❤️ Аромат лилии на твоих губах ❤️

Горячая работа
NC-17
Завершён
241
1
автор
Танаша бета
Sandra Cossack гамма
Фэндом:
Bangtan Boys (BTS) , Stray Kids (кроссовер)
Размер:
281 страница, 142 454 слова, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава пятая. В тишине я слышал только сердце

Настройки
            Утро следующего дня выдалось ясным и свежим. Солнце, ещё невысокое, но уже щедрое на свет, заглядывало в спальню Чонгука сквозь неплотно задёрнутые занавески, и лучи его, золотистые и тёплые, ложились на пол полосами, в которых плясали пылинки. Омега проснулся раньше обычного и почувствовал, что настроение у него странное — тревожное, ожидающее, как перед важным событием, которого хочешь и боишься одновременно.             «Что со мной? — подумал он, садясь на постели и нащупывая ногами тапочки. — Вчера был просто день, совсем обычный. Почему я сегодня чувствую себя так, будто должно случиться что-то важное?»             Чимин, как всегда, явился ровно в назначенный час. Он помог господину умыться, одеться, причесать непослушные, вьющиеся волосы, и всё это время Чонгук был молчалив, задумчив, не капризничал, не придирался к тому, как затянут жилет или как лежит воротник, чем вызвал у Чимина лёгкое, но явственное удивление.             — Господин, — осторожно спросил Чимин, закалывая последний локон изящной шпилькой, — вы хорошо спали? Выглядите... задумчивым.             — Нормально я спал, Чимин, — ответил граф, глядя на своё отражение в зеркале. — Просто... много думаю.             — О чём, если не секрет? — спросил Чимин, и в голосе его прозвучало осторожное заботливое любопытство, которое он позволял себе с Чонгуком, только зная, что тот не рассердится.             — Ни о чём, — ответил Чонгук, поднимаясь и поправляя жилет. — О пустяках.             Он вышел из спальни и направился вниз, в столовую, где его ждал завтрак и, возможно, кое-кто ещё, ради кого он, сам того не признавая, спустился на несколько минут раньше, чем обычно. В холле он первым делом скользнул взглядом по углам, по дверям, по окнам в поисках высокой, прямой фигуры в тёмном сюртуке, которую он за эти месяцы научился узнавать с первого взгляда, даже не видя лица. Тэхёна не было. Чонгук почувствовал разочарование и разозлился на себя за эту напрасную надежду.             «Что за ерунда, — приказал он себе, заставляя ноги идти в столовую, где за длинным столом уже сидели Сокджин и Сынмин, и пахло кофе и свежими булочками. — Что за детские, нелепые глупости. Он может быть где угодно: в казарме, на посту, в конюшне. И вообще не обязан торчать в холле, чтобы ты мог на него посмотреть».             Он сел на своё место, взял чашку кофе, сделал глоток, кофе казался горьким, хотя Чимин всегда добавлял в него ровно столько сахара, сколько Чонгук любил. Горький и какой-то безвкусный, будто его разбавили водой.             — Ты сегодня бледный, — заметил Сокджин, отрывая взгляд от своей тарелки. — Плохо спал?             — Нормально, — буркнул Чонгук, не поднимая глаз. — Просто устал вчера. Дорога долгая была.             — Правильно сделал, что поехал к другу, — сказал Сокджин,с одобрением. — Джисон хороший мальчик. Такие друзья дорогого стоят.             Чонгук кивнул, не слушая. Он пил кофе, делал вид, что слушает Сынмина, который рассказывал что-то про урок музыки, и всё это время краем глаза смотрел на дверь, ждал, сам не зная чего. Завтрак тянулся долго. Сокджин говорил о предстоящем бале, о том, что портной приедет на следующей неделе, что нужно выбрать ткани и фасоны. Сынмин кивал, слушал, иногда вставлял свои замечания, и Чонгук отвечал, улыбался, делал вид, что слушает.             Когда они уже почти закончили свой завтрак, в дверях, ровно в положенный час, появилась высокая фигура в тёмном сюртуке. Чонгук почувствовал, как напряжение, которое он даже не замечал, вдруг отпустило.             Тэхён вошёл в столовую для того, чтобы доложить графу о ночном дежурстве. Обычно эти доклады принимал Мин Юнги, но тот уехал на пару дней по личным делам, и все заботы о безопасности поместья легли на плечи самого Сокджина. Тэхён остановился у двери, поклонился графу, и взгляд его, прежде чем опуститься в положенном этикетом полупоклоне, на секунду встретился со взглядом Чонгука.             Омега замер с чашкой у губ. Сердце пропустило удар, потом забилось с такой силой, что стук его, казалось, слышен во всей столовой. Он опустил глаза в чашку, где остывший кофе отражал его собственное, покрасневшее лицо.             — Доброе утро, капитан, — сказал Сокджин, кивая Киму. — Докладывайте.             Тэхён начал докладывать ровным, спокойным голосом, перечисляя, что ночь прошла без происшествий, что посты были сменены вовремя, что всё в порядке. А Чонгук сидел, сжимая чашку что было сил, и думал о том, что он, кажется, пропал, что бы это ни значило. Окончательно, бесповоротно, без всякой надежды на спасение. И что это «пропал» — самое страшное и самое сладкое, что случалось с ним в жизни.             Сентябрьское утро за окнами стояло ясное и свежее. Жизнь в поместье шла своим чередом, и никто, даже самый проницательный наблюдатель, не мог бы заметить, что в этот самый момент в сердце одного молодого омеги произошёл переворот, после которого уже ничего не будет, как прежде.

****

            Почти каждую неделю, так уж было заведено в доме графа Чона, с тех пор как омега достиг брачного возраста, к нему с визитами вежливости и внимания приезжали очередные женихи. Одни были молоды и горячи, другие — в годах и степенны, третьи — богаты, но не очень знатны, четвёртые — знатны, но небогаты, пятые — и то, и другое, но с характером, который даже снисходительный Сокджин называл «не сахар». Они привозили целые охапки роз, лилий, гортензий, которые потом Чимин с грустью выбрасывал, когда они начинали увядать, потому что Чонгук, посмотрев на них мельком, терял интерес. Привозили подарки: шкатулки, духи, ткани, украшения. Альфы раскланивались и расшаркивались, рассыпаясь в комплиментах, надеясь снискать расположение своенравного омеги.             Чонгук принимал их с вежливой, ничего не значащей улыбкой, которую освоил в совершенстве, и которая говорила ровно столько, сколько требовалось по этикету, и ни на йоту больше. Улыбался, благодарил, делал реверансы, предлагал чай или прогулку по саду и мысленно считал минуты до того момента, когда карета жениха скроется за воротами, и можно будет наконец вздохнуть свободно, скинуть с себя эту маску вежливости и заняться чем-нибудь более приятным. Женихи уезжали: кто с надеждой, кто с лёгким сердцем, кто с твёрдым намерением вернуться, а Чонгук оставался в своей спальне, глядя на разложенные на столе дары и думая о том, что ни один из этих людей, при всём их богатстве и знатности, не тронул его сердца. И он уже начинал подозревать, что, может быть, его сердце вообще невозможно тронуть.             В середине сентября, когда листья на платанах уже начали понемногу опадать и по утрам в воздухе чувствовался особенный, пряный запах увядания, который бывает только в эту пору года, в поместье пожаловал очередной гость. На сей раз поместье почтил своим визитом овдовевший альфа лет тридцати пяти, отставной военный, полковник маркиз Со Чан Бин. Он был не богат, но и не беден: состояние его, хоть и не столь блистательное, как у некоторых других женихов, позволяло содержать поместье и не думать о завтрашнем дне. Однако главным его недостатком, как сразу понял Чонгук, едва переступив порог гостиной, была не материальная бедность, а бедность ума.             Маркиз Со был крепок, силён — это сразу бросалось в глаза. Широкоплечий, коренастый, с руками, привыкшими держать не только шпагу, но и, наверное, меч, и, возможно, боевой топор, если верить слухам о его боевом прошлом. Лицом он не вышел: крупные, грубоватые черты, тяжёлая челюсть, маленькие, глубоко посаженные глаза, которые смотрели на мир с ничего не выражающим вниманием, какое бывает у людей, привыкших, чтобы за них думал кто-то другой. Говорил он мало, но даже то немногое, что говорил, редко попадало в цель. Он оставил службу из-за ранения на охоте: в одной из стычек с дикими зверями в северных лесах медведь пропорол ему бедро когтями, повредив сухожилия, и с тех пор он слегка прихрамывал, но держался в седле по-прежнему твёрдо, что, впрочем, не компенсировало его неспособности поддержать светскую беседу.             Чонгук, узнав от папы о предстоящем визите, скривился так, будто ему предложили выпить стакан рыбьего жира. Он помнил первый визит маркиза, который оставил у него ощущение, будто он час проговорил с дверью. Маркиз Чан Бин к тому же пытался делать вид, что ему интересно, но было трудно понять, понимает ли он что-то, потому что его лицо не выражало ровным счётом ничего.             — Папа, — начал Чонгук жалобным голосом, когда Сокджин объявил ему новость за утренним чаем, — ну зачем? Он же... он же глуп. Я не хочу быть жестоким, но это же очевидно. Он не может связать двух слов. О чём я с ним буду говорить? О том, как удобно ходить по ровным дорожкам?             — Не будь так строг, — ответил Сокджин, отставляя чашку с таким видом, который не оставлял сомнений: спор бесполезен. — Маркиз Со — человек достойный. Он военный и привык к действию, а не к разговорам, это не порок. Он храбрый, честный, сильный, не пьёт, не играет, не распутничает. В наше время это уже редкость. Да, он не блещет умом, но зато у него доброе сердце, и он будет заботиться о супруге. Кроме того, он очень хочет детей.             — А я не хочу! — выпалил Чонгук с таким отчаяньем, что Сокджин на секунду замер, но быстро взял себя в руки.             — Ты ещё молод, — сказал мягче. — Всё придёт со временем. А пока — прими гостя как положено. Оденься красиво, будь вежлив, любезен и не позорь нашу семью.             Чонгук хотел возразить, но посмотрел на папу, на его усталые, но решительные глаза и понял, что не стоит сотрясать воздух и возмущаться. Сокджин был из тех людей, которые, приняв решение, не меняли его под натиском капризов, даже самых искренних.             — Хорошо, — буркнул он, поднимаясь и направляясь к двери. — Я буду любезен, но не требуйте от меня большего.             Маркиз Со Чан Бин прибыл ровно в полдень, как и было обещано. Его карета, простая, без излишеств, но добротная, въехала во двор, и из неё с помощью одного только кучера выбрался сам визитёр. Он был одет в тёмно-синий сюртук, без украшений, без кружев, без тех излишеств, которые так любили другие женихи. Сапоги его были начищены до блеска, каблуки — низкими, удобными для ходьбы. На поясе висела боевая шпага с потёртой рукоятью, что говорило о том, что маркиз, видимо, не представлял своей жизни без оружия.             Он был некрасив, и Чонгук не боялся себе в этом признаться. Но в нём было что-то, что некоторые омеги, наверное, находили привлекательным: сила, уверенность, особая стать, которая бывает у людей, привыкших командовать и побеждать. Он двигался тяжело, но уверенно, как медведь, который вышел из берлоги после зимней спячки, и каждое его движение говорило о том, что этот человек знает себе цену и не нуждается в чужом одобрении.             Чонгук, стоявший на крыльце в сопровождении Сокджина и Сынмина, окинул гостя быстрым, оценивающим взглядом и почувствовал, как внутри у него появляется тоска. «Как я буду с ним разговаривать? — думал он, стараясь, чтобы лицо его оставалось приветливым. — О чём? О погоде? О лошадях? Он же не понимает даже намёков!»             — Господин маркиз, — сказал Сокджин, делая шаг вперёд и протягивая руку для приветствия, — мы рады видеть вас в нашем доме. Проходите, прошу вас. Сегодня такой чудесный день, мы думали устроить чаепитие в гостиной, а потом, может быть, окажете нам честь прогуляться по саду. Маркиз медленно кивнул, он не привык торопиться с ответами, потому что каждая фраза требовала усилия.             — Хорошо, — сказал он, и голос его оказался низким, густым, но каким-то глуховатым, будто он говорил из бочки. — Я люблю чай. И сад. Там красиво.             Сынмин, стоявший чуть позади, прикрыл рот веером, чтобы скрыть улыбку. Сокджин бросил на него быстрый, предостерегающий взгляд и жестом пригласил гостя в дом.             В гостиной, где уже был накрыт стол с чайными приборами, свежими булочками, вареньем и мёдом, они расселись: Сокджин в своём кресле у окна, Чонгук на диване, Сынмин на банкетке рядом с папой, а маркиз — на кресле, который поставили для него напротив, так, чтобы ему было видно всех. Слуги разливали чай, и первое время разговор шёл о пустяках: о погоде (хорошая, не жарко, но и не холодно), о дороге (не пыльная, слава богу), о здоровье (слава богу, все живы-здоровы).             Но когда эти темы быстро иссякли, потому что маркиз отвечал односложно и без энтузиазма, в гостиной повисло неловкое молчание, которое трудно чем-то заполнить, если собеседник не умеет или не хочет поддерживать беседу. Сокджин, взяв на себя роль ведущего, попытался завести разговор о саде — тема нейтральная, приятная, подходящая для любого гостя.             — Маркиз, — сказал он, указывая в окно, где за стёклами виднелись клумбы с ещё цветущими розами, — как вам наш сад? Говорят, розы в этом году особенно пышные. Вы любите цветы?             Маркиз повернул голову к окну, посмотрел на розы, потом снова на Сокджина, и лицо его осталось таким же непроницаемым, как до этого.             — Нормально, — сказал он. — Дорожки ровные. Удобно ходить. Розы?.. Да, красные, мне нравится.             Сынмин, который в этот момент как раз откусывал булочку, поперхнулся и закашлялся. Сокджин, сохраняя каменное выражение лица, протянул ему стакан воды и сделал вид, что ничего не случилось. Чонгук, сидевший на диване, сжал пальцы так, что ногти впились в ладони, и с огромным трудом подавил желание засмеяться.             — Вы, говорят, прекрасно держитесь в седле, — сказал Сокджин, не сдаваясь и пытаясь спасти ситуацию. — Не хотите ли после чая прогуляться верхом? Погода располагает, да и лошади у нас хорошие.             Маркиз впервые за всё время оживился. Его маленькие, глубоко посаженные глаза блеснули, и он чуть подался вперёд, как собака, которая услышала слово «гулять».             — Хочу, — сказал он, и в голосе его впервые появилась хоть какая-то интонация, не похожая на монотонный бубнёж. — Я люблю лошадей, они… сильные. Мы поедем?             Он посмотрел на Чонгука с такой надеждой, что омеге даже стало его немного жалко. «Бедный, — подумал он. — Бедный, глупый, сильный человек, не умеет даже поддержать светскую беседу. Он как медведь в цирке, большой, неуклюжий, и все над ним смеются. Но он не понимает, что над ним смеются. И это, наверное, самое грустное».             — Поедем, — сказал он, вставая с кресла. — Я тоже люблю верховую езду. Только дайте мне время переодеться. Встретимся через полчаса у крыльца. Маркиз кивнул, будто получив приказ, и остался сидеть, глядя в одну точку. А Чонгук вышел из гостиной и направился к себе, чувствуя, как на душе у него тяжело и тоскливо. «Зачем всё это? — думал он, поднимаясь по лестнице. — Зачем я трачу время на этих людей? Зачем я играю в эти игры? Зачем я позволяю им надеяться на то, что никогда не случится?»             Ответ был прост: так надо, так положено, этого требуют приличия, этикет, долг перед семьёй. И он, граф Чон Чонгук — наследник богатого состояния, не имеет права поступать иначе. Даже если это делает его несчастным. «Но я хочу по-другому, — подумал он, входя в спальню, где Чимин уже приготовил тёмно-синюю амазонку для верховой езды, строгую, с высоким воротником и серебряными пуговицами. — Я хочу быть с тем, кто понимает меня без слов. Кто чувствует меня кожей. Кто... кто смотрит на меня не как на трофей, а как на... как на омегу, на человека. Как на...»             Через час, когда солнце уже начало клониться к западу и тени стали длиннее, Чонгук и маркиз Со Чан Бин выехали за ворота поместья. Чонгук на своём любимом Громе: чёрном, горячем, нетерпеливом. Маркиз — на крупном, спокойном мерине, которого выбрал из конюшни, сказав: «Этот сильный. Я люблю сильных». Тэхён, как и положено личному охраннику, ехал позади, держась на почтительном расстоянии — достаточно близко, чтобы в случае опасности успеть вмешаться, и достаточно далеко, чтобы не слышать разговор господ, если они не желают, чтобы их слышали.             Но в этот раз не слышать было трудно, потому что Чонгук, видимо, забыл о том, что кто-то может за ним наблюдать. А может быть, ему было всё равно. Он говорил громко, отрывисто, с особенной, язвительной интонацией, которую Тэхён так хорошо знал и которая обычно была направлена на него самого. Теперь же стрелы летели в другого, и Тэхён, который должен был оставаться бесстрастным, чувствовал, как уголки его губ предательски подрагивают, потому что слова Чонгука, при всей их грубости, были меткими, точными, что удержаться от усмешки было выше его сил.             Прогулка началась вполне сносно. Маркиз, увлечённый возможностью покрасоваться перед омегой, показывал чудеса верховой езды: скакал галопом, осаживал коня на полном скаку, выделывал такие пируэты, что конь под ним начинал храпеть, но он, казалось, не замечал ни усталости животного, ни того, как смешно он выглядит со стороны. Он был счастлив в своей стихии. Чонгук ехал рядом, делая вид, что восхищается, но на самом деле считал минуты до того момента, когда можно будет вернуться домой.             — Маркиз, — говорил Чонгук, когда они выехали в поле, где ветер был сильнее, а дорога шире, и Гром под ним, чувствуя свободу, пошёл бодрой рысью, — а вы всегда такой стремительный в суждениях?             Чан Бин, который ехал рядом, слегка покачиваясь в седле, не заметил насмешки. Он повернул к Чонгуку своё широкое, непроницаемое лицо и ответил с той серьёзностью, которая была, наверное, главной чертой его характера: — Я всегда быстрый. В полку говорили: «Со Чан Бин как стрела из арбалета».             Чонгук, услышав это, еле сдержал смешок.             — Уверен, — сказал он, поправляя поводья. — Вы, наверное, на балах всех омег очаровываете своей... прямотой? Небось, проходу не дают, так и вьются вокруг вас, как мухи над вареньем.             Маркиз отрицательно помотал головой, но без сожаления, словно не придавая ему особого значения.             — Нет, — сказал он. — Я не хожу на балы, там много говорят. Я люблю тишину, и стрельбу. А вы любите?             — Стрельбу? Я? Нет, — с нескрываемой иронией ответил Чонгук. — А в кого же вы стреляете, маркиз? В беззащитных омег, которые не хотят выходить за вас замуж?             Мужчина, кажется, не понял и этой шутки. Он посмотрел на Чонгука своими маленькими, ничего не выражающими глазами и ответил:             — В мишени. В кабанов, косуль, ну в разную дичь. Кабаны очень опасные, их надо стрелять. А омег надо... — он запнулся, подыскивая слово, и после долгой паузы закончил, — беречь.             Чонгук, который открыл было рот, чтобы сказать очередную колкость, закрыл его и замолчал. Потому что это «беречь», сказанное так просто, без пафоса вдруг задело его за живое, неожиданно, почти неуместно, но от этого не менее искренне. «Может быть, он не такой уж глупый, — подумал Чонгук, глядя на маркиза, который ехал рядом и смотрел куда-то вдаль. — Может быть, он просто... другой. Не такой, как я, как те, кто говорит много и красиво, а потом обманывает. Может быть, он просто честный, а честность — это же не глупость».             Но эта примиряющая мысль не задержалась в его голове надолго, потому что маркиз, видимо, почувствовав, что разговор затихает, решил его продолжить в своей манере.             — Граф, — сказал он, поворачиваясь к Чонгуку и чуть наклоняя голову, — а вы любите детей?             Омега, который в этот момент как раз думал о том, как бы повежливее закончить прогулку и вернуться домой, вздрогнул.             — Что? — переспросил он, хотя прекрасно расслышал вопрос. — Детей?             — Да, — кивнул маркиз. — Я, знаете ли, очень хочу много детей. Пятерых или семерых. Чтобы в доме было не так пусто. Они будут бегать, кричать, ломать мебель. Я построю им большие качели. И деревянных лошадок. Я умею строгать.             Чонгук слушал этот монолог, и чувства его смешивались в один густой, невкусный коктейль из раздражения, жалости и странной нежности к этому большому, неуклюжему человеку, который мечтал о деревянных лошадках и ломаной мебели. И одновременно внутри появилось острое отторжение.             «Я совсем не хочу детей, — подумал он, сжимая поводья так, что Гром недовольно всхрапнул. — Я точно не хочу пока детей. Тем более от тебя. Тем более пятерых. Да я сам ещё ребёнок. Я хочу жить, путешествовать, писать стихи, танцевать на балах до упаду, а не сидеть дома с младенцем на руках и слушать, как он кричит».             — Маркиз, — сказал он, стараясь говорить вежливо, что не особо получалось из-за нахлынувших эмоций, — вы, конечно, замечательный человек, но... может быть, не будем забегать вперёд? Мы ещё даже не обручены.             Альфа кивнул без обиды или разочарования, казалось, он понял и принял такой ответ, посчитав его логичным.             — Хорошо, — сказал он. — Не будем забегать. Я подожду. Знаете, граф, я хорошо умею ждать. В полку ждали по три дня в засаде, и ничего.             Они проехали ещё немного в молчании, и когда дорога повернула к лесу, где по обочинам росли кусты шиповника, омега, желая сменить тему и заодно позабавиться, указал на цаплю, которая стояла на одной ноге у болота, застыв в неподвижной позе, высматривая добычу.             — Маркиз, посмотрите на ту цаплю. Она стоит неподвижно уже десять минут, уставившись в одну точку, — сказал он. — Вон там, видите, цапля на болоте? Как вы думаете, она умнее человека, или мы с ней на одном уровне?             Мужчина посмотрел на цаплю, потом на Чонгука, потом снова на цаплю, явно задумавшись, но так и не поняв намёков и иронии омеги.             — Цапля? — переспросил он. — Красивая птица. Я тоже люблю стоять на одной ноге. Вы знаете, у меня ранение было. Доктор сказал, что если буду стоять на одной ноге, мышцы окрепнут. Вот я и стою каждое утро по десять минут.             Чонгук рассмеялся, не выдержав больше, настоящим, громким, почти истерическим смехом, который вырвался из него помимо воли и разнёсся по полю, спугнув птиц и заставив лошадей насторожить уши. Маркиз смотрел на него с недоумением и, кажется, с обидой.             — Я сказал что-то смешное? — спросил он растерянно.             — Нет-нет, — ответил Чонгук, вытирая выступившие от смеха слёзы. — Всё в порядке, маркиз. Всё замечательно. Вы... вы очень интересный собеседник.             Чонгук, который ожидал, что маркиз обидится или, на худой конец, промолчит, почувствовал, как его раздражение, сарказм, его желание уколоть, всё это вдруг куда-то улетучилось, оставив после себя только пустоту и усталость.             «Он не понимает, — подумал Чонгук, глядя на альфу, который смотрел на цаплю с таким выражением, будто увидел старого друга. — Он действительно не понимает, не притворяется. Он просто... так устроен. И, наверное, он будет хорошим мужем для кого-то, кто хочет детей, тишины и ровных дорожек. Но не для меня уж точно».             Солнце уже окрасило небо в розовые и золотистые тона, и в воздухе запахло вечерней прохладой. Маркиз ехал молча, погружённый в свои мысли. О чём, Чонгук не знал и, честно говоря, не хотел знать. Омега тоже молчал, глядя на дорогу, убегающую вперёд. «Я был с ним груб, — подумал он, лёгкий укол стыда, но тут же прогнал его. — Я насмехался над ним, а он даже не понял».             Он машинально обернулся и посмотрел на Тэхёна, который ехал сзади, как всегда, прямой, невозмутимый и слышал всё. Альфа не прислушивался нарочно, просто ветер сам доносил обрывки фраз, которые Чонгук, увлёкшись своей жестокой забавой, говорил громко, не заботясь о том, кто ещё может их услышать. И с каждым словом, с каждой новой колкостью, которая, будь она направлена на кого-то другого, более сообразительного, могла бы считаться остроумной, лицо Тэхёна становилось всё мрачнее.             Ему не нравилось то, что он слышал. Не потому, что он испытывал особую симпатию к маркизу Со Чан Бину — человеку, мягко говоря, недалёкому, с которым трудно было найти общий язык даже самому терпеливому собеседнику. И не потому, что он считал себя вправе судить своего господина. А потому, что этот красивый, капризный, избалованный омега, который в последнее время начал открываться с неожиданной, почти трогательной стороны, сейчас вёл себя недостойно, не благородно.             Он насмехался над тем, кто не мог ответить ему той же монетой, не потому, что не хотел, а потому, что не умел. Он бил по тому, кто стоял ниже его в умственных способностях, хотя и был гораздо старше, и это было похоже на травлю. Тэхён, который сам в детстве натерпелся от тех, кто считал себя выше и умнее, дразнил его за происхождение, чувствовал внутри раздражение на ситуацию, в которой один человек унижал другого намеренно, даже не придавая значения.             «Зачем он так? — думал Тэхён, глядя на прямую спину Чонгука, на его гордую посадку, на его волосы, развевающиеся на ветру. — Зачем он издевается над этим человеком? Он же не враг ему, а просто... глупый, неуклюжий. Но он не заслуживает такого обращения. Он ведь не злой, просто... не думает, он обижен. Или думает только о себе, защищается, но переходит границы. И не замечает, как больно может быть другому».             Маркиз тем временем, ничего не замечая, продолжал свой бессвязный монолог: — Дорогой граф, знаете, у меня есть земли в восточной провинции. Там много лесов, я люблю охотиться. Вы любите охотиться? Я научу вас стрелять из арбалета. Это нетрудно, главное — твёрдая рука и хороший глаз. У меня хороший глаз.             — Конечно, маркиз, — ответил Чонгук с тягучей насмешливой интонацией. — Вы, наверное, в спящего зайца попадаете с закрытыми глазами.             — Да, — серьёзно ответил тот. — Но зайцы спят днём, а когда они бегают, в них попасть труднее, но я могу. Я тренировался.             Чонгук снова рассмеялся, но в нём не было радости, а только желание унизить, сделать больно, показать своё превосходство.             — Маркиз, — сказал Чонгук, оборачиваясь к нему с кокетливой улыбкой, — а вы когда-нибудь задумывались, что ваша прямота — это не достоинство, а... как бы это помягче... особенность, которая не всем нравится?             Мужчина нахмурился, уставившись на Чонгука с недоумением.             — Я не понимаю, — сказал он. — Прямота — это хорошо. В полку меня хвалили за прямоту. Говорили: «Со Чан Бин не врёт, не хитрит, он — как кремень».             — Конечно, — ответил Чонгук, и голос его стал ещё слаще, ещё опаснее. — Конечно, комплимент. Я просто... восхищаюсь вашей способностью всегда говорить то, что думаете, особенно когда не надо.             Чонгук, казалось, выдохшись, замолчал, и Тэхён, уже давно уставший наблюдать за этим фарсом, подъехал ближе к маркизу, не нарушая субординации, но достаточно уверенно, чтобы его заметили.             — Ваше Сиятельство, — сказал он, обращаясь к Чан Бину с почтительной вежливостью, которая была частью его службы, — прошу прощения, что прерываю вашу беседу. Но солнце уже садится, и Его Милость, кажется, устал. Дорога к поместью займёт не меньше часа. Может быть, стоит повернуть обратно?             Маркиз посмотрел на него, потом на Чонгука, потом на небо, где солнце действительно уже клонилось к закату, окрашивая облака в розовые и золотистые тона, и кивнул.             — Да, — сказал он. — Темнеет, надо ехать, я не люблю темноту. Мы поедем. Граф устал, и я тоже. Лошади устали, все уже устали. Едем домой.             Он натянул поводья, разворачивая своего мерина, и Чонгуку ничего не оставалось, как последовать его примеру. Он бросил на Тэхёна быстрый, колючий взгляд, который в первые месяцы их знакомства был единственным способом общения, но тут же отвернулся и пришпорил Грома, заставляя его идти вперёд.             «Он понял, — подумал Тэхён, следуя за ними на почтительном расстоянии. — Понял, что я намеренно прекратил это… это безобразие. И, кажется, не рассердился».             Дорога обратно тянулась в молчании. Маркиз, погружённый в свои мысли, о которых можно было только догадываться, ехал молча, изредка поглядывая по сторонам: на лес, на поле, на небо, где уже зажигались первые звёзды. Чонгук тоже молчал, прокручивая в голове произошедшее за день и ощущая заполняющий его целиком стыд. Чонгук, который редко испытывал это чувство, потому что привык считать себя всегда правым, сейчас чувствовал его с такой остротой, будто его облили холодной водой. Ему было стыдно за каждое сказанное слово, за каждую насмешку, за каждую колкость, которую он бросал в этого большого, глуповатого, но доброго альфу, который даже не понял, что над ним издеваются. И как ни странно, стыдно ему было не перед маркизом, а перед Тэхёном.             Перед этим молчаливым, невозмутимым капитаном, который никогда не позволял себе лишнего слова, но который, кажется, видел всё: и то, что Чонгук хотел показать, и то, что он отчаянно пытался скрыть. Перед человеком, чьё мнение вдруг, совершенно неожиданно для самого Чонгука, стало для него важным. Важнее, чем мнение любого жениха, любого друга, даже, может быть, чем мнение папы.             «Почему мне не всё равно, что он обо мне подумает? — спрашивал себя Чонгук, глядя на дорогу, убегающую вперёд, в сумерки. — Почему мне хочется выглядеть перед ним лучше — и внешне, и внутренне? Почему я боюсь его осуждения больше, чем осуждения всего света? Он — простой охранник, — уговаривал он себя, сжимая поводья. — Человек даже не моего круга, и его мнение не должно иметь для меня никакого значения. Я граф Чон, наследник древнего рода, а он... он никто». Но сердце упрямо твердило своё: «Важно, очень важно, может быть, важнее всего на свете. Потому что он — единственный, кто смотрит на тебя как на человека. И тебе хочется быть для него человеком без притворства».             Вечером того же дня, когда маркиз Со Чан Бин, распрощавшись с Сокджином и пообещав писать, укатил в своей простой, добротной карете, жизнь в поместье понемногу вернулась в привычную колею. Тэхён, проверив периметр, направлялся в казарму через сад.             Сад в это время года был особенно хорош: сумрачный, влажный, пахнущий увядающими листьями и сырой землёй. Тени от старых лип ложились на дорожки длинными косыми полосами, а где-то в глубине, за поворотом, слышалось лёгкое журчание фонтана, который работал уже не так бойко, как летом, но всё ещё напоминал о тёплых днях. Воздух был прохладным, но не холодным, обещая золотую осень.             Тэхён шёл не спеша, наслаждаясь тишиной, которая наступает в поместье, когда все гости разъехались и можно, наконец, выдохнуть. Он размышлял о прошедшем дне: о том, как Чонгук пытался задеть несчастного маркиза, и как это было ему неприятно. И о том, что, наверное, он зря вмешался, ведь какое право он имел судить своего господина. Нельзя переходить эту черту, он прекрасно понимал всю опасность такого сближения. Его мысли прервались, когда за поворотом, в небольшом углублении между двумя старыми дубами, он увидел Чонгука.             Омега стоял у небольшого питьевого фонтанчика, прислонившись спиной к каменной ограде, и смотрел куда-то в темноту, сложив руки в замок на груди. На нём был лёгкий домашний сюртук, накинутый поверх рубашки — видимо, он вышел просто подышать воздухом. Распущенные волосы развевались на ветру, падая на плечи и шею. В лунном свете он казался хрупким, беззащитным, непохожим на того капризного омегу, которого знал Тэхён.             Тэхён остановился. Он мог бы пройти мимо, хотя Чонгук не видел его, стоя к нему спиной, но что-то встревожило Тэхёна. Возможно, поза омеги, слишком напряжённая для человека, который просто любуется садом, или то, что он вышел без свечи, без слуг, без сопровождения, что было странно для графа, привыкшего к постоянному присутствию прислуги. И Тэхён, пересилив себя, шагнул к фонтану.             — Господин, — тихо сказал он, стараясь говорить мягче. — Поздно уже... Вы здесь один.             Чонгук вздрогнул так сильно, что чуть не поскользнулся на влажных камнях, и резко обернулся. Секунду-две в его глазах была растерянность, страх человека, которого застали врасплох, но когда он узнал Тэхёна, вместо испуга появилось смущение, усталость и даже небольшие проблески радости, которую он отчаянно хотел скрыть.             — Капитан, — сказал он, сглотнув. — Вы чего тут?             — Иду в казарму. Я шёл с обхода, Ваша Милость, — ответил Тэхён, останавливаясь на расстоянии нескольких шагов. — Увидел вас и решил проверить, всё ли в порядке. Вы выглядите… потерянным, господин.             Он произнёс это как человек, который видит боль другого и не может пройти мимо. Чонгук опустил голову, пряча глаза, но дрожь в плечах было не скрыть.             — Я… — начал он и замолчал. Ветер шевелил его волосы, и в темноте сада, при свете луны, они казались почти синими, как вода в ночном озере. — Я вышел подышать, в доме было… душно. Мысли… они не дают мне покоя.             — О чём же? — спросил Тэхён. И сразу пожалел, что спросил, потому что Чонгук поднял голову, и в его огромных чёрных глазах он увидел боль.             — О сегодняшнем дне, — произнёс нехотя Чонгук. — О том, как я вёл себя с маркизом. Как я… пытался... Сам не понимаю зачем? Он не заслужил, наверное, такого, мне так… неловко сейчас.             Тэхён молчал, глядя на Чонгука, на его руки, которые беспомощно сжимали край сюртука, на его плечи, которые казались такими хрупкими. Он не знал, что сказать, как найти слова, которые могли бы утешить, но не перейти черту. Глядя на него, альфа видел, как трудно ему даётся это признание.             — Вы сегодня… — продолжил Чонгук, как будто каждое слово стоило ему усилия. — Вы… поступили правильно, капитан, благодарю. С маркизом... Я был не прав. А вы… вы остановили меня. Всё правильно…             Он замолчал, и в тишине сада было слышно только, как в листве шевелится ветер, и как вода в фонтане тихо журчит, нарушая молчание. Тэхён сделал шаг ближе, к краю ограды, чтобы не стоять слишком далеко, но и не вторгаться в личное пространство омеги.             — Я просто сказал то, что думал, господин, — ответил он, тише, чем обычно. — Маркиз… он не плохой человек, безобидный по сути своей. Он не виноват в том, что он не тот, кого вы ждёте. И вы сами… вы не виноваты в том, что вы ждёте кого-то другого. Просто не надо делать из него мишень для вашей обиды.             Чонгук поднял голову и посмотрел на Тэхёна прямо, он ждал ответа не как господин, а как человек, который нуждается в том, чтобы его поняли. В этом взгляде было что-то, что трудно было выдержать: надежда, благодарность.             — Вы спросили меня однажды, — сказал Тэхён, тихо, но уверенно, стараясь говорить правду, даже если эта правда может стоить ему места, — важно ли что-то кроме вашей безопасности. Сегодня я подумал... важно. Важно, чтобы вы сами себя уважали. Не только, чтобы вы были целы и невредимы, но чтобы вы могли посмотреть себе в глаза и не стыдиться того, что видите.             Чонгук снова посмотрел на капитана, и Тэхёну показалось, что в глазах блеснули слёзы. Или это просто отблеск лунного света? Смотреть слишком долго в эти глаза было опасно для спокойствия альфы, для того неустойчивого равновесия, которое он выстроил между «надо» и «хочу», между долгом и тем, что появилось в душе, не имея права на жизнь. Тэхён молчал и казался таким невозмутимым, как всегда, но внутри у него всё дрожало от их слов, взглядов.             — Вы… — начал Чонгук, вдыхая побольше воздуха, собираясь с силами: — Вы хороший человек, капитан... Я это вижу теперь... И я благодарен вам. За то, что вы есть. За то, что вы… сказали мне это... Сейчас…             Он не договорил, потому что слова, которые вертелись на языке, были слишком личными. Признаваться в том, что граф Чон Чонгук ищет одобрения у своего охранника, что ему важно, что тот о нём думает, что он готов меняться, лишь бы этот человек смотрел на него не с осуждением, а с пониманием — это было выше его сил.             — Спокойной ночи, господин, — сказал Тэхён наконец, потому что больше не мог оставаться здесь, в этом саду, где запах лилии смешивался с запахом увядающих листьев и влажной земли, и от этого смешения кружилась голова, а мысли путались, теряя всякую связь с реальностью.             Он коротко поклонился и зашагал по дорожке, не оглядываясь. Шёл быстро, ощущая стук сердца в ушах, и смесь двух, казалось бы, несовместимых чувств: радость и боль одновременно. Радость — оттого что Чонгук смотрел на него так, будто он кто-то, чьё мнение имеет вес. Боль — оттого что он знал: это ничего не меняет. Между ними по-прежнему стена. Он — слуга, Чонгук — хозяин. И даже если граф видит в нём человека, это не значит, что он может позволить себе быть кем-то большим.             А Чонгук остался у фонтана, глядя на дорожку, где скрылась фигура капитана, ощущал, как по щекам текут слёзы — от эмоций, таких разных и таких противоречивых, с которыми он не мог справиться.             «Что это… зачем, капитан? — думал он, глядя на тёмное небо. — Почему ты заставляешь меня чувствовать то, чего я не хочу чувствовать?»

****

            Сентябрь подходил к концу, и вместе с ним, словно повинуясь какому-то неведомому календарю, подходила к концу и та неприязнь, которую Чонгук питал к капитану Киму в первые недели их знакомства. Нельзя сказать, что она исчезла совсем — старые привычки, как старые раны, дают о себе знать в самые неожиданные моменты, но острота её притупилась, сменившись интересом, любопытством. Робкое, почти детское желание узнать человека, который, как оказалось, не вписывался ни в одну из привычных для Чонгука категорий. Тэхён не был похож ни на тех альф, которые рассыпались в комплиментах, добиваясь его расположения, ни на тех, кто смотрел на него свысока, считая омегу чем-то вроде красивой, но бесполезной игрушки. Он был просто... собой. И это оказалось самым сложным из всего, с чем Чонгуку приходилось сталкиваться.             Он стал замечать, что даже мысли о капитане, когда он оставался один, изменились. Раньше, стоило ему подумать о Тэхёне, в голову лезли колкости, придирки, желание уязвить побольнее, задеть за живое. Теперь же, незаметно для себя самого, он начал думать о нём иначе. Отмечать хорошие черты, которых, как оказалось, было немало. Терпение, с которым Тэхён сносил его капризы, не жалуясь и не огрызаясь. Надёжность, с которой он делал свою работу, не требуя благодарности и не ожидая похвалы. Ту особую силу, которая чувствовалась в каждом его жесте, в каждом слове, в каждом взгляде, даже когда он молчал.             «Какой же он... — думал Чонгук, лёжа в постели перед сном и глядя в потолок, где тени от листьев платанов плясали свой танец. — Какой же он... хороший… честный, надёжный. Но при этом совсем не пытается казаться лучше, чем он есть. Он не такой, как все».             И от этих мыслей становилось приятно, но и тревожно одновременно. Приятно, потому что нравилось думать о ком-то с такой нежностью, не оглядываясь на правила и приличия. Тревожно, потому что этот «кто-то» был не тем, о ком следовало думать графу, наследнику богатого состояния, омеге, который должен был искать партию среди знатных альф, а не мечтать о простом человеке без имени.             В один из последних дней сентября, когда солнце светило по-летнему щедро, Чонгук отправился на конную прогулку. Обычно он ездил по полям или вдоль опушки леса там, где дорога была ровной, и можно было дать Грому волю. Но сегодня, по какой-то неведомой ему самому причине, ему захотелось свернуть к реке.             Река, протекавшая в полутора милях от поместья, была неширокой, но быстрой, с прозрачной, холодной водой, в которой в ясные дни можно было разглядеть каждый камешек на дне. Берега её поросли ивами, чьи длинные, гибкие ветви касались воды, и местами высокой, уже начавшей желтеть травой, в которой прятались поздние полевые цветы.             — Капитан, — сказал Чонгук, натягивая поводья и останавливая Грома у спуска к реке, — я хочу пройтись пешком. Привяжите лошадей.             Тэхён, ехавший позади, кивнул и молча спрыгнул с коня. Чонгук, который в этот момент как раз обернулся, чтобы отдать распоряжение, замер на секунду, не в силах отвести взгляд. Потому что то, как Тэхён спрыгнул с лошади, — так легко, грациозно, несмотря на свой рост и крепкое сложение, — было до ужаса красивым. Альфа приземлился на землю мягко, как кошка, поправил сюртук и подошёл к Грому, чтобы принять поводья. Всё это заняло не больше нескольких секунд, но Чонгуку показалось, что время растянулось, и он успел разглядеть каждое движение: как напряглись мышцы на ногах альфы, как блеснула пряжка на его сапоге, как ветер, набежавший с реки, шевельнул его короткие, чёрные волосы.             Омега тут же отвернулся, чувствуя, как к щекам приливает кровь. «Что за глупости, — подумал он, натягивая поводья, чтобы Гром не вздумал брыкаться, пока капитан возится с упряжью. — Он просто спрыгнул с лошади. Тысячи людей спрыгивают с лошадей каждый день. Что в этом такого?» Но он знал, что «такого» было всё. Потому что этот человек, его движения, его молчаливая, спокойная сила действовали на Чонгука как магнит. И чем больше он боролся с этим притяжением, тем сильнее оно становилось. Они спустились к реке по узкой тропинке, которая вилась между ивами, и пошли по берегу: Чонгук впереди, Тэхён чуть позади, на небольшом расстоянии. Вода журчала, перекатываясь через камни, ветер шелестел в ветвях ив, и где-то вдалеке, за полем, пронзительно кричала птица, одиноко, как будто звала кого-то.             Чонгук шёл и смотрел по сторонам, ощущая спокойствие и умиротворение, будто оказался там, где было нужно. Осень неспешно вступала в свои права, как опытная хозяйка, которая знает, что всё успеет. Листья на ивах, ещё зелёные, уже желтели по краям. Трава на берегу, ещё недавно сочная и яркая, поблёкла, и в воздухе, над самой водой, висела тонкая, прозрачная паутина. Чонгук остановился, глядя на то, как солнце, уже невысокое, но ещё тёплое, играет на поверхности воды, рассыпая её на тысячи сверкающих осколков. И вдруг, как дыхание, как биение сердца, без мучительной борьбы со словами, которая обычно сопутствовала его стихотворным опытам, в голове его сложились строки. И он, не думая, не оглядываясь на то, кто его слышит, произнёс их вслух: «Осенний лист кружит над тихою водой, И время замерло, и мир стал молодой. И только сердце знает, что пройдёт И этот миг, и эта боль, и этот год...»             Он говорил тихо, но в тишине, где даже ветер, казалось, затаил дыхание, каждое слово было слышно отчётливо. Тэхён, шедший позади, тоже затаил дыхание, прислушиваясь, боясь спугнуть хрупкое волшебство, которое вдруг возникло между ними: между этим берегом, этой рекой, этим прощальным солнечным светом и голосом омеги, читающего стихи. Он смотрел на профиль омеги, освещённый золотистыми лучами, на его волосы, которые ветер с реки шевелил, как пальцы невидимого музыканта, и чувствовал, как внутри у него всё замерло. Он вдруг увидел в нём то, чего никогда не замечал раньше: душу. Настоящую, живую, способную чувствовать и выражать свои чувства в словах, которые были прекрасны и так искренни.             Тэхён выждал ещё несколько секунд из уважения и опасения нарушить хрупкий миг вдохновения, тишину, которая была продолжением этих стихов, спросив почтительно:             — Чьи это стихи, господин? Я давно не слышал ничего подобного. Они... они прекрасны.             Чонгук, который уже забыл, что он не один, вздрогнул и обернулся. Лицо его было растерянным, почти испуганным, будто его застали за чем-то постыдным, чего не следовало показывать. Он хотел сказать что-то, что поставило бы всё на свои места и вернуло бы их к привычной, безопасной игре, но не смог. Потому что в глазах Тэхёна, устремлённых на него, заметил восхищение.             — Это... — начал он и запнулся, собравшись с силами, выдохнул: — Это мои. Я... иногда сочиняю. Когда настроение. Но это... это ерунда, ничего особенного. Так, балуюсь, не стоит вашего внимания.             Он хотел добавить ещё что-то уничижительное, чтобы не выглядеть слишком серьёзным, слишком... уязвимым. Но Тэхён, который за эти месяцы научился читать между строк, не дал ему этого сделать.             — Нет, господин, — сказал он чуть твёрже, чем обычно, но без жёсткости, которая могла бы обидеть. — Это не ерунда. Это... это настоящее. Я, конечно, не большой знаток поэзии, я солдат, но... я чувствую. В этих строках есть то, чего не бывает у тех, кто «балуется». Там есть… красота и... правда.             Чонгук стоял, не в силах двинуться с места, и смотрел на Тэхёна так, будто видел его впервые. Ветер трепал его волосы, бросая их на лицо, и он не поправлял их, потому что руки его дрожали, и он боялся, что если пошевелится, то рассыплется на тысячу осколков, как та солнечная рябь на воде, которую нельзя собрать обратно. Тэхён назвал его стихи прекрасными не из вежливости, ведь он не умел лгать. Не из лести — он никогда не льстил, а потому, что на самом деле так думал.             «Зачем ты это делаешь? — думал он, чувствуя, как к горлу подступает ком, который никак не проглотить. — Почему ты не смеёшься? Почему не говоришь, что это глупо, по-детски, недостойно омеги моего положения? Почему ты смотришь на меня так, будто я... будто я что-то значу для тебя? Это… слишком…»             Момент становился слишком странным, слишком двусмысленным, слишком волнующим. Чонгук чувствовал, как под взглядом Тэхёна тают его защитные слои, слетая один за другим, и что ещё немного, и он останется совсем беззащитным, голым, открытым для этого человека, который, наверное, даже не подозревал, какую бурю вызвал в его душе. Это пугало его до такой степени, что хотелось бежать, прятаться.             Он резко развернулся, чтобы пойти обратно к лошади, и бросил через плечо, стараясь, чтобы голос его звучал небрежно, даже саркастично, как раньше:             — Не надо мне льстить, капитан. Это просто рифмованные строчки, да любой дурак может...             Он не договорил, потому что нога его, ступив на влажную, скользкую траву у самого берега, поехала в сторону, и он, не удержав равновесия, начал падать в грязь, потому что берег был крутым, а обманчивая зелёная трава скрывала под собой мокрую, липкую землю. Он успел только коротко вскрикнуть, испуганно, от неожиданности, как Тэхён, который в этот момент оказался ближе, чем Чонгук думал, поймал его. Сильные, твёрдые руки обхватили его за талию, прижали к себе, не давая упасть, и Чонгук почувствовал, как мир вокруг него перестал существовать. Омега чувствовал тепло его тела, такое близкое, такое реальное, такое... запретное, как сердце Тэхёна гулко, тяжело бьётся рядом с его грудью.             Они стояли слишком близко, слишком интимно, слишком... правильно, хотя ничего правильного в этом не было. Лицо Тэхёна было в нескольких дюймах от его лица, и Чонгук видел каждую чёрточку: твёрдые скулы, прямой нос, губы, которые сейчас были плотно сжаты. И янтарные глаза, в которых сейчас, в этом вечернем, золотистом свете, горел огонь, почти пугающий своей интенсивностью, и отражался сам омега. Он чувствовал острый запах имбиря, который вдруг стал таким сильным, что, казалось, заполнил собой всё пространство, вытеснив все остальные вокруг.             А Тэхён не мог отвести взгляд от омеги. Он видел его чёрные, огромные глаза, в которых отражалось закатное небо, и этот свет, смешиваясь с темнотой зрачков, создавал что-то неземное, почти мистическое. Видел его губы, чуть приоткрытые, влажные, такие близкие, что, если бы он наклонился чуть ниже, они бы коснулись его. Видел, как быстро, нервно бьётся жилка на его шее, в такт сердцу, которое, кажется, готово было выскочить из груди.             И в этом взгляде, в этом близком, почти невыносимом соседстве, Тэхён вдруг понял то, что боялся понять всё это время. Что он не просто охраняет этого омегу, не просто выполняет свою работу. Что этот человек, со всеми его капризами, придирками, насмешками и, как теперь он это знал, с его стихами, его ранимостью, его спрятанным ото всех мягким сердцем, стал для него чем-то большим. Чем-то, что уже пустило корни в его душе и теперь росло, не спрашивая разрешения.             Чонгук очнулся первым, потому что страх оказаться слишком уязвимым был сильнее, чем любое наваждение, и резко отстранился. Вырвался из рук Тэхёна, отступил на шаг, чувствуя, как земля под ногами снова скользкая, но теперь он стоял твёрже, потому что в голове его, прояснившись после этого странного, сладкого тумана, зазвучал холодный голос разума.             — Я в порядке, капитан, — сказал он, резче, чем нужно, почти грубо. — Не нужно ко мне прикасаться без разрешения.             Каждое слово, сказанное им, было ложью. Потому что он не был в порядке. Потому что внутри у него всё дрожало и трепетало, как птица в клетке. Потому что ему совсем не хотелось отстраняться. Напротив, ему хотелось остаться в этих сильных, надёжных руках, прижаться к этой широкой груди, в которой, как он чувствовал, билось сердце так же сильно, как и его собственное. Хотелось смотреть в эти медовые глаза своими чёрными, вдыхать этот пряный, дурманящий запах имбиря, который, казалось, пропитал его насквозь, и не думать ни о чём: ни о правилах, ни о приличиях, ни о той пропасти, которая разделяла их и которая в этот момент, когда они стояли так близко, вдруг показалась не такой уж непреодолимой.             Но именно это желание, этот страх, осознание того, что он, который всегда считал себя хозяином положения, сейчас был готов отдать всё, лишь бы этот человек снова обнял его. Именно это и смущало его больше всего. Потому что это было неправильно, этого не должно было быть. Потому что, если он признает это даже себе, то рухнут все его защитные стены, и он останется один на один с чувством, которое не знал, как понять, не умел назвать и не знал, как укротить.             Тэхён, услышав резкие слова, отступил, будто получил удар. Он отпустил Чонгука, сделал шаг назад, встав на том расстоянии, которое было положено по этикету. Внутри всё кипело: он знал, что его действия были излишни для простой помощи. Он мог просто подхватить Чонгука за локоть, поддержать, дать ему выровняться — и всё. Но он обхватил его за талию, прижал к себе, держал дольше, чем следовало. И в эти короткие, и такие бесконечные секунды он не думал о службе, о долге, о том, что перед ним его господин, а не... не кто-то, кого можно... обнимать. Альфа сделал это не случайно, он хотел этого.             Он держал Чонгука в руках и не хотел отпускать. Хотел, чтобы этот момент длился вечно, чтобы он мог смотреть в эти чёрные, блестящие глаза, чувствовать этот сладкий, дурманящий запах лилии, который сейчас, когда они были так близко, стал почти осязаемым, тяжёлым, как мёд, и слышать, как сердце омеги бьётся у его груди, как птичка в силках. Это напугало его до холодного пота на спине, до дрожи в коленях, до того, что он, профессиональный военный, человек, который не терял головы даже под обстрелом, вдруг почувствовал, что теряет контроль над собой.             Резкие слова Чонгука вернули его в реальность, словно отрезвляющая пощёчина в момент истерики, как ушат холодной воды. Он кивнул, не говоря ни слова, и постарался взять себя в руки, успокоить дыхание. Заставить сердце биться ровнее, надев ту маску невозмутимости, которая была его защитой от мира, и от этого омеги, который умудрялся пробивать все слои его брони, даже не прилагая к тому видимых усилий.             Чонгук, не глядя на Тэхёна, быстрым шагом направился к Грому. Трава под ногами была скользкой, но он шёл твёрдо, как человек, который боится, что если споткнётся, то не сможет заставить себя подняться. У лошади он остановился, и, когда капитан, подойдя, молча помог ему сесть в седло, его сильные руки, надёжные, снова коснулись Чонгука, но на этот раз коротко, как того требовала помощь, он не отдёрнулся, не сказал ни слова. Только тихо вздохнул, почти неслышно, и натянул поводья, заставляя коня повернуть к дому.             Всю дорогу до поместья они ехали молча. Чонгук — впереди, с прямой, как струна, спиной, делая вид, что смотрит на дорогу, но на самом деле не видя ничего, кроме того, что происходило у него внутри. Тэхён — сзади, на привычном расстоянии, с лицом, на котором не читалось ни одной эмоции, но с сердцем, которое всё ещё билось слишком быстро, и с мыслями, которые никак не хотели успокаиваться.             «Что вообще происходит со мной? — думал Чонгук, глядя на гриву Грома, на его развевающуюся на ветру чёрную гриву, которая мелькала перед глазами, как чьи-то распущенные волосы. — Почему я не оттолкнул его сразу? Почему я стоял и смотрел? Почему мне... почему мне хотелось, чтобы он меня не отпускал?»             Он боялся произнести причины даже мысленно, потому что ответы эти были слишком страшными. Потому что они означали бы, что он, который так долго прятал своё сердце за колючками и насмешками, наконец его потерял. И что тот, кому это сердце досталось — не знатный жених, не богатый маркиз, а простой охранник, человек, который, возможно, даже не догадывался о том, какое сокровище держал в своих руках несколько минут назад у реки.             Уже на подходе к дому, когда из-за поворота показались старые каменные ворота, увитые плющом, начинающим в сентябре багроветь, Чонгук вдруг, не оборачиваясь, спросил:             — Капитан, а вы… вы когда-нибудь писали стихи?             Голос его звучал ровно, почти безразлично, словно ничего необычного и не произошло между ними всего полчаса назад. Но Тэхён, ехавший сзади, уловил в его тоне скрытую неуверенность, робость, желание спросить о чём-то важном, но боязнь показаться слишком откровенным.             Он удивлённо поднял брови, демонстрируя не просто удивление, а особую растерянность, которую он редко позволял себе показывать.             — Нет, господин, — ответил он, чуть мягче обычного. Этот вопрос, заданный после всего, что произошло у реки, требовал не формального ответа, а чего-то более человеческого. — Я не имею такого таланта.             Чонгук замолчал так надолго, что Тэхён уже решил, что разговор окончен и можно возвращаться к привычному молчанию, их обычному спутнику в этих поездках. Но потом омега тихо произнёс, почти шёпотом:             — Жаль.             Одно короткое и простое слово, ничего не значащее на первый взгляд. Но в этом «жаль» прозвучало столько неподдельной грусти, столько тоски по чему-то несбывшемуся. Он смотрел на спину Чонгука, на его прямые плечи, на волосы, которые ветер снова растрепал и которые сейчас, в лучах заходящего солнца, отливали не чёрным, а тёмным, густым пурпуром. И внутри у него всё смешалось: радость оттого, что этот омега, ещё недавно казавшийся пустым и капризным, оказался способен на такую глубину, и боль оттого, что Тэхён не мог ответить на эту глубину, бессилие и горечь оттого, что он не мог дать этому омеге того, что тот искал. Просто не имел права, не был достоин, не был тем, кому позволено. Какая разница, что Тэхён видит эту душу, если он всё равно останется за чертой, которую не переступить?             Они въехали во двор, спешились, и Чонгук, не сказав больше ни слова, направился в дом, оставив Тэхёна у конюшни одного с лошадьми с мыслями, которые никак не хотели укладываться в привычные рамки. Омега спешил, будто убегая с места преступления, боясь остаться и подойти, заговорить, спросить о том, о чём спрашивать нельзя. О том, что было между ними у реки. О том, почему Тэхён смотрел на него так, будто хотел сказать что-то важное, но не сказал. О том, почему он сам чувствует сейчас такую пустоту в груди, будто оставил там, на берегу, часть себя, и без этой части жить дальше невозможно. В спальне он бросился на постель, не раздеваясь, и уткнулся лицом в подушку, чувствуя, как слёзы текут по щекам, оставляя мокрые следы на шёлковой наволочке. Он не знал, от чего они, понимая, что этот день изменил всё. И что после него уже ничего не будет, как прежде.             Вечером того же дня в казарме, где обычно обедала и отдыхала прислуга вместе с охраной, царила привычная суета, какая бывает в конце дня, когда все дела переделаны и можно наконец выдохнуть. За длинным, грубо сколоченным столом сидели слуги и охранники, из тех, у кого не было дежурства, ели похлёбку, запивали вином или водой, лениво перебрасывались ничего не значащими фразами: о погоде, о лошадях, о том, что завтра обещают дождь, — и это хорошо, земля пересохла.             Чимин, как уже стало обычно, сидел рядом с Тэхёном. Он сам выбрал это место, потому что ему хотелось быть ближе к капитану, и уже давно никто не удивлялся, что светловолосый омега, камердинер самого графа Чонгука, предпочитает общество капитана Кима обществу других слуг. Чимин сразу заметил, что Тэхён не такой, как всегда. Он был рассеян, как-то машинально поднося ложку ко рту, его взгляд, обычно внимательный, был устремлён куда-то в стену, где висела старая пожелтевшая карта королевства.             — Капитан, — тихо спросил Чимин, наклоняясь к Тэхёну так, чтобы их разговор не привлекал внимания, — вы в порядке? Что-то случилось?             Тэхён ответил не сразу, будто не слышал вопроса или слышал, но не мог вынырнуть из мыслей, захвативших его целиком. Потом, спустя несколько секунд, повернул голову, посмотрел на омегу и вежливо сказал, но без теплоты, которая обычно была в его голосе, когда он говорил с Чимином:             — Всё хорошо, просто устал немного. Спасибо, что беспокоитесь, Чимин.             Чимин не поверил. Он узнал Тэхёна достаточно хорошо, чтобы понимать: когда капитан устаёт телом, он становится молчаливым, но не рассеянным. Он просто сидит и отдыхает, не тратя сил на лишние движения и слова. А сегодня в его взгляде была глубокая усталость души, от которой не помогают ни сон, ни еда, ни горячая ванна. Омега не стал настаивать, он был не из тех, кто лезет в душу, когда его не приглашают. Вместо этого он незаметно подвинул к Тэхёну тарелку с кусочками пирога с корицей и орехами, который пекла кухарка по особым случаям и который Тэхён любил больше других угощений. И сказал тихо, почти шёпотом:             — Когда устанете не телом, а душой, приходите на кухню. Я всегда найду для вас чашку горячего чая и доброе слово.             Тэхён поднял на него взгляд с благодарностью и пониманием. Признательность за то, что Чимин не лезет с расспросами, не пытается вытащить на свет то, что Тэхён хочет оставить в тени. Что он просто рядом, и этого достаточно.             — Спасибо вам, Чимин, — сказал Тэхён тише обычного. — Вы… добрый человек.             Чимин улыбнулся, зная, что улыбка – это его главное оружие, потому что она могла растопить даже самое холодное сердце.             — А вы — хороший, капитан, — ответил он с уверенностью, которая не допускала возражений. — Просто слишком глубоко это прячете. Но иногда можно и показать, не бойтесь.             Тэхён только кивнул в ответ, взял кусок пирога и откусил маленький кусочек, чувствуя, как сладкий пряный вкус разливается по языку, и как внутри, где ещё недавно было темно и пусто, становится чуть светлее.

****

            На следующий день после обеда, когда солнце начало клониться к закату, Чонгук вышел из гостиной, где они с папой и Сынмином обсуждали предстоящий бал, наряды, причёски, списки гостей, и направился к лестнице, чтобы переодеться к музыкальному уроку. Но на полпути замер, словно забыв куда шёл. У входной двери, в проходной части холла, стояли Тэхён и Чимин. Они разговаривали, не обращая внимания на сновавших мимо слуг, на то, что кто-то мог их видеть, слышать. В том, как близко они стояли, почти касаясь друг друга плечами, было что-то такое, отчего у Чонгука внутри неприятно кольнуло.             Тэхён улыбался. Это и так было большой редкостью у этого альфы, но к тому же улыбка была настоящая, открытая и такая искренняя. И кроме всего прочего, он смотрел на Чимина так, будто видел перед собой не просто коллегу, а кого-то более важного. А Чимин явно кокетничал: теребил край рукава, перебирал волосы, опускал глаза и снова поднимал. И в этой игре взглядов было что-то весьма неприятное для Чонгука. Ему казалось, что они стояли слишком близко для простых знакомых. Разговаривали слишком оживлённо для тех, кто обменивается дежурными фразами. И выглядят как люди, которые давно знают друг друга. Как друзья или, может быть, даже больше.             Чонгук, который собрался было спуститься вниз и попросить Чимина приготовить ноты для урока, замер на месте, чувствуя, как внутри него появилось какое-то незнакомое и весьма противное чувство, горечи и обиды. Он не понимал, что это, не мог назвать это чувство по имени, потому что раньше никогда его не испытывал. «Какое мне дело? — спросил он себя, стараясь, чтобы голос разума звучал громче этого странного шепотка, твердившего об обиде, о разочаровании, о том, что его обманули, хотя никто ему ничего не обещал. — Какое мне дело до общения слуг? Они из одного круга... Они могут общаться и даже заводить близкие отношения, это не моё дело. Да, это вообще никого не касается». Но голос разума проигрывал, становясь почти неслышным. Потому что душа чувствовала иначе, наполняясь болью и обидой, которая разрасталась внутри, как чернильное пятно на промокательной бумаге.             Он развернулся и пошёл обратно, вверх по лестнице, передумав идти на урок. Ноты подождут, учитель подождёт. Всё подождёт, потому что сейчас он не в состоянии ни играть, ни слушать, ни делать вид, что всё в порядке. В спальне он забрался с ногами в кресло у окна, откуда был виден внутренний двор, и уставился на стену напротив, где висела старая раздражающая его картина, которую он ненавидел с детства. Мысли скакали, не желая успокаиваться.             «Что их связывает? Как давно это у них? Почему я не замечал раньше? Или замечал, но не придавал значения, потому что это было не важно?» — думал он, теребя край жилета.             А теперь стало важно? Теперь, когда он видел, как Тэхён улыбается Чимину, такой улыбкой, которую он, почти никогда не видел у Кима, он не мог отогнать мысль, что эта улыбка предназначена не ему. И эту горечь внутри ему никак не удавалось заглушить. «Ревность, — прошептал внутренний голос, что всегда говорил правду. — Это ревность, Чон Чонгук. Тебе больно оттого, что у них есть что-то, чего нет у тебя с ним, но чего тебе теперь хочется так отчаянно».             Чонгук зажмурился, замотал головой, будто это могло прогнать навязчивые мысли.             — Нет, — сказал он вслух, обращаясь к пустой комнате. — Это не ревность, ревнуют того, кого любят, ну или хотя бы неравнодушны, а я совершенно равнодушен к этому капитану, нас ничего не связывает, вообще ничего. Это… просто… мне неприятно, когда люди ведут себя неподобающе. Да. Чимин — мой камердинер, он должен быть при мне, а не болтать с охранниками. А капитан… капитан должен быть на посту, а не улыбаться слугам.             Он знал, что лжёт самому себе. И папа, если бы услышал, только покачал бы головой: «Ты обманываешь себя, дорогой. И это самое опасное. Будь честен, это недостойно приличного омеги». Но Чонгук не хотел слушать ни папу, ни внутренний голос. Он хотел только, чтобы это колючее чувство исчезло, растворилось. Согласен был даже на пустоту, чем терпеть эту боль — незнакомую, от которой хотелось то ли бить посуду, то ли свернуться калачиком и плакать в подушку.             Весь оставшийся день Чонгук ходил мрачнее тучи. Он огрызался на Чимина, который пришёл переодеть его к ужину, заявив, что тот «не умеет завязывать галстук, хотя делает это уже десять лет», и нахамил бедному повару, приславшему наверх его любимый лимонный пирог, сказав, что «от этого пирога тошнит, унесите прочь». Он отказался спуститься к ужину, сославшись на головную боль, хотя голова его была совершенно ясной. Сокджин, услышав, что Чонгук не выйдет к столу, только вздохнул и не стал настаивать. Он знал: когда у старшего такое настроение, лучше оставить его в покое. Сынмин, который после ужина зашёл к брату пожелать спокойной ночи, был встречен резким «оставь меня в покое» и ушёл обиженный, ничего не понимая.             А Чонгук, оставшись один, так и сидел в кресле у окна, глядя на тёмное звёздное небо, чувствуя, как внутри всё кипит и никак не может успокоиться.             — Да ничего такого, — произнёс он в темноту, и голос его прозвучал растерянно. — Почему меня так задело то, что я увидел? Они же просто… разговаривали. Просто… улыбались друг другу. В чём тут преступление?             Ответ был настолько очевиден, но он всё равно не хотел его признавать. Что он, который всегда смеялся над влюблёнными и считал любовь уделом лишь глупых романов и стихов, сам угодил в эту ловушку. И что предмет его симпатии улыбается другому.             — Как тебя вообще угораздило, — сказал он себе, отворачиваясь от окна. — Как можно было… влюбиться? В охранника? Мало тебе женихов из знатных семей? Мало тех, кто готов носить тебя на руках и осыпать бриллиантами? Нет, тебе подавай того, кто даже смотреть на тебя не хочет…             Уже лёжа в постели, он перестал злиться, место раздражения заняла усталость и такая тоска, что хотелось выть. «Почему ты не смотришь на меня так? Почему не улыбаешься мне, как ему?» — мысленно спросил он у Тэхёна, который был сейчас где-то в казарме. Он знал, что не получит ответа, возможно, никогда.             А в казарме, в это же время, Тэхён сидел на своей койке и смотрел на маленький букетик полевых цветов, который Чимин поставил в глиняную кружку на подоконнике, специально для него, чтобы в комнате пахло летом. Цветы увядали, лепестки поблёкли, но тонкий, травянистый запах всё ещё витал в воздухе, напоминая запах самого Чимина. Тэхён размышлял о Чимине: о его улыбке, о его заботе, о его таком приятном голосе. И о том, как хорошо было бы просто взять и прийти на кухню, сесть на табурет, выпить чаю, забыть на время о том, что у него нет ни титула, ни права на то, чтобы чувствовать. Но в голове упрямо появлялся совсем другой образ: чёрные волосы, развевающиеся на ветру, голос, читающий стихи у реки, и сладкий, пронзительный запах лилии, от которого кружилась голова.             «Работа есть работа, — сказал он себе, как говорил уже сотни раз, и погасил свечу. — А всё остальное — лишнее. Знай своё место, Ким».             Но в темноте он всё ещё видел эти чёрные блестящие глаза, слышал этот голос, чувствовал этот запах. И знал, что когда заснёт, ему приснится берег реки, и стихи, и руки, обнимающие так, будто не хотят отпускать. Самый сладкий и самый горький сон в его жизни. Сентябрьская ночь стояла над поместьем, тёмная, звёздная. А в большом доме и в казарме двое не спали и думали друг о друге, каждый по-своему, каждый со своей болью. И ни один не знал, что с этим делать.             В последующие дни Чонгук был невыносим. Он и сам это знал, но ничего не мог с собой поделать. Раздражение, которое поселилось в нём после той прогулки, не уходило, а, наоборот, росло, как снежный ком, катящийся с горы. Он придирался к Чимину по любому поводу: то чай не такой горячий, то волосы уложены не так, то рубашка плохо накрахмалена. Слуга, который знал своего господина лучше, чем тот сам себя, терпел, молчал, выполнял, и только иногда, когда Чонгук особенно свирепствовал, опускал глаза и вздыхал, но не перечил.             Чонгук, сидя в своей спальне после очередной бессмысленной ссоры с Чимином, который не так подал кофе, думал почти о том же, что он ведёт себя ужасно. О том, что он не может остановиться. О том, что злость застилает ему глаза, и он не видит ничего, кроме собственной обиды, собственного страха, собственного бессилия. Он сидел в своей спальне, в кресле у окна, и не понимал, что с ним произошло. Он огрызался на Чимина, капризничал за завтраком, обедом и ужином. И даже Сокджин, обычно относившийся к выходкам старшего с философским спокойствием, начал поглядывать на него с беспокойством.             — Что с тобой, дорогой? — спросил он. — Ты сам не свой последние дни.             — Всё в порядке, папа, — буркнул Чонгук. — Просто погода портится. Осень действует на нервы.             Сокджин посмотрел на него внимательно, но спорить не стал. Он уже знал: когда Чонгук не хочет говорить, вытянуть из него правду невозможно.             С Кимом омега был резок, пожалуй, даже резче, чем в первые дни их знакомства. Он мог оборвать его на полуслове, мог приказать что-то сделать, а через минуту отменить приказ, мог промолчать в ответ на приветствие, проходя мимо, как будто не замечая. Тэхён, который уже привык к перепадам настроения омеги, на этот раз был в недоумении. «Что случилось? — думал он, когда Чонгук, сидя в карете, в ответ на его обычное «доброе утро» буркнул что-то невнятное и отвернулся к окну, всем видом показывая, что разговаривать не намерен. — Вроде бы всё шло хорошо. Мы почти подружились, а теперь — опять стена, колючки. Опять «отойдите, не дышите, не смотрите». Почему? Что я сделал не так?»             Он перебирал в памяти все их встречи за последнее время: разговор у фонтана, поездку к Джисону, стихи на берегу реки, объятия, которые длились всего несколько секунд, но, казалось, изменили всё. Неужели это было ошибкой? Неужели он перешёл границу, которую не должен был переходить? Неужели Чонгук теперь боится его, или он противен ему? Или, может быть, наоборот — боится себя? Своих чувств? Того, что произошло между ними на берегу?             «Я не понимаю, — признался он себе, когда после очередного грубого замечания Чонгука вышел в коридор и прислонился спиной к стене. — Я ничего не понимаю. Вроде бы я делаю всё, как положено, не лезу, не задаю лишних вопросов. Не смотрю на него... слишком долго. Но он всё равно недоволен».             «Может быть, — подумал он, шагая по дорожке, усыпанной опавшими листьями, — может быть, я ошибся в нём и он не такой, каким хотел казаться на берегу. Может быть, настоящий — это тот, который сегодня нагрубил мне ни за что. А тот, другой — просто маска, которую он надевает, когда хочет кого-то обмануть, даже себя».             Он почти поверил в это, хотя в душе почему-то жила уверенность, что настоящий Чонгук — тот, который читал стихи на берегу реки, который спас раненого щенка и помчался на помощь другу. Тот, который смотрел на него с такой надеждой, с такой уязвимостью, с такой... И что сегодняшняя грубость — просто защита, способ спрятаться от себя, от того, что он чувствует, что боится признать.             Несмотря на эту холодность, Тэхён за эти месяцы успел разглядеть в Чонгуке то, что было скрыто от поверхностного взгляда. Он понял: омега вовсе не тот капризный ребёнок, каким казался в первые дни. За грубостью, за сарказмом, за бесконечными придирками пряталась ранимая, тонкая душа в страхе, что её обманут. И Тэхён не мог оставаться равнодушным. Конечно, он был здоровым альфой в расцвете сил, с горячей кровью и острым чутьём. Внешность Чонгука привлекала и действовала на Тэхёна сильнее, чем он хотел признать, но он был прежде всего профессионалом. К тому же, он умел подавлять желания, заставлял себя не смотреть слишком долго, не вдыхать слишком глубоко. И до сих пор это у него получалось.             Однако однажды, уже на исходе сентября, когда дни стали заметно короче и вечера — холоднее, Тэхён стал замечать, что его привычная, такая, казалось, прочная броня, дала трещину. Он зашёл в гостиную с вечерним докладом, казалось бы, рутинное дело, которое он проделывал каждый день, докладывая Сокджину о состоянии дел в охране, о том, что ночь прошла без происшествий, посты сменены вовремя, всё в порядке. Чонгук сидел в кресле у окна, из которого был виден сад, и смотрел на улицу, где сумерки уже сгустились, превратив знакомые очертания деревьев и кустов в тёмные, таинственные силуэты. На нём был бледно-голубой домашний костюм с кружевным воротником, из-за которого шея казалась ещё тоньше, ещё изящнее, и его распущенные волосы падали на плечи, блестя в свете свечей.             Тэхён, войдя в комнату и сделав шаг к Сокджину, чтобы начать доклад, замер на секунду. Его взгляд, помимо воли, помимо всех запретов и приказов, которые он сам себе дал, задержался на затылке омеги, на изгибе шеи, на том, как лунный свет, пробиваясь сквозь неплотно задёрнутые занавески, ложился на плечи Чонгука, подчёркивая их хрупкость и красоту. Это была всего лишь секунда, всего мгновение, короткое, как вздох. Тэхён отвёл глаза быстрее, чем Чонгук успел обернуться, быстрее, чем Сокджин, сидевший напротив, мог заметить что-то неладное. Он прочёл доклад ровным, ничего не выражающим голосом, который был его защитой, способом оставаться на расстоянии. И всё это время чувствовал, как в груди сердце бьётся чаще, чем положено профессионалу.             Сокджин кивнул, поблагодарил, отпустив альфу отдыхать. Тэхён поклонился и вышел, и только в коридоре, когда дверь за ним закрылась и он остался один, он позволил себе выдохнуть. Он прислонился спиной к холодной стене и простоял так с минуту, пытаясь унять сердцебиение, которое, казалось, готово было разорвать грудную клетку. Пытаясь привести в порядок мысли, которые разбегались, как испуганные птицы, не желая собираться в стаю. Пытаясь убедить себя в том, что ничего не случилось, просто устал, просто долгий день, просто…             — Что это вообще, Ким, — сказал он себе шёпотом, чтобы никто не услышал. — Ты — профессионал. Ты не имеешь права на такие… такие… слабости.             Он закрыл глаза и представил себе высокую, толстую стену, сложенную из гранита и скреплённую железом. Стену, за которой спрятано всё: чувства, желания, страхи, надежды. Стену, которую никто и никогда не мог пробить. Но если быть честным с самим собой, он знал, что стена дала первую трещину, пока небольшую. И что эта трещина будет расти, расширяться от этого изгиба шеи, от лунного света на плечах, от запаха лилии, который, казалось, преследовал его повсюду, пока стена не рухнет. И он уже ничего не мог с этим поделать.             Через несколько дней Чонгук, немного успокоившись и убедив себя, что пора перестать злиться, попытался снова заговорить с Тэхёном более мирно. Омега считал, что разговор о личном поможет снова растопить лёд между ними. Не о службе, не о погоде, не о дороге, а о том, что было сокрыто от посторонних глаз. О жизни, судьбе. О том, что делает человека человеком.             Омега пытался подобрать подходящий момент, и когда они возвращались с очередной короткой прогулки, поехав на карете, он всю дорогу пытался поймать момент для разговора. Всю дорогу он молчал, глядя в окно, не решаясь заговорить, и Тэхён, сидевший напротив, не нарушал тишины, потому что считал, что господин не расположен к беседе. Когда они уже въезжали в лес, где сумерки сгущались быстрее, чем в поле, Чонгук, набравшись смелости, вдруг тихо спросил, почти робко, как спрашивают о чём-то, что может причинить боль:             — Капитан, а у вас есть семья? Родители?             Тэхён, который смотрел на дорогу, медленно перевёл взгляд на Чонгука. В глазах омеги, обычно таких насмешливых или равнодушных, сейчас можно было увидеть не праздное любопытство, а то, которое бывает у людей, когда они хотят понять другого человека по-настоящему.             — Да, господин, — ответил он, чуть дрогнув. Говорить о прошлом, о том, что потеряно, было трудно. Особенно когда тебя спрашивают не из вежливости, а от сердца.             — А где они сейчас? — Чонгук смотрел на него, не отводя глаз, с надеждой, что сейчас Тэхён откроется, расскажет, поделится.             Он промолчал, не мог, не имел права. Сказать правду значило впустить этого омегу в самое сокровенное, позволить ему подойти слишком близко, открыть дверь в сердце. А впустить туда Чонгука — значило потерять контроль, себя. Этого Тэхён не мог позволить.             — Я на службе, Ваша Милость, — сказал он холоднее, чем хотелось бы. — Мои личные дела не должны вас отвлекать.             Ким посмотрел на Чонгука прямо, спокойным, непроницаемым взглядом, который был его главным оружием в этом противостоянии. И видел, как лицо омеги меняется: надежда сменяется обидой, обида — недоумением, недоумение — горечью. Как щёки его вспыхивают, то ли от стыда, то ли от злости, то ли от того и другого вместе. Как он кусает губу и отворачивается к окну, чтобы скрыть то, что написано у него на лице. Чонгук тоже промолчал, не стал спорить, допытываться, огрызаться, требовать ответа, просто замолчал и уставился в окно, где сумерки уже сгустились до такой степени, что трудно было различить деревья от кустов, а небо от земли. И в этом молчании было столько настоящей обиды, что Тэхён почувствовал себя последним негодяем.             «Я хотел спросить не из пустого любопытства, — думал Чонгук, глядя на проплывающие мимо тёмные силуэты деревьев. — Я хотел узнать, понять. А он… он опять закрылся.. Почему он не даёт мне войти? Почему не верит?» Омега сжал зубы и заставил себя смотреть в окно, на мелькающие тени. И теперь они оба сидели в карете, в темноте, на расстоянии вытянутой руки, и чувствовали друг друга так остро, так болезненно, что, казалось, воздух между ними трещал от напряжения, как льдина, которая вот-вот расколется под тяжестью.             Черта была перейдена не тогда, когда он спросил. Не тогда, когда они стояли в объятиях у реки. Не тогда, когда он читал стихи, а Тэхён слушал, затаив дыхание. А раньше. Намного раньше. В тот самый первый день, когда Тэхён вошёл в гостиную, и Чонгук взглянул на него. Сентябрь подходил к концу, меняя их жизнь окончательно. Осень вступила в свои права, и в воздухе пахло холодом и горькой, почти невозможной надеждой, которая не сбывается, но без которой жить нельзя.
Отзывы (2)