Воды Солнца

Горячая работа
NC-17
В процессе
20
1
автор
Размер:
планируется Миди, написано 52 страницы, 24 406 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 34 Отзывы 4 В сборник

II

Настройки
Тот, кто полагает, будто лечение водами в Бате ограничивается лишь погружением в целебные источники, заблуждается столь же сильно, сколь заблуждался бы путешественник, вознамерившийся судить о всей Англии по одному лишь Лондону. Истинное искусство врачевания в этом городе, славящемся своими термами ещё со времён римского владычества, состояло из множества предписаний, соблюдать которые надлежало строго. Пациенту, прибывшему на воды, предписывалось не только ежедневное погружение в холодный бассейн, но и особый режим питания, и прогулки по эспланаде в определённые часы, и, что особенно важно для страждущих нервными недугами, так называемая пассивная гимнастика — растирание и разминание мышц, которое должно было успокоить расшатанные нервы и восстановить кровообращение, нарушенное долгим сидением в неудобных экипажах или, как в случае с Кастиэлем Новаком, долгими часами, проведёнными на жёсткой армейской койке под аккомпанемент пушечной канонады. Стоит отметить, Кастиэль Новак появился на свет в тысяча семьсот пятьдесят восьмом году в поместье Новак-Холл, что в графстве Уилтшир, и был он старшим сыном в семье, которая обладала достатком ровно настолько, чтобы не знать нужды, но и не могла назваться богатой в том смысле, какой вкладывали в это слово лондонские аристократы. Ему достались по наследству титул, земли, доходы и скучающая мать, угасшая от чахотки, когда Кастиэлю минуло пятнадцать лет; отец же, человек суровый и неразговорчивый, последовал за нею через три года, оставив девятнадцатилетнего наследника с поместьем, долгами, накопленными за время его болезни, и старым слугой Сэмом, который нянчил Кастиэля ещё в колыбели. Сэм появился в доме Новаков задолго до рождения его нынешнего господина, и история его была столь же незамысловатой, сколь и печальной: молодой парень из батрацкой семьи, взятый на конюшню за жалованье, которого едва хватало на хлеб, он оказался сметливее других, приглянулся управляющему и был определён в личную прислугу к маленькому наследнику. Жена Сэма умерла при родах, ребёнок не выжил, и с того дня у старого слуги не осталось ни семьи, ни привязанностей, кроме той, что связывала его с домом Новаков и с мальчиком, которого он привык считать если не сыном, то единственным смыслом своего существования. Когда Кастиэль решил изучать медицину, Сэм не возражал; когда Кастиэль отправился в Индию, Сэм остался в Англии по его приказу, три года ждал писем и молился о возвращении господина; а когда Кастиэль вернулся, но не тем молодым, полным надежд человеком, который уезжал, а сломанным, уставшим, почти мёртвым внутри существом, Сэм не задал ни одного вопроса. Он просто принял его таким, каким тот стал, и продолжил служить, как служил всегда. Что касается денег, то здесь Кастиэль мог не беспокоиться. Поместье Новак-Холл приносило достаточный доход, чтобы он мог жить, не отказывая себе в самом необходимом, а скромный образ жизни последних месяцев: отказ от охоты, от балов, от новых сюртуков, позволял даже откладывать некоторую сумму на чёрный день. Мать оставила ему небольшое наследство, отец — несколько ценных бумаг, приносящих проценты, и хотя Кастиэль не был богат в том смысле, в каком богаты лондонские аристократы, он был достаточно обеспечен, чтобы не думать о завтрашнем дне. Это было единственное, за что он мог быть благодарен своей судьбе, ибо ни деньги, ни титул, ни верность старого слуги не могли излечить его от того, что гнездилось у него в голове, пуская корни всё глубже с каждым днём.

***

Пансион «Сломанный ключ», куда Сэм привёз своего господина после утомительного путешествия из Лондона, оказался заведением скромным, но добропорядочным, каких в Бате насчитывалось немало. Содержательница его, миссис Брайтон, женщина лет пятидесяти с лицом, напоминавшим печёное яблоко, и манерами, в которых строгость сочеталась с редкой для её сословия деликатностью, держала дом в образцовом порядке и умела угодить самым взыскательным постояльцам, не тратя при этом лишних средств. Завтрак, подававшийся в гостиную ровно в восемь часов, состоял из овсяной каши с мёдом, свежих булочек и чая, заваренного так крепко, что ложка стояла в чашке прямо. Обед в полдень предлагал суп, жаркое из баранины или говядины и неизменный пудинг на десерт, а ужин, подававшийся в шесть часов вечера, был лёгким: рыба, овощи, сыр и фрукты. Кастиэль, по настоянию Сэма, получил разрешение трапезничать в своей комнате, ибо его нервное состояние, как объяснил слуга хозяйке, не позволяло ему выносить общества посторонних людей в столь ранний, в целом, в любой час. По вечерам, когда дождь за окнами особенно усиливался и выходить на улицу не было никакой возможности, постояльцы собирались в гостиной, где при свете камина и нескольких масляных ламп коротали время за картами, чтением вслух или неспешными разговорами. Миссис Пламмер, пожилая леди с лицом, напоминавшим непослушную лошадь, каждое утро читала городские новости и комментировала их с такой убийственной иронией, что даже Кастиэль, погружённый в свою меланхолию, иногда невольно приподнимал уголки губ. Старый полковник, лечивший подагру, жаловался на каждый кусок мяса, поданный к столу, и рассказывал о былых сражениях с таким жаром, словно они произошли на прошлой неделе. Была здесь и молодая вдова в вечном трауре, которая не проронила при Кастиэле ни слова, но чьи большие печальные глаза, казалось, искали в нём родственную душу, и коммивояжёр из Бристоля, говоривший без умолку и смешивший дам своими байками о путешествиях. Но самым примечательным из постояльцев был, без сомнения, сэр Бобби Сингер, тот самый, с кем Кастиэль имел несчастье соседствовать в первый день и который теперь занимал комнату в противоположном крыле дома. Сэр Бобби, отставной майор артиллерии, служил в Индии в те же годы, что и Кастиэль, но в отличие от виконта Новака вернулся оттуда не только живым, но и полным сил, энергии и неистребимой привычки командовать. Он появлялся в гостиной ровно за пять минут до обеда, громко топая и приветствуя всех присутствующих таким раскатистым «здравия желаю», что миссис Брайтон каждый раз хваталась за сердце. За обедом он рассказывал о своих подвигах, превозносил достоинства артиллерийского дела и проклинал французов, которых, по его твёрдому убеждению, следовало бы утопить в Ла-Манше, чтобы неповадно было устраивать революции. К чести сэра Бобби, он ни разу не заговорил с Кастиэлем о его прошлом, хотя, должно быть, догадывался, что виконт Новак тоже был на той войне. Однако вскоре Кастиэль с удивлением обнаружил, что сэр Бобби распускает о нём странные слухи, будто бы виконт Новак посещает термы вовсе не для лечения, а для утех с молодыми санитарами. Однажды вечером, когда Кастиэль проходил мимо гостиной, он услышал обрывок разговора, из которого явствовало, что сэр Бобби обсуждает его персону с полковником и вдовой. — Я своими глазами видел, как он вчера выходил из купальни вместе с тем долговязым санитаром, — гремел голос сэра Бобби. — И вид у обоих был такой, знаете ли... неподобающий. Кастиэль не стал входить в гостиную. Он поднялся к себе в комнату, сел в кресло и долго смотрел на огонь в печи, размышляя о том, стоит ли обращать внимание на сплетни полусумасшедшего артиллериста, который, по слухам, однажды принял собственную тень за французского шпиона и простоял с пистолетом наизготовку целый час. Сэм, услышавший этот разговор от горничной, осторожно поинтересовался, не желает ли господин, чтобы он поговорил с миссис Брайтон. — Оставьте, Сэм, — ответил Кастиэль. — Если я начну оправдываться перед каждым, кто называет меня развратником, у меня не останется времени на лечение. Пусть болтает. Сплетни — единственное развлечение в этом городе.

***

Дни тянулись однообразно, и уже к концу второй недели Кастиэль знал каждый коридор терм, каждую дверь и каждую ступеньку на пути от раздевалки до купальни. Его утро начиналось с того, что Сэм провожал его до входа в термы и оставлял там, ибо дальше следовало идти одному. Раздевалка, длинная комната с каменным полом и деревянными скамьями вдоль стен, встречала его всё тем же запахом: сыростью, мылом и серой; Кастиэль раздевался всё так же медленно, потому что пальцы его по-прежнему плохо слушались, а пуговицы норовили выскользнуть из рук, словно издеваясь над ним. Потом его вели в купальню, опускали на цепях в холодную мутную воду, и какой-нибудь санитар вставал сзади, положив руки на плечи. Санитары менялись, Кастиэль не запоминал их имён. Они были безликой частью процедуры, такой же необходимой и такой же незначительной, как цепи, опускавшие его в воду, или свечи, освещавшие купальню в пасмурные дни. Лишь одного из них Кастиэль начал узнавать в лицо: того самого, Винчестера, чьи руки всегда ложились на плечи с одной и той же уверенной, спокойной силой. В отличие от других санитаров, которые нервничали, боялись причинить боль и потому делали свои движения резкими и неуверенными, Винчестер работал ровно, спокойно, без лишних движений, и Кастиэль чувствовал под его пальцами не механическую повинность, а внимательное, изучающее прикосновение человека, который знает, где находится каждая мышца и как лучше её расслабить. После холодной ванны Кастиэлю полагался сеанс пассивной гимнастики, что доктор Мортон прописал для «успокоения нервов» и восстановления кровообращения. Эти сеансы проводили в отдельной комнате, где воздух был тёплым и пахло лавандой, а на низком столе, покрытом чистой простынёй, пациента укладывали лицом вниз, чтобы он мог расслабиться и ни о чём не думать. Комната эта была небольшой, с окном, выходившим во внутренний двор, где росли чахлые кусты и иногда бродил тощий дворовый кот; свет сюда проникал скудный, по утрам здесь царили те же сумерки, что и во всех термах. Именно во время этих сеансов Кастиэль особенно остро чувствовал разницу между разными санитарами. Одни работали грубо, разминая мышцы с такой силой, что после них оставались синяки, и Кастиэль потом несколько дней не мог повернуть шею. Другие, напротив, боялись дотронуться, их прикосновения были похожи на прикосновения мухи, беспокоящей скорее, чем приносящей пользу. Но Винчестер, Кастиэль заметил это почти сразу, работал иначе. Его пальцы находили напряжённые узлы с удивительной точностью, словно он мог видеть сквозь кожу и понимал, где именно таится боль. Он не торопился, но и не мешкал, каждое его движение было плавным, законченным. Кастиэль, лежа на столе, закрывал глаза и постепенно, под руками этого человека, чувствовал, как уходит из тела то, что накопилось за месяцы бессонницы и кошмаров. Сначала уходила боль из плеч: глубокая, ноющая боль, которая преследовала его после каждой процедуры. Потом расслаблялась спина, разжимались мышцы живота, и Кастиэль начинал дышать глубже, ровнее, словно кто-то убрал тяжёлый камень с его грудной клетки. Потом наступала очередь ног, Винчестер разминал их с той же тщательностью, не пропуская ни одного сустава, ни одной мышцы, и Кастиэль чувствовал, как его тело, его собственное тело, которое он почти перестал ощущать как своё, начинает возвращаться к нему. Ему нравилось это чувство — быть не просто пациентом, которого лечат по стандартной методике, а человеком, чью боль видят и понимают. Он не знал, чем Винчестер отличается от других санитаров, но отличие было, и Кастиэль, сам того не желая, начинал ждать этих сеансов, хотя в глубине души презирал себя за эту слабость. Однажды, когда Винчестер в очередной раз разминал ему спину, Кастиэль не выдержал и спросил, не открывая глаз: — Где вы научились этому, мистер Винчестер? Я полагал, санитаров не обучают анатомии. — Не обучают, сэр, — ответил мистер Дин, продолжая работать. Голос его был ровным, спокойным, без подобострастной нотки, которую Кастиэль привык слышать от людей низшего сословия. — Я учился сам: книги, наблюдения. Иногда приходилось перевязывать раны, вправлять вывихи. Практика — лучший учитель. — Рискованная практика, — заметил Кастиэль, чувствуя, как пальцы санитара находят очередной узел в мышцах его шеи. — За такую практику могут повесить. — Если поймают, сэр, — спокойно ответил мистер Дин. — Я стараюсь не попадаться. Кастиэль хотел спросить ещё что-то, но в этот момент пальцы мистера Дина надавили на особенно болезненную точку между лопатками, и он вместо слов издал лишь короткий, сдавленный вздох. Санитар убрал руки. — Простите, сэр. Больше не буду. — Продолжайте, — выдохнул Кастиэль, удивляясь тому, что его голос прозвучал не раздражённо, а почти благодарно. Мистер Дин продолжил, на этот раз движения его пальцев стали мягче, словно он старался компенсировать причинённую неловкость. Кастиэль закрыл глаза и позволил себе забыться.

***

Так минуло две недели, наполненных ледяной водой, целительным массажем и однообразной, убаюкивающей рутиной, не приносящей подлинного исцеления, что всё же дарила Кастиэлю иллюзию, будто его существование ещё не вполне утратило смысл; он свыкся с расписанием, с лицами постояльцев, с ворчанием сэра Бобби за обедом и с молчаливым присутствием Сэма в вечерние часы, свыкся даже с тем, что тело его понемногу переставало дрожать, хотя кошмары каждую ночь продолжали свою неумолимую пытку, а Индия вставала перед глазами, стоило лишь сомкнуть веки. В одну из таких ночей, когда дождь за окном усилился, обратившись в сущий потоп, Кастиэль понял с тоскливою ясностью, что сон к нему не придёт, он поднялся с постели, накинул на плечи сюртук, натянул сапоги и покинул комнату; Сэм, спавший этажом выше, не проснулся, чему Кастиэль искренне порадовался, ибо не имел ни малейшего желания объяснять, отчего ему вздумалось бродить по городу в полночный час. Спускаясь по лестнице, он ступал осторожно, не желая потревожить покой прислуги, и вышел на улицу, где ночь встретила его холодом и пронизывающею сыростью; дождь, изнурявший город последние дни, наконец стих, уступив место густому, молочного цвета туману, что поднимался от мокрой земли и окутывал фонарные столбы, превращая их в призрачные, дрожащие фигуры, словно явившиеся из мира иного и не имевшие ни малейшего желания в тот мир возвращаться. В этом тумане, столь плотном, что даже звуки казались приглушёнными и отдалёнными, Кастиэль брёл по пустым улицам Бата, не разбирая дороги, и думал о том, что Лондон едва ли предложил бы ему большее утешение, ибо там было слишком много звуков, слишком много лиц, слишком много мучительных напоминаний о том, кем он был прежде и кем стал теперь; здесь же, в этом городе дождей и туманов, никто не ведал его прошлого, и сие незнание представлялось ему единственным покоем, оставшимся в его жизни, единственной тишиной, которую никто не осмеливался нарушить. Он не заметил, каким образом ноги принесли его к небольшому парку, примыкавшему к задней стене Королевских терм, к тому месту, где старые деревья, обнажённые осенью, тянули свои чёрные ветви к небу, словно моля о пощаде, а мокрые скамейки стояли в ряд вдоль аллеи, и одинокий фонарь в дальнем её конце отбрасывал слабый, жёлтый свет, едва прорезавший густую пелену; Кастиэль хотел уже повернуть назад, но нечто заставило его остановиться, оттого как в тусклом свете фонаря он увидел фигуру, склонившуюся над человеком, распростёртым на мокрой земле. Он приблизился беззвучно, ступая по мокрой траве с осторожностью, какой требует минута, не терпящая постороннего вмешательства, и вскоре различил, что человек на земле был немолод, бедно одет, а лицо его, даже при этом скудном освещении, казалось серым, словно сама жизнь уже почти покинула его; над ним же склонился тот самый санитар из Королевских терм, мистер Винчестер, чьи руки Кастиэль так хорошо знал по утренним процедурам, и теперь он видел, как эти руки совершали то, что было строжайше запрещено законом и требовало не меньшей отваги, нежели идти на верную смерть. Санитар действовал уверенно, без тени сомнения: запрокинул голову лежащего, проверил дыхание, затем принялся делать искусственное дыхание, ритмично, без суетливости. Кастиэль замер в тени, наблюдая, как этот молодой человек, этот никчёмный в глазах общества служитель, совершает то, на что не отважились бы многие дипломированные врачи с многолетнею практикой, в груди его зародилось чувство, которому он не мог найти подобающего имени: смесь уважения, зависти и глухой, безысходной тоски, что просыпалась в нём всякий раз, когда он видел в другом то, что сам потерял, по-видимому, навсегда: способность действовать без оглядки на последствия и веру в то, что мир возможно изменить, даже если ты всего лишь один человек, стоящий на коленях перед умирающим в туманном парке. Спустя несколько минут, показавшихся Кастиэлю вечностью, лежащий закашлялся, сделал судорожный, хриплый вдох и открыл глаза; мистер Винчестер помог ему подняться, поддержал, пока тот не обрёл способность стоять самостоятельно, затем сказал ему что-то тихо, взял под руку и повёл прочь, должно быть, провожая до дому. Кастиэль смотрел им вслед, пока обе фигуры не растаяли в молочной пелене тумана, и чувствовал, как внутри него поднимается волна, которую он не в силах был унять и которая требовала какого-то выхода: слова ли, действия ли, но он оставался неподвижен, сидя на мокрой скамейке, не замечая холода, проникавшего сквозь тонкую ткань сюртука, и ждал возвращения мистера Винчестера, дабы задать ему те вопросы, что жгли его изнутри и не давали покоя. Санитар появился из тумана через четверть часа; он был один, Кастиэль тотчас отметил про себя, что руки его покрыты тёмной, засохшей кровью, а в движениях сквозит усталость. Санитар, погружённый, очевидно, в собственные размышления, не заметил Кастиэля до тех самых пор, пока не поравнялся со скамьёй; увидев его, он замер на мгновение, и в глазах его промелькнуло нечто похожее на испуг, который он, впрочем, тотчас подавил и совладал с собою. — Мистер Винчестер, — окликнул его Кастиэль, голос его прозвучал холоднее, чем ему самому того хотелось бы, ибо в холоде сем он искал защиту от тех чувств, что грозили захлестнуть его целиком. — Я был свидетелем всего, что вы здесь совершили, и долг мой повелевает мне спросить вас напрямую: отдаёте ли вы себе полный отчёт в том, сколь противозаконны и сколь предосудительны ваши действия? Вы не врач, вы не имеете ни диплома, ни патента, дающего вам право заниматься врачеванием, вы всего лишь санитар, коему законом предписано исполнять совсем иные обязанности; ведомо ли вам, что за подобное преступление полагается смертная казнь, и что, если я расскажу о том, чему стал нынче свидетелем, вас повесят без малейшего промедления, и никто не вступится за вас, ибо для этого города вы всего лишь простой служитель, чья жизнь не стоит и ломаного гроша в глазах тех, кто вершит правосудие? Мистер Винчестер молчал, опустив голову столь низко, что лица его почти невозможно было различить в тусклом свете фонаря; Кастиэль видел, как его пальцы сжались в кулаки, однако ж в оправдание не прозвучало ни единого слова, а молчание, тяжёлое и горькое своею покорностью, лишь разжигало в Кастиэле гнев, которому он сам не мог сыскать объяснения, но который требовал немедленного выхода. — Какое право вы на себя берёте? — продолжил он, слова его сделались жёстче, он желал сломать эту безмолвную покорность, желал увидеть в стоящем перед ним человеке хоть что-либо, помимо безропотного принятия собственной участи. — Вы не герой, юноша, вы отнюдь не спаситель; вы всего лишь человек, который рискует своею жизнью ради тех, кто не в состоянии заплатить ему и не скажет даже простого «спасибо». Смею предположить, случай это не единичный. Ответьте же мне, зачем вы это делаете, и неужто ваша жизнь и впрямь столь мало для вас значит, что вы готовы расстаться с ней ради незнакомцев? Санитар поднял голову, в глазах его вспыхнула та искра, которую Кастиэль менее всего ожидал увидеть: не страх, не привычная покорность, а гнев — настоящий, живой, неукротимый гнев, прорвавшийся наконец сквозь горькую решимость, что сдерживала его всё это время. — Я не жду благодарности, милорд, — выдал он, голос его дрогнул лишь на мгновение, чтобы затем окрепнуть вновь, — я не питаю надежды на награду ни от кого из живущих на земле; я просто делаю то, что почитаю правильным. Отец мой скончался единственно оттого, что никто не пожелал ему помочь! Он поранил руку, простейшая царапина, сущий пустяк, который мог бы зажить за один день, но доктор, коего призвали, был слишком занят своими важными пациентами, слишком высокомерен, чтобы тратить драгоценное время на простого рабочего; он даже не удостоил рану взглядом, бросил лишь: «Промойте сами, нечего мне время тратить», и удалился прочь. Через две недели отец мой скончался от заражения крови, вероятнее всего, умер грязной, мучительной смертью, и я, тогда ещё мальчишка, вынужден был смотреть на его страдания и не мог предпринять ровным счётом ничего, ибо никто не желал слушать ребёнка! Известно ли вашему сиятельству, каково это — взирать на агонию человека, коего ты любишь более жизни, и сознавать притом, что его возможно было спасти, когда б хоть кто-нибудь пожелал протянуть руку? — Санитар перевёл дыхание, и Кастиэль видел, что каждое слово даётся ему с превеликим трудом, однако ж он не намерен был останавливаться. — Вы, милорд, с вашим титулом, с вашим положением, вы ведь из их числа, не так ли? Вы такой же, как тот доктор, что отвернулся от моего отца! Вы смотрите на меня сверху вниз, вы толкуете мне о законе, о том, что я не имею права, а я отвечу вам со всею прямотой, на какую способен: если бы отец мой был человеком богатым, он остался бы жив; если бы он был таким, как вы, он остался бы жив; но он был никем, сударь, и он умер, потому что для таких, как вы, такие, как мы, попросту не существуют! Кастиэль слушал эту пылкую речь, не перебивая и не отводя взгляда, ни единый мускул на лице его не дрогнул, ибо он не собирался оправдываться перед этим человеком и тем более доказывать, что он не таков, как те врачи, что равнодушно прошли мимо чужой беды; он знал точно, что слова санитара, сколь бы ни были они горьки, содержали в себе правду, от которой он сам бежал, укрывшись в Бате с намерением тихо умереть вдали от суетного света. — Вы закончили? — осведомился он, выдержав долгую, исполненную напряжения паузу. — Вы говорите мне о вопиющей несправедливости мира, о том, что богатые не желают замечать бедных, о том, что отец ваш скончался единственно оттого, что никто не соизволил ему помочь. Всё это есть правда, горькая и неприглядная, но правда. Однако ж что, по-вашему, я должен с нею сделать? Я могу лишь сказать вам с полной откровенностью: если вы продолжите заниматься тем, чем занимаетесь сейчас, вы умрёте точно так же, как ваш отец: одинокий, грязный, позабытый всеми, и кончина ваша будет не героической, а глупой, оттого как никто не вспомнит вашего имени, а ваша матушка, ежели она ещё жива, станет до конца дней своих оплакивать сына, который мог бы жить долго и счастливо, но предпочёл умереть из одного лишь непомерного упрямства! Санитар смотрел на него в упор, Кастиэль видел, как гнев в его глазах постепенно угасает, уступая место чему-то несравненно более сложному и болезненному; плечи его опустились, выдавая безмолвную капитуляцию. — Вы не имеете права... — начал было санитар, но Кастиэль прервал его решительным взмахом руки. — Я имею полное право говорить вам правду, мистер Винчестер, — произнёс он ледяным тоном, — и правда заключается в том, что вы попираете закон, и, если о том кто-либо проведает, вас повесят без суда и следствия. Вы мните это героической смертью? Уверяю вас, нет ничего более далёкого от героизма, нежели глупая и бессмысленная кончина. Отец ваш умер, потому что ему не оказали помощи; вы же умрёте, потому что сами не пожелали жить по установленным правилам, а это отнюдь не одно и то же, и ежели вы не способны уразуметь разницы меж двумя этими обстоятельствами, то вы глупец, заслуживающий своей участи. Санитар опустил голову ещё ниже; Кастиэль видел, как дрожат его плечи, в дрожи было нечто такое, от чего у него самого болезненно сжалось сердце, однако ж он не позволил себе отвести взгляд. Несколько мгновений мистер Винчестер стоял в совершенном безмолвии, а затем внезапно опустился на колени прямо на мокрую землю. — Простите меня, милорд, — произнёс санитар. — Простите меня, я не должен был говорить с вами в подобном тоне, я не должен был упоминать о моём отце и о том, что я дерзаю думать о вас; я не знаю вас, мне неведомо, что вам довелось пережить, и я не имею ни малейшего права судить о ком бы то ни было. Я просто... я более не мог хранить молчание, ибо слишком долго молчал, и слова вырвались помимо моей воли. Простите мне мою непростительную дерзость. Вы совершенно правы: я никто, я всего лишь простой санитар, и жизнь моя не стоит и ломаного гроша, и я не смею, не имею ни малейшего права учить вас, как надлежит жить. Простите меня, умоляю вас, ради всего святого, простите... Кастиэль смотрел на его склонённую голову, на его пальцы, судорожно сжимавшие мокрую землю, и чувствовал, как внутри него всё переворачивается; он не мог отрицать, насколько глубоко задели его слова этого человека, они вонзились в самую сердцевину его существа, куда он не позволял проникать никому уже многие месяцы. — Довольно, мистер Винчестер, — произнёс он, голос его звучал ровно и холодно, ибо то был единственный доступный ему способ сохранить лицо и не выдать того смятения, что царило в его душе. — Довольно сего вздора. Извольте подняться. Я не требую от вас унижения, я требую лишь, чтобы вы помнили своё место и никогда не забывали о том, что самые благие намерения не властны спасти вас от суровости закона. Случись на моём месте кто-либо иной, и вы бы уже не стояли сейчас на земле; не забывайте же об этом. С этими словами он протянул руку и коснулся плеча санитара, чуть приподнимая его, однако ж в прикосновении не заключалось ни тепла, ни сочувствия, лишь холодный, безличный жест, означавший, что он не находит в себе сил простить, но пока что не намерен доносить. Мистер Винчестер поднялся, по-прежнему не смея поднять головы, Кастиэль видел, как дрожат его плечи; он не знал и не желал знать, было ли то следствием страха, стыда или просто глубочайшей усталости, ибо знание это легло бы на его душу слишком тяжким бременем. — Я буду помнить об этом, милорд, — вымолвил санитар тихо, что слова его почти терялись в густом тумане, — и я премного благодарен вам, я не забуду этого до конца моих дней. — Не стоит благодарности, — холодно ответил Кастиэль, уже отворачиваясь. — Постарайтесь лишь не давать мне повода пожалеть о принятом решении. Он развернулся и пошёл прочь, не оглядываясь, но спиной чувствуя тот пристальный, исполненный муки взгляд зелёных глаз, что провожал его до тех пор, пока фигура его не растаяла в молочной пелене тумана; и лишь отойдя на достаточное расстояние, дабы увериться, что его не услышат, он позволил себе выдохнуть, оттого как слова санитара всё ещё звучали у него в ушах, не желая умолкать. Он приехал в Бат с единственным намерением: умереть вдали от суетного света, не оставив по себе ни следа, ни памяти, но вместо желанной смерти он увидел здесь человека, который против собственной воли заставил его вспомнить, каково это — быть по-настоящему живым, чувствовать жизнь. В этом упрямстве и дерзости, Кастиэль видел себя. В санитаре Винчестере он видел себя.

***

На следующий день за обедом сэр Бобби Сингер, который, казалось, посвятил свою жизнь собиранию сплетен, объявил во всеуслышание, что слышал от кого-то из служителей терм, будто санитар Винчестер по ночам промышляет запрещённой медицинской практикой. — Если это правда, — гремел сэр Бобби, наливая себе третью порцию вина, — этого молодца следовало бы вздёрнуть на виселице, чтобы неповадно было другим. Лечить без диплома — это не просто преступление, это оскорбление всех порядочных врачей! Кастиэль, сидевший в дальнем конце стола, не поднял глаз от тарелки. Он услышал эти слова, но не подал виду, что они его касаются. Пусть сэр Бобби болтает. Его никто не воспринимает всерьёз. И только Сэм, стоявший за стулом своего господина, заметил, как пальцы Кастиэля дрогнули, сжимая вилку.
20 Нравится 34 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (6)