Приоритетная очередь
16 июня 2026 г., 02:10
Утро следующего дня вытекло из мрака так же медленно и неохотно, как и все предыдущие. Полярная ночь стояла над городом чёрным, беззвёздным куполом, и единственным доказательством того, что где-то там, за тучами, всё ещё существует солнце, были часы на стене — круглые, с облупившейся по краям эмалью, показывавшие половину десятого.
Илья проснулся с тем особым, липким чувством, которое бывает, когда заканчиваются сигареты. Не просто кончается табак — кончается возможность сделать паузу, выдохнуть, отгородиться от мира сизой завесой. Он обшарил карманы куртки, потом брюк, потом ящик стола — пусто. Последняя пачка была выкурена вчера. Теперь в комнате было нечем дышать в прямом и переносном смысле.
Придется русские покупать.
Еще и деньги заканчивались, надо было брать из н/з.
Рука сама собой потянулась к тумбочке, где в жестяной банке из-под импортного печенья лежали деньги — те самые, на квартиру, на ЖСК, на будущую жизнь. Он отодвинул крышку. Хрустящие купюры, перетянутые аптечной резинкой, смотрели на него укоризненно. Тронуть их означало расписаться в собственной слабости.
Он задвинул банку обратно и резко поднялся. Хватит. Хватит торчать в этой норе, слушать, как за стеной то ли любят, то ли убивают, и травить себя бездельем. Надо в рейс. Срочно. Немедленно.
Сборы были короткими. Он натянул свитер, штаны, куртку, шапку, напялил валенки и подхватил куртку и двинулся как есть неумытый, голодный, в управление.
Он вышел в коридор, и привычная симфония общежития ударила в уши: из-за одной двери доносилась брань, из-за другой — утренняя гимнастика по радио. В воздухе стоял всё тот же неизбывный запах — хлорка, подгорелое масло, сырость.
Проходя мимо душевой, он машинально бросил взгляд в приоткрытую дверь — и замер.
Там, стоя на коленях рядом с эмалированным тазом с мутной водой, Тим тёр стену старой, истрепавшейся щёткой, и движения его были механическими, усердными, как у заведённой куклы.
Но Илью поразило не это.
Его поразила плитка.
Та самая плитка, которую, рассматривая во время купания пол слоем многолетнего налета и ржавчины, Илья привык считать грязно-жёлтой, или, может, кремовой — она оказалась белой. Кипельно-белой, с едва заметными прожилками серого. Из-под слоя ржавчины, мыльного камня и въевшейся грязи проступала первозданная чистота, которой это здание не видело, наверное, с самого дня постройки. Тимка отмывал кафель до основания, до самой его сути — той, о которой никто и не подозревал.
Илья стоял, не в силах отвести взгляд. Что-то в этой картине было до того символическое, до того пронзительное и болезненно, что у него перехватило горло.
Тимка, не замечая его, повернулся в профиль, вытягиваясь к верхнему ряду плитки, — и Илья увидел его лицо. По-настоящему увидел, без спешки, без страха быть замеченным.
Тонкий, чистый, с той особой, почти болезненной утончённостью, которая встречается раз в тысячу лиц и запоминается навсегда. Высокий, гладкий лоб, слегка выпуклый, переходил в линию прямого, породистого носа — не крупного, но точно, безупречно вылепленного, с тонкой спинкой и изящными, трепетными ноздрями. Губы — пухлые, чётко очерченные, особенно нижняя, более полная, чуть приоткрытая от усердия — придавали лицу выражение трогательной, почти детской беззащитности, странно контрастирующей с резкой, скульптурной линией челюсти. Подбородок мягко округлялся как ножка фарфоровой чашечки, переходя в длинную, лебединую шею с выступающей жилкой, которая билась от напряжения. Длинные ресницы бросали тени на острые, точеные скулы, а кожа, бледная, фарфоровая, казалась почти прозрачной в резком свете одинокой лампочки. Волосы, тёмные, влажные от пара, прилипли к вискам, открывая высокий лоб и делая весь его облик ещё более хрупким, незащищённым, почти трагическим.
Илья не мог оторваться. В этом лице, в этом изгибе шеи, в этой жилке, бьющейся под тонкой кожей, было что-то, от чего у него защемило в груди. Что-то, не имеющее отношения к простому влечению. Скорее — к чувству, которое испытываешь, глядя на слишком хрупкую, слишком совершенную вещь, которую вот-вот разобьют. И ты знаешь, что разобьют — обязательно, неизбежно — и ничего не можешь сделать.
Тимка потянулся выше, к самому стыку стены с потолком, и его застиранная футболка задралась. Над поясом дешёвых тренировочных штанов обнажилась полоса кожи — узкая, беззащитная, с выступающими бугорками позвонков. И там, на этой коже, расползались синяки.
Старые, уже пожелтевшие по краям. Они покрывали поясницу сплошным, жутким узором — не точечные, не от пальцев, а широкие, размытые, с рваными краями. Такие следы остаются не от руки. Такие следы остаются, когда бьют ногами в обуви. Тупым, тяжёлым ударом по упавшему телу. И не раз. Не два. Били долго, методично.
У Ильи в груди что-то оборвалось и рухнуло вниз, в желудок, холодной, свинцовой тяжестью. Он стоял, вцепившись побелевшими пальцами в дверной косяк, и чувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Вот, значит, как. Не просто пощёчина, не просто «воспитательный процесс». А методичное, зверское избиение. И музыка играла. Серов. «Я люблю тебя до слёз».
До слёз, тварь ты эдакая.
Тимка вдруг замер. Почувствовал взгляд. Или скрип половицы. Или просто холодок по спине. Он резко обернулся, одёргивая футболку, и их глаза встретились. На долю секунды в янтарно-зелёных глазах мелькнул всё тот же животный страх, тревога, паника. Он ничего не сказал. Просто отвернулся обратно к стене и продолжил свою работу. Щётка снова заскребла по кафелю — размеренно, монотонно. Скрип-скрип. Скрип-скрип.
Илья молча развернулся и пошёл прочь. Шаг его был тяжёлым, неровным. В висках стучало. Ему казалось, что он сейчас задохнётся — от ярости, от бессилия, от этой чёртовой белой плитки, которая сияла теперь как насмешка над всей этой грязью, что творилась у него внутри.
---
В отделе кадров портового управления было тепло и накурено. За столом, заваленным бумагами, графиками и пожелтевшими папками с тесёмками, сидел Степан Григорьевич — грузный, лысеющий мужчина с одышкой и лицом, напоминавшим печёное яблоко. Он был из тех кадровиков, что прошли с флотом огонь и воду, знали каждого моряка по имени и помнили, у кого когда день рождения.
— А, Илюха! — прогудел он, отрываясь от графика. — Лёгок на помине. А я как раз тут твою фамилию выводил...
— Степан Григорьевич, — без предисловий начал Илья, стаскивая шапку и усаживаясь на скрипучий стул напротив, — в рейс хочу. Срочно. Куда угодно. Хоть каботаж, хоть малый, хоть рыболовецкий, хоть на Кубу, хоть к чёрту на кулички.
Кадровик снял очки, протёр их платком и уставился на Илью с тем особым, отеческим прищуром, который вырабатывается у людей его профессии за десятилетия выслушивания сбивчивых просьб.
— Погоди-ка, сынок. Ты ж с трансатлантики только-только. Четыре месяца в море, потом месяц дома, и опять? А жить-то когда?
— А мне тут жить незачем, — отрезал Илья, глядя в пол. — Сигареты кончились. Деньги кончаются. Смотреть на всё это...Тоска — ваша ночь полярная. Что я тут не видел.
— А что видел? — мягко переспросил Степан Григорьевич. — На Хибины бы съездил! На лыжах бы погонял! Мне ли тебе рассказывать!
Илья молчал. Кадровик вздохнул и откинулся на спинку стула, отчего та жалобно скрипнула под его весом.
— Слушай, Илья. Я тебя уважаю. Ты моряк от Бога. Не пьёшь в рейсе, не бузишь, работу делаешь. Но нельзя же так. Организм не железный. Вот что я тебе скажу: поезжай на юг. В Ялту! Иди давай в Пятигорск? Путёвку выбью — хоть в Сочи, хоть в Анапу. Отогреешься, фруктов поешь, с омегами познакомишься...
— Не хочу на юг, — упрямо мотнул головой Илья. — Хочу на работу. Я коплю. Вы же знаете.
— Знаю, — кивнул кадровик. — На квартиру. На ЖСК. На свою, отдельную, чтоб ни соседей, ни общей кухни и душа... — он неопределённо повёл рукой. — Понимаю. Похвально. Но убиваться в двадцать семь лет ради квадратных метров — это, знаешь ли...
Он вдруг осёкся, бросил быстрый взгляд на дверь — не подслушивает ли кто — и поманил Илью пальцем. Тот невольно подался вперёд.
— Ты только никому, — заговорил Степан Григорьевич почти шёпотом, — но я за тебя и за Леху Лопатина уже похлопотал. Тихо, без шума. По выслуге лет, по безаварийной работе, по характеристикам — вы у меня в приоритетной очереди, ты первее конечно, соколик. Ещё год. Максимум — полтора. И будет тебе квартира. Полноценная однушка. С кухней, с сортиром, с ванной. Всё как у людей и без всяких ЖСК. Понял?
Илья выдохнул. Новость была ошеломительной. Он ждал этого годами, копил, отказывал себе во всём — и вот, оказывается, механизм уже запущен, и он не знал.
— Так что... — кадровик снова откинулся на стул и заговорил громче, прежним добродушным тоном, — ...так что ты давай-ка, Илюха, отдохни месяцок. Новый год на земле русской встреть. Ёлку наряди. К родителям или к брату поедь. С людьми посиди по-человечески, а не с этими... общажными алкашами. Познакомься с кем-нибудь. Ты молодой, красивый, при деньгах — что ты как сыч в своей норе? Ищи тыл себе, Илья. Это ж святое дело.
Илья хотел было возразить, но кадровик остановил его движением ладони.
— А в трансатлантику я тебя всё равно отправлю, не переживай. Давай только отоспишься, в себя придёшь. И знаешь что... — он вдруг подмигнул, и лицо его, похожее на печёное яблоко, озарилось лукавой усмешкой, — ...ты не смотри на всех этих... повязанных. Как этот, ну, как его, твой англичанин, как его? Учитель, ну…
— Коля?
— Ага.
— А вы откуда…
— Муж его приходил. Адрес твой требовал.
— Да ладно?
— Ну я не дал, конечно. Вот-вот. Не смотри на таких, как Коля твой. Они повязанные, у них своя жизнь, свои заморочки. Найди себе нормального омегу. Молодого, свободного, чтобы всё по-человечески. Свадьбу сыграете, прописку сделаете, вместе въедете в новую квартиру. Вот это я понимаю — счастье. А что за страсть такая — в чужие семьи лезть? Фу. Не уважаю такого.