10 глава. Три дня
18 июня 2026 г., 01:05
Примечания:
Иллюстрации к главе
https://pin.it/5gLr1gLK5
— Я же говорю, надо разбавить! Он слишком густой!
— Ничего он не густой, ты просто ленишься мешать.
— Я ленюсь?! Да я уже полчаса как проклятый эту мазь взбиваю! Рука отваливается!
— Значит, плохо взбиваешь.
В углу медпункта, где пахло сушёными травами, спиртовыми настойками работа кипела в своём обычном, чуть хаотичном ритме. Я сидела на низком деревянном табурете и аккуратно, слой за слоем, обрабатывала обожжённую ладонь парня из Живодёрни. Тот шипел сквозь зубы каждый раз, когда влажная марля касалась вздувшихся волдырей, но держался с завидным терпением, лишь изредка морщась и отводя взгляд к дальней стене. Мясники вообще были народом выносливым — работа с разделкой туш приучала к боли с самого первого дня.
На заднем фоне, не снижая громкости ни на полутон, Клинт и Джеф продолжали свой бесконечный спор, который за три дня стал для меня чем-то вроде привычного фонового шума.
— Да ты посмотри на консистенцию! — Джеф, высокий и темнокожий, с вечно взъерошенными волосами, которые торчали в разные стороны, будто он только что проснулся, потряс банкой перед самым носом Клинта. Густая сероватая масса внутри даже не шелохнулась. — Это не мазь, это натуральная штукатурка! Её на рану наложишь — и всё, можно стену ровнять. Я серьёзно! Вон, Галли бы оценил — ему как раз для новой вышки раствор нужен.
Клинт, смуглый и поджарый, с неизменно строгим выражением лица, закатил глаза так выразительно, что, казалось, зрачки сейчас останутся где-то под веками и больше не вернутся обратно.
— Триста лет этой мазью пользуемся, — процедил он сквозь зубы, — и всем было нормально. А тут пришёл ты, великий лекарь Джеф, и решил, что умнее всех.
— Я не говорю, что я умнее всех! — Джеф картинно прижал свободную руку к сердцу и изобразил на лице такое оскорблённое достоинство, что даже обожжённый мясник хрюкнул от смеха. — Я говорю, что я умнее тебя. Это совершенно разные вещи, заметь. Не путай понятия.
— Ах ты ж...
— Мальчики, — я повысила голос ровно настолько, чтобы перекрыть их перепалку, — пациент вообще-то ещё здесь.
Клинт осёкся на полуслове, бросил на меня короткий взгляд — не враждебный, но оценивающий, какой он всегда бросал, когда я напоминала о своём присутствии, — и молча вернулся к склянкам. Джеф хрюкнул ещё раз, на этот раз громче, и торжествующе ухмыльнулся, явно считая, что счёт в их бесконечном споре только что сравнялся. Пострадавший мясник, кажется, сам еле сдерживал улыбку, несмотря на саднящую боль в ладони.
Уголки губ дрогнули против воли, но я быстро подавила усмешку и вернулась к работе.
Всего лишь три дня — прошло с того момента, как я впервые взяла в руки бинт не для себя, а для другого человека.
Удивительно, но Глэйд, при всей своей кажущейся размеренности, оказался местом, где парни постоянно находили себе увечья — с изобретательностью, достойной лучшего применения. Один защемил палец между досок, когда помогал Строителям возводить новую опору для навеса, и пришлось накладывать шину, потому что фаланга подозрительно хрустнула. Другой промахнулся молотком мимо гвоздя и попал себе по большому пальцу с такой силой, что ноготь посинел ещё до того, как он добежал до медпункта. Третий — молодой парень из Копачей — упал с высоты, решив, что сможет спрыгнуть с нижней ветки старого дерева, и пришлось накладывать повязку на рассечённый лоб, придерживая края раны стерильной марлей и стараясь не думать о том, как много крови может вытечь из, казалось бы, небольшой царапины.
Только за эти три дня через медпункт прошло больше десяти пациентов — и это не считая тех, кто просто забегал за бинтами, мазью или советом, потому что «вроде ничего серьёзного, но лучше перестраховаться».
Что же будет дальше? Если за три дня столько всего, то за месяц здесь, наверное, можно собрать целую энциклопедию производственных травм.
Бинт лёг в ладонь, размотался ровно на нужную длину, обвился вокруг запястья мясника в три аккуратных слоя — не слишком туго, чтобы не пережать сосуды, но и не слишком слабо, чтобы повязка не сползла при первом же движении.
С каждым разом движения становились всё увереннее, будто тело вспоминало то, что разум ещё не мог ухватить — скрытые в глубине сознания знания. Это пугало и успокаивало одновременно, как странный сон, в котором ты знаешь, что спишь, но не хочешь просыпаться.
Воспоминания. Больше они не приходили — ни во сне, ни наяву.
После того сна, который обрушился на меня в первую ночь, — наступила тишина. Глухая, плотная, как вата.
Ни проблесков. Ни голосов. Ни обрывков картинок на границе сна и яви.
Будто дверь, которую кто-то приоткрыл ровно настолько, чтобы я успела увидеть своё имя, тут же захлопнулась — и теперь стояла запертой, не поддаваясь ни на какие попытки достучаться.
Брат.
Мысль о нём возвращалась снова и снова — незваная, настойчивая, как заноза, которую невозможно вытащить. Я завязывала узел на повязке и думала о том мальчике, который сидел рядом со мной на полу в комнате с жёлтой лампой. О том, кто обнимал меня за плечи, когда за дверью кричали, а потом прозвучал выстрел. О том, кто держал меня за руку, пока мама прощалась с нами на холодном бетонном пирсе, и чьи пальцы дрожали точно так же, как мои, хотя он изо всех сил старался казаться взрослым и сильным.
Кто он? Как его звали? Я не помнила имени — оно ускользало, как вода сквозь пальцы, сколько ни пытайся удержать. Но я помнила ощущение. Тепло. Безопасность. Чувство, что, пока он рядом, ничего плохого не случится, даже если мир рушится.
Он старше меня на два года — значит, сейчас ему, должно быть, около восемнадцати. Где он? Жив ли? Помнит ли меня так же смутно, обрывками, тенями, ощущением тепла, как я начинаю помнить его?
Или его память тоже стёрли, оставив только имя — такое же одинокое слово, всплывающее из пустоты?
Я заставила себя отогнать эти мысли и вернуться к работе. Но мысли, отступив от брата, потекли в другом направлении — не менее тревожном, но более холодном, аналитическом.
Кто стоит за всем этим?
Группа незнакомых людей, которые методично, месяц за месяцем, отправляют подростков в место, окружённое исполинскими стенами. Парни, прибывающие раз в месяц. Припасы, приходящие раз в неделю — еда, одежда, медикаменты, всё необходимое для выживания. Лабиринт, который меняется каждую ночь, и твари внутри него, которые убивают каждого, кто не успел вернуться до закрытия ворот.
Никто не помнит прошлого. Никто не знает, зачем они здесь и кто их сюда отправил.
Всё это походило на какой-то эксперимент — масштабный, безжалостный, просчитанный до мельчайших деталей. Слишком много переменных было под контролем, слишком много условий — заданы заранее. Но с какой целью? Что можно изучать, запирая группу подростков в замкнутом пространстве на годы?
Наблюдение. Контроль.
Если это действительно эксперимент, то у него должны быть гипотезы. Вопросы, на которые Создатели — так их здесь называли— хотели получить ответ.
И тут появляюсь я.
Единственная девушка. Новая переменная, вброшенная в уравнение, которое до этого решалось по одним и тем же законам.
По спине пробежал холодок — острый, отрезвляющий. Если моё появление здесь действительно часть эксперимента, то за мной наблюдают особенно пристально. Мои реакции, мои решения, мои слова, мои страхи, мои ошибки — всё это может быть важно для тех, кто стоит за стенами.
В Глэйде был свой сленг, и он резал слух в первые дни, как осколки стекла. «Ящик» — не просто лифт, а символ прибытия, портал между мирами, единственная связь с теми, кто остался снаружи. «Гривер» — не просто чудовище, а смерть, принявшая форму полуживотного-полумашины. «Бегун» — не просто бегающий парень, а исследователь, который каждое утро добровольно идёт в пасть зверя. «Медяк», «Шанк», «Слопер», «Зелёный» — слова, которых не существовало в нормальном мире или которые существовали, но значили совершенно другое.
Поначалу разбирать речь парней было почти так же трудно, как ориентироваться в тёмном коридоре на ощупь. Но теперь, спустя несколько дней, слух начал привыкать. Слова обрастали смыслами, встраивались в картину мира.
— Готово, — произнесла я вслух, зафиксировав последний виток бинта и проверив, не слишком ли туго сидит повязка.
Мясник — молодой парень с обветренным лицом и мозолистыми, натруженными руками, которые пахли дымом и железом, — осторожно повернул перевязанную ладонь к свету и с облегчением выдохнул.
— Не напрягай руку ближайшие дни, — сказала я, поднимаясь с табурета. — Побольше отдыхай. И постарайся больше не хвататься за металл, нагретый огнём, — я позволила себе лёгкую усмешку. — По крайней мере, без рукавицы.
— Постараюсь, — буркнул он, поднимаясь, и, благодарно кивнув на прощание, вышел за дверь, аккуратно придерживая больную руку здоровой.
Я проводила его взглядом и принялась складывать оставшиеся бинты — ровными стопками, одну на другую, как учил Клинт в первый день. Руки двигались размеренно, привычно, и в этом ритме было что-то успокаивающее, почти медитативное.
Джеф, который проводил пациента взглядом до самой двери, едва та закрылась, тут же повернулся к Клинту, явно намереваясь возобновить спор с того самого места, на котором их прервали.
— Нет, ты мне всё-таки объясни, — он скрестил руки на груди и уставился на Клинта. — Почему мы до сих пор не сделали нормальную маркировку для банок? Я вчера, представь себе, чуть не перепутал мазь от ожогов с той, что от сыпи. Они же одинакового цвета! Представляешь, если бы я намазал ожог этой гадостью? Пациент бы взвыл так, что в Лабиринте услышали бы!
— Не представляю, — сухо отозвался Клинт, не отрываясь от пересчитывания склянок на верхней полке и делая пометки углём на клочке бумаги, — потому что ты должен читать этикетки. Для этого они и существуют.
— Этикетки?! — Джеф всплеснул руками с таким трагизмом, будто его обвинили в преступлении, которого он не совершал. — Половина этих так называемых этикеток стёрлась ещё до моего прибытия! Я не телепат, Клинт, чтобы угадывать, что в банке, по запаху!
— Хороший Медяк определяет состав по консистенции и цвету, — Клинт наконец поднял голову от своих записей и посмотрел на Джефа с выражением такого глубочайшего, безграничного терпения, какое бывает только у очень старого учителя, объясняющего прописную истину очень нерадивому, но почему-то любимому ученику.
— Хороший Медяк, — парировал Джеф, ни на секунду не замешкавшись, — не заставляет коллег играть в «угадай мазь»! Это не игра, Клинт, это медицинская практика! У нас тут жизни на кону!
Я не выдержала и усмехнулась — на этот раз в голос.
— Может, просто новые этикетки сделать? — предложила я, не оборачиваясь и продолжая складывать бинты. — Бумага есть, уголь тоже. Дело на десять минут, а проблема решится если не навсегда, то надолго.
Джеф просиял так, будто я только что предложила ему годовую порцию десерта.
— Вот! — он ткнул пальцем в сторону Клинта с торжеством победителя. — Видишь? Человек мыслит конструктивно! Предлагает решение! Учись, Клинт, пока она тут!
Клинт бросил на меня короткий взгляд — не враждебный, но по-прежнему оценивающий, словно он всё ещё не решил до конца, что со мной делать и куда меня определить в своей внутренней классификации.
— Мыслит она конструктивно, — проворчал он, возвращаясь к склянкам и делая вид, что разговор окончен. — Только третий день здесь, а уже порядки свои наводит.
— Завидуешь, что не ты предложил, — фыркнул Джеф.
— Реалистично оцениваю, — отрезал Клинт, но в его голосе, сухом и скрипучем, как несмазанная дверь, больше не было ни капли настоящей злости. Скорее — сдержанное, почти неохотное уважение, которое он сам себе ещё не до конца признал.
Я улыбнулась и отложила последнюю стопку бинтов на край стола.
---
Когда начало смеркаться и первые длинные тени от стен Лабиринта поползли по траве, я решила, что пора на ужин. После тех двух случаев — в очереди, где парни толкались, у меня выработалась привычка: подходить к раздаче последней, когда основная толпа уже схлынет. Так было меньше шансов столкнуться с Билли. Меньше взглядов. Меньше шума. Спокойнее.
Сегодня ужин был простым — варёные овощи с зеленью. Фрайпан, заметив меня в конце короткой очереди, как всегда подмигнул — широко, по-доброму, — и плюхнул в тарелку чуть больше положенного. Я поблагодарила его коротким кивком.
Бревно с видом на стены Лабиринта стало моим местом — негласно, без всяких договорённостей. Здесь никто не беспокоил, никто не задавал лишних вопросов, никто не смотрел оценивающе. Стены возвышались в сгущающихся сумерках тёмными, почти чёрными громадами, подсвеченными последними, умирающими отблесками заката — розовыми, золотыми, а затем — багровыми, как запёкшаяся кровь.
Где-то вдалеке, в лесу, который начинался с северной стороны Глэйда, застрекотали первые ночные насекомые.
Я опустилась на шершавый, нагретый за день ствол поваленного дерева и приступила к еде. Овощи были горячими, чай — обжигающе-травяным, и тепло разливалось по телу, прогоняя вечернюю прохладу.
Рядом, почти бесшумно, опустился Ник.
— Привет, — сказал он просто, без лишних предисловий.
— Привет, — ответила я.
Мы сидели молча, и это молчание не было неловким — оно было уютным. Последние дни мы общались только урывками — за ланчем, да рано утром, когда он провожал меня до душа. И всё же даже этих коротких, обрывочных встреч хватало, чтобы чувствовать: среди чужих взглядов и скрытых угроз я не одна.
Ник был Слопером — работа не самая удачная и уж точно не самая престижная. Уборка, чистка, грязные дела, за которые никто не хотел браться и которые все считали чем-то само собой разумеющимся. Но он никогда не жаловался — ни разу за всё время, что я его знала. Просто делал своё дело, тихо и без лишнего шума.
Я давно заметила — что в Глэйде существовала негласная иерархия. Не то чтобы анархия по классам, но что-то очень близкое к ней. Наверху, на самой вершине этой невидимой пирамиды, стоял Алби и его заместитель Ньют — те, кто принимал решения и нёс за них ответственность. Чуть ниже — Кураторы: Галли, Фрайпан, Минхо, каждый со своей сферой влияния. Затем шли «элитные» работники — Бегуны, Строители, Медяки, Повара, Чистильщики. А где-то в самом низу, почти у земли, находились Слоперы — те, кто делал самую грязную и неблагодарную работу.
Но для меня каждая работа была ценной, и деление на классы казалось глупым и несправедливым. Без Слоперов Глэйд утонул бы в грязи и отходах за неделю. Без Копачей не было бы еды на столе. Без Мясников — мяса в котле. Без Бегунов — надежды на выход. Каждый винтик в этом странном, жестоком механизме был важен, и я отказывалась думать иначе. И, кажется, Ник это чувствовал — что я не смотрю на него сверху вниз, не оцениваю его статус, не придаю значения тому, чем он занимается.
Он доел последний кусок, отставил тарелку в сторону и, помедлив, спросил:
— Прогуляемся?
Голос прозвучал буднично, но в нём слышалось что-то ещё — какая-то невысказанная мысль, которую он пока не решался облечь в слова.
— Давай.
Мы шли вдоль плантации, туда, где трава поднималась выше колена. Здесь было тише. Насекомые стрекотали всё громче, заполняя вечерний воздух своим ритмичным, монотонным гулом, и в этом звуке было что-то убаюкивающее, успокаивающее — напоминание о том, что даже здесь, в этой каменной ловушке, существует жизнь. Маленькая, чужая, нечеловеческая — но жизнь.
Ник молчал, но я чувствовала — он хочет что-то спросить.
Наконец он заговорил — тихо, почти шёпотом, не глядя на меня:
— Почему ты не спишь последние дни?
Я вздрогнула — неожиданно, всем телом, — и почувствовала, как внутри что-то сжалось.
Он заметил.
Конечно, заметил. Он спал рядом со мной — и, должно быть, видел то, что я так старательно пыталась скрыть. Как я ворочаюсь, не в силах найти удобное положение. Как лежу с открытыми глазами, уставившись в темноту, считая звуки и вздрагивая от каждого шороха. Как замираю, когда чьи-то шаги раздаются слишком близко, и как пальцы сами собой сжимаются в кулаки, готовые к удару.
Как ему объяснить? Как облечь в слова то, что даже в собственной голове звучит как паранойя?
Я закусила нижнюю губу — привычка, которая появлялась всякий раз, когда нужно было подобрать правильные слова, — и сделала глубокий вдох.
— Я... не привыкла здесь спать, — сказала я наконец, и голос прозвучал тише, чем хотелось. — Слишком много звуков. Слишком много людей вокруг. Это... выматывает.
Ник посмотрел на меня — долгим, изучающим взглядом, в котором читалось беспокойство. Настоящее, глубокое, искреннее — не то поверхностное участие, которое люди проявляют из вежливости, а то, которое идёт откуда-то изнутри.
— Это из-за Билли?
Я замерла.
Я выдохнула — длинно, прерывисто — и кивнула, не в силах отрицать очевидное. Отвернулась к стенам Лабиринта, обняла себя руками — жест, который становился привычным в моменты, когда требовалась хоть какая-то защита, — и заговорила. Тихо. Медленно. Подбирая каждое слово, как подбирают осколки разбитой чашки с пола.
— Я не чувствую себя в безопасности. Даже здесь. Билли вряд ли оставит меня в покое, потому что я задела его эго, понимаешь? Я унизила его. Такие вещи не прощаются. Последние дни я его почти не видела — он будто исчез, растворился, — но это ничего не значит. Он может ждать. Выжидать. И в любой момент...
Я не закончила фразу, но Ник понял.
Он остановился — резко, посреди высокой травы, — и развернул меня к себе, положив ладони на плечи. Его пальцы были тёплыми, почти горячими, и от этого прикосновения по телу пробежала странная дрожь.
— Я слышал разговор Ньюта и Билли, — сказал он, глядя мне прямо в глаза. — Ньют категорически запретил ему к тебе подходить. Вообще. На любое расстояние. Он сказал, что за непослушание — Кутузка. На несколько дней. Без еды, без воды, в темноте. И Билли... — Ник чуть сжал мои плечи, будто подчёркивая важность слов, — ...Билли струсил. Я видел его лицо. Он не ожидал, что Ньют встанет на твою сторону так жёстко.
Я удивлённо подняла брови. Ньют не просто сдержал обещание — он прижал Билли к стенке. По-настоящему. Не для галочки, не для проформы — он пригрозил ему.
— И ещё кое-что, — Ник чуть ослабил хватку, но ладони не убрал. Его взгляд стал мягче, но не менее серьёзным. — Я сплю чутко. Даже после настойки Галли, которая вырубает остальных, я просыпаюсь от малейшего шороха. Если кто-то приблизится к тебе ночью — с любыми намерениями, — я услышу. Обещаю. И не позволю ничему случиться.
Я смотрела ему в глаза — тёплые, карие, с золотистыми искорками от закатного солнца, — и чувствовала, как внутри медленно, неохотно, но всё же разжимается тугой узел страха. Не исчезает — нет, до этого было ещё далеко. Но становится чуть меньше. Чуть терпимее.
— Спасибо, — сказала я тихо, и в этом одном слове вместилось всё, что я не могла выразить длинными фразами.
Ник моргнул — раз, другой — и отвёл взгляд. Его щёки, даже в сгущающихся сумерках, заметно порозовели. Ладони соскользнули с моих плеч, и он отступил на полшага назад, будто только сейчас осознав, как близко мы стояли.
— Да я... ну... это просто... я не... — он запнулся, запутался в словах и махнул рукой. — В общем, ты поняла.
Я заметила его смущение, увидела, как он беспомощно пытается вернуть себе обычную лёгкость, — и я вдруг рассмеялась. Впервые за долгое время — не через силу, не из вежливости, не чтобы разрядить обстановку. Искренне. Легко. По-настоящему. Смех вырвался сам — короткий, тихий, как первый ручеёк после долгой зимы.
Ник поднял голову, увидел, что я смеюсь, — и улыбнулся в ответ. Широко. Открыто. Так, как улыбался в самый первый день, когда махал мне рукой у Ящика.
---
В эту ночь я впервые за трое суток смогла заснуть.
Мысли всё ещё крутились в голове. Но стоило закрыть глаза и позволить себе расслабиться — и тело само начало проваливаться в темноту.
Медленно, неотвратимо, как камень, опускающийся на дно глубокого колодца.
Мысли становились тише, дальше, теряли очертания, растворялись в густой, вязкой тишине. Последнее, что я успела почувствовать, прежде чем окончательно исчезнуть, — это странное, почти забытое ощущение спасительной пустоты. Той самой, в которой нет ни страха, ни боли, ни воспоминаний. Только темнота. Только покой.
И она приняла меня — мягко, беззвучно, как море принимает уставшего пловца.