***
Филологический факультет стоял на Садовой уже больше ста лет. Здание было кирпичным, тёмно-красным, с высокими окнами и тяжёлыми дверями, которые хлопали так громко, что на первом этаже вздрагивали люстры. Внутри пахло старыми книгами, мастикой для пола и чем-то сладковатым — то ли от цветов в горшках на подоконниках, то ли от духов кого-то из преподавателей. Аудитория 214 находилась на втором этаже, в конце длинного коридора с высоким потолком. Стены здесь были выкрашены в бледно-зелёный — цвет, который в советское время считался успокаивающим, а теперь просто выглядел унылым. Батареи под окнами грели неровно: то жарко, то холодно. И всегда сквозило. Дима Позов вошёл сюда первого сентября, опоздав на три минуты. Он не хотел опаздывать — просто не рассчитал время в метро. Его короткий ёжик тёмных волос был ещё влажным после душа, чёрные круглые очки сползли на кончик носа, и он поправил их, оглядываясь в поисках свободного места. В аудитории было почти тихо. Сто человек сидели ровно, никто не шевелился. И Дима быстро понял почему. У доски стоял человек. Невысокий — чуть выше среднего, как потом оказалось, метр семьдесят примерно, — но с такой осанкой, что казался выше. На нём был чёрный костюм-тройка: пиджак, жилет, брюки. Всё сидело идеально, будто сшито на заказ. Белая рубашка под жилетом была расстёгнута на верхнюю пуговицу — Дима заметил это сразу, потому что обычно строгие преподаватели застёгиваются до горла. А этот — нет. Шея открытая, на ней чуть заметно бьётся жилка. На лице — очки в тонкой металлической оправе, которые блеснули, когда человек повернулся на звук открывшейся двери. И под очками — карие глаза. Тёмные, глубокие, совсем не светлые, как показалось сначала. В них не было тепла. В них была усталость и какая-то давняя, застарелая злость — не на Диму, на весь мир. — Вы опоздали, — сказал человек. Голос низкий, ровный, без эмоций. — Назовите фамилию. — Позов, — ответил Дима и сглотнул. — Садитесь, Позов. И впредь являйтесь вовремя. Я не повторяю дважды. Дима сел на первое свободное место — во втором ряду у окна. Только там он заметил, что у мужчины есть борода и усы. Аккуратные, коротко подстриженные, они делали его лицо строже и старше. Волосы — тёмные, шатен, слегка вьющиеся, с чёлкой, которая падала на лоб и которую он то и дело откидывал назад движением головы. Это был Сергей Борисович Матвиенко. О нём Дима слышал ещё на первом курсе — самый строгий, самый закрытый, самый нелюдимый преподаватель на кафедре. Говорили, что он не пьёт кофе с коллегами, не ходит на корпоративы и ни разу за десять лет никого не поздравил с днём рождения. Говорили, что он живёт один. Говорили, что у него никого нет и он этого хочет сам. Дима не верил слухам. Он верил своим глазам. И сейчас, глядя на Матвиенко, который нажал кнопку на пульте и включил первую презентацию, он подумал: «Он не злой. Он больной. У него внутри всё болит, и он не знает, как иначе». Лекция была о Пушкине. О том, как «Евгений Онегин» — это роман не про любовь, а про страх близости. Матвиенко говорил монотонно, но Дима слушал так, будто от каждого слова зависела его жизнь. Он смотрел, как Матвиенко ходит между рядами — не спеша, руки за спиной, пиджак чуть распахнут, и видно жилет, обтягивающий грудь. Как он останавливается у окна, смотрит на улицу, и челка падает на глаза. Как он её откидывает — резко, недовольно. В середине лекции Матвиенко снял очки. Протёр их краем носового платка — белого, аккуратно сложенного. Надел обратно. И на секунду их взгляды встретились. Дима увидел карие глаза без стёкол. Увидел, какие они на самом деле — не просто тёмные, а с золотыми искорками вокруг зрачка, которые зажигаются и гаснут, как уголёк. В них что-то дрогнуло. Очень быстро. Не удивление, нет — узнавание. Будто Матвиенко вдруг подумал: «Я знаю этого парня. Я его уже где-то видел». Но они не виделись никогда. Он надел очки обратно, и стена между ними стала снова. После лекции Дима не пошёл к кафедре. Он знал: подходить бесполезно. Матвиенко сложил бумаги в старый кожаный портфель, застегнул его и вышел, ни на кого не глядя. Дима смотрел ему вслед. Короткие вьющиеся волосы, чуть взъерошенные на затылке. Пиджак сидит безупречно. И походка — будто он всё время идёт по минному полю.***
В общежитие Дима вернулся поздно. Сосед по комнате, Саша, спросил: — Ну как первый день? — Нормально, — сказал Дима. Он не добавил: «Я встретил человека, в которого боюсь влюбиться. Потому что он никого не подпустит. Потому что он смотрит так, будто у него внутри всё зашито колючей проволокой. И потому что мне почему-то очень хочется эту проволоку отрезать, даже если порежусь». Вместо этого он достал тетрадь и на первой странице написал: «Сергей Борисович. 214. Жилет. Очки. Борода. Карие глаза. Я запомню всё». Он лёг спать, но долго не мог уснуть. В голове крутился голос Матвиенко — низкий, ровный, без единой улыбки. И его руки, длинные пальцы, которыми он перебирал бумаги. И та секунда, когда их взгляды встретились — без стёкол, на расстоянии десяти рядов, но так близко, что Дима на минуту забыл, как дышать. Он закрыл глаза и подумал: «Это только начало семестра. У нас ещё целых четыре месяца. Это много или мало?» Он не знал ответа. Но чувствовал: что-то уже началось. Что-то, чему он не мог дать имени и от чего у него болело под ложечкой. За окном общежития шумел город. Свет от фонарей падал на потолок жёлтыми пятнами. Дима повернулся на бок, подтянул колени к груди и провалился в сон, где кто-то в чёрной тройке снимал очки и смотрел на него долгим, усталым, почти тёплым взглядом.