Она стояла в вестибюле, посреди гулкого мраморного простора, и казалась в нём очень маленькой и очень прямой. Драко остановился на верхней площадке лестницы — на минуту, незамеченный, — и просто смотрел сверху. У её ног стоял один-единственный чемодан: потёртый, маггловский, с выцветшими наклейками каких-то мест, где она, должно быть, когда-то бывала и которые теперь принадлежали другой, прежней её жизни. Она не послушалась и притащила вещи сама; ну разумеется. Спина прямая, плечи развёрнуты, подбородок чуть приподнят — вся она была собрана в кулак, готова к бою, который, она думала, её здесь ждёт. И всё-таки — Драко успел это заметить прежде, чем она спрятала, — её выдержка дала течь ровно в одном месте. Взгляд её, помимо воли, скользнул вбок и вниз, через весь вестибюль, к закрытым двустворчатым дверям в правом крыле. К гостиной. Всего на миг. А потом она отвела глаза, выпрямилась ещё сильнее, будто можно выпрямиться сильнее, чем до конца, — и сделала вид, что ничего не было. Драко знал эту дверь. Он тоже не любил на неё смотреть. Восемь лет он обходил её, как обходят могилу, в которой лежит кто-то, перед кем виноват, — и теперь, глядя, как её взгляд натыкается на ту же дверь и так же отскакивает, он почувствовал что-то едкое и тяжёлое, чему не стал подбирать названия. Вокруг неё уже вилось трое эльфов. — Госпожа желает чаю? Тилли заварит госпоже чаю! — пищала самая маленькая, заламывая уши от восторга. — С молоком? С мёдом? У Тилли есть мёд от пчёл с южного луга, госпоже непременно понравится, госпожа такая… — Госпоже постелено в синей комнате! — перебивала вторая, постарше, с обвязанным вокруг туловища чистым полотенцем вместо одежды. — Дальняя от сквозняков, окна в сад, Минки сама проветрила и нагрела простыни тёплым камнем, как в старые годы! — А Добби бы порадовался, — вдруг тихо сказала третья, совсем дряхлая, глядя на Гермиону снизу вверх слезящимися глазами. — Добби рассказывал. Добби всем рассказывал про мисс Грейнджер, что освобождает эльфов. Старая Хэтти помнит. Что-то дрогнуло в лице Гермионы при имени Добби — Драко увидел и это, со своей площадки, — но она только наклонилась к дряхлой эльфийке и сказала ей что-то очень тихо, чего он не расслышал, и старуха прижала уши и засияла так, будто ей вручили все сокровища Гринготтса. Самая маленькая, Тилли, потянулась было к чемодану. — Тилли отнесёт вещи госпожи! — Спасибо, — сказала Гермиона, мягко перехватывая ручку чемодана прежде эльфа, — но я сама. Тебе не нужно носить за мной тяжести, правда. Как тебя зовут — Тилли? Спасибо, Тилли. Эльфийка застыла с протянутыми руками, потрясённая до немоты — её, кажется, впервые в жизни поблагодарили и назвали по имени в этом доме, — а потом залилась таким восторгом, что вынуждена была спрятать лицо в собственные уши. Драко смотрел на это сверху и не понимал. Гермиона Грейнджер пробыла под его крышей две минуты. Откуда у домовиков, переживших войну в этих самых стенах, видевших то, что они видели, такая мгновенная, безоглядная, неприличная нежность к ней — он решительно отказывался понимать. Хотя — если бы он дал себе труд задуматься, а он не дал, — он бы, пожалуй, понял. Эльфы помнили, кого здесь ломали. И, может быть, по-своему, по-эльфийски, ясно осознавали, что в дом вернулась не чужая. Вернулась пострадавшая. И встречали её так, как встречают того, перед кем виноват весь дом разом, до последнего камня. Он спустился. Каждый шаг отдавался под высоким потолком. — Грейнджер, — сказал он. — Малфой. — Она подняла на него глаза, и в них уже не было ни следа той трещинки, что мелькнула секунду назад у дверей гостиной. Ровный, оценивающий взгляд. — У тебя на лице опилки. Он провёл тыльной стороной ладони по скуле — и тут же разозлился на себя за то, что повёлся, что проверил, что позволил ей с первой же реплики сдвинуть себя на шаг. Уголок её рта едва заметно дрогнул. Где-то в невидимой ведомости, которую они, кажется, оба бессознательно вели, прибавилась первая чёрточка в её пользу. Один–ноль. — Идём, — сказал он, поворачиваясь, чтобы она не увидела, как ему досадно. — Покажу, где что. Чем быстрее усвоишь, что и где, тем меньше нам придётся разговаривать. — Какая заманчивая перспектива, — пробормотала она у него за спиной и подхватила чемодан, прежде чем самый храбрый из эльфов успел снова к нему метнуться.
Он вёл её по дому, и дом её разочаровывал — Драко видел это и, к собственной ярости, чувствовал из-за этого что-то постыдно похожее на стыд. Она ждала роскоши. Все ждали. Малфой-мэнор в воображении посторонних оставался тем, чем был при отце: анфилады, ломящиеся от золота; хрусталь; эльф у каждой двери; павлины-альбиносы на стриженых лужайках. Драко помнил эти лужайки. Помнил и павлинов — их съели в первую послевоенную зиму, без малейшей иронии, когда репарации обглодали счета до дна, а гордость ещё не позволяла продавать землю. Теперь о павлинах напоминал только заросший вольер в дальнем углу сада, куда он не ходил. — Здесь жилое крыло, — говорил он ровно, ведя её по коридору. — Восточное закрыто. Туда не ходи, разве что захочешь умереть от простуды и избавить нас обоих от хлопот. Оно не отапливается. — Заманчиво, — сказала она. — Но я, пожалуй, повременю. Он не удостоил это ответом. Они шли мимо закрытых дверей, мимо комнат, спрятанных под чехлами, — и чехлы эти белели в полумраке, как стая задремавших привидений. На стенах, на выгоревших обоях, тут и там темнели прямоугольники почище, поярче окружающего: места, где когда-то висели картины. Драко не смотрел на них. Он давно научился не смотреть на пустые места — их в доме, и в нём самом, было слишком много. Гермиона смотрела. Конечно, смотрела — она всё замечала, в этом и состояла её особенность, в школе бесившая его до зубовного скрежета, а теперь просто неудобная. — Картины продали, — сказала она. Не вопрос. — Картины продали, — подтвердил он ровно. — И серебро. И гобелены. И коллекцию отца. Репарации, Грейнджер. Их платят не из воздуха. — Он остановился, открыл одну из немногих живых дверей. — Библиотека здесь, если тебе нужно работать по вечерам. Книг осталось больше, чем покупателей на них, — родовые манускрипты закон продавать запрещает, так что хоть что-то в этом доме нельзя пустить с молотка. Она заглянула — и он увидел, как против воли вспыхнули у неё глаза при виде стеллажей, уходящих во мрак под потолок. Книжница. Это он тоже помнил со школы. На одно странное мгновение ему захотелось сказать ей: бери любую, читай что хочешь, тут давно никто не читает, — и он сам удивился этому желанию и придушил его на месте. — Кухня и малая столовая дальше по коридору, — сказал он вместо этого, закрывая дверь библиотеки. — Там мы едим. Точнее, там ем я. Мать предпочитает у себя. Эльфов осталось четверо — те, что не ушли и не… — он запнулся на слове «погибли» и обошёл его, — …и не оставили нас. Так что не жди прислуги за каждым креслом. Если тебе что-то нужно — проще попросить прямо, чем звонить и ждать. — Я не из тех, кто звонит и ждёт, — сказала она. И, помолчав, добавила — тем особым ровным тоном, который он уже начинал узнавать: тоном человека, перешедшего к делу. — Эти четверо. Они связаны с домом? Им платят? Драко остановился. — Они домовые эльфы, Грейнджер, — сказал он медленно, словно растолковывая очевидное несообразительному ребёнку. — Они связаны с домом. Так было всегда. Так заведено. — «Так заведено», — повторила она, и в этих двух словах было столько холода, что он невольно обернулся. Она стояла посреди коридора, не повышая голоса, но вся подобравшись, и смотрела на него так, как, должно быть, смотрела на скамью подсудимых. — Рабство тоже было «так заведено», Малфой. Веками. Это не делало его чем-то иным. — Это не рабство, это… — Связанные клятвой существа, которые работают без сна, без платы и без права уйти, потому что родились в доме, который их не отпускает. — Она говорила ровно, отчётливо, и каждое слово ложилось, как печать. — У этого есть имя, и оно мне не нравится. Я восемь лет состою в Комиссии по защите эльфов. Я писала законопроекты о минимальном жалованье для волшебных существ — их клали под ковер ровно туда же, куда теперь кладут мои записки о браке. Так что не рассказывай мне, что «так заведено». Я знаю, как заведено. Я всю свою сознательную жизнь пытаюсь это изменить. Драко открыл рот для какой-нибудь отповеди — про традицию, про природу эльфов, про то, что они сами не желают свободы, что Винки спилась от воли, что это всё наивные маггловские мерки, приложенные не к тому миру, — у него был наготове целый арсенал, отполированный поколениями таких, как он. И не сказал ничего. Потому что поверх всех этих гладких доводов в нём поднялось — непрошено, некстати — одно-единственное воспоминание: маленький эльф в наволочке, нелепый, дерзкий, не желавший знать своего места; эльф, которого его собственная семья держала в этом доме и который вырвался на свободу через дырявый носок, обманом всунутый в книгу; который потом поднял руку на Малфоев, и помогал врагу, и в конце концов умер, защищая в том числе и её, женщину, что стоит сейчас перед ним и говорит о жалованье для эльфов. Добби. Имя всплыло само и обожгло. — Их четверо, и они остались, когда могли уйти в первый же послевоенный год по указу о добровольном освобождении прислуги поверженных родов, — сказал он наконец, и голос вышел жёстче, чем он хотел, потому что под жёсткостью было удобнее спрятать всё остальное. — Им предложили свободу официально, с печатью Министерства. Они отказались. Все четверо. Можешь спросить у них сама, если не веришь мне на слово. — Отказались от свободы — или от единственного дома, который знали, потому что идти им было некуда и никто не предложил им ничего, кроме улицы? — парировала она. — Это не выбор, Малфой. Выбор — это когда у тебя есть из чего выбирать. Он хотел возразить и обнаружил, что возразить нечем. Она была права — неудобно, безупречно права, как умела быть права только она, — и хуже всего было то, что он, кажется, и сам это где-то в глубине знал, просто никогда не давал себе труда додумать до конца. — Это мой дом и мои дела, — сказал он вместо ответа — слабо, и сам это слышал. — Не лезь, куда не просят. — Теперь это и мой дом, — сказала она спокойно. — По твоему же закону. Так что, боюсь, придётся привыкнуть, что я лезу. И пошла дальше по коридору, не дожидаясь его, — а Драко остался стоять, и впервые за этот длинный день чёрточка в незримой ведомости легла не в её и не в его пользу, а куда-то в сторону, в графу, которой он не знал названия. — Я заметил, — пробормотал он ей в спину, без всякой колкости. — Что ты лезешь. Уже заметил. Они двинулись дальше, и Драко, шагая за ней по сумрачному коридору, поймал себя на мысли — не впервые за эти три дня, — что собирался ведь ещё до её приезда наведаться в галерею и завесить одну раму. Ту самую, в дальнем конце. Собирался — и так и не собрался: то работа, то малодушие, то глупая надежда, что обойдётся и без того. «Только бы она не свернула туда сейчас», — подумал он. В галерею ей сегодня было решительно незачем.
Поворот в галерею предков она нашла сама — её, разумеется, потянуло именно туда, куда он не звал. Длинный сумрачный проход уходил в полумрак, и по стенам его, в потускневших золочёных рамах, тянулся ряд тех портретов, что не продали: прямые спины, бледные лица, фамильное выражение брезгливого превосходства, передававшееся у Малфоев, кажется, по наследству вернее цвета волос. — А это? — Она уже шагнула внутрь. — Галерея предков, — сказал Драко, нехотя следуя за ней. — Лучшее, что можно сделать в галерее предков, — пройти мимо, не задерживаясь. Но она шла медленно, разглядывая лица с тем же профессиональным, оценивающим вниманием, с каким, должно быть, читала свои министерские дела, выискивая в них слабое место. А портреты разглядывали её в ответ — и им увиденное решительно не нравилось. — Это ещё что такое, — процедила напудренная дама в робе по моде позапрошлого века, подаваясь вперёд из своей рамы. — Абраксас, ты видишь? Ты это видишь? — Молчи, Лукреция, — буркнул сосед, желчный старик с тростью. — Веди себя так, будто её здесь нет. Как с торговцами. — Неужели до этого дошло, — простонала дама, прижимая к груди нарисованный веер. — Грязнокровка. В наших стенах. Под нашей крышей. Помяните моё слово, кровь не… — Довольно, — сказал Драко — негромко, но галерея смолкла мгновенно, и дама с обиженным шорохом откинулась в глубь холста. Они не любили его. Но боялись — потому что он был последним из живых Малфоев в этом доме, а значит, в его власти было снять их со стен, завесить, отправить на чердак. Власть невелика. Но единственная, что у него осталась, и они это знали. Гермиона прошла галерею до конца, не отвечая портрета, — и только спина её сделалась чуть прямее, а это, как Драко уже начинал понимать, означало у неё не безразличие, а вызов. И в самом конце, у дальней стены, где висел потемневший от времени холст в особенно тяжёлой раме — тот самый предок, чьего имени Драко так и не дал себе труда запомнить, — произошло то, на что он не обратил бы внимания, если бы не следил. Этот портрет не сказал ничего. Он не возмущался, не шипел, не звал Абраксаса в свидетели. Он просто смотрел. И — Драко увидел это краем глаза, очень ясно — поворачивал голову вслед Гермионе, медленно, сантиметр за сантиметром, провожая её вдоль всей дальней стены. А когда она вдруг остановилась и обернулась — почувствовала ли спиной этот взгляд, или просто так совпало, — холст уже глядел прямо перед собой: неподвижный, благонравный, скучающий, будто и не шевелился вовсе. У Драко по спине прошёл холодок. Он не суеверный был человек — он вырос среди говорящих портретов и знал им цену, — но в этой неподвижности было что-то слишком старательное. Слишком похожее на то, как замирает подслушивающий, когда боится, что его заметили. «Завесить, — подумал он в третий раз за три дня, уже твёрдо. — Эту раму — завесить. Скоро. Прежде чем она начнёт говорить с ним вслух при свидетелях». — Идём, — сказал он резче, чем хотел. — Тут не на что смотреть.
Спальню ей отвели в синей комнате — в дальнем конце жилого крыла, окнами в сад, как и обещали эльфы. Свою Драко занимал в другом конце коридора. Между ними было добрых сорок шагов, две закрытые двери и вся длина их обоюдной неприязни, и его это устраивало целиком и полностью. Он остановился на пороге синей комнаты, не входя. Входить было нельзя — он понимал это, не умея объяснить, отчего так уверен. — Правила, — сказал он. — Скажу один раз, повторять не стану. Она поставила чемодан на пол, выпрямилась и сложила руки на груди. Готова. Он почти восхитился бы этой её несгибаемостью, если бы не было так утомительно постоянно об неё спотыкаться. — Первое. — Он говорил медленно, выверено, тем тоном, который надевал, как доспех, и под которым удобно было прятать всё, что не предназначалось для чужих глаз. — Это твоя комната, та, в конце коридора, — моя. Между ними сорок шагов, и я предлагаю их соблюдать. Закон требует, чтобы мы жили под одной крышей. Он не требует, чтобы мы притворялись, будто рады этому. Наедине можем себя не утруждать. — Согласна, — сказала она без запинки. — Дальше. — Второе. — Тут он позволил себе паузу, потому что произносить это было неудобно, а неудобного он не любил и предпочитал проходить его быстро, как ныряют в ледяную воду — разом, чтобы не успеть передумать на берегу. — Пункт о наследнике. Год. Я осведомлён не хуже тебя, можешь не разъяснять. — Он посмотрел поверх её плеча, на оконную раму, на мокрый сад за ней, куда угодно, только не ей в лицо. — Предлагаю не превращать это в трагедию. Когда срок подожмёт — решим вопрос. Технически. Без… — он повёл рукой, подбирая приличное слово и не находя ни одного, — …без иллюзий. Это сделка, Грейнджер. Не брачная ночь. Что-то мелькнуло у неё в лице — он не успел разобрать что, потому что она спрятала это так же быстро и ловко, как он прятал своё. Но мелькнуло. И почему-то это его задело — сильнее, чем задела бы пощёчина. — «Решим вопрос. Технически», — повторила она медленно, словно пробуя слова на вкус и находя их прокисшими. — Знаешь, Малфой, за свою жизнь я слышала немало способов назвать это. Такого холодного, пожалуй, ещё не встречала. — А ты бы предпочла свечи и сонеты? — Бровь у него поднялась сама собой, прежде чем он успел её удержать. — От меня? — Я бы предпочла, чтобы этого пункта не существовало вовсе, — отрезала она. — Но раз уж выбора нам обоим не оставили — да. Я предпочту холодно и честно тёплой лжи. Хоть на этом мы сойдёмся. Он чуть склонил голову, безмолвно признавая очко. Один–один. И, странное дело, в груди шевельнулось что-то вроде уважения — неуместного, непрошеного, которое он тут же затолкал поглубже. — Третье, — продолжил он, и голос его незаметно потерял часть отрепетированной ровности. — Моя мать… — …остаётся за чертой, — закончила за него Гермиона. — Я помню. Я дала слово в Министерстве, а я слов на ветер не бросаю и назад не беру. Можешь не тратить на это пункт. Это не то, что я забуду. И снова — снова! — она сбила его с заготовленного. Он шёл сюда с речью, выстроенной за три дня, отрепетированной, рассчитанной на сопротивление, на слёзы, на яд, на что угодно, кроме вот этого — спокойного, делового принятия его условий одно за другим, да ещё с немедленной добавкой собственных, так что к концу разговора уже невозможно было понять, кто кому диктует устав этого нелепого совместного существования. — А теперь моё, — сказала она, не дожидаясь, пока он соберётся с мыслями. — Раз уж мы пишем правила, писать их будем вдвоём. — Она загнула первый палец. — Первое. Я работаю. Я не оставлю Министерство и не превращусь в украшение твоей гостиной — которой, я заметила по дороге, у тебя, считай, и нет. Я ухожу утром, возвращаюсь вечером, и отчитываться, где была и с кем, не намерена ни перед тобой, ни перед твоими проверяющими сверх того, что требует их треклятый бланк. — Меньшего я от тебя и не ждал, — сказал он сухо. — Второе. — Она загнула второй палец, и голос её чуть изменился. — Эта дверь запирается изнутри. И я буду её запирать. Не потому, что воображаю, будто ты станешь в неё ломиться, — она встретила его взгляд прямо, без вызова, и оттого это было хуже всякого вызова, — а потому что я восемь лет не сплю в комнатах, которые не заперты. Особенно в этом доме. В воздухе на секунду повисло то, чего они оба не называли и называть не собирались, — и Драко вдруг ощутил острое, почти физическое желание оказаться в другом месте. В любом. В мастерской, среди стружки и тишины, где никто не смотрел и не помнил. — Принято, — сказал он тихо. — И третье. — Она помедлила, опустив руку. Это давалось ей труднее остального — он видел. — Я постараюсь. Слышишь? Я постараюсь жить здесь как взрослый человек, а не как пленница. Я могу терпеть тебя, Малфой. Я, кажется, даже могу с тобой работать, если уж придётся, — у меня бывали соседи по кабинету хуже. Но об одном не проси. Не проси меня делать вид, что эта комната, мой дом — она обвела взглядом синие стены, высокий потолок, мокрое окно, — не в том доме, где меня… — Она не договорила. Не оттого, что не смогла, — он понял это по её лицу, ровному и твёрдому. Просто решила, что договаривать незачем. Что он и так знает. Он знал. Несколько долгих секунд они стояли молча, по разные стороны порога — на расстоянии сорока шагов, двух дверей и одной непроизнесённой ночи восьмилетней давности, которая всё это время стояла между ними, никуда не делась и не денется. — Принято, — повторил он наконец, ещё тише. — Все три. — И, помолчав, прибавил то, чего говорить не собирался, что выскользнуло само, прежде чем он успел его остановить: — Дверь можешь запирать. Но в этом доме тебя больше никто не тронет, Грейнджер. Пока я жив — никто. Это не правило. Это просто так. Она посмотрела на него странно — будто он заговорил вдруг на незнакомом языке, — и ничего не ответила. Он уже повернулся уходить, когда она окликнула — и в голосе её впервые не было ни колкости, ни брони, одно лишь обыкновенное, чуть растерянное любопытство: — Малфой. Что у тебя с руками? Он опустил взгляд. На пальцах, на тыльной стороне ладоней — въевшаяся дубовая пыль, которую не отмыть до конца; две-три тонкие царапины; жёлтая мозоль от резца у основания указательного; светлое масляное пятно у запястья. Руки человека, который что-то делает. Не холёные, праздные руки наследника, которые она помнила по школе, — он и сам порой смотрел на них с удивлением, не сразу признавая своими. И на одно опасное мгновение ему захотелось ответить честно. Захотелось сказать: я делаю палочки. Я научился слушать дерево раньше, чем оно заговорит. Это единственное во всей моей жизни, что выходит у меня начисто, без чужой крови на изнанке, и в те часы, что я провожу за верстаком, я почти забываю, кто я и что сделал. Захотелось — нестерпимо, ни с того ни с сего, ей, из всех людей на свете, — и оттого он испугался по-настоящему. — Работа, — сказал он. И ушёл по коридору, прямой, как все его предки на стенах галереи, унося с собой непрошеное, неуместное, совершенно лишнее ощущение: что впервые за восемь лет кто-то в этом доме спросил о нём. Не о его имени. Не о его вине. Не о деньгах, которых больше не было. О нём. За его спиной, в синей комнате, очень тихо повернулся в замке ключ.
Ночью он не спал. В этом не было ничего нового — он давно не спал по ночам толком, с самой войны; ночь была временем, когда стихали все звуки, кроме внутренних, а внутренние Драко предпочёл бы не слышать. Он лежал в темноте своей комнаты, в сорока шагах и двух дверях от неё, и слушал дом. Дом изменился. Он понял это не сразу, а где-то к середине той первой бессонной ночи — понял с неприятной отчётливостью. Восемь лет Малфой-мэнор стоял, как стоит склеп: тихий, остылый, населённый только ими двоими с матерью да кучкой эльфов, прячущихся по углам. Драко привык к этой тишине, как привыкают к боли, которая всегда при тебе. Он почти любил её. В мёртвом доме было нечего терять. А сегодня дом не был мёртв. Где-то в дальнем конце коридора не спал ещё один человек — он знал это, не вставая, не проверяя, знал так же несомненно, как знал бы, что в комнате горит свеча, не открывая глаз на её свет. Он чувствовал её. Не слухом — слухом он не различал ничего, кроме ветра в каминной трубе. Чем-то иным. Тонкой, тянущей нитью под грудиной — той самой, что протянулась между ними три дня назад над окровавленным пергаментом и с тех пор не гасла, а лишь притихла, ожидая. Теперь, когда они оказались под одной крышей, нить эта ожила и натянулась, и по ней, как по струне, к нему шло ровное, тихое, неотступное ощущение чужого присутствия. Чужого бодрствования. Она тоже не спала. Он чувствовал её усталость как сквозняк, тянущий из-под двери, — не свою, но и не совсем чужую уже. Это было невыносимо. Он лежал, глядя в темноту, и ненавидел эту нить со всей силой, на какую был ещё способен, — потому что ненависть была понятна, привычна, безопасна, а то, что лезло из-под неё, не было ни тем, ни другим, ни третьим. Восемь лет он прожил в склепе и научился называть это покоем. И вот за один день, с одним потёртым маггловским чемоданом, в его дом вошла женщина, которую он не выбирал, которую обязан был ненавидеть, перед которой был неоплатно виноват, — и склеп перестал быть склепом. В нём снова кто-то дышал. Кто-то не спал в сорока шагах. Кто-то спросил его про руки. И это, понял Драко, лёжа без сна в темноте, пугало его куда сильнее, чем испугала бы любая ненависть. А двумя поворотами коридора дальше, в тёмной галерее, где спали в своих рамах все его благонравные предки, один старый портрет в тяжёлой раме бодрствовал тоже. Он повернул голову к опустевшему проходу, туда, где недавно прошла новая хозяйка дома, — и медленно, очень довольно, очень терпеливо улыбнулся темноте.