Часть четвертая:"Первый сон и первая ложь"
4 июня 2026 г., 16:32
Часть первая. Ночь. Тишина и сны
Кедамоно не лёг.
Когда император уснул — дыхание стало ровным, глубоким, с тихим присвистом на выдохе, — Кедамоно сел на циновке. Не лёг, как, возможно, ожидал бы любой другой слуга, а именно сел — скрестив ноги, выпрямив спину, положив руки на колени. По-японски. Как он сидел всегда — с детства, с тех пор как его отец, воин павшего клана, показал ему, как нужно сидеть, чтобы не затекали ноги и чтобы меч всегда был под рукой.
Меч лежал рядом — справа, на расстоянии вытянутой руки. Чёрные ножны, простая рукоять, обмотанная чёрной тканью. В любой момент можно было схватить, выхватить, ударить. Даже во сне — особенно во сне — Кедамоно не выпускал оружие из поля досягаемости. Это была привычка. Привычка выжившего. Привычка человека, который знал, что враг может прийти в любую минуту, даже в императорском дворце, даже за тонкой бамбуковой перегородкой, отделявшей его комнату от спальни повелителя Поднебесной.
Он закрыл глаза.
В комнате было темно — луна скрылась за тяжёлыми тучами, которые пришли с запада, из-за гор, и даже узкая полоска света, которая обычно пробивалась из-под двери, исчезла. Кедамоно почти ничего не видел — только смутные тени, пятна черноты, размытые очертания стен. Ночью он был почти слеп — это была его тайная слабость, которую он тщательно скрывал ото всех, даже от императора, даже от Чуньхуа, которая стала его единственным другом в этом чужом мире.
Он не знал, почему так — может быть, потому, что в детстве он слишком долго сидел в тёмных подземельях, когда клан прятался от врагов. Может быть, потому, что его глаза, карие с зелёным отливом, были созданы для дневного света, а не для ночной охоты. Может быть, потому, что так распорядились боги — или демоны, — когда он появился на свет. Но ночью он видел хуже, чем любой обычный человек. Только кончики пальцев, касающиеся стен, помогали ему ориентироваться. Только слух — острый, звериный, нечеловеческий — позволял ему не спотыкаться в темноте.
Но он слышал.
Слышал, как дышит за перегородкой император — ровно, спокойно, как ребёнок, который не знает, что такое страх. Как бьётся его сердце — медленно, размеренно, шестьдесят ударов в минуту. Как в соседней комнате, через два коридора, евнух Ли перебирает ключи — звон металла, тихий, едва уловимый, но Кедамоно различал его среди десятков других звуков. Как где-то далеко, в императорском саду, кричит ночная птица — протяжно, тоскливо, как будто оплакивает кого-то.
Он слушал — и ждал.
Чего? Он не знал. Может быть, убийцы. Может быть, заговорщиков. Может быть, просто утра, когда солнце поднимется над черепичными крышами, и он сможет снова видеть — нормально, по-человечески, а не как крот в подземелье.
«Mada, — подумал он. — Ещё не время».
Он не спал.
Шиноби не спят, когда рядом опасность. Шиноби не спят, когда они в чужой стране, среди чужих людей, которые хотят их смерти. Шиноби не спят вообще — или делают вид, что спят, а на самом деле просто отдыхают, сохраняя бдительность. Кедамоно был шиноби — последним из своего клана, последним, кто помнил древние техники, последним, кто умел ходить по стенам и задерживать дыхание под водой. Он не имел права умереть во сне. Он не имел права расслабиться. Он не имел права забыть, что такое опасность.
Он спал сидя.
Это был не сон в привычном смысле — не провал в темноту, не потеря сознания, не забытьё. Это было состояние между сном и явью — когда тело отдыхает, мышцы расслабляются, дыхание замедляется, но разум остаётся настороже. Каждый шорох, каждый скрип, каждый вздох — всё регистрируется, всё анализируется, всё запоминается. Даже во сне — особенно во сне — его уши работали. Его нос чуял. Его кожа чувствовала малейшее изменение температуры, малейшее движение воздуха.
В Японии это называлось «иссэки» — «стоячий сон». Воины клана Кедамоно практиковали его с детства. Три ночи без сна — потом одна ночь такого «полусна». Это позволяло выживать в засадах, в разведке, в долгих переходах по вражеской территории. Это позволяло оставаться живым, когда вокруг все умирали.
Сейчас Кедамоно был в засаде.
Только засада была внутри — не снаружи.
Он слушал.
Дыхание императора изменилось.
Стало чаще. Поверхностнее. Грудная клетка поднималась и опускалась быстрее, чем раньше, с лёгким всхлипом на вдохе. Сердце забилось — быстрее, резче, с перебоями. Тук-тук-тук-тук — почти в два раза быстрее, чем обычно.
Кедамоно открыл глаза.
В темноте он почти ничего не видел — только смутный свет, пробивающийся из-под двери, узкую полоску, похожую на расплавленное золото. Но он слышал. Император метался во сне. Шёлк простыней шуршал — трение нитей, едва слышное, но Кедамоно улавливал его. Подушка скрипела — перо под тканью, тонкий свист.
И тихий звук — не крик, не стон, а что-то среднее. Выдох. Всхлип. Звук человека, который кричит во сне, но во дворце не смеет кричать громко, потому что император не должен показывать слабость. Потому что слабого императора убьют. Потому что страх — это приглашение для убийц.
Юэ Лин видел сон.
Кедамоно встал.
Бесшумно — шиноби не топают. Его босые ступни коснулись каменного пола, но не издали ни звука. Он шагнул к перегородке, коснулся её кончиками пальцев — ночью он всегда ходил так, касаясь стен, чтобы не потерять ориентир, чтобы не споткнуться, чтобы не упасть в темноте, где он был почти слеп.
Отодвинул перегородку — та скрипнула, жалобно, как живое существо, но император не проснулся. Сон держал его крепко, как цепи, как те самые цепи, которые когда-то сжимали запястья Кедамоно в трюме корабля, везущего его в чужую страну.
Кедамоно шагнул в спальню.
Луна выглянула из-за туч, и бледный свет залил комнату — белёсый, холодный, почти живой. Он лился сквозь рисовую бумагу окон, окрашивая всё в серебристо-серые тона. Император лежал на постели, раскинув руки, откинув одеяло. Волосы разметались по подушке — чёрные, длинные, как водоросли в тёмной воде. Лицо было бледным — бледнее обычного — и влажным от пота. Капельки блестели на лбу, на висках, на верхней губе.
Губы его шевелились.
— Нет, — прошептал он. — Не надо. Пожалуйста...
Голос был тихим — почти детским. Не голос императора, который казнил четверых слуг утром. Не голос человека, который держал в страхе весь дворец. Голос испуганного мальчика, который увидел что-то страшное и не может проснуться. Голос того, кого Кедамоно никогда не должен был услышать.
Кедамоно замер.
Он не знал, что делать. Будить императора? Не будить? В Японии воинов не будили от кошмаров — считалось, что душа в это время покидает тело, и резкое пробуждение может повредить. Душа может не вернуться. Или вернуться, но не полностью. Или вернуться, но уже другой — злой, испуганной, сломленной. Воины его клана верили, что сны — это мост между миром живых и миром мёртвых, и что тот, кто переходит этот мост слишком быстро, может упасть в пропасть.
Но Китай был другой страной. И император был другим человеком.
«Naze nemurenai no?» — тихо спросил Кедамоно. («Почему ты не можешь спать?»)
Император не ответил. Он был во сне.
Он дёрнулся — резко, как от удара. Простыни сбились в комок у ног. Левая рука, перевязанная белым шёлком, взметнулась вверх, будто отгоняя кого-то. Пальцы сжались в кулак — слабо, потому что рана ещё болела, но всё же.
— Уйди, — прохрипел он. — Уйди!
Кедамоно шагнул ближе.
Теперь он стоял рядом с постелью — на расстоянии вытянутой руки. Он мог дотронуться до императора. Мог разбудить его. Мог убить — если бы захотел. Меч был при нём. Император был беззащитен — без оружия, без стражи, без маски.
Он не знал, что делать. Его рука, привычная к мечу, сейчас лежала на поясе — но не на оружии, а просто так, бессильно. Он смотрел на императора — на его бледное лицо, на его сжатые губы, на его глаза, которые двигались под веками, как у раненого зверя. Быстро, беспокойно, будто он бежал от кого-то.
«Daijoubu, — сказал он тихо. («Всё в порядке».)
Голос его был низким, спокойным — таким, каким он успокаивал испуганных лошадей перед боем. Таким, каким его отец успокаивал его самого, когда он, маленький, боялся грозы. Таким, каким он сам хотел бы, чтобы кто-то успокаивал его, когда он просыпался с криком в трюме корабля, среди чужих людей, не понимающих его языка.
«Daijoubu, goshujin-sama. Watashi wa koko ni imasu. («Всё в порядке, господин. Я здесь».)
Император замер.
Дыхание его стало ровнее. Грудная клетка поднималась и опускалась медленно, без всхлипов. Сердце — медленнее. Тук-тук... тук-тук... тук-тук.
Он вздохнул — глубоко, протяжно, как ныряльщик, который наконец вынырнул на поверхность — и повернулся на другой бок, лицом к перегородке, за которой была комната Кедамоно.
— Варвар, — прошептал он сквозь сон. — Не уходи.
Кедамоно не ответил.
Он стоял рядом с постелью императора, глядя на него сверху вниз. На его лице не было полуулыбки — той спокойной, чуть загадочной улыбки, которая почти никогда не сходила с его губ. Он был серьёзен — спокоен, но серьёзен. Таким его никто не видел. Ни стражники у ворот, ни евнухи в коридорах, ни наложницы в саду, ни даже Чуньхуа, которая приносила ему еду и учила китайским словам.
«Yowai, — подумал он. — Ты слаб, император. Не телом — душой. Ты боишься. Боишься темноты. Боишься убийц. Боишься одиночества. Боишься, что никто не придет на помощь, когда ты позовешь. Боишься, что все, кто рядом, — враги. Боишься, что ты один во всём мире».
Он помолчал.
«Watashi wa anata o mamoru. («Я буду защищать тебя».) Не потому, что ты приказал. Не потому, что ты мой господин. Не потому, что я твой слуга. Потому что я так решил. Потому что ты — первый, кто посмотрел на меня не как на зверя. Потому что ты разрешил мне носить меч. Потому что ты не заставил меня кланяться. Потому что ты назвал меня человеком».
Он развернулся и пошёл обратно в свою комнату.
Шёл вдоль стены, касаясь её кончиками пальцев — левой руки. Ночью он почти ничего не видел, и стена была его единственным проводником. Шершавый камень, холодный, с выбоинами. Он знал каждую трещину. Каждый выступ. Каждый скол. Он запоминал всё — на случай, если придётся бежать в темноте.
Сел на циновку. Выпрямил спину. Положил руки на колени. Меч — справа, на расстоянии вытянутой руки.
Закрыл глаза.
И стал слушать.
Дыхание императора — ровное, спокойное, без снов.
Сердце — медленное, размеренное.
Он спал.
А Кедамоно сидел и ждал утра.
---
Часть вторая. Утро. Чай и первый разговор
Час Тигра сменился Часом Дракона.
Солнце поднялось над восточной стеной Запретного города, и розовый свет залил комнату — тёплый, живой, обещающий новый день. Птицы запели в саду — громко, на разные голоса, как будто спорили о чём-то важном. Где-то зазвенел колокол — евнухи созывали слуг на утреннюю молитву.
Кедамоно не спал — он сидел на циновке, спина прямая, руки на коленях. Полуулыбка вернулась на его лицо — спокойная, чуть загадочная.
Император проснулся сам.
Без служанок. Без чая. Без воды.
Кедамоно слышал, как он сел на постели — шорох шёлка, скрип пружин, глубокий вздох. Как провёл рукой по лицу — убрал волосы, упавшие на глаза. Как зевнул — тихо, почти беззвучно.
— Кедамоно, — позвал он. Голос его был хриплым со сна, но спокойным.
— Hai, — ответил Кедамоно из своей комнаты. («Да».)
— Ты спал?
— Нет, господин.
— Ты опять сидел?
— Да, господин. Как всегда.
Император молчал.
Потом встал, накинул халат — шёлковый, цвета слоновой кости, с вышитыми драконами — и отодвинул перегородку.
Кедамоно сидел на циновке — спина прямая, руки на коленях, меч рядом. Лицо его было бледным — бледнее обычного — под глазами залегли тёмные круги. Но полуулыбка уже вернулась на его губы — спокойная, чуть загадочная.
— Ты не спал совсем? — спросил император, входя в комнату слуги. Он был босой — ступни белые, тонкие, с длинными пальцами.
— Спал, господин. Сидя.
— Это не сон.
— Это сон, — сказал Кедамоно. — Просто другой. В Японии мы называем это «иссэки». Тело отдыхает, а разум бодрствует. Так воины спят на войне, чтобы не быть застигнутыми врасплох.
— Ты сейчас на войне, Кедамоно?
— Hai, — сказал Кедамоно. («Да».) Потом перевёл, видя, что император нахмурился: — Да, господин. Всегда. Потому что враг может прийти в любую минуту. И если я буду спать как обычный человек — я проснусь уже мёртвым.
Император смотрел на него долго.
— Ты боишься смерти? — спросил он.
— Iie, — ответил Кедамоно. («Нет».) — Нет, господин. Смерть — это конец. А конца бояться глупо. Он всё равно придёт. Я боюсь только того, что не смогу защитить того, кого должен защищать.
— И кого ты должен защищать сейчас?
— Вас, господин.
Император усмехнулся — коротко, без тепла.
— Даже если я прикажу казнить тебя?
— Даже тогда, — сказал Кедамоно, и его полуулыбка стала чуть шире. — Потому что если вы прикажете меня казнить — значит, вы меня боитесь. А если вы меня боитесь — значит, я нужен вам живым. И вы не прикажете.
— Ты уверен?
— Я вас вижу, господин. — Кедамоно посмотрел императору прямо в глаза. — Не только лицо — всего. Ваши страхи, ваши надежды, вашу усталость. Вы не жестокий человек. Вы просто устали. И вы одиноки. Поэтому вы держите при себе варвара, который не кланяется. Потому что он — единственный, кто не лжёт вам в глаза.
Император побледнел.
— Ты переходишь границы, — сказал он. Голос его дрогнул — впервые с тех пор, как Кедамоно переступил порог этого дворца.
— Простите, господин, — сказал Кедамоно. — Но вы спросили — я ответил.
Они смотрели друг на друга.
Тишина была тяжёлой, как свинец, как вода, как сон, из которого нельзя проснуться.
— Сегодня ты будешь сопровождать меня к генералу Фэну, — сказал император наконец. — Он просил личной аудиенции. Я хочу, чтобы ты был рядом.
— Хорошо, господин.
— И надень что-нибудь другое. Твоё кимоно в крови. Это неуважение.
— У меня нет другой одежды, господин.
— Я прикажу сшить тебе ханьфу.
— Я не надену ханьфу, господин.
Император замер.
— Что?
— Я не надену ханьфу, — повторил Кедамоно. Его полуулыбка не сходила с лица, но в глазах — карих с зелёным отливом — зажёгся холодный огонь. — Я японец. Я ношу японскую одежду. Если вы прикажете мне надеть китайскую — я сниму свою и буду ходить голым. Но китайскую не надену.
Император смотрел на него.
Долго.
Потом рассмеялся.
Коротко, отрывисто, как кашель. Но это был смех — первый раз за много дней, а может быть, за много лет. Настоящий смех. Не насмешка, не издёвка, не холодная улыбка придворного.
— Ты невозможен, варвар, — сказал он, вытирая глаза уголком рукава. — Совершенно невозможен.
— Спасибо, — сказал Кедамоно.
Он улыбнулся — спокойно, чуть счастливо.
Ему нравилось, когда император смеялся.
---
Часть третья. Полдень. Еда на полу
Чуньхуа принесла еду в полдень.
Она вошла в комнату Кедамоно — маленькую каморку за перегородкой, где пахло сыростью и старым деревом — с подносом в руках. Поднос был деревянным, светлым, с выжженными по краям узорами. На подносе стояла глиняная миска с рисом — белым, рассыпчатым, парящим, — плошка с тушёными овощами, маленькая чашка с соевым соусом и кусок рыбы — запечённый карп, пахнущий имбирём и кунжутным маслом.
— Вот, — сказала она, ставя поднос на пол. — Император велел передать, что ты должен есть. Восстанавливать силы.
— Спасибо, — сказал Кедамоно.
Он не встал.
Он сидел на циновке — спина прямая, ноги скрещены по-японски, руки на коленях. Меч рядом. Полуулыбка на лице.
Чуньхуа смотрела на него, раскрыв рот.
— Ты... ты не будешь есть за столом? — спросила она. — В столовой накрыт стол. Его величество разрешил тебе есть там. С ним. За одним столом.
— Нет, — сказал Кедамоно. — Я не буду есть за столом.
— Почему?
— В моей стране, — сказал Кедамоно, — воины едят на полу. Так мы делаем всегда. Это наша традиция. Еда, съеденная на полу, ближе к земле. А земля — это жизнь. Рис растёт из земли. Рыба плавает в воде, которая течёт по земле. Овощи тянутся к земле. Мы едим то, что даёт земля. Поэтому мы едим на полу.
Чуньхуа моргнула.
— Но это же... это же грязно. — Она посмотрела на пол — каменные плиты, потрескавшиеся, с тёмными пятнами от старости. — И неудобно.
— Для вас — может быть, — сказал Кедамоно. — Для меня — нет. Я вырос на полу. Я спал на полу. Я ел на полу. Я тренировался на полу. Пол — это основа моего дома. Моей страны. Моей жизни. Я не хочу есть за столом, как китаец. Я японец. Я буду есть по-японски.
Он взял миску с рисом обеими руками — не палочками, их не принесли, — и поднёс ко рту.
Стал есть.
Медленно. Аккуратно. Пальцами.
Он брал рис по горсти, сжимал в комок, подносил ко рту. Жевал долго, чувствуя каждое зёрнышко. Рис был вкусным — свежим, чуть сладковатым, с ароматом древесного угля, на котором его варили.
Чуньхуа смотрела на него, не зная, что сказать.
Она никогда не видела такого — чтобы кто-то ел пальцами. Во дворце все пользовались палочками — серебряными, нефритовыми, костяными, в зависимости от ранга. Даже нищие на улицах ели палочками — деревянными, одноразовыми. А этот варвар ел пальцами. Как зверь. Как дикарь. Как человек, который не знает правил.
Но почему-то это не было отвратительно.
Было что-то в том, как он ел — медленно, торжественно, почти священно, — что заставляло забыть о грязи и неудобствах. Он не просто насыщался. Он разговаривал с едой. Он благодарил её. Он чувствовал её.
Кедамоно жевал рыбу, чувствуя, как тепло разливается по телу. Имбирь щипал язык. Соевый соус был солёным, терпким, напоминающим о доме. О море. О той жизни, которая осталась далеко-далеко, за океаном, в стране, где цветёт сакура и поют цикады, где его отец учил его держать меч, а мать пела колыбельные.
— Ты странный, — сказала Чуньхуа наконец.
«Sou desu ne», — сказал Кедамоно с полуулыбкой. («Наверное».)
Он доел рис, положил миску на поднос, вытер пальцы о подол кимоно — там, где уже было много пятен, и новое пятно не имело значения.
— Спасибо за еду, Чуньхуа, — сказал он. — Gochisou sama deshita.
— Что это значит? — спросила она.
— «Было вкусно». Так говорят в моей стране после еды.
Чуньхуа покраснела.
— Я... я принесу ещё, если хочешь.
— Пожалуйста, — сказал Кедамоно.
Она убежала — быстро, легко, как вспугнутая птица.
Кедамоно остался сидеть на циновке — спина прямая, руки на коленях, меч рядом.
Он закрыл глаза и стал слушать.
---
Часть четвёртая. Вечер. Первая ложь
Вечером император позвал Кедамоно в малую столовую.
Они сидели друг напротив друга — император на низком резном стуле, обитом шёлком, Кедамоно на полу, скрестив ноги по-японски. На столе стояли блюда — суп из ласточкиных гнёзд, рис с грибами, жареный карп, маринованные овощи, сладкий бамбук. Фарфор был тонким, белым, с золотой росписью — драконы, облака, пики гор. Свечи горели в высоких бронзовых подсвечниках, отбрасывая пляшущие тени на шёлковые обои, на которых были вышиты фениксы и пионы.
Кедамоно не прикасался к еде.
Он ждал.
Император ел молча — быстро, почти не жуя, не глядя на блюда. Он не чувствовал вкуса. Для него еда была топливом — необходимым, но не приносящим радости. Каждое движение его палочек было точным, механическим, без всякого удовольствия.
— Ты сегодня хорошо работал, — сказал император, отложив палочки на нефритовую подставку. — Ты стоял у стены. Ты молчал. Ты не мешал.
— Я делал то, что вы приказали, господин, — сказал Кедамоно. — Я стоял. Я молчал. Я слушал.
— И что ты услышал?
— Много слов, господин. Большинство из них были пустыми. Как шелуха от риса.
— А были непустые?
— Были. Но вы их услышали сами. Вы же император. Вы всё слышите.
Император усмехнулся — коротко, без тепла, но без злости.
— Ты говоришь правду, — сказал он. — Всё время. Всегда. Даже когда это опасно. Даже когда это может стоить тебе жизни.
— Hai, — сказал Кедамоно. («Да».)
— А ты умеешь лгать?
Кедамоно подумал.
Не долго — несколько ударов сердца. Но император заметил паузу.
— Умею, господин, — сказал Кедамоно. — Но не вам.
— Почему?
— Потому что если я начну лгать вам — я перестану быть собой. А если я перестану быть собой — зачем я вам нужен? — Он чуть склонил голову, и тень от свечи упала на его лицо, сделав его похожим на маску. — Вы можете нанять любого евнуха. Они врут лучше меня. Красивее. Убедительнее. Гладче. Их ложь льётся как шёлк, как мёд, как тёплое вино. Я нужен вам только для одного — для правды. Грубой, неотёсанной, колючей. Если я уберу правду — от меня ничего не останется. Только пустая оболочка. Только варвар в странной одежде. Только пёс, который не кусается.
Император смотрел на него долго.
Свечи оплывали. Воск капал на бронзовые подставки. Тени двигались по стенам, по шёлку, по фарфору.
— Сегодня ты сказал мне много правды, — сказал император наконец. — Утром ты сказал, что я слаб. Что я боюсь. Что я одинок. Днём, когда мы шли по коридору, ты сказал, что стража у ворот — трусы. Что они разбегутся, если нападут настоящие убийцы. Что я должен положиться только на тебя.
— Это была правда, господин. Я не лгал.
— Знаю. — Император взял чашу с вином, поднёс к губам, но не отпил. Поставил обратно. — Но теперь я хочу услышать ложь.
— Зачем, господин? — В голосе Кедамоно прозвучало искреннее удивление — впервые за весь день.
— Чтобы знать, как ты выглядишь, когда врёшь. — Император смотрел на него поверх чаши. — Чтобы отличить твою правду от твоей лжи в будущем. Чтобы не попасть в ловушку.
— Вы думаете, я устрою вам ловушку, господин?
— Я думаю, что все устраивают ловушки, — сказал император. — Вопрос только в том, когда и как.
Кедамоно молчал.
Его лицо было спокойным — полуулыбка застыла на губах, ровная, неподвижная. Но в глазах — карих с зелёным отливом — что-то мелькнуло. То ли обида. То ли уважение. То ли что-то третье, чему император не мог дать имя.
— Хорошо, господин, — сказал Кедамоно. — Я скажу вам ложь.
Он закрыл глаза. На секунду — не больше. Когда открыл их снова, его лицо изменилось. Полуулыбка исчезла. Вместо неё появилось выражение — тёплое, почти нежное. Глаза стали мягче. Мышцы лица расслабились. Он выглядел... счастливым. По-настоящему счастливым.
— Сегодня утром, когда я подавал вам чай, — сказал Кедамоно, и голос его был низким, ласковым, почти певучим, — я думал о том, как хочу убить вас.
Император замер.
Его пальцы, лежавшие на столе, чуть дрогнули. Лицо осталось неподвижным — маска императора, которую он надевал каждый день, когда выходил к людям. Но глаза — цвета тёмного нефрита — расширились на долю секунды.
— Это ложь? — спросил он.
— Да, — сказал Кедамоно. («Да».) И его лицо снова стало прежним — полуулыбка, спокойствие, лёгкая загадка. — Это ложь, господин. Я не хочу убивать вас. Я никогда не хотел убивать вас. Даже когда вы приказали казнить тех слуг. Даже когда вы смотрели на меня как на пса. Даже когда вы сказали, что я буду мыть полы.
Он помолчал.
— Но если бы я хотел — вы бы уже были мертвы.
Император смотрел на него.
— Ты угрожаешь мне?
— Нет, — сказал Кедамоно. — Я констатирую факт, господин. Вы спросили, умею ли я лгать. Я показал. Эта ложь была неубедительной?
— Нет, — сказал император. — Очень убедительной. Я почти поверил.
— Почти?
— Потому что в твоих глазах не было злобы. Когда человек хочет убить — в его глазах есть что-то. Холод. Огонь. Пустота. У тебя не было ничего. Только... — он запнулся, подбирая слово, — только свет. Как будто ты говорил о чём-то приятном.
Кедамоно улыбнулся — на этот раз не полуулыбкой, а чем-то большим. Почти настоящей улыбкой.
— Вы внимательны, господин.
— Я император, — сказал Юэ Лин. — Я должен быть внимательным. Иначе меня убьют.
Он взял чашу с вином, на этот раз отпил. Тёплое рисовое вино скользнуло по горлу, оставляя сладковатое послевкусие.
— Вот как я выгляжу, когда вру, господин, — сказал Кедамоно. — Запомните это лицо. Оно появляется редко.
— Запомнил, — сказал император. — Надеюсь, мне не придётся увидеть его снова.
— Я тоже надеюсь, господин, — сказал Кедамоно.
Он взял миску с рисом и начал есть.
Пальцами.
Сидя на полу.
Император смотрел на него — на его бледное лицо, на его тёмные волосы, на его карие с зелёным глаза, на его острые зубы, которые мелькали, когда он жевал. Смотрел, как он берёт рис горстью, сжимает в комок, подносит ко рту. Как жуёт долго, почти не глотая, словно пробуя каждое зёрнышко отдельно.
— Ты странный, — сказал император.
«Sou desu ne», — ответил Кедамоно с набитым ртом. («Наверное».)
Он не извинился за японскую речь. Не перевёл.
Император не попросил перевести.
---
Часть пятая. Ночь. Обещание
Поздно вечером, когда свечи догорели и в спальне осталась только одна лампа у изголовья, император позвал Кедамоно.
— Подойди, — сказал он.
Кедамоно подошёл. Встал у постели — спина прямая, руки по швам.
— Садись, — сказал император, указывая на край постели.
Кедамоно сел.
Император протянул руку и коснулся его лица — щеки, скулы, подбородка. Кедамоно не отстранился.
— Ты сегодня сказал мне правду, — сказал император. — Много правды. Болезненной. Трудной. Но нужной.
— Это моя работа, господин.
— Твоя работа — стоять у стены и молчать.
— Тогда это не работа, господин. Это призвание.
Император усмехнулся.
— Ты философ, варвар.
— Я воин, господин.
— Воины не философствуют.
— Этот воин — философствует. Когда не спит.
Император убрал руку.
— Ложись, — сказал он. — Спать.
— Я сплю сидя, господин.
— Сегодня ты будешь лежать. Рядом со мной.
Кедамоно помедлил секунду. Потом лёг — на спину, рука на мече, глаза открыты.
Император лёг рядом — на бок, лицом к Кедамоно.
— Кедамоно.
— Hai.
— Ты обещал, что не будешь лгать мне.
— Обещал, господин.
— Тогда скажи правду. Последнюю правду сегодня.
— Какую, господин?
Император помолчал.
— Почему ты не сбежал? В первый день. Ты силён. Ты мог бы убить стражников. Сбежать из города. Спрятаться в горах. Но ты остался. Почему?
Кедамоно смотрел в потолок.
— Потому что я устал бежать, господин, — сказал он. — Я бежал всю жизнь. От войны. От смерти. От себя. Здесь — по крайней мере, есть крыша над головой. И еда. И человек, которому нужна моя правда.
— И это всё?
— Этого достаточно, господин.
Император придвинулся ближе, положил голову на плечо Кедамоно.
— Спокойной ночи, варвар, — сказал он.
— Oyasumi nasai, goshujin-sama, — ответил Кедамоно. («Спокойной ночи, господин».)
Он закрыл глаза.
Император гладил его по волосам, пока оба не уснули.
---
Конец четвёртой главы.