума в очередях, зажатая со всех сторон толкающимися, галдящими, дурно пахнущими телами, в особенности оттого, что никто, кроме неё, кажется, не испытывал никаких страданий, из разговоров вокруг явствовало, что им есть с чем сравнивать, очередь совсем небольшая, и пекарь не захлопнет двери перед очередным покупателем, даже пропустили вперёд какую-то старуху, опирающуюся на клюку – «хлеба на всех хватит, теперь-то мы живём без Мадам Дефицит! Нешто она и в самом деле провалилась сквозь землю, прямо в ад!». Хоть от голода у меня внутри будто пылал огонь, я колебалась – ничто из этого не пахло и не выглядело съедобно. «Простите, сударыня, - Женевьева опустила голову, - в таком виде я не могла пойти туда, где продают что-то получше». Вспомнилось, как в Тампле я улавливала в злом шёпоте слуг и стражи слово «пируют», и оно очень удивляло меня – разве на нашем столе есть что-нибудь особенное, праздничное? Разве именно так и не должны питаться люди? Заявления, что бедняки иногда за день съедают лишь небольшой кусочек хлеба, казались мне художественным преувеличением, примерно как когда мне говорили, что мои шаги отдаются музыкой в небесных сферах. Разумеется, стол простолюдина скромнее – но ведь и их желудки другие, как и их руки, приспособленные к грубой, тяжёлой работе. Позже мне рассказывали, в числе прочих ужасов, такое: толпа бравых республиканцев ловила кого-нибудь, в ком она подозревала аристократа, и велела выпить с ними дешёвого вина. И если его начинало рвать – они глумились, а затем вешали несчастного на ближайшем фонаре. Бедняжка Женевьева клялась, что это вино ей расхваливали как очень хорошее, его-де не чураются закупать в церкви для причастия, но я всё ж держала в памяти ту историю, когда нужно было откусить ещё кусочек или сделать глоточек. Пусть прямо сейчас меня не окружают убийцы, готовые растерзать меня, если заметят хоть один рвотный позыв – от моей выдержки зависит моё выживание, ведь если я совсем ослабну от голода, то не смогу подняться, а мы не можем остаться ночевать здесь – едва ли у нас получится сломать дверь и поискать в остальном доме что-то, похожее на человеческую постель, и ведь мы уже оценили, как холодны стали ночи с началом октября, а это мы хотя бы были в движении. Мы разорвали на лоскуты одну из наших ночных рубашек, смочили остатками вина – ничего другого у нас ведь не было – и насколько возможно тщательно обтёрли наши лица. Думаю, простой водой, без хорошего мыла, мы и не смогли б смыть ту дрянь, которой нам пришлось намазаться ради того, чтоб соответствовать своим ужасным нарядам.
Мы переоделись – Женевьеве удалось подобрать мне платье по росту, но оно оказалось великовато в плечах и талии, впрочем, это была меньшая из бед, оно было очень плохо отстирано, либо же его не стирали вовсе, я старалась дышать неглубоко, надеясь, что когда мы выйдем наружу – этот отвратительный прогорклый запах выветрится. Женевьева убрала мои волосы под чепец, свои же обвязала косынкой, мы без всякой жалости бросили свои туфли, у которых оторвались подмётки и отвалилась большая часть украшений, и переобулись в деревянные сабо. Ходить в сабо необходимо ещё приловчиться, мне казалось, что мои неловкие, шаркающие и спотыкающиеся шаги сразу выдадут меня, и я готова была снять их и пойти босиком, если б не холод и не понимание, насколько грязны мостовые. К тому же, приём пищи и переодевание заняли у нас больше времени, чем хотелось бы, близился комендантский час, а у нас ведь нет удостоверений благонадёжности! Женевьева сказала, что сейчас не рискнёт пойти к своему возлюбленному – в это время он обычно в Якобинском клубе, туда нам лучше не соваться, так что лучше озаботиться ночлегом, и пойти к нему уже наутро. Но у кого ж нам попросить приюта? Ведь это, сказала Женевьева, нужно вспомнить каких-нибудь знакомых, которые не были б также знакомыми её мужа, это не так-то просто. К счастью, она вспомнила, что поблизости живёт одна прачка – они пользовались её услугами раз или два ещё когда только приехали, месье Диксмер не вспомнит о ней, он, впрочем, и никогда не придавал значения прачкам, все распоряжения о стирке всегда отдавала Женевьева, да навряд ли и сама прачка вспомнит имена столь давних клиентов. Прачка – это была коренастая, мужеподобная женщина лет 50 – заметила, что наши лица ей откуда-то знакомы, но не могла вспомнить, откуда. Мы сказали, что я прячусь от мужа, который обращается со мной всё более жестоко, потому что за все годы брака я так и не родила ему сына, а теперь он ещё и связался с молоденькой актрисой, на которую тратит все деньги, а Женевьева – моя племянница – теперь убеждает меня уйти, не терпеть больше его пьяные скандалы.
«Нам бы одну только ночь переночевать, милая Жоржетта, а назавтра мы уедем в родной Прованс. Здесь он не додумается нас искать».
«Да уж пусть только сунется, - сказала Жоржетта, потрясая кулаком, - а вообще вот что я вам скажу, милочки – пожалуйтесь на него в совет Коммуны, уж они его взгреют. Кто себя так ведёт – прихвостень аристократии, предатель, вот кто!».
Как стыдно мне было за эту ложь, я мысленно просила прощения у моего бедного Луи, от которого никогда не видела обид – скорее уж это он мог бы быть в обиде на меня… Но так было нужно – чтоб, если наутро Жоржетта будет обсуждать случившееся в очереди за хлебом, и в той очереди случатся какие-то знакомые месье Диксмера, им бы и в голову не пришло, что речь о нас. Днём Женевьева несколько раз видела знакомые лица, ещё и это задержало её – ей всякий раз приходилось прятаться в каком-нибудь закоулке или скрываться за ближайшей дверью, хоть ей вовсе было туда не нужно. Шевалье вернётся ещё только через день, но месье Диксмер-то проснулся, обнаружил нашу пропажу и, можно не сомневаться, ринулся на поиски. Да, наверное, и послал кого-нибудь сообщить шевалье, так что и он вскоре присоединится к поискам. У месье Диксмера было более 50 рабочих – не всех их он взял с собой в наше тайное убежище, большинство осталось здесь, в Париже, все они хорошо знают Женевьеву в лицо, всех же, с кем они с шевалье имели сношения по своему настоящему, не кожевенному, делу – людей без идейной преданности, связанных финансовым интересом или каким-нибудь компроматом, которым совсем не в труд будет сообщить месье Диксмеру или шевалье, где они видели похожих по описанию особ, сложно исчислить. Мы отказались от ужина – хоть наша трапеза, съеденная в заброшенной лавке, не слишком нас насытила, но мы опасались, что любезно предложенное Жоржеттой варево не полезет нам в горло, истерзанное тем, что нам уже пришлось употребить, и сразу легли, с тем чтоб засветло якобы последовать совету Жоржетты, благо, она сразу сказала, что сопроводить нас не сможет. На деле же мы отправились наконец к возлюбленному Женевьевы – и какой же удар ждал нас там! Слуга сказал, что его хозяина вновь включили в караул Тампля, и в ближайшие сутки он там. А может быть, и следующие – он говорил, что намерен подменить друга, у которого неотложные сердечные дела. «Как же это неудобно сложилось – давненько к хозяину не приходили домой женщины, а тут сразу две, а его-то нет!» - «Но-но, - строго сказала Женевьева, которая едва, как я видела, сдерживала ликование от этих слов, что к её сердечному другу давно не заходили никакие женщины, - мы пришли к гражданину Линдею потому что он знал наших мужей, которые теперь в армии, и обещал похлопотать о том, чтоб их отпустили на побывку» - таким образом, и здесь мы оставили легенду, на случай, если скучающий в отсутствие господина слуга решит с кем-то посплетничать. Что до меня, то мне сложно было сдержать волнение, в которое меня привело одно упоминание Тампля, и едва мы отошли на безопасное расстояние, где никто не мог нас слышать, я поспешила излить его.
«Ах, мадам, - вздохнула Женевьева, - я понимаю вас, и во мне те же порывы борются с благоразумием. Всё же это слишком опасно, мадам! Быть может, сейчас в охране не осталось людей шевалье, но наверняка кто-то из них ошивается поблизости – именно понимая, что сердце поведёт вас туда, где ж проще организовать на вас засаду! Это помимо того, что и верные республике солдаты будут счастливы возможности вас схватить. Что ж будет дальше? Я скажу вам, что будет – если меня схватят, то конечно же, казнят, во всяком случае, запрут в тюрьму, и не знаю, станут ли меня вызволять те, кто считает теперь предательницей, быть может, и станут – по тем соображениям, чтоб не рассказала многого об их делах, а вы… на какое-то время вы воссоединитесь со своими близкими, затем же – однажды шевалье уже выкрал вас, вы должны признать, что это далось ему довольно легко, пусть на сей раз будет чуть посложнее – всё равно он сделает это, неужели вы думаете, что он отступится? Только теперь уже меня не будет с вами рядом, и я не буду знать ни куда они вас увезут, ни как помочь своей собственной участи».
Всё было верно, как верно и то, что за Морисом теперь наблюдают очень внимательно, так что едва ли получится так уж легко вызвать его для разговора, и всё же я настояла на том, чтоб хотя бы пойти издали взглянуть на замок – зачем же, господи! Да, они были там – двое из мастерской месье Диксмера, изображающие, что распиливают поваленные деревья, на деле же больше глазели по сторонам. Меня они едва ли заметили – я стояла позади, но определённо они заметили и узнали Женевьеву. Нам удалось убежать, затеряться на многолюдных улицах, что же было делать дальше? Очевидно, следовало где-то переждать эти два дня. Женевьева знала кое-какие адреса, где пускают на постой без лишних вопросов, но ведь всё значительно осложнилось после закона о подозрительных и распоряжения о вывешивании списка жильцов. Мы предложили за то, чтоб остановиться на два дня, золотую цепочку, и хозяин едва не вытолкал нас взашей. Нам пришлось отдать две цепочки и кольцо, чтоб получить в своё распоряжение маленькую, тёмную, невероятно грязную квартирку, с прокопчёнными и прокуренными стенами, одной кроватью, на которой даже сменили постельное бельё, только вот выводить из неё клопов и не думали. Насколько нелюбезен был хозяин, настолько любезна его юная дочь, она согласилась раздобыть нам поесть, и кроме хлеба, сыра и вина – и всё это было много лучше, чем наш вчерашний ужин, а может, так казалось нам из-за одолевшего нас голода – принесла также по небольшому яблоку и сварила нам кофе. Это был последний раз, когда мы были если и не сыты, то по крайней мере довольны нашей трапезой. Мы были так напуганы этой встречей у Тампля, что не покидали квартиру весь тот день и часть следующего, мы просто сидели, разговаривали о нашем злосчастном положении, делились рассказами о прошлом, словом, как могли отвлекали друг друга от печальной действительности. Спали мы очень плохо – я уже упомянула о клопах, кроме того, в темноте к нам подступали кошмары, хоть отдаться полноценному сну в таких условиях было невозможно, но усталость брала своё, и на грани яви и сна мы видели, как в тёмных углах шевелятся огромные крысы (впрочем, я не уверена, что это не могло быть правдой, но по крайней мере, в этих углах неоткуда было взяться национальным гвардейцам или месье Диксмеру). К вечеру второго дня мы были уже не в силах бороться с голодом, а милая дочка хозяина всё не заглядывала к нам, как мы ни молили о том небеса, и нужно было что-то предпринимать самим. Тогда я сказала:
«Милая, вам действительно рискованно выходить, вы так много сновали по городу не далее как летом по поручениям близких вам заговорщиков, так что в каждом уголке Парижа может встретиться кто-то, кому ваше лицо хотя бы покажется знакомым, если он и не воскликнет: ах, не мадам ли Диксмер передо мной. Я же – совсем иное дело. В этом городе нет тех, кто не знал бы королеву Франции, но много ль тех, кто действительно её знал? Кто видел меня лицом к лицу вот так, как мать или сестру, или как торговку на рынке, разносчицу в кабаке? Много ль из тех, кто имел честь лицезреть меня столь близко, сейчас в городе и притом не под стражей? Таковые, не сомневаюсь, есть, но все ли они ожидали б встретить меня в вечерний час в бедном квартале, одетую в это вретище, без пышной причёски и драгоценностей? Сдаётся мне, они подумают: ах, эта нищенка так похожа на Марию-Антуанетту, бывает ведь в жизни такое! Итак, дорогая, идти надо мне, и не спорьте, ведь я не только ваша королева, я старше вас годами и должна позаботиться о вас, тем более что вы столько времени преданно заботились обо мне».
Однако далеко уйти мне не пришлось – когда я спускалась по лестнице, а мы жили на верхнем этаже, под крышей, то услышала внизу голоса, обсуждающие, к моему неописуемому ужасу, несомненно, нас. «Да, - говорил наш жадный и неласковый арендодатель, - уверен, золотишко у них ещё имеется. Но лучше всё ж дождаться темноты, чем меньше свидетелей, тем лучше». Я подумала сперва, что он сообщает ищейкам Конвента о двух явных переодетых аристократках – нет, всего лишь сговаривается с самыми обыкновенными разбойниками, отчего, впрочем, участь наша не видится более завидной. Я быстро вернулась в квартиру и пересказала всё Женевьеве, разумеется, мы решили бежать немедля, но как это сделать, ведь внизу комнаты хозяина, нам придётся проходить мимо них и может не повезти столкнуться с ним. К счастью, мы нашли выход на крышу. Оставалось лишь уповать, что в этот час на улице не слишком много народу, и весь он не глазеет на крыши домов, нам-то было совершенно не до того, чтоб глядеть по сторонам. Перебравшись на соседнюю крышу, мы нашли такой же спуск в дом и таким образом благополучно ускользнули от неожиданной угрозы. Вне всякого сомнения, наши ангелы-хранители и в эти дни, когда Господь решил подвергнуть нас особенно суровым испытаниям, не оставили нас. Мы прихватили из нашей проклятой квартиры одеяла – Женевьева сказала: «За всё то, что этот негодяй с нас вытянул, мы вправе б были вынести отсюда всю обстановку, да и его самого впридачу, если б с него могла нам быть какая-либо польза», и завернувшись в эти одеяла, мы и провели следующую ночь под мостом, спали по очереди, при каком-либо подозрительном звуке, намекающем на приближение человека, будили друг друга и скрывались в одном из подземных каналов. К зловонию очень сложно привыкнуть, сударь, особенно когда ты аристократ, хорошо разбирающийся в духах, никогда не употреблявший ничего несвежего. Даже в самую трудную беременность меня так не рвало, клянусь вам! Мы старались держаться поближе к выходу, где побольше свежего воздуха… На рассвете Женевьева решила рискнуть, ещё раз попробовать встретиться со своим возлюбленным – быть может, он уже вернулся с караула, а если нет, то подождать до того времени, когда у караула пересменка, тогда-то уж он явится. Она сперва хотела оставить меня в безопасном месте, куда потом приведёт своего Мориса… Какое же место могло считаться безопасным? Это ли зловонное подземелье, в котором несколько раз за ночь нас будили чьи-то шаги, вынуждая отползать глубже во мрак, пытаться слиться с ним и даже не дышать слишком громко? Или какая-нибудь церковь? Ведь кто-нибудь может подойти к несчастной женщине с расспросами – из искреннего участия или подозрительности, и что я скажу? И особенно – что я скажу, если подойдёт кто-нибудь, кто видел меня когда-нибудь близко? Ведь я не единственная в Париже скрывающаяся аристократка. Быть может, безопасно быть где-то в людном месте, например, на рынке, там меня не посмеют схватить… Полно, для Национальной гвардии в этом нет никаких проблем, они представители власти. А если меня окружат люди шевалье и со всей предупредительностью, но всё же крепко, возьмут под руки – что я сделаю? Посмею ли закричать, привлечь к себе внимание? Позову, смешно и сказать такое, на помощь Национальную гвардию? Итак, мы пошли вместе, но так, чтоб это не воспринималось так, мы боялись уже всего, в том числе и того, что находящимися рядом мы будем узнаваемы. Я следовала позади, поотстав, но не теряя её из виду, как будто просто иду чуть медленнее, потому что несу тяжёлый узел (на самом деле узел из одеял и наших прежних платьев был не таким уж тяжёлым, просто неудобным). Предельная настороженность отныне неотлучной тенью следовала за нами, и Женевьева предусмотрительно сперва заглянула за угол. И что же! Они были там! Одного она узнала – это был Жак, второй стоял спиной, но ей показалось, это один из тех, что были у Тампля.
«Можно было догадаться, - с горечью проговорила Женевьева, подхватывая меня под руку и уводя прочь, - месье Диксмеру ведь прекрасно известен адрес Мориса, и он понимает, что больше-то мне не к кому пойти. Ах, что же теперь делать…».
Ну, совершенно ясно было одно – и этот путь отрезан для нас, можно не сомневаться, засада здесь будет круглосуточной и неусыпной, разве что в следующий раз тут могут стоять те из подручных месье Диксмера, кого Женевьева не слишком хорошо знает, они могут быть переодеты до неузнаваемости… Теперь-то, наверняка, и сам шевалье уже в Париже, а он непревзойдённый мастер перевоплощений, мы не узнаем его, пока не станет слишком поздно… Итак, что же нам оставалось? Не задерживаться долго на одном месте, смотреть в оба глаза, спать по очереди. У нас оставалось очень мало денег, нужно было обратить в деньги что-то из оставшегося у нас золота, а как это сделать? Конечно, в Париже есть места, где скупают украшения, так ли сложно их найти? Но что, если нас примут за воровок? Ах, сударь, я сама не поверила, когда с моих губ сорвались эти слова. Я хохотала как ненормальная, наверное, полчаса – подумать только, королеву Франции могут арестовать как воровку! Но есть ведь и другие опасности. Нас уже пытались ограбить, узнав, что мы располагаем драгоценностями. Но какой выбор у нас был, кроме как рискнуть? Глупо было б умереть от голода с золотым браслетом в кармане. На последние деньги мы купили поношенные накидки – протёртые настолько, что местами просвечивали, они совершенно не грели, но по крайней мере они не позволили б узнать нас взглядом в толпе, если ищущие нас уже успели выяснить и запомнить наши нынешние одеяния. Мы выбрали самый большой и красивый браслет, и Женевьева сочинила историю, что продаёт единственное наследство покойной матери, чтоб оплатить лечение крёстной, то есть меня. Что ж, вероятно, я действительно выглядела больной – когда в последний раз я высыпалась, когда досыта ела? Быть может, мне и казалось, что кроткое личико Женевьевы и её нежный голосок растопит самое чёрствое сердце, со скупщиком этого, однако же, не произошло, он дал за браслет настолько возмутительно малую сумму, что лишь предварительный уговор не протестовать против подобного заставил меня сдержаться и не назвать его мерзким негодяем. Если мы вернёмся под опеку шевалье и его друга, у нас, конечно, будет множество прекрасных браслетов и колец, но хотим ли мы этого? Так к чему сожаления? Сейчас хотя бы какие-то деньги лучше, чем бесполезный браслет. Мы сможем поесть, сможем найти ночлег, и тогда, восстановив силы, нам легче будет решать, что же делать дальше. Ведь, как я говорила, все наши надежды были связаны с возлюбленным Женевьевы, что можем предпринять мы только вдвоём, две слабые женщины? До Кобленца далеко… И по правде, в это уже не верилось как в спасение. Он приехал за мной в опасный, окровавленный Париж – ни расстояние, ни затраты, ни риск для собственной жизни не были преградой, неужто не сделает всё, чтоб оказаться рядом и там? Или скорее, перехватить меня ещё по дороге? Но если Господь до сих пор помогал нам ускользать от преследователей – то не для того же, чтоб всё ж предать в их руки, или позволить погибнуть безвестной и жалкой смертью. Он укажет нам выход.
И однажды, проснувшись, я точно знала, что нужно делать. Это было совершенно ясно, как дневной свет в окне, как пустота в моём желудке. Женевьева недавно вспомнила об одной девушке, актрисе. Они не были подругами, подругой эта девушка была другой девушке, работавшей на шевалье. Погибшей из-за этого… Вы, может быть, помните эту историю? Записки, спрятанные в цветах. Женевьева, переодевшись в одно из наших первых платьев, пришла к этой девушке с нашим последним золотым браслетом, сказав, что только она может помочь её хорошему другу, добивающемуся благосклонности одной юной особы, без которой ему не мила жизнь. А эта особа обожает военных, и готова проявить к нему внимание только если он явится в военной форме. Ведь у неё есть доступ к разным театральным костюмам. Тронута ли была эта девушка рассказанной историей или очарована красотой браслета, но мы получили в своё распоряжение вот эту форму, которой, как она заверила, долго не хватятся, в которой я решилась наконец покинуть укрытие… Ведь соглядатаи шевалье, которых я не всегда могу опознать, определённо уже осознали, что его сбежавшая королева не разгуливает по Парижу в таких нарядах, к каким она привыкла, они будут пристально вглядываться во всех женщин подходящего роста и комплекции, но будут ли они так же вглядываться в мужчин? Хотя бы это, хотелось надеяться, превышает их воображение. За эти дни в каждом месте, где меня окружали какие-нибудь люди, я слышала о вас. Слышала достаточно, чтоб понять, что у меня нет иного пути, на котором меня не ждала б западня. Я знаю, что он идёт за мной по пятам – благодаря этому маскараду и покрову ночи я смогла оторваться, но надолго ли? Я уверена, что несколько раз видела в толпе его самого. Я знаю, что один из его людей, Жером, проявив излишнее рвение, был арестован – и таинственным образом скоропостижно умер в тюрьме. Люди на улицах так и говорят – потому что он, несомненно, знал, где сейчас скрывается шевалье де Мезон-Руж. Женевьева опасается за Мориса, полагает, что они могли схватить его, чтоб вынудить её сдаться, а заодно выдать и меня. Ведь мы не можем сходить узнать, всё ли с ним в порядке… А я опасаюсь за Женевьеву, которая сейчас не спит в тревоге за меня. Я знаю, мы для вас – аристократки, заговорщики, враждебные всему, что ценно для вас, и заслужившие погибель, но ведь не о помиловании я пришла молить, а о справедливости, не о снисхождении, а лишь о той защите, на которую вправе надеяться и преступник – не стать жертвой другого преступника, и не допустить, чтоб тот, другой преступник ушёл от ответа. Помню, в Тампле я не раз слышала в разговорах охраны промеж собой – слух заключённого становится острее, знаете ли – как кто-нибудь говорил, например: «Первой надо обыскивать королеву», а товарищ его поправлял: «Какую тебе королеву, теперь есть только гражданка Капет». Разве ваш декрет об отмене монархии не сделал меня из существа особой природы, августейшей особы, просто гражданкой? Не о том ли идёт сейчас речь, чтоб противостоять покушению на этот принцип… Вы ведь и сами хотите поймать шевалье де Мезон-Ружа. О вас говорят, как о защитнике женщин – что ж, и мы женщины. Женщины, ставшие жертвами мужского произвола, ищущие от него спасения. Я знаю, что в ваших глазах прачка Жоржетта несравненно достойнее меня, потому что всю жизнь зарабатывала себе на хлеб трудом своих могучих рук, потому что может с гордостью сказать: «И я была там, и я ходила в Версаль». И любая торговка, любая разносчица в кабаке достойнее – они кормили федератов в памятные дни, они ходят на заседания сейчас, чтоб возгласами одобрения поддерживать решения, благоприятные для Республики, а потом передают всё, что слышали, тем, кто там не бывал, то есть, доносят вашу волю до народа. За эти дни скитаний я редко слышала, как кто-нибудь говорил обо мне – и ни разу доброе слово. Народ негодует, что враждебные державы пытаются обвинять вас в тайном умерщвлении меня – «Да зачем бы кому-то делать это тайно? Уж конечно, о таком празднике объявили б заранее, чтоб и люди из провинций успели приехать!». Я понимаю, что обвинения не снимаются вместе с королевским платьем. Но я пришла просить не о прощении, а о справедливости, и может быть, хоть на малую долю – сочувствии. Я виновна в том, в чём виновна, но разве виновна я также в том, что я женщина, что меня родили женщиной, принцессой, потом сделали дофиной, потом королевой, в том, что в таковом качестве я запала в сердце безрассудному, безумному человеку? Что из этого выбрала я сама? Я не отрицаю, что там, в Тампле, я мечтала о том дне, когда шевалье удастся задуманное – что ж, я вполне была наказана за это.