Право выбора

NC-17
В процессе
20
автор
Размер:
планируется Макси, написано 79 страниц, 42 658 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 2. Правила дома

Настройки
      Драко узнал, что она приехала, по эльфам.       Он сидел в мастерской — в единственном месте во всём доме, где умел не думать, — и в четвёртый раз за утро подгонял рукоять к той самой дубовой заготовке, что слушал три дня назад, когда прилетело письмо. Работа не шла. Дерево, ещё накануне послушное, упрямилось под резцом, будто чуяло, что хозяин не здесь, что внимание его рассеяно и держится на чём угодно, только не на волокне. А слушать дерево вполуха было нельзя: палочка прощала неумение, но не прощала невнимания. Драко знал это лучше многих. Он три года учился отдавать работе всего себя без остатка — потому что всего себя без остатка больше некуда было девать.       Руки, впрочем, делали своё и без него: пальцы помнили путь резца, как помнят молитву губы, давно переставшие верить. Он мог бы выточить рукоять во сне. Но сегодня даже руки сбивались.       Он отложил инструмент. Посидел, глядя на немую заготовку, на ровные ряды брусков по стенам, на жестяные коробки с сердцевинами, подписанные собственным его аккуратным почерком. В мастерской пахло стружкой, льняным маслом и тем сухим теплом, какое дают только дерево и долгая сосредоточенная тишина. Здесь Драко проводил теперь большую часть жизни. Здесь ему было — он не позволял себе слова «хорошо», но что-то близкое: тихо. Безопасно. Никто не смотрел.       А потом тишину сломал звук, какого этот дом не слышал годами.       Топоток. Не один эльф — несколько сразу, и в их беготне было возбуждение, дребезжащее, праздничное, неуместное, какого он не помнил с довоенных приёмов: с тех времён, когда мать давала балы, и дом полнился светом, музыкой, скрипом карет на подъездной аллее и людьми, которых Драко предпочитал теперь не вспоминать. Восемь лет в этих стенах стояла тишина, плотная, как пыль под чехлами. И вот она треснула.       Она приехала.       Он вытер руки о фартук — медленно, тщательнее, чем нужно, оттягивая. Снял фартук, повесил на гвоздь. Поправил, чтобы висел ровно. Помедлил у двери, положив ладонь на холодную ручку, и поймал себя на том, что три дня готовился к этой минуте и не приготовил ровным счётом ничего: ни слов, ни лица. У него было только привычное — то, что он надевал, когда внутри не оставалось опоры. Он надел это привычное и пошёл вниз. Медленно. Как идут не на встречу, а навстречу неизбежному.

      Она стояла в вестибюле, посреди гулкого мраморного простора, и казалась в нём очень маленькой и очень прямой.       Драко остановился на верхней площадке лестницы — на минуту, незамеченный, — и просто смотрел сверху. У её ног стоял один-единственный чемодан: потёртый, маггловский, с выцветшими наклейками каких-то мест, где она, должно быть, когда-то бывала и которые теперь принадлежали другой, прежней её жизни. Она не послушалась и притащила вещи сама; ну разумеется. Спина прямая, плечи развёрнуты, подбородок чуть приподнят — вся она была собрана в кулак, готова к бою, который, она думала, её здесь ждёт. И всё-таки — Драко успел это заметить прежде, чем она спрятала, — её выдержка дала течь ровно в одном месте. Взгляд её, помимо воли, скользнул вбок и вниз, через весь вестибюль, к закрытым двустворчатым дверям в правом крыле. К гостиной. Всего на миг. А потом она отвела глаза, выпрямилась ещё сильнее, будто можно выпрямиться сильнее, чем до конца, — и сделала вид, что ничего не было.       Драко знал эту дверь. Он тоже не любил на неё смотреть. Восемь лет он обходил её, как обходят могилу, в которой лежит кто-то, перед кем виноват, — и теперь, глядя, как её взгляд натыкается на ту же дверь и так же отскакивает, он почувствовал что-то едкое и тяжёлое, чему не стал подбирать названия. Вокруг неё уже вилось трое эльфов.       — Госпожа желает чаю? Тилли заварит госпоже чаю! — пищала самая маленькая, заламывая уши от восторга. — С молоком? С мёдом? У Тилли есть мёд от пчёл с южного луга, госпоже непременно понравится, госпожа такая…       — Госпоже постелено в синей комнате! — перебивала вторая, постарше, с обвязанным вокруг туловища чистым полотенцем вместо одежды. — Дальняя от сквозняков, окна в сад, Минки сама проветрила и нагрела простыни тёплым камнем, как в старые годы!       — А Добби бы порадовался, — вдруг тихо сказала третья, совсем дряхлая, глядя на Гермиону снизу вверх слезящимися глазами. — Добби рассказывал. Добби всем рассказывал про мисс Грейнджер, что освобождает эльфов. Старая Хэтти помнит. Что-то дрогнуло в лице Гермионы при имени Добби — Драко увидел и это, со своей площадки, — но она только наклонилась к дряхлой эльфийке и сказала ей что-то очень тихо, чего он не расслышал, и старуха прижала уши и засияла так, будто ей вручили все сокровища Гринготтса.       Самая маленькая, Тилли, потянулась было к чемодану.       — Тилли отнесёт вещи госпожи!       — Спасибо, — сказала Гермиона, мягко перехватывая ручку чемодана прежде эльфа, — но я сама. Тебе не нужно носить за мной тяжести, правда. Как тебя зовут — Тилли? Спасибо, Тилли.       Эльфийка застыла с протянутыми руками, потрясённая до немоты — её, кажется, впервые в жизни поблагодарили и назвали по имени в этом доме, — а потом залилась таким восторгом, что вынуждена была спрятать лицо в собственные уши. Драко смотрел на это сверху и не понимал. Гермиона Грейнджер пробыла под его крышей две минуты. Откуда у домовиков, переживших войну в этих самых стенах, видевших то, что они видели, такая мгновенная, безоглядная, неприличная нежность к ней — он решительно отказывался понимать. Хотя — если бы он дал себе труд задуматься, а он не дал, — он бы, пожалуй, понял. Эльфы помнили, кого здесь ломали. И, может быть, по-своему, по-эльфийски, ясно осознавали, что в дом вернулась не чужая. Вернулась пострадавшая. И встречали её так, как встречают того, перед кем виноват весь дом разом, до последнего камня.       Он спустился. Каждый шаг отдавался под высоким потолком.       — Грейнджер, — сказал он.       — Малфой. — Она подняла на него глаза, и в них уже не было ни следа той трещинки, что мелькнула секунду назад у дверей гостиной. Ровный, оценивающий взгляд. — У тебя на лице опилки.       Он провёл тыльной стороной ладони по скуле — и тут же разозлился на себя за то, что повёлся, что проверил, что позволил ей с первой же реплики сдвинуть себя на шаг. Уголок её рта едва заметно дрогнул. Где-то в невидимой ведомости, которую они, кажется, оба бессознательно вели, прибавилась первая чёрточка в её пользу. Один–ноль. — Идём, — сказал он, поворачиваясь, чтобы она не увидела, как ему досадно. — Покажу, где что. Чем быстрее усвоишь, что и где, тем меньше нам придётся разговаривать. — Какая заманчивая перспектива, — пробормотала она у него за спиной и подхватила чемодан, прежде чем самый храбрый из эльфов успел снова к нему метнуться.

      Он вёл её по дому, и дом её разочаровывал — Драко видел это и, к собственной ярости, чувствовал из-за этого что-то постыдно похожее на стыд.       Она ждала роскоши. Все ждали. Малфой-мэнор в воображении посторонних оставался тем, чем был при отце: анфилады, ломящиеся от золота; хрусталь; эльф у каждой двери; павлины-альбиносы на стриженых лужайках. Драко помнил эти лужайки. Помнил и павлинов — их съели в первую послевоенную зиму, без малейшей иронии, когда репарации обглодали счета до дна, а гордость ещё не позволяла продавать землю. Теперь о павлинах напоминал только заросший вольер в дальнем углу сада, куда он не ходил.       — Здесь жилое крыло, — говорил он ровно, ведя её по коридору. — Восточное закрыто. Туда не ходи, разве что захочешь умереть от простуды и избавить нас обоих от хлопот. Оно не отапливается.       — Заманчиво, — сказала она. — Но я, пожалуй, повременю.       Он не удостоил это ответом. Они шли мимо закрытых дверей, мимо комнат, спрятанных под чехлами, — и чехлы эти белели в полумраке, как стая задремавших привидений. На стенах, на выгоревших обоях, тут и там темнели прямоугольники почище, поярче окружающего: места, где когда-то висели картины. Драко не смотрел на них. Он давно научился не смотреть на пустые места — их в доме, и в нём самом, было слишком много. Гермиона смотрела. Конечно, смотрела — она всё замечала, в этом и состояла её особенность, в школе бесившая его до зубовного скрежета, а теперь просто неудобная.       — Картины продали, — сказала она. Не вопрос.       — Картины продали, — подтвердил он ровно. — И серебро. И гобелены. И коллекцию отца. Репарации, Грейнджер. Их платят не из воздуха. — Он остановился, открыл одну из немногих живых дверей. — Библиотека здесь, если тебе нужно работать по вечерам. Книг осталось больше, чем покупателей на них, — родовые манускрипты закон продавать запрещает, так что хоть что-то в этом доме нельзя пустить с молотка. Она заглянула — и он увидел, как против воли вспыхнули у неё глаза при виде стеллажей, уходящих во мрак под потолок. Книжница. Это он тоже помнил со школы. На одно странное мгновение ему захотелось сказать ей: бери любую, читай что хочешь, тут давно никто не читает, — и он сам удивился этому желанию и придушил его на месте.       — Кухня и малая столовая дальше по коридору, — сказал он вместо этого, закрывая дверь библиотеки. — Там мы едим. Точнее, там ем я. Мать предпочитает у себя. Эльфов осталось четверо — те, что не ушли и не… — он запнулся на слове «погибли» и обошёл его, — …и не оставили нас. Так что не жди прислуги за каждым креслом. Если тебе что-то нужно — проще попросить прямо, чем звонить и ждать.       — Я не из тех, кто звонит и ждёт, — сказала она. И, помолчав, добавила — тем особым ровным тоном, который он уже начинал узнавать: тоном человека, перешедшего к делу. — Эти четверо. Они связаны с домом? Им платят? Драко остановился.       — Они домовые эльфы, Грейнджер, — сказал он медленно, словно растолковывая очевидное несообразительному ребёнку. — Они связаны с домом. Так было всегда. Так заведено.       — «Так заведено», — повторила она, и в этих двух словах было столько холода, что он невольно обернулся. Она стояла посреди коридора, не повышая голоса, но вся подобравшись, и смотрела на него так, как, должно быть, смотрела на скамью подсудимых. — Рабство тоже было «так заведено», Малфой. Веками. Это не делало его чем-то иным.       — Это не рабство, это…       — Связанные клятвой существа, которые работают без сна, без платы и без права уйти, потому что родились в доме, который их не отпускает. — Она говорила ровно, отчётливо, и каждое слово ложилось, как печать. — У этого есть имя, и оно мне не нравится. Я восемь лет состою в Комиссии по защите эльфов. Я писала законопроекты о минимальном жалованье для волшебных существ — их клали под ковер ровно туда же, куда теперь кладут мои записки о браке. Так что не рассказывай мне, что «так заведено». Я знаю, как заведено. Я всю свою сознательную жизнь пытаюсь это изменить.       Драко открыл рот для какой-нибудь отповеди — про традицию, про природу эльфов, про то, что они сами не желают свободы, что Винки спилась от воли, что это всё наивные маггловские мерки, приложенные не к тому миру, — у него был наготове целый арсенал, отполированный поколениями таких, как он.       И не сказал ничего.       Потому что поверх всех этих гладких доводов в нём поднялось — непрошено, некстати — одно-единственное воспоминание: маленький эльф в наволочке, нелепый, дерзкий, не желавший знать своего места; эльф, которого его собственная семья держала в этом доме и который вырвался на свободу через дырявый носок, обманом всунутый в книгу; который потом поднял руку на Малфоев, и помогал врагу, и в конце концов умер, защищая в том числе и её, женщину, что стоит сейчас перед ним и говорит о жалованье для эльфов. Добби. Имя всплыло само и обожгло.       — Их четверо, и они остались, когда могли уйти в первый же послевоенный год по указу о добровольном освобождении прислуги поверженных родов, — сказал он наконец, и голос вышел жёстче, чем он хотел, потому что под жёсткостью было удобнее спрятать всё остальное. — Им предложили свободу официально, с печатью Министерства. Они отказались. Все четверо. Можешь спросить у них сама, если не веришь мне на слово.       — Отказались от свободы — или от единственного дома, который знали, потому что идти им было некуда и никто не предложил им ничего, кроме улицы? — парировала она. — Это не выбор, Малфой. Выбор — это когда у тебя есть из чего выбирать.       Он хотел возразить и обнаружил, что возразить нечем. Она была права — неудобно, безупречно права, как умела быть права только она, — и хуже всего было то, что он, кажется, и сам это где-то в глубине знал, просто никогда не давал себе труда додумать до конца.       — Это мой дом и мои дела, — сказал он вместо ответа — слабо, и сам это слышал. — Не лезь, куда не просят.       — Теперь это и мой дом, — сказала она спокойно. — По твоему же закону. Так что, боюсь, придётся привыкнуть, что я лезу.       И пошла дальше по коридору, не дожидаясь его, — а Драко остался стоять, и впервые за этот длинный день чёрточка в незримой ведомости легла не в её и не в его пользу, а куда-то в сторону, в графу, которой он не знал названия.       — Я заметил, — пробормотал он ей в спину, без всякой колкости. — Что ты лезешь. Уже заметил.       Они двинулись дальше, и Драко, шагая за ней по сумрачному коридору, поймал себя на мысли — не впервые за эти три дня, — что собирался ведь ещё до её приезда наведаться в галерею и завесить одну раму. Ту самую, в дальнем конце. Собирался — и так и не собрался: то работа, то малодушие, то глупая надежда, что обойдётся и без того. «Только бы она не свернула туда сейчас», — подумал он. В галерею ей сегодня было решительно незачем.

      Поворот в галерею предков она нашла сама — её, разумеется, потянуло именно туда, куда он не звал.       Длинный сумрачный проход уходил в полумрак, и по стенам его, в потускневших золочёных рамах, тянулся ряд тех портретов, что не продали: прямые спины, бледные лица, фамильное выражение брезгливого превосходства, передававшееся у Малфоев, кажется, по наследству вернее цвета волос.       — А это? — Она уже шагнула внутрь.       — Галерея предков, — сказал Драко, нехотя следуя за ней. — Лучшее, что можно сделать в галерее предков, — пройти мимо, не задерживаясь. Но она шла медленно, разглядывая лица с тем же профессиональным, оценивающим вниманием, с каким, должно быть, читала свои министерские дела, выискивая в них слабое место. А портреты разглядывали её в ответ — и им увиденное решительно не нравилось.       — Это ещё что такое, — процедила напудренная дама в робе по моде позапрошлого века, подаваясь вперёд из своей рамы. — Абраксас, ты видишь? Ты это видишь?       — Молчи, Лукреция, — буркнул сосед, желчный старик с тростью. — Веди себя так, будто её здесь нет. Как с торговцами.       — Неужели до этого дошло, — простонала дама, прижимая к груди нарисованный веер. — Грязнокровка. В наших стенах. Под нашей крышей. Помяните моё слово, кровь не…       — Довольно, — сказал Драко — негромко, но галерея смолкла мгновенно, и дама с обиженным шорохом откинулась в глубь холста. Они не любили его. Но боялись — потому что он был последним из живых Малфоев в этом доме, а значит, в его власти было снять их со стен, завесить, отправить на чердак. Власть невелика. Но единственная, что у него осталась, и они это знали.       Гермиона прошла галерею до конца, не отвечая портрета, — и только спина её сделалась чуть прямее, а это, как Драко уже начинал понимать, означало у неё не безразличие, а вызов.       И в самом конце, у дальней стены, где висел потемневший от времени холст в особенно тяжёлой раме — тот самый предок, чьего имени Драко так и не дал себе труда запомнить, — произошло то, на что он не обратил бы внимания, если бы не следил.       Этот портрет не сказал ничего. Он не возмущался, не шипел, не звал Абраксаса в свидетели. Он просто смотрел. И — Драко увидел это краем глаза, очень ясно — поворачивал голову вслед Гермионе, медленно, сантиметр за сантиметром, провожая её вдоль всей дальней стены. А когда она вдруг остановилась и обернулась — почувствовала ли спиной этот взгляд, или просто так совпало, — холст уже глядел прямо перед собой: неподвижный, благонравный, скучающий, будто и не шевелился вовсе.       У Драко по спине прошёл холодок. Он не суеверный был человек — он вырос среди говорящих портретов и знал им цену, — но в этой неподвижности было что-то слишком старательное. Слишком похожее на то, как замирает подслушивающий, когда боится, что его заметили.       «Завесить, — подумал он в третий раз за три дня, уже твёрдо. — Эту раму — завесить. Скоро. Прежде чем она начнёт говорить с ним вслух при свидетелях».       — Идём, — сказал он резче, чем хотел. — Тут не на что смотреть.

      Спальню ей отвели в синей комнате — в дальнем конце жилого крыла, окнами в сад, как и обещали эльфы. Свою Драко занимал в другом конце коридора. Между ними было добрых сорок шагов, две закрытые двери и вся длина их обоюдной неприязни, и его это устраивало целиком и полностью.       Он остановился на пороге синей комнаты, не входя. Входить было нельзя — он понимал это, не умея объяснить, отчего так уверен.       — Правила, — сказал он. — Скажу один раз, повторять не стану. Она поставила чемодан на пол, выпрямилась и сложила руки на груди. Готова. Он почти восхитился бы этой её несгибаемостью, если бы не было так утомительно постоянно об неё спотыкаться.       — Первое. — Он говорил медленно, выверено, тем тоном, который надевал, как доспех, и под которым удобно было прятать всё, что не предназначалось для чужих глаз. — Это твоя комната, та, в конце коридора, — моя. Между ними сорок шагов, и я предлагаю их соблюдать. Закон требует, чтобы мы жили под одной крышей. Он не требует, чтобы мы притворялись, будто рады этому. Наедине можем себя не утруждать.       — Согласна, — сказала она без запинки. — Дальше.       — Второе. — Тут он позволил себе паузу, потому что произносить это было неудобно, а неудобного он не любил и предпочитал проходить его быстро, как ныряют в ледяную воду — разом, чтобы не успеть передумать на берегу. — Пункт о наследнике. Год. Я осведомлён не хуже тебя, можешь не разъяснять. — Он посмотрел поверх её плеча, на оконную раму, на мокрый сад за ней, куда угодно, только не ей в лицо. — Предлагаю не превращать это в трагедию. Когда срок подожмёт — решим вопрос. Технически. Без… — он повёл рукой, подбирая приличное слово и не находя ни одного, — …без иллюзий. Это сделка, Грейнджер. Не брачная ночь.       Что-то мелькнуло у неё в лице — он не успел разобрать что, потому что она спрятала это так же быстро и ловко, как он прятал своё. Но мелькнуло. И почему-то это его задело — сильнее, чем задела бы пощёчина.       — «Решим вопрос. Технически», — повторила она медленно, словно пробуя слова на вкус и находя их прокисшими. — Знаешь, Малфой, за свою жизнь я слышала немало способов назвать это. Такого холодного, пожалуй, ещё не встречала.       — А ты бы предпочла свечи и сонеты? — Бровь у него поднялась сама собой, прежде чем он успел её удержать. — От меня?       — Я бы предпочла, чтобы этого пункта не существовало вовсе, — отрезала она. — Но раз уж выбора нам обоим не оставили — да. Я предпочту холодно и честно тёплой лжи. Хоть на этом мы сойдёмся.       Он чуть склонил голову, безмолвно признавая очко. Один–один. И, странное дело, в груди шевельнулось что-то вроде уважения — неуместного, непрошеного, которое он тут же затолкал поглубже.       — Третье, — продолжил он, и голос его незаметно потерял часть отрепетированной ровности. — Моя мать…       — …остаётся за чертой, — закончила за него Гермиона. — Я помню. Я дала слово в Министерстве, а я слов на ветер не бросаю и назад не беру. Можешь не тратить на это пункт. Это не то, что я забуду.       И снова — снова! — она сбила его с заготовленного. Он шёл сюда с речью, выстроенной за три дня, отрепетированной, рассчитанной на сопротивление, на слёзы, на яд, на что угодно, кроме вот этого — спокойного, делового принятия его условий одно за другим, да ещё с немедленной добавкой собственных, так что к концу разговора уже невозможно было понять, кто кому диктует устав этого нелепого совместного существования.       — А теперь моё, — сказала она, не дожидаясь, пока он соберётся с мыслями. — Раз уж мы пишем правила, писать их будем вдвоём. — Она загнула первый палец. — Первое. Я работаю. Я не оставлю Министерство и не превращусь в украшение твоей гостиной — которой, я заметила по дороге, у тебя, считай, и нет. Я ухожу утром, возвращаюсь вечером, и отчитываться, где была и с кем, не намерена ни перед тобой, ни перед твоими проверяющими сверх того, что требует их треклятый бланк.       — Меньшего я от тебя и не ждал, — сказал он сухо.       — Второе. — Она загнула второй палец, и голос её чуть изменился. — Эта дверь запирается изнутри. И я буду её запирать. Не потому, что воображаю, будто ты станешь в неё ломиться, — она встретила его взгляд прямо, без вызова, и оттого это было хуже всякого вызова, — а потому что я восемь лет не сплю в комнатах, которые не заперты. Особенно в этом доме.       В воздухе на секунду повисло то, чего они оба не называли и называть не собирались, — и Драко вдруг ощутил острое, почти физическое желание оказаться в другом месте. В любом. В мастерской, среди стружки и тишины, где никто не смотрел и не помнил.       — Принято, — сказал он тихо.       — И третье. — Она помедлила, опустив руку. Это давалось ей труднее остального — он видел. — Я постараюсь. Слышишь? Я постараюсь жить здесь как взрослый человек, а не как пленница. Я могу терпеть тебя, Малфой. Я, кажется, даже могу с тобой работать, если уж придётся, — у меня бывали соседи по кабинету хуже. Но об одном не проси. Не проси меня делать вид, что эта комната, мой дом — она обвела взглядом синие стены, высокий потолок, мокрое окно, — не в том доме, где меня… — Она не договорила. Не оттого, что не смогла, — он понял это по её лицу, ровному и твёрдому. Просто решила, что договаривать незачем. Что он и так знает.       Он знал.       Несколько долгих секунд они стояли молча, по разные стороны порога — на расстоянии сорока шагов, двух дверей и одной непроизнесённой ночи восьмилетней давности, которая всё это время стояла между ними, никуда не делась и не денется.       — Принято, — повторил он наконец, ещё тише. — Все три. — И, помолчав, прибавил то, чего говорить не собирался, что выскользнуло само, прежде чем он успел его остановить: — Дверь можешь запирать. Но в этом доме тебя больше никто не тронет, Грейнджер. Пока я жив — никто. Это не правило. Это просто так.       Она посмотрела на него странно — будто он заговорил вдруг на незнакомом языке, — и ничего не ответила.       Он уже повернулся уходить, когда она окликнула — и в голосе её впервые не было ни колкости, ни брони, одно лишь обыкновенное, чуть растерянное любопытство:       — Малфой. Что у тебя с руками?       Он опустил взгляд. На пальцах, на тыльной стороне ладоней — въевшаяся дубовая пыль, которую не отмыть до конца; две-три тонкие царапины; жёлтая мозоль от резца у основания указательного; светлое масляное пятно у запястья. Руки человека, который что-то делает. Не холёные, праздные руки наследника, которые она помнила по школе, — он и сам порой смотрел на них с удивлением, не сразу признавая своими.       И на одно опасное мгновение ему захотелось ответить честно. Захотелось сказать: я делаю палочки. Я научился слушать дерево раньше, чем оно заговорит. Это единственное во всей моей жизни, что выходит у меня начисто, без чужой крови на изнанке, и в те часы, что я провожу за верстаком, я почти забываю, кто я и что сделал. Захотелось — нестерпимо, ни с того ни с сего, ей, из всех людей на свете, — и оттого он испугался по-настоящему.       — Работа, — сказал он. И ушёл по коридору, прямой, как все его предки на стенах галереи, унося с собой непрошеное, неуместное, совершенно лишнее ощущение: что впервые за восемь лет кто-то в этом доме спросил о нём. Не о его имени. Не о его вине. Не о деньгах, которых больше не было. О нём.       За его спиной, в синей комнате, очень тихо повернулся в замке ключ.

      Ночью он не спал.       В этом не было ничего нового — он давно не спал по ночам толком, с самой войны; ночь была временем, когда стихали все звуки, кроме внутренних, а внутренние Драко предпочёл бы не слышать. Он лежал в темноте своей комнаты, в сорока шагах и двух дверях от неё, и слушал дом.       Дом изменился. Он понял это не сразу, а где-то к середине той первой бессонной ночи — понял с неприятной отчётливостью. Восемь лет Малфой-мэнор стоял, как стоит склеп: тихий, остылый, населённый только ими двоими с матерью да кучкой эльфов, прячущихся по углам. Драко привык к этой тишине, как привыкают к боли, которая всегда при тебе. Он почти любил её. В мёртвом доме было нечего терять.       А сегодня дом не был мёртв. Где-то в дальнем конце коридора не спал ещё один человек — он знал это, не вставая, не проверяя, знал так же несомненно, как знал бы, что в комнате горит свеча, не открывая глаз на её свет. Он чувствовал её. Не слухом — слухом он не различал ничего, кроме ветра в каминной трубе. Чем-то иным. Тонкой, тянущей нитью под грудиной — той самой, что протянулась между ними три дня назад над окровавленным пергаментом и с тех пор не гасла, а лишь притихла, ожидая. Теперь, когда они оказались под одной крышей, нить эта ожила и натянулась, и по ней, как по струне, к нему шло ровное, тихое, неотступное ощущение чужого присутствия. Чужого бодрствования. Она тоже не спала. Он чувствовал её усталость как сквозняк, тянущий из-под двери, — не свою, но и не совсем чужую уже.       Это было невыносимо.       Он лежал, глядя в темноту, и ненавидел эту нить со всей силой, на какую был ещё способен, — потому что ненависть была понятна, привычна, безопасна, а то, что лезло из-под неё, не было ни тем, ни другим, ни третьим. Восемь лет он прожил в склепе и научился называть это покоем. И вот за один день, с одним потёртым маггловским чемоданом, в его дом вошла женщина, которую он не выбирал, которую обязан был ненавидеть, перед которой был неоплатно виноват, — и склеп перестал быть склепом. В нём снова кто-то дышал. Кто-то не спал в сорока шагах. Кто-то спросил его про руки.       И это, понял Драко, лёжа без сна в темноте, пугало его куда сильнее, чем испугала бы любая ненависть.       А двумя поворотами коридора дальше, в тёмной галерее, где спали в своих рамах все его благонравные предки, один старый портрет в тяжёлой раме бодрствовал тоже. Он повернул голову к опустевшему проходу, туда, где недавно прошла новая хозяйка дома, — и медленно, очень довольно, очень терпеливо улыбнулся темноте.