***
(Мне всегда казалось, что такое бывает только в пошловатых романтических книжках, которые сестра прячет под подушкой. Казалось, что всё это выдумки людей, думающих исключительно о совершенно низменных вещах. Казалось невозможным желать чего-то настолько сильно, чтобы еда или сон вдруг становились не самыми важными потребностями. Казалось, что лето не может быть таким жарким. Таким жадным. Таким бесконечно напоминающим о том, что однажды закончится.) Близился вечер, но пекло всё ещё стояло почти полуденное. Я свернулся на полосатом матрасе верхней полки купе и отбивал пальцами по стеклу какой-то знакомый, а может, и вовсе придуманный мной ритм. Поезд нёсся мимо жёлтых полей с выжженной травой. Изредка среди них мелькали маленькие домики, церковные купола и редкие полосы деревьев. Где-то после пятого поля я окончательно перестал делать вид, что отличаю одно от другого. По своей отвратительной привычке после обеда меня клонило в сон. Поезд мягко качал из стороны в сторону, убаюкивая размеренным стуком колёс. Я опустил тонкие жалюзи, и веки тут же начали тяжелеть вместе с ними. Наверное, это единственное место на земле, где можно чувствовать себя настолько спокойно и почти млеть от самых простых вещей: от чистого, кипенно-белого белья, крепкого чёрного чая в гранёном стакане, от двух яиц на завтрак. Даже солнце здесь было особенным. Оно не кусалось жаром, а мягко ложилось на пол в проходе между полками, вытягивалось длинными лучами и уползало куда-то в общий коридор. Матушка, почти до тошноты по-обыденному, сидела, поджав под себя ноги, и что-то увлечённо вычитывала в газете. Утром она была слишком занята тем, что отчитывала отца за какую-то очередную мелкую глупость, и совершенно забыла о свежих новостях. — Неужели так кошмарно выросли цены?.. - качает головой отец, заглядывая через её плечо. — Не ругайся, милый. — Прости, дорогая. И тут же невесомо целует её в висок, убирая за ухо выбившуюся прядь. Ох, мамá. Меня всегда удивляло это едва заметное смешение строгости и нежности в её способах воспитания. Впрочем, тонкими их можно было назвать только по отношению к папá. В нашем случае всё куда чаще делилось на кнут и пряник, что, впрочем, совершенно меня не огорчало. Я опустил руку вниз и кончиками пальцев коснулся края столика. Обычно это означало одно странное состояние. Когда чего-то хочется. Очень сильно хочется. Но чего именно — понять невозможно. (Тогда я ещё не знал, что это чувство будет неотступно преследовать меня все шесть недель того длинного, душного лета. Я очень хорошо помню дорогу туда. И особенно хорошо — дорогу обратно. Тот же поезд. Те же места. Те же поля за окном. Но качало уже совсем иначе. И в привычном стуке колёс слышались какие-то неуместные голоса, обрывки разговоров и фразы, которые никак не хотели оставлять меня в покое. Наверное, именно тогда я понял, что перестал любить дорогу. Я бы лучше проехал эти километры на велосипеде. Пересёк бы их пешком. Да как угодно. Лишь бы ещё хоть раз не залезать в этого железного гиганта, который когда-то вёз меня туда. В эти белые стены. В эти душные комнаты. В эти бесконечные зелёные лабиринты.) Я стоял, прислонившись бедром к задней двери старого «Мерседес-Бенца», и, выудив из кармана поло солнечные очки, раздражённо цокал на невыносимую жару. — Холли, детка, прошу тебя, не лезь в клумбу. Мамá, даже не оборачиваясь, взмахнула рукой в белоснежной перчатке. К Холли тут же подошла Долорес, подняла её с земли и принялась отряхивать маленькое кружевное платье. Лола — как её чаще всего называла матушка — работала у нас так давно, что никто уже не помнил, когда именно она появилась в доме. Холли считала её второй матерью, мама — спасением, а отец, кажется, просто частью интерьера. (Могу ли я вспомнить, когда это случилось впервые? Да. Думаю, именно тем вечером.) Я спустился к ужину, на который традиционно собирались все семьи пансионата. Сначала гости подолгу изображали восторг от встречи друг с другом, затем принимались хвастаться успехами собственных чад, а к концу вечера обменивались любезностями и строили планы на совместные лодочные прогулки. Стоять возле чуть приоткрытых французских окон казалось самым безопасным местом во всём доме. Оттуда было удобно наблюдать. Я с жадным интересом смотрел, как сизый дым выползает из трубок пожилых синьоров. Они неторопливо подносили мундштуки к губам, делали глубокий вдох и прикрывали глаза с таким удовольствием, будто в мире не существовало никаких других забот. Ох, знала бы мамá, как сильно мне хотелось того же. Спрятать в чемодан помятую пачку «Лаки Страйк» я так и не решился. Вместо этого строил планы: стрельнуть сигарету у кого-нибудь постарше или дождаться вечера, отбиться от уставшей после верховой езды семьи и сбежать в местную табачную лавку. Мне казалось, что тогда я наконец пойму, ради чего все они делают это с таким видом, будто курение — не привычка, а особый вид искусства. И, вероятно, я понял бы это гораздо позже, если бы в тот вечер случайно не отвёл взгляд за пределы огней, музыки и чужого смеха. Чуть поодаль от освещённой поляны, выше по склону, тянулся старый каменный забор. Полуразрушенный, низкий и, кажется, совершенно бесполезный — если его вообще когда-либо строили для защиты. На одном из обломков сидел молодой парень — возможно, даже мой ровесник. Он устроился там так уверенно, словно это место принадлежало только ему. Одной рукой он опирался на каменный выступ, другой держал сигарету. Огонёк то вспыхивал, то гас в сгущающихся сумерках. Рядом сидела краснощёкая девушка. Она смеялась громко, запрокидывая голову, и то и дело толкала его плечом. В пальцах у неё покачивался бокал на длинной тонкой ножке. Подол лёгкого платья сбился выше колен, открывая загорелые бёдра. Иногда она брала у него сигарету, делала короткую затяжку и возвращала обратно. Он отвечал ей так же просто — касанием пальцев к её запястью, ленивым движением, которым поправлял прядь волос у её лица, или коротким наклоном головы, когда она говорила ему что-то почти на ухо. Они выглядели так, словно знали какой-то секрет, недоступный всем остальным. Секрет, который мне тоже отчаянно хотелось узнать. Я вдруг понял, настоящий вечер происходил не за длинными столами, а там — на старом каменном заборе, среди табачного дыма, опьяненного смеха и медленно наступающей темноты. И именно туда я смотрел следующие несколько минут, забыв и про сигареты, и про ужин, и про всё остальное. Это казалось таким близким и одновременно чем-то совершенно недоступным. Хотя, если честно, я с самого детства мало знаю про недоступность. Папá любил рассказывать, что с тех пор, как женился на маме, он разучился закатывать глаза. А потом появились мы. Сначала — моя старшая сестра, до безобразия капризная и требовательная. Потом я — поспокойнее, с желаниями попроще. Но отец по привычке всё равно исполнял любое моё желание. Ну, а маленькая принцесса Холли и вовсе не нуждалась в просьбах, её «хочу» легко угадывалось по блеску в глазах. Стоит только ей увидеть витрину, детское меню или что угодно розовое и новое, и уже понятно, чем всё закончится. Она могла загореться чем-то на минуту — и ровно на эту минуту весь мир начинал под это подстраиваться. И, наверное, именно поэтому мне всегда казалось странным, что есть вещи, которые мне вроде бы доступны — но почему-то всё равно остаются где-то не у меня. Я отвёл взгляд, рассматривая блеск в своих новеньких лакированных туфлях. Почему-то стало не по себе. Хотя я даже не смог бы объяснить почему. Оттолкнувшись от рамы, я поспешил раствориться в суете зала. Выцепив молодого официанта и стрельнув у него пару отвратительных «Кэмел», я сбежал в летний сад и устроился неподалёку от лабиринта. Зелёные стены поднимались выше головы и тянулись во все стороны одинаковыми коридорами. От нагретых солнцем ветвей пахло сухой травой и листвой. Стоило пару раз свернуть — и уже становилось непонятно, откуда пришёл и куда вообще собирался идти. Я всегда считал это довольно сомнительным развлечением. Только очень богатый человек способен потратить целое состояние на то, чтобы потом добровольно в нём заблудиться. Хотя, если быть честным, настоящая опасность грозила разве что какому-нибудь особо упитанному джентльмену. Упади такой на спину посреди лабиринта — и остаётся только надеяться, что его найдут раньше, чем он умрёт от скуки. Бедные ненасытные дяди. Впрочем, если бы кто-нибудь предложил мне собственный лабиринт, я бы, вероятно, согласился. Я затянулся. (Помню первая затяжка вышла отвратительной. Вторая — тоже. К третьей я окончательно убедился, что люди либо лгут, либо обладают вкусом похуже моего. Тогда я ещё не знал, что совсем скоро начну курить другую дрянь. Гораздо чаще.) На следующий день после завтрака я снова валялся на шезлонге у бассейна, прикрыв лицо книгой от солнца. От воды тянуло прохладой и хлоркой. Где-то за спиной визжали дети. Холли, кажется, уже в третий раз пыталась утопить надувного фламинго и теперь громко возмущалась его нежеланию идти ко дну. Я перевернул страницу.«Я выхожу на открытую дорогу легко и беззаботно. Здоровый, свободный — весь мир лежит передо мной».
Красиво сказано. Даже слишком. Я опустил книгу на грудь и посмотрел в сторону моря. Мир действительно лежал передо мной. Впереди было ещё почти два месяца лета. Никакой школы. Никаких экзаменов. Никаких обязанностей серьёзнее, чем появляться к ужину вовремя и время от времени делать вид, что мне интересны разговоры взрослых. Если подумать, у меня было всё, о чём только можно мечтать. Но почему-то именно этим летом этого вдруг стало недостаточно. Я снова посмотрел на страницу. Полная ерунда. Уитмен писал о дорогах так, будто стоит выйти из дома — и всё сразу станет понятным. Наверное, мне просто тоже хотелось чего-то подобного. Чтобы однажды проснуться утром и вдруг понять, чего именно не хватает. Вместо этого я уже добрых десять минут смотрел поверх книги, перечитывая одну и ту же строчку снова и снова. И если быть честным, думал совсем не о дороге. Неподалёку от бара, растянувшись на лежаке, я заметил вчерашнюю девушку. Она лежала на животе, подставив плечи солнцу, и читала какую-то потрёпанную книгу. Тёмные кудри, ещё влажные после бассейна, выбивались из небрежного пучка и липли к шее. Я невольно огляделся. А где тот парень? Взгляд скользнул по бассейну, барным стульям, рядам шезлонгов, но её спутника нигде не было видно. Я посмотрел на большие часы над центральным входом. Спит ещё? Хотя какое мне вообще дело. Я снова уткнулся в книгу. Уитмен вновь раз за разом пытался убедить меня, что всё в мире происходит именно так, как должно происходить. Что нужно только идти вперёд и не бояться дороги. Я перечитал один и тот же абзац трижды. Потом ещё раз. И всё равно не запомнил ни слова. Если бы в конце меня попросили пересказать прочитанное, пришлось бы честно признаться, что Уитмен проиграл девушке у бассейна. Солнце било в страницы так ярко, что буквы начинали расплываться перед глазами. В конце концов я захлопнул книгу и потянулся за стаканом лимонада. (Смешно, как память выбирает, что сохранить. Некоторые дни из того лета исчезли целиком. Я не помню ни одного завтрака в июле. Не помню, что говорили родители за ужином. Не помню половину имён. Но стоит закрыть глаза — и я снова вижу солнечный блик на стакане с лимонадом. Снова слышу плеск воды. Снова чувствую запах хлорки, нагретого камня и крема от загара. И то странное ощущение. Будто мне вдруг стало тесно. Не от бесконечных разговоров взрослых. Не от одинаковых дней, похожих друг на друга как близнецы. И даже не от самого себя. Тогда я, конечно, думал, что просто скучаю. Или маюсь от жары. Или мне нужен новый велосипед. Иногда мне вообще кажется, что то лето началось не в день нашего приезда. И даже не в тот вечер, когда я впервые увидел его. Оно началось гораздо раньше. В тот момент, когда привычная жизнь вдруг перестала помещаться внутри меня. Просто некоторые люди появляются в твоей жизни ещё до того, как ты успеваешь их встретить. И какая-то часть тебя узнаёт об этом раньше остальных.)