"За ширмой веера"

NC-17
В процессе
8
автор
Размер:
планируется Макси, написано 146 страниц, 51 377 слов, 25 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
8 Нравится 0 Отзывы 5 В сборник

Глава 8. Искусство ждать

Настройки
Он помнил тот день не так, как помнил другие, — не вспышкой, не ударом, а медленным, неумолимым расползанием холода от груди к конечностям. День, когда подозрения превратились в уверенность. Когда тени обрели имена. Это случилось на исходе зимы, спустя почти два года после смерти брата. Два года кропотливой, невидимой работы: опросы слуг под видом праздного любопытства, перехваченные письма, подкупленные писцы, тайные вылазки в Ланьлин под видом поездок за редкими кистями. Два года, за которые Хуайсан превратился из скорбящего дурачка в человека, который не верит никому. Даже собственному отражению. В то утро он сидел в кабинете и просматривал очередное донесение от Тени Второй. Она обосновалась в Ланьлине под видом торговки шёлком и уже полгода собирала слухи при дворе Цзинь. Её донесения были сухими, точными, без единого лишнего слова — за это Хуайсан ценил её больше всех прочих своих людей. Никаких эмоций. Только факты. На этот раз факты были таковы: лекарь Су Мин, тот самый, что посетил Цинхэ за неделю до смерти Чифэн-цзуня, скончался через несколько дней после возвращения в Ланьлин. Официальная причина — лихорадка. Неофициальная — яд, следы которого искусно замаскированы. Далее следовал перечень улик: показания служанки, видевшей, как лекарю приносили вино из хозяйских погребов; странное поведение его ассистента, который сразу после смерти господина уволился и уехал в неизвестном направлении; совпадение дат — лекарь умер ровно через сутки после того, как отправил кому-то письмо. Хуайсан читал донесение дважды. Потом отложил лист и долго сидел неподвижно, глядя на пламя свечи. В груди что-то пульсировало — не боль, нет. Холодная, почти приятная ясность. Та самая, что приходит, когда последний кусочек мозаики встаёт на место. Су Мин был отравлен. Значит, он знал что-то, чего не должен был знать. Значит, его визит в Цинхэ был не случайностью, а частью плана. Значит, снадобье, которое он прописал брату, не помогало — оно убивало. Медленно, незаметно, усугубляя и без того нестабильное состояние ци. Он поднял взгляд от свечи. Взял веер — тот самый, с осенними клёнами, — развернул и принялся обмахиваться, хотя в комнате было холодно. Движения были размеренными, почти ленивыми; лицо сохраняло выражение рассеянной задумчивости. — Вот как, — произнёс он вслух. Голос прозвучал тихо и ровно, без дрожи. — Вот, значит, как. Он подавил усмешку. Не позволил ей вырваться наружу — только уголок губ дрогнул, едва заметно, и тут же замер, придавленный многолетней привычкой. Вместо этого он вздохнул — протяжно, почти театрально, словно сожалел о чём-то неважном. О погоде. О скучном донесении. О чём угодно, кроме правды. Правда же была проста и уродлива: его брата убили. Не случайность, не отклонение ци — осознанное, спланированное убийство. И ниточка, за которую он тянул два года, вела прямиком в Башню Кои. — Цзинь Гуанъяо, — прошептал он, пробуя имя на вкус. Оно было лёгким, почти невесомым, как рисовый лист. Но за этим именем стояла тень — маленькая, юркая, ускользающая. Человек, которого никто не принимал всерьёз. Человек, который всегда улыбался. Человек, которого Чифэн-цзунь называл другом. Хуайсан закрыл веер — резко, одним движением, словно отсекая что-то. Потом снова развернул — медленно, пластинка за пластинкой. Он не мог позволить себе гнев. Гнев был роскошью, доступной только тем, кто не носит масок. А он носил. И будет носить дальше — до самого конца. Он отодвинул донесение и достал из ящика другой лист — тот самый, с шифрованными записями, начатыми ещё в день похорон. Пробежал глазами по колонкам имён, дат, связей. Всё сходилось. Цзинь Гуанъяо был в Цинхэ за месяц до смерти брата — якобы с дружеским визитом. Он присылал письма — якобы с выражением поддержки. Он рекомендовал лекаря — якобы из лучших побуждений. И каждый его шаг, каждый жест, каждое слово были аккуратно уложены в узор, который только теперь стал виден целиком. — Как красиво, — пробормотал Хуайсан. Он покачал головой — медленно, почти восхищённо, как ценитель, разглядывающий изысканный свиток. — Как тонко. Я бы оценил, если бы не… Он осёкся. Прижал веер к губам, пряча нижнюю половину лица. Глаза его, устремлённые на схему, оставались холодными и расчётливыми, как у стратега перед битвой. Никто не видел его в такие минуты. Никто не знал, что за маской беспечного дурака зреет нечто тёмное и страшное. «Ты заплатишь», — подумал он, но не произнёс. Незачем. Слова ничего не меняли. Меняли только действия. В тот вечер он впервые сформулировал для себя то, что раньше боялся даже представить. Месть. Не простая, не быстрая — такая месть была бы слишком лёгкой для человека, который два года притворялся другом скорбящего брата. Нет. Месть должна быть публичной. Артистичной. Как пьеса, поставленная лучшим режиссёром мира. Правда должна обрушиться на убийцу под светом сотен огней, в присутствии всех, кто его уважает. Правда должна уничтожить его — не физически, нет. Физическая смерть слишком быстротечна. Правда должна раздавить его репутацию, его наследие, его имя. Чтобы даже память о нём стала проклятием. Он взял кисть и записал это — не в дневник, а на отдельном листе, который потом сожжёт. «Месть должна быть публичной. Месть должна быть красивой. Месть должна быть неотвратимой». Три строки, которые станут его новым кредо. Потом он задул свечу и долго сидел в темноте, слушая, как за окнами завывает ветер. Он думал о брате. О том, как Чифэн-цзунь ненавидел интриги и презирал закулисные игры. «Прямой удар саблей — вот что решает всё», — говорил он когда-то. «Интриги — для слабаков и трусов». И вот теперь его младший брат, тот самый «слабак», которого он так часто упрекал, готовился стать величайшим интриганом своего поколения. Хуайсан вздохнул — на этот раз искренне, без игры. Прикрыл глаза. Перед внутренним взором встало лицо брата: суровое, с вечно нахмуренными бровями, но с теплотой в глубине глаз, которую Чифэн-цзунь никогда не умел скрыть до конца. — Ты бы меня возненавидел, дагэ, — прошептал он в темноту. — Но я всё равно сделаю это. Потому что ты — единственное, что у меня было. И я не прощу. Прошли недели. Месяцы. Год за годом. Хуайсан ждал. Это было самым трудным — не раскрывать правду, не кричать о ней на каждом углу, а спрятать глубоко внутри и продолжать улыбаться. Улыбаться Цзинь Гуанъяо, когда тот приезжал с визитами. Улыбаться старейшинам, которые считали его ничтожеством. Улыбаться всему миру, который не знал и не должен был знать. Он отточил своё искусство до совершенства. Научился плакать по команде — сначала перед зеркалом, потом на людях, и с каждым разом слёзы выходили всё убедительнее. Научился запинаться в нужных местах, путаться в бумагах, терять важные свитки — и всё это так естественно, что даже самые подозрительные из старейшин качали головами и вздыхали: «Что взять с бедного мальчика?» Только по ночам, запершись в кабинете, он позволял себе быть настоящим. Сбрасывал маску, как сбрасывают тесную одежду, и сидел над картами и схемами до рассвета, прорабатывая каждый шаг будущей игры. Тени росли. Сначала их было двое — Тень Первая и Тень Вторая. Потом трое. Потом пятеро. Он находил их везде: среди приговорённых к смерти, среди отверженных, среди тех, кому нечего было терять. Он давал им новую жизнь и новую цель, и они платили ему верностью — не из страха, а из странного, почти благоговейного уважения. Они видели его настоящего — и это зрелище, видимо, впечатляло. — Господин, — докладывал Тень Первая, появляясь на пороге кабинета далеко за полночь, — есть новости из Ланьлина. Цзинь Гуанъяо собирается посетить Цинхэ с очередным дружеским визитом. — Когда? — голос Хуайсана звучал рассеянно, словно он думал о чём-то другом. — Через две недели. — Хорошо. Подготовь всё как обычно. Улыбки, чай, бессмысленные разговоры о живописи. — Слушаюсь, господин. Когда дверь закрылась, Хуайсан позволил себе короткую, кривую улыбку — ту самую, что никогда не касалась глаз. Подавил её веером. Покачал головой — не то осуждающе, не то устало. — Друг, — пробормотал он, пробуя слово на вкус. — Дружеский визит. Он помнил, как Цзинь Гуанъяо приезжал после смерти брата — с соболезнованиями, с влажными глазами, с тёплыми словами. «Я всегда восхищался Чифэн-цзунем, — говорил он. — Он был мне как старший брат». Хуайсан тогда кивал, благодарил, прижимал веер к губам, пряча за ним не горе — горе уже притупилось, — а растущую, ледяную ненависть. Он уже тогда подозревал. Но доказательств не было — только чутьё, только странные нестыковки в рассказах, только слишком удобные совпадения. Теперь доказательства были. Но он всё ещё не мог действовать. Потому что правда — это не улики, спрятанные в тайнике. Правда — это сцена, на которой убийца должен признаться сам. И чтобы выстроить такую сцену, требовалось время. Много времени. Однажды вечером, просматривая старые записи, Хуайсан наткнулся на рисунок — тот самый, с тремя фигурами под сосной. Он долго смотрел на него, на растрёпанную фигуру справа, на прямую фигуру слева, на маленького человечка с веером в центре. Двое — смех и гнев, солнце и тень, инь и ян. И один — наблюдатель. Тот, кто видит всё, но ничего не говорит. Он поймал себя на том, что улыбается — мягко, почти печально. Не той улыбкой, которой он одаривал старейшин, не той, которой встречал гостей, а другой, редкой, которую он сам не видел уже много лет. Улыбкой воспоминания. «Где ты теперь? — подумал он, обращаясь к растрёпанной фигуре. — Вернее, где твой пепел? Развеян по ветру? Лежит на Могильных холмах? Или, может быть, заперт в чьём-то сердце, как флейта заперта в шкатулке Санду?» Он вздохнул. Отложил рисунок. Взял другой — портрет Цзян Чэна, «Колющий взгляд», — и долго вглядывался в нарисованные черты. — Ты поймёшь, — произнёс он тихо, обращаясь к портрету. — Когда всё кончится, ты поймёшь. Мы оба потеряли всё, и мы оба не простили. Просто ты кричишь о своей боли, а я молчу. Но это не значит, что моя боль меньше. Он покачал головой и убрал рисунок. Не время. Сейчас — не время. Так проходили годы. Хуайсан старел, но маска оставалась прежней. Он всё так же прятался в саду, всё так же коллекционировал веера и альбомы, всё так же хныкал на советах и жаловался на головную боль. А по ночам плёл паутину, которая должна была захватить самого опасного паука в мире заклинателей. И вот однажды — это случилось примерно через десять лет после смерти брата — он понял, что готов. Не в смысле «готов морально» — морально он был готов с того самого дня, когда прочитал донесение о смерти Су Мина. Готов в смысле — всё на местах. У него есть люди, есть ресурсы, есть информация. Есть план — пока ещё смутный, как набросок на рисовой бумаге, но уже проступающий сквозь хаос деталей. Не хватало только главного актёра. И тогда он вспомнил о Мо Сюаньюе. Это имя всплыло в одном из донесений Тени Второй. Отвергнутый бастард, позор рода, человек, над которым издевались даже слуги. Он жил в поместье Мо, на отшибе земель Цзинь, и, по слухам, интересовался тёмными искусствами. Не как практик — как теоретик. Читал запретные трактаты, изучал ритуалы, мечтал о силе, которая поможет ему отомстить обидчикам. Идеальная пешка. Хуайсан начал действовать осторожно. Через третьих лиц, через подставных торговцев, через «случайно» оставленные свитки. Мо Сюаньюй получал нужную информацию — о ритуале самопожертвования, о призыве духа, о том, какую душу можно призвать, если ненависть достаточно сильна. Ему не говорили прямо: «Призови Старейшину Илина». Ему давали намёки. Тонкие, как шёлковая нить, но прочные. И он, отвергнутый и униженный, хватался за них с отчаянием утопающего. Хуайсан следил за его прогрессом. Тень Вторая докладывала регулярно: Мо Сюаньюй переписал ритуал, Мо Сюаньюй готовит материалы, Мо Сюаньюй близок к точке невозврата. И когда настал нужный момент — когда Мо Сюаньюй, доведённый до крайности очередным унижением, был готов на всё, — Хуайсан отправил последний свиток. Тот самый, где описывался ритуал призыва Старейшины Илина. — Ты будешь моим главным актёром, — прошептал он, глядя на карту земель Ланьлин Цзинь. — Ты даже не узнаешь об этом. Но ты сыграешь свою роль. И она будет великолепна. Он прикрыл веером нижнюю половину лица, но глаза — глаза в этот момент смеялись. Холодно, расчётливо, почти безумно. Через полгода Мо Сюаньюй совершил ритуал. И Вэй Усянь вернулся. В кабинете пахло тушью и старой бумагой. Свеча догорала — уже третья за эту ночь, и Хуайсан знал, что скоро понадобится четвёртая. Он потянулся к ящику с восковыми палочками, но замер на полпути. Пальцы застыли в воздухе — он поймал себя на том, что делает это машинально, думая о другом. За окнами шумел ветер. В его вое ему чудились голоса — не реальные, конечно, но память была услужливым художником. Голос брата: «Ты слабак, но ты мой брат». Голос Вэй Усяня: «Ты честный, Не Хуайсан». Голос Цзян Чэна: «Они выживают там, где другие гниют». Он тряхнул головой, отгоняя воспоминания. Взял свечу, зажёг. Пламя колыхнулось и выровнялось, отбрасывая на стены знакомые тени. Перед ним на столе лежали три предмета. Старый рисунок трёх фигур под сосной. Портрет Цзян Чэна — «Колющий взгляд». И новый лист, ещё не законченный, — набросок горы Дафань с тремя фигурами на склоне. — Вы оба здесь, — произнёс он, ни к кому не обращаясь. — Один воскрес и не помнит себя. Другой жив, но не живёт. А я… я жду. Он вздохнул — на этот раз устало, почти по-человечески. Покачал головой, словно споря с собой. Потом уголок его губ дрогнул — но не в улыбке, а в чём-то, что было её дальним родственником. Горькая ирония. Самоирония. — Ты стал тем, кого брат презирал больше всего, — сказал он своему отражению в тёмном стекле. — Интриганом. Ты используешь людей, которых когда-то… — он осёкся. Не закончил. Незачем. Он задул свечу. Поднялся, подошёл к окну, раздвинул створки. Холодный горный воздух ворвался в кабинет, пахнущий хвоей и влажным камнем. Небо на востоке уже начинало сереть. Где-то там, в гостевых покоях его резиденции, спал — или не спал — Цзян Чэн. Прибывший накануне вечером, резкий и напряжённый, требующий ответов, которых Хуайсан не собирался давать. Где-то ещё дальше, в провинции, двигалась группа Лань с Мо Сюаньюем — то есть с Вэй Усянем, — направляясь навстречу своей судьбе. А здесь, в кабинете, стоял он — Не Хуайсан, глава Цинхэ Не, бездарный эстет и гениальный кукловод, — и ждал. Ждал. Как всегда. — Ничего, — прошептал он, обращаясь не то к себе, не то к теням, танцующим на стенах. — Я ждал много лет. Подожду ещё немного. Он развернул веер — на этот раз не для того, чтобы спрятать улыбку, а просто так, по привычке. Веер с летящими журавлями — символ долголетия и мира, — колыхнулся в его пальцах, как живое крыло. Потом он сложил его — медленно, аккуратно, словно запечатывая невысказанное. И вышел из кабинета навстречу новому дню. Пьеса продолжалась.

---

8 Нравится 0 Отзывы 5 В сборник