***
Взгляд опустился вниз, ослабевшие мышцы запекло — должно быть, выглядело так, словно Нат рассматривал свои руки, или колени, или щебень под голыми ступнями. Он запутался, не видя ничего, утопая в водовороте цветастых точек, заполонивших усталые глаза. Напротив высились две колонны, и его всё клонило в сторону белой и чистой — буква на ней так блестела, что разобрать её не удавалось, — но он, вопреки желанию, оставался стоять неподвижно. Когда стало практически невыносимо, солнце над головой погасло, и в поглотившей Ната темноте зародилась точка света, выросшая в полумесяц у ног женщины, сверкнувшей глазами между колонн. Он дёрнулся назад и тут же шагнул в её сторону, сменяя ребристый камень гладким полом. — Чей свет отражает луна? Я не вижу солнца, — спросил женщину Нат, рассматривая сияющий полукруг, прикрытый тканью платья. В ответ промолчали, глядя в упор. — Кто вы? Снова молчание. — Почему я не могу подойти к колоннам? — в отчаянии задавал он очередной вопрос, ощутив его самым важным в своей жизни. — Нельзя выбирать, — от едва слышного голоса женщины задрожал полумесяц, откликаясь ей преданно. Долгожданный ответ заставил Ната загореться всем телом, так ему жаждалось что-то узнать у незнакомки. Безымянная сидела прямой, будто третья стела, и прикрывала собой панно с гранатами, достаточно спелыми, чтобы пойти на стол. Ему хотелось заглянуть за него. — Что выбирать? Объясните, прошу, — взмолился Нат. — Я не могу ответить на вопрос, что задан не мне. — Но я спрашиваю у вас! — не выдержал он, говоря громче. — Нет, — не обращая внимания на чужую несдержанность, настаивала женщина. — Тогда у кого? Что у вас в свитке? — и указал на свёрток пергамента, заслонённый широким рукавом, что вдруг привлёк его внимание. Та лишь закрыла надпись на свитке ладонью, скрывая от глаз постороннего и её. — Что у вас в свитке?! — Нат попытался подойти к ней, но не смог. Гранаты с гобелена позади женщины стали осыпаться, лопаясь на земле и раскидывая подавленные зёрна, покрывающие вмиг раскалённую землю. Сок в ту же секунду вскипал, оставаясь на мраморе липким глянцевым слоем. С первой каплей на своей коже Нат проснулся с шёпотом на губах: — Господи. Всего лишь сон, измучивший Ната. Ступни чисты от горячей крови, разве что покалывают от ворсистых шерстяных носков. Рядом заворочался радист, едва ли не соприкасающийся с ним плечами, предчувствующий скорый подъём. Под лопаткой чувствовался рельеф проступающей из лапника ветки, в дальнем углу храпел посыльный — привычная обстановка. Но сердце отчего-то было не Натово, а загнанной лошади, тарабанящее о рёбра громче будильника. На ощупь он подтягивал к себе вещи, не испытывая больше сонливости. Обувая кирзачи на три размера больше необходимого, замотав перед этим ступни портянками, он готовился к очередному дню. На его тридцать девятый размер не было сапог, а если те и существовали, то Нату такой пары не досталось — выбирать не приходилось. Слабо притоптав глину подошвой, чтобы не шуметь, Нат убедился, что переделывать не нужно и можно идти. Проснувшись раньше остальных, он попал в удивительный момент, когда редкие минуты тишины людского быта позволяли природе показать голос. Ливень заканчивался, уступая слабому грибному дождю, беспокоящему нагие деревья, и Нат вслушивался, разделяя уединение с успокаивающей — таковой ли — мыслью о Боге. Одним даны наказания, другим — испытания, сомневаться в справедливости замысла не Нату уж точно. Ему бы только понять, испытывают его или наказывают, и тогда душа найдёт покой. Мама научила этому Ната, говоря, что ей отведена кара, но разве она была плохой? Чем лучше Нат, если даже она, не отказавшаяся от безродного сына, грешна? Как именно распорядились с судьбами умерших вчера и почему французского лётчика подбили — есть ли на войне невиновные, кого не будут судить за посеянную смерть. Нат не знал, но знать, наверное, хотел. Даже не наверное, а неоспоримо так — за это он и получал своё наказание. Людей лишили Рая за тягу к знанию, и Нат посягал на ведомое Богу, запретное человеку. Может, он единственный лишний среди сотен испытуемых. Сегодня француз, на удивление, окажется у них. Жана, так его звали, велели привезти к их капитану, ведь забрать ночью аэродрому Нормандии его не удалось — непогода, вражеские истребители и грядущее нечто, что не позволяло поднять носа от своих обязанностей, отвлекаясь даже на привилегированного иностранца. Нат взывал ко Христу, надеясь на… На ничего. Война глуха к мольбам, так вышло. В случае непредвиденных обстоятельств француза наказали подселить в землянку Ната — не самую лучшую, не слишком просторную, недостаточно тёплую, — к тому, кто говорил с ним на одном языке. Шестерым придётся потесниться, и Нату не жаль куска настила под собой; он спал прямо рядом с буржуйкой, и именно это место собирался отдать обожжённому лётчику при необходимости. В мелочах, жалких незначительностях вроде отданного товарищу куска хлеба и разделённого с умирающим страдания, Нат надеялся искупить всё, что неизбежно оттянет ему шею в день Великого суда. Последние удобства ему достались, чтобы он их сумел оторвать от изголодавшегося нутра. Спустя три часа, когда шинель на плечах промокла до нитки, капитан вызвал его к себе. Козырёк конфедератки мог бы спасти глаза от воды, если бы не ветер, задувающий капли под него. В ушах заложило, отчего хотелось потрясти головой, хлопая себя по вискам. Не лучший вид для знакомства. А Жан выглядел пресквернее некуда. Под глазами у него синело, а нос с пращевидной повязкой выпирал на отёкшем лице. Посаднённая и кое-где опалённая кожа вызывала, казалось, боль у смотрящего, если долго не отводить взгляд. Выстриженный клок волос над ухом заклеили, наверное, пряча шов. Француз не казался гордым европейцем родом оттуда, куда хотелось сбежать в поисках свободного будущего, напоминая угловатую гематому. Опирающийся на трость, он сжимал её рукоять и горбился над ней подобно старику, и наконечник втапливался в землю, разрывая плотный еловый пласт. Всё в лагере было еловым: и люди елью пропахли, и вещи их, и в носу запах оставался, как далеко бы от леса солдат ни отошёл. Француз тоже быстро пропахнет хвоей, или даже можно сказать провоняет. Ядрёным ароматом подгнивающих иголок и листвы, смешанных с выгоревшим керосином. Капитан представлял их друг другу, давая указания: — Будешь за ним присматривать, пока не получится вернуть его нормандцам, — говорил тот, рассматривая два иностранных мундира в своём подчинении. — Покажи быстро, что и где, куда нос не совать. Пусть Ситникову доложит, что видел перед тем, как подбили, опишет всё. Мы уже рапорт отправим. — Так точно, капитан, — отдав честь, они с Жаном вышли наружу, и Нат махнул писарю, как обычно щёлкающему печатной машинкой в предбаннике. Проходя по вязкой грязи и подстраиваясь под хромой шаг Жана, он указывал на нужные землянки и рвы ладонью. Рассказывал, где находилась полевая кухня и умывальник, провёл до блиндажей, в которых можно укрыться во время атак и от которых они последовали до пункта наведения. Раз — дыхание тяжелее, два — опухшие глаза жмурятся, три — колени подгибаются. Нат знал наверняка, что Жану нужны костыли, но также он знал, что их на него не хватило — все достались калекам. И хорошо, что ему не пришлось оказаться среди изувеченных, однако чужая боль от этого осознания просачиваться в Ната не прекращала. Лишь недавно он и мечтать не мог о том, чтобы увидеться с кем-то похожим на него, а сегодня стоял на расстоянии вытянутой руки с Жаном, неизвестной силой к себе притягивающего. Вдруг ноги стремились к нему вечером не по случайности, вдруг по замыслу или ещё какому толку. На середине дороги Жан заговорил болезненно хрипло, не поворачиваясь к Нату лицом: — Hier, ton français c’était la gâche, d'habitude il est meilleur, — чётко слышался южный говор, раньше Натом не замеченный. — J'étais trop stressé. Отрицать неудачу не имело смысла, французский его и впрямь был ужасен, когда Нат думал лишь о том, что где-то в небе горит и, скорее всего, падает самолёт с живым человеком внутри. — Je suis pas le premier qui se fait esquinter, ni le dernier. Si tu arrives pas à te calmer, mes collègues vont y passer sans capter un mot de ton tchatche. Mais bon, de toute façon, vous m'avez sauvé. Честное замечание Жана, способное показаться жестоким, не встреться Нат с реальностью ещё давно, странным образом приободрило. Хотелось верить, что впредь он вспомнит наставление, пощёчиной приводящее в чувство. — Si tu as besoin de t'adresser à quelqu'un, dis-le-moi et je traduirai, — зачем-то уточнил и без того очевидные вещи Нат и предложил Жану руку, чтобы помочь спуститься по ступеням, получая немой отказ. Жан лишь чуть погодя согласно кивнул, пригинаясь ещё сильнее у входа в пост. Разговор товарищей прервался, и всё их внимание перешло на француза, стоящего в смешанной форме: американская лётная куртка, советские штаны и сапоги, прицепленные французские кокарды. Вместе с Натом, выряженным в польскую военную форму, они напоминали бельмо на глазу. Неяркое и замусоленное, но явно нагоняющее скребущее чувство неудобства для других. Да и для них, вероятно, тоже. Наводчик протёр ладони о штаны и протянул левую Жану, когда увидел, что правая занята тростью. На рукопожатие ответили поразительно крепко, и мимолётно Нату подумалось, что это от поиска физической опоры, даже если неосознанного. — А вот и вы, ну, добро пожаловать в нашу скромную обитель, верную тень вашей Нормандии, — выделяя слова, продолжал осматривать французского лётчика вдруг заерепенившийся радист. — Не начинай, — цокнул и осадил товарища наводчик, приглашая жестом вошедших присесть. — Располагайтесь. Впрочем, к иностранцам радист относился настороженно практически ко всем, Ната разве что не трогал и, вроде как, уважал. Спал рядом, делился всяким — не всегда нужным, но всё-таки. Человек он вряд ли плохой, и склочным не назвать, возможно, что-то личное? Нат не лез с расспросами и не собирался. Посягнёт на чужие тайны и даст разрешение требовать раскрытия собственных. — Ils ont salué, tu peux t'asseoir ici, — без лишних подробностей перевёл Нат, опускаясь на своё место и указывая Жану на короб у карты, ближе к офицеру. Трость положили поблизости и, схватив угол ящика, заменяющего нормальные стулья, медленно руками опустили тело. Нат поморщился от досады, не имея ни малейшего представления, как предложить помощь гордецу — гордецу ли? — не оскорбляя вольную натуру. В этот раз Жан справился сам, но неизвестно, получится ли у него в следующий, изводи он покалеченные конечности и дальше. Оставалось верить, что от своих он поддержку примет. — Salut à toi, — хрипло и гнусаво, как и прежде, сказал Жан, смотря на ехидного радиста и уставшего наводчика. Нат вновь перевёл, ощущая смешанные чувства — ему впервые предстоит работать непосредственно в присутствии иноязычного человека, поддерживая ещё и диалог собственный. Главное не запутаться и не ляпнуть лишнего, раздражая сразу троих. Офицер передал Жану карандаш, через Ната прося показать на карте, куда перемещались немецкие резервы, им с земли не видимые. Было заметно, как спина его старалась держаться прямой, но так и норовя скрючиться и скомкать силуэт. Ладони у Жана были крупными, отчего дрожь их становилась ещё заметнее — он то и дело случайно чёркал грифелем по прозрачной плёнке, закрывающей карту. Кое-где, в самых углах, на ней ещё оставались следы цветных химических карандашей, отмечавших траектории и конкретные точки на местности. Некоторые из таких Жан, если обращал внимание и что-то вспоминал, просил переместить или забраковать, как уже недействительные. Все направления сводились к границе, в сторону Ленино, и желудок Ната скрутился в узел, когда он понимал, чем все были заняты с обеих сторон — почему небо ещё опаснее и почему Жана некому забрать сразу. Через Смоленск проходили эшелоны снарядов, перегон техники и всё с подготовкой к нападению войска Польского связанного. Пальцы на ногах поджались, скованные портянками. За мелочное переживание, что он мог оказаться среди них и остаться в земле практически сразу, было стыдно. Никто не готов умирать, но умирало большинство, а Нат как был жив, так и оставался, хитря и разбрасываясь ложью в лицо каждому встречному. Окопы вокруг него гудели пчелиным ульем, ничем не отличимые от тех, где сновали с подготовкой поляки. Таскали тяжеленные грузы, гоняли посыльных на холоде, и каждый четвёртый ел свой последний обед. Нат сидел в облаке накуренного радистом дыма в относительном тепле, руки же его были целы, не сбитые в кровь от бесчисленных работ. — Ça se voit trop à ta figure que tu es prêt à te jeter sous un train. Ça, traduis-le comme tu le sens. — C'est la première fois que j'entends des expressions du Sud. Je m'y habitue, — думая о лжи и её непотребности, лгал Нат. — Non. И не дав Нату защититься, продолжил говорить о координатах — Жан напомнил ему женщину из сна.I. Папесса
17 июня 2026 г., 16:23
Примечания:
позорюсь перед историками с удовольствием
Бедой всему было разложение. Терпения, дисциплины, надежды — в сущности своей синонимов. Человеческое тело разлагается в земле от пяти до тридцати лет, в воде — в два раза дольше. А душе хватит семи дней.
Натаниэль узнал об этом на седьмой день работы переводчиком для французских лётчиков Нормандии, впервые напрямую влияя на то, умрёт кто-то или же выживет. Солгать и неверно перевести координаты нельзя от веяний патриотизма и беспощадности товарищей перед лицом врага; сказать дословно запрещал Бог.
Бога пришлось предать, чтобы оставалось, кому в него верить. Авианаводчик щебетал на спешном русском, не менее чуждом для Ната, нежели французский, радист торопил скорее переводить, а сам Натаниэль послушно делал так, как велели, соприкасаясь с небесами не привычной молитвой, а проклятием.
Невольный подсчёт в мыслях подсказывал ему, что на его совести тяжкой ношей осели несколько десятков жизней, если не больше, и неизвестно, хватит ли времени покаяться — никто здесь долго не жил. Трупы знакомых бойцов, с которыми только этим утром он пил чай, складывали штабелями в окопах, чтобы, если повезёт и бойня утихомирится, такой же кучей захоронить.
Натаниэль не знал, можно ли за них молиться — закоренелых советских атеистов, среди которых страшно признаться в вере, — однако вряд ли этим удастся причинить какой-либо вред. Если правы они и Бога нет, то и ничего, то и неважно, а если есть, значит, Натаниэль сделал всё, как и должен был.
В наушниках захрипело от помех, раздался нервный французский, близкий к воплю, но всё ещё не переходящий грань:
«Chardonneret-3, ici Chardonneret-3! Je suis touché! Moteur en feu. Je tente un atterrissage forcé au sud de la rivière!»
— Третьего подбили, вынужденно снижается к югу от реки, — побледнев, излагал Нат. Его акцент усиливался, и он переживал, что не сможет объяснить.
Руки подрагивали. Капитан цокнул бы, называя белоручкой обыкновенной.
— Никакой реки, там полоса обстрела, пусть добирается до поля! Ну же, что застыл, переводи! — орал на него наводчик, прислоняясь к карте и указывая будто бы ей.
От мягкой рокочущей в нёбе «r» не осталось и следа, и варварским французским Нат объяснялся Щеглу-3, куда стоит приземлиться. Спина его взмокла, а колени дрожали, хоть он и сомкнул их крепко, прижимая ступни, замурованные в кирзовые сапоги, к земле. Его первый подбитый, Нат молился, чтобы не труп.
Совсем скоро эфир затихнул, оставляя всех в неведении, жив ли лётчик. Радист встал с коробки от снарядов и схватил второй бинокль, втискивая его в щель для обзора и всматриваясь вдаль — выискивал столб дыма или, если всё совсем плачевно, взрыв. Натаниэль продолжал переводить, стараясь не думать ни о чём, кроме правильного выговаривания несчастной буквы.
Вероятно, в этот день его возненавидит вся Нормандия, ощущая горячий стыд за исковерканную родную речь, но было бы о чём переживать. В мирный час они воротили бы нос открыто, сейчас же, когда от нервничающего сына польского ксёндза зависела их жизнь, всё останется запертым в мыслях.
И слава Богу.
Наконец радист заорал, что у кромки леса прёт дым, и кинулся отправить кого-то за лётчиком.
— Плавно приземлился, умница! Умница! — выдохнул тот, счастливый то ли за француза, то ли за не развалившийся Як-1.
— А на что ещё ему приземлиться, там же не дураков набрали, чтоб они нам капотировали, — радостно поёрничал офицер, возвращаясь к своему делу.
— Кто их знает, я французские нежные натуры только через приёмник знаю.
Натаниэль слабо понимал, о чём они, но успокоение на их лицах считал, перенимая его. Между зубов радиста оказалась самокрутка, а в руках разгорелась спичка, так же быстро потухшая, стоило ей поджечь срезанный кончик. Он предложил Нату, придвигая источник терпкого запаха к чужому лицу, но получил отказ.
— Отец был строгий, — ответил Нат на неизменный немой вопрос в глазах радиста. Седьмой раз подряд, впервые с объяснением.
— Теперь понятно, — хмыкнул радист.
Запах махорки смешивался с запахом влажной глины и еловых веток под ногами. Загадывать наперёд нельзя, однако что-то подсказывало — этого забыть не получится, сколько лет после войны ни пройди. Если, разумеется, Нату суждено увидеть это далёкое, манящее послевоенное время.
Втроём они просидели до позднего вечера, и, наверное, на пальце Ната образовалась мозоль от того, как часто ему приходилось зажимать тангенту. После тяжёлого дня офицер похлопал его по плечу, хваля за собранность — где же она ему причудилась, интересно, — и отправил к остальным.
Помогать записывать потери как всегда. Работа не пыльная, сказал бы его дядя, но почему-то для Ната она была одной из самых сложных. Тягать снаряды и рыть окопы легче в разы, но его, низкорослого и больше жилистого, чем мускулистого, нужного умом, там не особо ждали — а жаль.
Выписывая имена в графу убитых, Нат поминал каждого, медленно выводя буквы; молился за выздоровление раненых, просил милости за неверующих. Командиры быстро перечисляли статус бойцов, и дописывал Нат по памяти.
Когда кусочек листа заполнился практически до края, он вспомнил про подбитого лётчика.
— Эй! Ты знаешь, что с тем Щеглом? — Нат остановил проходящего мимо санинструктора, бегающего туда-сюда.
— Да мы тут все уже про него знаем, наорал чего-то картаво и дальше ни бэ ни мэ по-русски. Забрали бы поскорее.
— Сильно ранен? — хотелось спросить, чего ругался, но вряд ли есть смысл.
— Ноги обгорели и нос сломан, ты у Тоньки потом спроси, она его там чикала, — махнул рукой и ушёл дальше.
— Живой, уже хорошо, — пробормотал под нос Нат.
Закончив со списком, Нат свернул к землянке штаба дивизиона, чтобы передать его писарю. Серый небольшой человечек сидел в неприятных потёмках, окружённый коптилкой, печатной машинкой и журналом учёта — то же, что и быть всё время в могиле. Хотя, вряд ли наблюдательный пункт самую малость отличался.
Все семь дней писарь выражал своим видом облегчение, что записи приносил ему отныне Нат. Почерк аккуратный, ошибок нет и строка не гуляет, что ещё нужно для счастья в сырой каморке? Не сталкиваешься с глазами товарищей, пока делаешь обход сам. Меньше страха, меньше безразличия, никаких человеческих обликов. Только писарь, клавиши и разборчивые записки Ната.
Вернуться на свежий осенний воздух словно благословение, и Нат осмотрелся сквозь пелену дождя, решая, куда ему направиться нужнее всего. Ноги потянули было в медсанбат, на четыре километра назад, отчего захотелось удариться головой. Час пешком ему ещё пройти не хватало.
Любопытство им овладело или предчувствие значения не имело, если предписано, то увидятся, а не получится — на нет и суда нет.
Может, хотелось взглянуть на того, кто с его помощью творил страшный грех убийства, чтобы узнать — хранил ли тот похожую на скорбь Ната печаль внутри. Поговорить с таким же чужаком на этой земле, как и он, раз от польского войска его откомандировали практически сразу же, забирая переводчиком.
— Нат, дуй назад! Тебя капитан звал, — обратился со спины писарь, высунувшийся снизу.
— Иду.
Понять бы, какая конечная цель. Сейчас к капитану, потом спать, потом, проснувшись, к микрофону. Всё повторится вновь. А в конце?