Сияние северной зведы

R
В процессе
0
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 15 страниц, 5 462 слова, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава 2

Настройки
ычно орет. А сейчас как будто по радио диктор — ровно, но непонятно. Наступает пауза. Они слышат обрывки фраз: «...сталь...», «...душа народа...», «...рояль...». Герман: (Нахмурившись) Они что, про музыку теперь? У моего папы нет времени на музыку. У него есть марши. Росс: А у моего папы есть пианино. Он играет иногда, когда думает. Говорит, это как планировать урожай — тоже нужен ритм. Они снова замолкают, подсознательно чувствуя, что взрослые говорят не на своём обычном, привычном для уха языке приказов и лозунгов. Росс: (Вдруг говорит, глядя на свою матрёшку) Они... они сейчас дружить будут? Герман: (Резко поднимает голову, глаза широко раскрываются от ужаса) Нет! Нельзя! Мой дедушка Пруссия и твой прадед... они дрались! И мой... биологический отец... (он путается в терминах, но чувствует наследственную вражду). Они не могут дружить! Все будут ругаться! Дедушка Пруссия хмурится, когда твоего папу по радио вспоминают! Росс: (Сжимает в руке деревянную башню танка. Его детское лицо становится серьёзным, почти как у отца) А если... если они всё-таки подружатся? Нам тогда... тоже дружить надо будет? Вопрос повисает в воздухе. Для них это не геополитика, а простая детская логика: папы дружат — и сыновья дружат. Герман: (Смотрит на свой автобан, потом на Росса. В его голове происходит короткое замыкание между индоктринированной осторожностью и детским желанием просто иметь товарища по играм, который тоже знает, каково это — быть «сыном»). Я... не знаю. Мне папа говорил, что мы самые лучшие и одни. А дружить... это сложно. В этот момент дверь в кабинет открывается, и выходит СССР. Он величественен и спокоен. Его взгляд на секунду задерживается на Россе, и в глазах мелькает что-то мягкое, прежде чем он кивает сопровождающим и направляется к выходу. Мальчишки замирают. Через секунду из кабинета выходит Рейх. Он бледен, его взгляд отсутствующий, он проходит мимо Германа, не замечая его, и скрывается в своих покоях. Герман: (Шёпотом, с растущей паникой) Он на меня не посмотрел. Никогда так не было. Он всегда смотрит. Проверяет. Росс: (Также тихо, с непонятным ему самому чувством защищённости) Мой папа посмотрел. Значит, всё в порядке. Они сидят в тишине, окружённые игрушками, которые являются миниатюрными копиями орудий будущей войны. Они не понимают тонкостей политики или запретного влечения. Они лишь чувствуют, что привычный, чёткий, враждебный мир их отцов дал трещину. И от этого им одновременно страшно и... интересно. Теперь их собственная детская «дорама» — «будем ли мы дружить, если наши папы вдруг перестанут ругаться?» — становится неожиданно актуальной. Итог сцены (дополненный): Пока взрослые (Пруссия, ГИ, РИ) анализируют ситуацию с горькой иронией историков, а главные герои тонут в пучине новых чувств, самые пронзительные и невинные наблюдатели — дети. Их реакция — это чистое, нефильтрованное восприятие сдвига в миропорядке. Они — будущее, которое унаследует последствия и пакта, и любви, и ненависти. И сейчас они просто два восьмилетних мальчика, смутно чувствующие, что играть стало сложнее, потому что правила между их папами вдруг начали меняться.... (Диалог у рояля завершился. СССР сделал паузу, давая понять, что предложение («Белый рояль будет ждать») — больше чем дипломатическая любезность. Он повернулся к выходу, его шинель плавно взметнулась). Рейх остался стоять посреди кабинета. В ушах гудело от противоречий. В голове, где царил только железный порядок и ясные догмы, теперь бушевал хаос непризнанных чувств. Мысли скакали: «Сила... стихия... Шопен... Мой враг... Моя...» В этот момент тело, воспитанное в культе абсолютного самоконтроля, дало сбой. Сначала он почувствовал странный, теплый и солоноватый привкус. Потом капля упала на безупречно отутюженный мундир, прямо на партийную эмблему. Алая, яркая, живая. Рейх медленно поднял руку, коснулся носа, посмотрел на алые пальцы. Его взгляд стал стеклянным от непонимания. СССР, уже у двери, обернулся на тишину. Увидел. Его брови чуть сошлись. Это не было сочувствием в привычном смысле. Это был взгляд полководца, оценивающего внезапную уязвимость в стане потенциального противника. И что-то ещё, более глубокое — что-то вроде: «И ты тоже из плоти и крови?» — Ты... — начал СССР, сделав шаг назад. Но было поздно. Глаза Рейха закатились. Он пошатнулся, будто подкошенный невидимым ударом, и рухнул на пол с глухим стуком, который прозвучал оглушительно тихо в огромном кабинете. Начался переполох. Дверь распахнулась, ворвались адъютанты. СССР не бросился на помощь. Он замер у порога, наблюдая с ледяной, но предельно сконцентрированной внимательностью. «Слабость? Или срыв? Насколько это серьёзно?» Пока адъютанты суетились, пытаясь поднять бесчувственное тело, случилось второе — из уголка бледных губ Рейха потекла тонкая струйка крови. Она была темнее, венозная. Шла недолго, минуты три, но этого хватило, чтобы поселить ужас в сердцах подчинённых. Для них их Фюрер был небожителем из стали. А тут... кровь. Обморок. В курительной комнате: Пруссия выронил сигару. «Так... Так не бывает. Наш род не падает в обморок. Мы умираем стоя на поле боя, а не... не от эмоций!» Германская Империя побледнел. «Это плохой знак. Очень плохой. Кровь из носа — перегрелся, перенапрягся. А изо рта... Это уже глубже. Это слом. У него треснул фундамент». Российская Империя замер, и в его глазах промелькнула отцовская тревога, смешанная с прозрением. «Вот оно. Романтика ударила в голову... и в сердце. Буквально. Бедный мальчик. Он не знает, как справиться с такой силой чувств. Она его губит изнутри». В приемной: Восьмилетний Герман, услышав шум и увидев мелькнувшую суету, вскочил. Его маленькое лицо исказилось от первобытного страха. «Папа? Что с папой?!» — он рванулся к двери, но его мягко, но твёрдо удержал сопровождающий. Росс, услышав крик Германа, вцепился в свою матрёшку-танк. Он не видел, что произошло, но почувствовал сдвиг в самой реальности. Враждебный, идеальный мир Рейха дал трещину, и из неё хлынул хаос. Он смотрел на плачущего, бьющегося в руках взрослых Германа и впервые почувствовал не детскую злорадность, а непонятную тяжесть на душе. «Его папу... сломало?» СССР, видя, что ситуация под контролем врачей, последний раз бросил взгляд на бледное лицо Рейха на полу. Его собственное выражение было нечитаемым. Затем он резко развернулся. — Передайте господину Рейху, — сказал он адъютанту ледяным, чётким тоном, под которым бушевали невысказанные вопросы, — что совещание было... продуктивным. Мы ждём его в Москве. 23-го. Для подписания. И он вышел, оставив за собой посольство в состоянии шока. Его шаги эхом отдавались по мраморным полам. Когда Рейх пришёл в себя через полчаса в своей спальне, первое, что он ощутил, был не физический дискомфорт, а жгучую, всепоглощающую ярость на себя. И тут же, под ней — панический, животный страх. Не смерти. А того, что он увидел в последнюю секунду перед темнотой: фигуру СССР в дверном проёме, на фоне света. И этот образ не был враждебным. Он был... решающим. Он сорвал с носа платок с пятнами крови и швырнул его в стену. «Слабость! Позор! Он видел! Он ВИДЕЛ мою слабость!» Но в следующую секунду, закрыв глаза, он снова услышал его голос: «...рояль будет ждать». И ярость сменилась отчаянной, всепоглощающей тоской. Война ещё не началась. Но его собственное тело объявило ему войну за то сердце, которое он не признавал, но которое уже было захвачено.СССР уже сидел в чёрном правительственном лимузине, его профиль был напряжён и непроницаем, как на барельефе. Он смотрел в окно, но не видел улиц Берлина. Перед глазами стояла картина: алые капли на сером мундире, стеклянный взгляд, падение... и эта жгучая, запретная вспышка чего-то, что он не мог назвать ни состраданием, ни злорадством. Это было тревожнее. Дверца со стороны тротуара открылась, и в салон вскарабкался Росс, неуклюже таща свою матрёшку-танк. Он плюхнулся на кожаном сиденье, отдышался и уставился на отца. Молчание длилось всю дорогу, пока машина не выехала на окраину города. И тут Росс, не отрывая своего серьёзного детского взгляда, сказал тихо, но чётко: — Пап. — М-м? — СССР оторвался от своих мыслей, взгляд смягчился, глядя на сына. — Ты соврал тому... бледному дяде. СССР замер. Никто в его окружении не говорил с ним так прямо. Никто. — Я? О чём? — голос прозвучал глубже обычного, но без гнева. Скорее с любопытством. Росс переложил матрёшку с колена на колено, собираясь с мыслями, как настоящий следователь. — Во-первых, — начал он методично, — «Красный Октябрь» производит конфеты. «Гулливер» и «Мишка на Севере». А не рояли. Рояли делает... — он сморщил лоб, вспоминая, — делает завод в Тамбове, кажется. Или в Ленинграде. Но не «Красный Октябрь». Уголок гпаз СССР дрогнул. Это была не улыбка. Это было что-то вроде признания поражения перед детской логикой. — Во-вторых, — продолжил Росс, глядя отцу прямо в глаза, — ты играешь на пианино только две вещи. Гимн. И ту немецкую песню, которую тебя научил играть... ну, тот немецкий товарищ, когда вы были молодыми. Про то, «что будем пить». «Was wollen wir trinken». Больше ты ничего не играешь. Ты говорил, что Шопен — это упадничество буржуазной культуры. Машина тряхнула на кочке. СССР молчал. Он смотрел на сына, этого маленького, сурового наследника, который видел его не «Вождем Народов», а просто отцом, который дома, после трудного дня, бьёт по клавишам одну и ту же мелодию, полную тоски по чему-то безвозвратно утерянному. — И в-третьих, — заключил Росс, подводя итог, как прокурор, — врать нехорошо. Это же ты мне говорил. Особенно таким... нервным. Он и так упал. А если узнает, что ты про рояль соврал, он вообще расстроится. В салоне воцарилась тишина, нарушаемая только рокотом мотора. СССР медленно отвернулся, снова глядя в окно на мелькающие сосны. В его душе бушевал ураган. Точность сына была безжалостна. Он действительно солгал. И не про завод. Он солгал, приглашая Рейха к роялю, как будто это было обычное дело. Он предложил иллюзию приватности, культуры, общего пространства за рамками политики. И ради чего? Ради странного, болезненного влечения к тому, кто олицетворял всё, с чем он должен был бороться. — Он не «расстроится», Росс, — наконец сказал СССР, и голос его звучал устало и непривычно мягко. — Он разозлится. Или... не поверит больше никогда. В политике иногда нужно... говорить не совсем правду. Чтобы добиться большего. — Какого большего? — упрямо спросил Росс. СССР не нашёлся, что ответить. Как объяснить восьмилетнему мальчику про тонкую грань между манипуляцией и искренним интересом, про желание одновременно и оттолкнуть, и притянуть, про опасную игру, ставкой в которой может быть мир или война? — Чтобы не было войны, — наконец выдавил он, и это была самая простая и самая сложная правда из всех. Росс обдумал это. Потом кивнул, как будто понял. — Понятно. Значит, ты с ним дружить собрался, чтобы не драться. Как ты мне с Германом велел, если что. СССР вздрогнул. Простота детского вывода была оглушительной. Дружить. Какое страшное, невозможное, заманчивое слово. — Не совсем «дружить», — поправил он сына, но без убедительности. — Договариваться. — Ну, договариваться, — согласился Росс, уже теряя интерес к сложной взрослой теме. Он снова принялся крутить в руках матрёшку. Потом добавил, уже почти про себя: — Только он странный. И его сын... Германушка... он тоже плакал. Громко. Нехорошо, когда папы падают. СССР снова замолчал. Образ плачущего Германа — сына Рейха — врезался в его сознание поверх всех политических расчётов. Это была уже не абстракция, а личная трагедия чужого ребёнка, в которой он, возможно, был невольной причиной. Он больше не смотрел в окно. Он смотрел вперёд, на дорогу, ведущую к аэродрому, а затем — в Москву. К подписанию пакта. К белому роялю, на котором он на самом деле играл только гимн и одну старую немецкую застольную песню о братстве и вине. Ложь была раскрыта. Ребёнок увидел его насквозь. И в этой детской прямолинейности было больше правды, чем во всех дипломатических протоколах мира. Теперь ему предстояло решить: продолжать играть эту опасную игру на грани правды и лжи или... найти в себе что-то настоящее перед лицом того, кто сам только что показал свою шокирующую, кровавую уязвимость. отцу всю правду про рояли и Шопена, надул щёки. Взрослые разговоры про «договариваться» были скучны. Он повертел в руках матрёшку-танк, потом с лёгким стуком швырнул её в бардачок между сиденьями. СССР чуть вздрогнул от звука, но не сделал замечания. Он всё ещё был погружён в свои тяжёлые мысли. Росс, устроившись поудобнее, глядя в окно на проплывающие немецкие домики, небрежно бросил, как бы продолжая свой внутренний монолог: — А ещё, пап, можно на выходные к Саше съездить? СССР медленно перевёл на сына взгляд, в котором читалась усталость и лёгкое недоумение. — К какому Саше? Ты в «Артеке» нового друга нашёл? В голове СССР мелькнула мысль — может, сын какого-нибудь болгарского или чешского товарища. Дети дипломатов. — Ну да, — быстро согласился Росс, избегая прямого взгляда. Он смотрел на свои ботинки. — Она из лагеря. Только она живёт далеко. Очень далеко. За океаном. «За океаном» — это была любимая фраза самого СССР, когда он говорил о чём-то недостижимо-враждебном. Росс подхватил её, не до конца понимая значения. СССР нахмурился. За океаном... Из лагеря... Мысль о том, что его сын мог подружиться с ребёнком какого-нибудь американского дипломата или журналиста в «Артеке», вызвала у него мгновенную, привычную настороженность. Но тут же он отогнал её. Ребёнок есть ребёнок. Восьмилетке неведомы идеологические барьеры. — Девочка, говоришь? — уточнил он, и в голосе прозвучала редкая, едва уловимая улыбка. Мысль о маленькой девочке, тянущейся к его суровому сыну, была трогательной и безобидной. Совсем иное дело, чем разговор с Рейхом. — Да, — твёрдо сказал Росс, внутренне довольный, что уловка сработала. Чтобы окончательно сбить отца с толку, он добавил с важным видом: — Ей уже двадцать. Она взрослая. Но мы дружим. СССР фыркнул. Двадцать лет — и восьмилетний мальчик? Ну, дети выдумщики. Наверное, вожатая какая-нибудь молодая понравилась, вот он и называет её «другом». Или вообще всё выдумал. Он погладил Росса по стриженой голове. — Ладно, «дружи» с кем хочешь. Только учти, Росс, — голос СССР снова стал серьёзным, но уже по-отечески наставительным, — дружба — это ответственность. Надо быть верным. И осторожным. Не все, кто кажется другом, им являются. Он говорил это, дуная о своих «друзьях» и «союзниках» на международной арене, о временных попутчиках и скрытых врагах. И, конечно, о том, кто только что остался лежать в берлинском посольстве с кровавым платком у лица. Росс кивнул, сделав вид, что понял глубокий смысл. На самом деле он думал о своём приятеле Саше — высоком, улыбчивом, который показывал ему в тайне от всех яркие журналы с небоскрёбами и говорил на ломаном русском: «У нас, братан, свобода! И кока-кола!» Саша не был девочкой. И звали его не совсем Саша. Но для Росса он был просто другом из далёкой, загадочной страны, с которым было интересно и который не смотрел на него как на «сына вождя», а просто как на пацана. А ирония ситуации была в том, что СССР знал «Сашу» лично. Очень хорошо знал. Под другим именем. Под именем США — молодого, дерзкого, уже могущественного соперника, полного амбиций и совершенно чуждых идеалов. Он и представить не мог, что его сын тайком перекидывается конфетами и простыми фразами с персонификацией его главного будущего геополитического противника, считая того просто «старшим другом из лагеря». Росс, довольный, что отвлёк отца от тяжёлых мыслей и сохранил свою маленькую тайну, прижался к холодному оконному стеклу. В голове у него танцевали картинки: белый (не «Красного Октября») рояль отца, бледное лицо того немецкого дяди, слёзы Германа... и весёлая ухмылка его друга Саши, который махал ему из-за воображаемого океана и сулил жвачку и приключения. Машина мчалась вперёх, увозя их из Берлина. СССР смотрел вперёх, думая о Рейхе и грядущем пакте. Росс смотрел в окно, думая о друзьях — и о том, что мир взрослых, со всей их ложью, обмороками и «договорённостями», был странным и непонятным местом. Гораздо проще было дружить с Сашей. Даже если он живёт далеко и на самом деле не девочка.В спальне посольства царила гробовая тишина, нарушаемая лишь тиканьем дорогих часов. Рейх лежал на кровати, откинувшись на груду подушек. Приступ слабости прошёл, но в висках всё ещё стучало, а на губах стоял привкус железа и стыда. Перед глазами стоял один образ: СССР в дверном проёме. Не помогающий, не насмехающийся. Наблюдающий. Как будто занёс в какую-то свою внутреннюю картотеку факт: «Объект „А“ – имеет уязвимость. Физиологический срыв при сильном эмоциональном потрясении». В дверь постучали. Тихо, неуверенно. — Войдите, — хрипло сказал Рейх, стараясь придать голосу твёрдость. Дверь приоткрылась, и внутрь просунулась светловолосая голова Германа. Его глаза были красными от недавних слёз, но теперь в них читалась детская, серьёзная озабоченность. Он вошёл, стараясь выпрямиться по-военному, но маленькие носки его туфель нервно ёрзали по ковру. — Пап... как ты? — тихо спросил он. — Идеально, — автоматически, сквозь зубы, ответил Рейх. — Просто... временная дисфункция. Переутомление. Не о чём беспокоиться. Герман кивнул, не веря. Он подошёл ближе и сел на край огромной кровати, едва доставая ногами до пола. Он молчал, обдумывая, как начать. Потом выпалил одним духом, глядя на пуговицы на своём пиджаке: — Пап, я... я тебе должен сказать. Про того дядю. СССР. Рейх напрягся. Какая-то часть его ждала разоблачения, насмешки даже от сына. — Что такое? — голос прозвучал резче, чем он хотел. Герман вздрогнул, но продолжил, как солдат, докладывающий неприятные разведданные: — Он соврал. Про рояль. Рейх замер. Всё его существо сфокусировалось на словах сына. — Что... что значит «соврал»? — Он сказал, что рояль завода «Красный Октябрь». Но это неправда, — Германа говорил быстро, словно боясь забыть доводы. — Я... я спросил у дедушки Пруссии потом. Он знает. Он сказал, что «Красный Октябрь» — это московская кондитерская фабрика. Они делают конфеты «Мишка» и ириски. А рояли делают на разных заводах, но точно не там. Рейх слушал, не двигаясь. Ложь. Мелочная, детальная, ненужная ложь. Зачем? — И ещё, — продолжал Герман, набравшись смелости и глядя отцу в лицо, — он не умеет играть Шопена. Дедушка Пруссия говорил с... с дедушкой Российской Империей в курилке. И тот сказал, что его сын... то есть дядя СССР... он на рояле играет только две вещи. Свой гимн. И... — Герман замолчал, вспоминая трудное название. — И что? — прошипел Рейх, его пальцы вцепились в шёлковое покрывало. — И ту старую немецкую песню. «Was wollen wir trinken». Про то, что будем пить. Всё. Больше ничего. В комнате повисла тишина, более оглушительная, чем любой взрыв. Рейх ощутил прилив новой, чистой, леденящей ярости. Но не на СССР. На себя. Он, вечный циник, мастер пропаганды и манипуляций, позволил себе поверить в поэтичный образ: два лидера, два титана, нашедших общий язык в высокой культуре... А на деле — грубая, топорная ложь. Приглашение к роялю, который не существует, для игры, которую гость не исполняет. И вдруг, сквозь ярость, пробилось другое чувство. Невероятное, абсурдное облегчение. Почему? Потому что это была не дипломатия. Дипломат солгал бы убедительнее. Это было что-то личное, неловкое, почти детское. СССР соврал, потому что ему нужно было что-то предложить. Потому что он хотел продолжить контакт, но не знал как. Он выхватил из памяти первый попавшийся символ «культуры» (рояль) и приклеил к нему самый известный бренд (Красный Отибрь), не проверив фактов. И предложил ту единственную музыку, которая связывала его с... с чем? С Германией прошлого? С тем «немецким товарищем» юности, о котором ходили слухи? Эта ложь не отдаляла. Она приближала. Она показывала СССР не холодным монолитом, а живым, нервным, совершающим ошибки человеком, который пытается нащупать мост через пропасть, используя ненадёжные, кривые доски. Рейх рассмеялся. Коротко, сухо, болезненно. — Danke, mein Sohn, — сказал он, и в его голосе впервые за этот вечер не было ни ярости, ни паники. Была усталая ясность. — Ты оказал мне неоценимую услугу. Настоящий разведчик. Герман засветился от похвалы, но тут же нахмурился. — Значит... он плохой? Он обманул тебя. Рейх посмотрел на сына, и в его глазах мелькнула та самая, редкая, неидеологическая грусть. — Не «плохой». Сложный. Он... играет в свою игру. А мы — в свою. И иногда правила путаются. Он поманил Германа. Мальчик нерешительно
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник