Спустя 2000 лет

NC-17
В процессе
5
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 39 страниц, 13 146 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Глава 2: Что скрывали стены | POV Эрен

Настройки
Первый стоял прямо у входа. Он наклонился ко мне и заговорил мягко, снисходительно. Я не дал ему договорить. Нож вошёл в горло, и я провёл лезвие вбок. На миг я даже не понял, что сделал. Я тихо притворил дверь — и подхватил копьё крепко двумя руками. Беги. Я резко выскочил и налетел со всей яростью острием прямо на его грудь. Я так старался вложить в удар весь свой вес, какой только у меня был. И первый упал. Я прыгнул сверху, выхватил нож и бил его. Снова, снова, не считая, не глядя куда. — Сдохни! Сдохни! Сдохни! Не знаю сколько это длилось. Я потерялся во времени. Когда я остановился, моя рука сильно болела, нож выпал у меня из руки, кровь была всюду, и я тяжело дышал. — Теперь все будет хорошо, Микаса. — стоило мне это произнести, как раздался шум шагов. Я поднял голову. В дверях стоял третий. Он смотрел не на тела, а на меня. На то, чем я только что был занят. И на его лице было то, чего я не ожидал увидеть у взрослого мужчины. Страх. Это длилось мгновение. Лицо его перекосило яростью и он резко бросился вперёд на меня. Я хотел взять в руки нож, но руки были такими ослабевшими, что тот выпал. Я потянулся за ним вновь и резко почувствовал удар ногой по протянутой руке. Он схватил меня и рывком поднял от пола. Руки стиснули мою шею, не давая дышать, и я сразу понял, что моих сил не хватит. Я захрипел и посмотрел на Микасу. Она лежала на полу в самом углу. В темноте, с разбитой губой. Она не смотрела на меня — смотрела в стену, в одну точку, куда-то между трещинами в штукатурке. Левый кулак сжат так, что ногти, наверное, давно впились в кожу. Она не моргала. — Борись! Ты должна бороться! — крикнул я — или попытался крикнуть, получилось хрипло, с надрывом. — Если проиграешь — умрёшь. Если победишь — выживешь! Она не двигалась. Темнота начала подбираться к краям зрения. Лёгкие сильно жгло. Я уже не кричал, а говорил, почти шептал, сквозь стиснутое горло, и голос дрожал и слёзы текли сами, и я ничего не мог с этим сделать: — Ведь если не будешь бороться, то не сможешь победить. Секунда. Она моргнула. Что-то в ней изменилось, медленно, как будто слова прошли сквозь несколько её слоёв и только потом дошли до того места, где была она. Взгляд сдвинулся со стены, после на меня. Потом снова вниз. На нож, что выпал из моей руки. Он лежал рядом с ней. Она посмотрела на него. Взяла в руки и нанесла удар.

***

Дождь всё ещё шёл. Он и не думал прекращаться, все продолжая усиливаться. Я стоял у порога лачуги и дышал холодным воздухом — глубоко, медленно, пока сердце не начало приходить в спокойный ритм. Руки не дрожали и это меня удивило. Микаса вышла следом и остановилась рядом со мной. Я посмотрел на неё. Она была в одета в лёгкую рубашка, никакой куртки. Стояла под дождём и дрожала, пусть и мелко, почти незаметно, но дрожала. Губы чуть синеватые. Ночь была холодной, слякотной, вода уже пропитала землю под ногами и стекала с волос тёмными прядями. Я снял свой шарф и шагнул к ней. Она не двигалась, пока я накидывал его ей на плечи. Пальцы на секунду коснулись её шеи — холодной, мокрой от дождя — и я тут же убрал руки, отступил на шаг, не зная, куда деть свой взгляд. Ткань была тёплой, только что от шеи. Великоватой — концы почти доходили до локтей. Микаса опустила глаза на ткань. Медленно, обеими руками, подняла концы шарфа и прижала к лицу. Она не пыталась спрятаться, укрыть лицо своё. Только прижала, чуть задержала дыхание. Её глаза закрылись на секунду. Потом открылись. Она ничего не сказала. Однако её взгляд приобрел мягкость, когда она посмотрела на меня. Я почувствовал, что краснею, и отвернулся. Вместо этого посмотрел в темноту за деревьями, на дождь, на раскисшую землю. Где-то вдалеке послышались голоса — отец, и он был не один.

***

Отец нашёл нас у дороги. Он увидел меня и я сразу понял по лицу, что сейчас будет. Он жестом отправил людей вперёд, подошёл ко мне, присел на одно колено, взял за плечи и быстро осмотрел, по-врачебному. — Цел? — спросил он. — Цел. Он выдохнул. Встал. И вот тут уже пришла злость. — Я сказал тебе вернуться домой. — Времени не было, — ответил я сразу, уверенно, потому что это была правда. — Если бы я ждал — они бы ушли. Забрали бы её, и всё. Ты бы не успел. — Эрен. — Я всё правильно сделал! — Голос вышел громче, чем хотел. — Они бы успели скрыться! И мы бы тогда не нашли её! — Ты ребёнок, — сказал отец. Он сжал моё плечо сильнее, чем нужно было. В голосе было что-то такое, чего я раньше не слышал. Он не кричал и это было хуже всего Ощущалось это гораздо острее. Отец никогда не повышал на меня голос. Он всегда обращался ко мне ровно, всегда спокойно, но сейчас в нём было что-то настоящее, и я вдруг понял — не умом, а как-то иначе, глубже, — что он боялся за меня. По-настоящему боялся. Никогда прежде мне не доводилось видеть отца таким. Что-то внутри меня сдвинулось. Уверенность, которая только что казалась твёрдой, вдруг стала меньше. Я открыл рот и тут же закрыл. Потом снова открыл и подал голос. — Я... — Голос неожиданно дрогнул, и я разозлился на себя за это, но уже ничего не мог сделать. — Но я... я ведь просто... хотел спасти её. Отец смотрел на меня. — Я просто хотел спасти её, — повторил я тише, уже почти себе, глядя в землю. Слякоть под ногами. Я весь промок. Пауза тянулась уже слишком долго. Внезапно отец тяжело вздохнул, как вздыхают, когда злиться уже нет смысла. Он посмотрел в сторону Микасы. — Пора домой, — тихо произнес он. Встал и пошел. — Карла должно быть уже приготовила ужин. Я постоял ещё немного. Микаса смотрела на меня спокойно, без слов. Я отвернулся первым и пошёл следом за отцом. — Ты слышала, что сказал отец? — пробормотал я и двинулся следом, потянув её за собой.

***

Дорога домой оказалась длиннее той, что привела нас сюда утром, хотя шли мы тем же путём. После такого расстояние не сокращается, а растягивается: те же камни под ногами, тот же поворот впереди, но каждый шаг даётся так, будто земля сделалась вязкой и держит тебя за лодыжки. Отец шёл впереди, чуть ссутулившись, и фонарь в его руке мерно раскачивался, выхватывая из темноты косые струны дождя. Микаса шла рядом со мной. Не отставала и не забегала вперёд, держалась ровно на полшага позади. Мой шарф всё ещё был на ней. Она так и не сняла его — напротив, концы у горла были стянуты туже, чем я их оставил. Я устал так, как не уставал ни разу в жизни до этого. Телу было всё равно. Выгорело что-то другое, и теперь оно тихо тлело внутри, и я ещё не знал, что не потухнет уже никогда. Я не оборачивался на неё. Тогда она была просто молчаливой девочкой, которую я вытащил из темноты. Я даже не держал её за руку. Наш дом встретил нас тёплым жёлтым светом в окне. После всего, что осталось там, в лесу, этот свет показался мне почти невыносимым, будто я не имел на него больше права. Мать выскочила на порог раньше, чем отец успел поднять руку к двери, должно быть, простояла у окна весь вечер. Я увидел, как её лицо в одно мгновение прошло через всё сразу: облегчение, ужас и снова облегчение. Она опустилась на колени прямо в дверном проёме, на холод, и прижала меня к себе так, что заломило мне рёбра. Я почувствовал, как она дрожит. Только потом она заметила и Микасу. Она замерла на секунду, не дольше. Окинула взглядом девочку: кровь на её рубашке, мой шарф на её шее, провал пустоты в её глазах. И не стала спрашивать ничего. Ни чья это кровь, ни что случилось. Просто протянула к ней свободную руку. — Подойди-ка сюда, — сказала она тихо, без нажима, как говорят с тем, кого боятся спугнуть. — Ну же, подойди. Микаса не шевельнулась. Она смотрела на протянутую руку так, словно разучилась понимать, что рука может тянуться к ней без злого умысла. Тогда мать поднялась сама, шагнула к ней и увела в дом. Она обращалась с ней осторожно, вела в дом, как уводят с холода замёрзшую птицу, которая ещё не решила, стоит бояться тебя или все-таки нет. Отмывала она её долго. Грела воду, меняла, когда та розовела, и грела снова. Микаса сидела на табурете не шевелясь и позволяла делать с собой что угодно: поднимала руки, когда просили, наклоняла голову. Но шарф снять не дала. Когда мать осторожно потянулась к узлу, пальцы Микасы быстро сомкнулись на ткани, намертво, и мать отняла руку и больше не стала пробовать. Так она её и отмыла. Отец стоял у стены, в стороне, и смотрел на нас взглядом, в котором всегда было больше, чем он позволял себе высказать. В тот вечер он больше ничего не сказал. Спать Микасу уложили в моей комнате. Мать постелила мне на полу, у стены, и долго ещё возилась в темноте, подтыкала одеяло, что-то тихо приговаривала. Микаса же спала на моей кровати. Я проснулся среди ночи. Не от звука, а от смутного чувства чужого присутствия, будто в темноте, кроме меня, не спит ещё кто-то. Микаса не спала. Она сидела, подтянув колени к груди, и смотрела в темноту перед собой — туда, где не было ничего. В слабом свете, что сочился с улицы, я различал только очертания: тёмный комок, перехваченный светлой полосой ткани, и блеск открытых, немигающих глаз. — Тебе не спится? — спросил я шёпотом, чтобы не разбудить остальной дом. Она медленно повернула голову. — Если я закрою глаза, — сказала она наконец, — я снова окажусь там. Я уставился в потолок. Не знал, что говорят в таких случаях. Не знал даже, что сказал бы сам, если бы это случилось со мной. За окном скрипнула вывеска, видимо ветер опять поднялся. Где-то в соседней комнате отец кашлянул во сне. — Тогда... не засыпай пока, — сказал я наконец. Она посмотрела на меня. — Я тоже не сплю, — сказал я. Ничего умнее не нашёл. — Смотри на меня. Я никуда не денусь. Я бросил это не думая, лишь бы чем-то заткнуть молчание. И не подозревал, что говорю самое важное, что вообще мог сказать ей в ту ночь; что эти случайно брошенные слова она пронесёт через всё, что нам предстоит, и будет держаться за них так же, как держалась за шарф, что я обернул вокруг её шеи. Она не ответила. Но глаз с меня больше не сводила. Наутро она осталась. Никто не произнёс этого вслух — ни отец, ни мать, ни тем более я. Не было ни решения, ни разговора, по крайней мере при мне. Просто за завтраком на столе стояла ещё одна тарелка. Мать поставила её между моей и своей, потом пододвинула к Микасе миску с кашей, так же, как обычно пододвигала и мне. С того утра Микаса стала частью нашей семьи.

***

Мы возвращались от реки. Я был впереди, а Микаса в полушаге позади, когда я услышал их раньше, чем увидел: особый сытый смех, каким смеются, когда бьют того, кто не даёт сдачи. Их было трое, и они обступили кого-то на земле. Не сразу я понял, что это Армин. — А ну повтори, что ты там нёс! — Старший пнул его в бок. — Повтори, умник! — Мой батя говорит, за такие речи всю семью со двора сводят, — сопел второй, помладше. — Из-за таких, как ты, жандармы и к нам заявятся. — Дед твой на старости лет совсем рехнулся и тебя надоумил, — третий сплюнул в грязь. — Бери слова назад, чёртов еретик. Армин лежал, свернувшись, закрыв руками голову, и молчал. Он не плакал и не просил. Одно слово могло всё прекратить, стоило сказать: соврал, каюсь, — и его возможно отпустили бы. Возможно. Но он ничего больше не говорил. Молчал и держал под собой, животом, то, что прятал. Они взбесили меня и я побежал на них с громким криком. В голове стоял один белый ровный гул. — Прочь от него! Они обернулись и не отшатнулись. Даже не насторожились. Старший смерил меня взглядом, ухмыльнулся, и на его лице проступило то, чего я не ждал: он был рад. — О, это же наш Эрен, — протянул он, разминая кулак, и шагнул навстречу. — Твой дружок бежит, Армин. Что, вас двоих за компанию уложить?.. Договорить он не успел. Потому что из-за моего плеча показалась Микаса. Она бежала рядом со мной. Ухмылка сползла со старшего, будто её стёрли тряпкой; он осёкся, попятился, налетел спиной на того, что стоял сзади, и через миг все трое уже улепётывали по проулку, толкаясь и спотыкаясь, только пятки одни их и сверкали. Я выпятил свою грудь. — То-то же! — крикнул я им вслед, чувствуя себя выше стены. — Бегите! В другой раз и подходить не думайте, трусы! Меня распирало. Трое здоровенных остолопов, и разлетелись от меня, как воробьи от камня. Я стоял посреди двора, перепачканный в грязи — и был в ту минуту абсолютно, безоговорочно уверен, что только что в одиночку обратил в бегство троих своих врагов. — Эрен, — тихо сказал Армин с земли. — Они, по-моему, от Микасы убежали. — Видал, как драпали?! — Я его не слышал. Я вообще в ту минуту мало что слышал, кроме самого себя. — Вот так вот! Микасе всё это было безразлично. Ни моё геройство, ни моя болтовня её не занимали; она не удостоила беглецов и второго взгляда. Она просто подошла к Армину и опустилась рядом с ним на корточки. — Ты как? Лицо вроде не задели. Хорошо закрылся — сказала она и протянула ему руку. Армин посмотрел на её ладонь и не взял. Оперся о землю сам, поднялся, качнулся, но устоял. Я видел по его лицу, что дело не в обиде. Он не мог принять ещё и это: руку помощи, после того как мы в очередной раз её ему оказали. Ему было невыносимо опять оказаться тем, кого поднимают с земли. Он хотел встать сам. Хотел быть нам ровней, а не обузой, каким считал себя. — Я не проиграл, — сказал он, будто отвечая на её вопрос, стирая кровь с губы, и в голосе, вопреки разбитому лицу, было тихое, странное торжество. — Я не убежал, а значит, я им не проиграл. — Тебя вообще-то только что чуть не забили ногами, — заметил я. — И всё равно. — Он поднял на меня глаза. — Они полезли драться потому, что не сумели меня переспорить. Понимаешь? У них не нашлось слов — вот они и пустили в ход руки. Кулаки — это не сила, Эрен. Кулаки — это то, что остаётся, когда ум уже сдался. — Он усмехнулся разбитым ртом. — Так что слабый тут — не я. Он поморщился, отряхнул колени и добавил тише — и вот это далось ему тяжелее, чем удары: — Только я не хочу, чтобы вы вечно за меня отдувались. Ни ты, ни Микаса. — Он глянул на свои ободранные ладони так, словно они его предали. — Однажды я стану полезным. По-настоящему. Не тем, за кого дерутся, а тем, кто сам... — Он не договорил, махнул рукой. Но я запомнил. Он огляделся, не идёт ли кто, и, лишь убедившись, что мы одни, вытащил из-под куртки то, что берёг всю драку собственным телом. Книгу. Он всегда делался другим, когда открывал её. Из побитого, вжавшего голову в плечи мальчишки он превращался в того, кому будто принадлежит весь мир. Даже кровь на губе будто переставала что-либо значить. — Вот, смотрите. — Голос упал до шёпота, в нём зазвучала та тихая лихорадка, что охватывала его всякий раз. — Это вода. Её столько, что не видно другого берега, — целое поле воды до самого края земли. И она солёная. Вся, целиком. Понимаешь, что это значит? Микаса стояла чуть поодаль и смотрела не в книгу, а на меня. Ей не было дела ни до воды, ни до соли, ни до того, что там, за стенами; ей было дело до одного, чтобы со мной ничего не случилось. Я тогда этого не замечал. — Соль стоит больших денег, — продолжал Армин, и глаза у него горели. — Её дерут втридорога, волокут из шахт, за ней стоят в длинных очередях. А там, Эрен, её целое море. Абсолютно даром. Ты можешь взять столько, сколько сможешь унести с собой. — Он понизил голос ещё. — Это значит, что снаружи не одна только смерть, ты ведь понимаешь? Там... там можно жить. Там всего вдоволь. Ресурсы не ограничены законом. Там совершенно другая жизнь. И тут со мной случилось не то, на что он, наверное, рассчитывал. Он говорил мне о чуде. А во мне поднималась ярость. Потому что если там жизнь, то это значит, что нас заперли не ради спасения. Нас обокрали. Украли нашу свободу. Море билось о берег прямо сейчас, под тем же небом, солёное, бесконечное, ничьё, а я родился в каменном ящике, где за горсть соли стоят в очереди, и кто-то решил задолго до меня, что так и надо; что мне туда нельзя; что я проживу и сдохну здесь и ещё должен сказать за это спасибо. Снаружи никого и ничего не осталось. Только титаны. Вот что вспыхнуло во мне тогда. Не любовь к морю, которого я в глаза не видел. Бешенство от того, что между мной и целой жизнью кто-то посмел встать стеной, и назвал эту стену заботой. — Мы туда пойдём, — сказал я. Голос сел. — Ты и я. Дойдём и увидим сами все своими собственными глазами, Армин. Микаса ничего не сказала. Но я почувствовал, как её взгляд на мне сделался тяжелее, и много позже понял, что в ту минуту она решила про себя простую вещь: куда бы я ни показал пальцем, она пойдёт со мной. Ради меня. Её морем был я. Мы дойдём. Много лет спустя, но дойдём, и я увижу эту воду своими глазами, и будет она ровно такой, как обещала книга: солёной, огромной, до самого края света. Мне хотелось бы сказать, что там, на берегу, я наконец почувствовал себя свободным. Но море не дает свободу. За водой ждала не сказка. Оно оказалось просто ещё одной стеной, только тогда я этого не знал и знать не мог. Тогда я знал одно: оно есть — и это у меня украли. — Туда нельзя, — сказал Армин тихо, и в его глазах мелькнул страх. — За стены нельзя. Там титаны,Эрен! Если скажешь такое вслух при чужих, то тебя и правда заберут. За такое наказывают. — Тогда будем говорить, когда никто не слышит. — Я не отступал. — Но мы пойдём. Я обещаю тебе, что мы найдем его, как и все остальное тоже. Он смотрел на меня — испуганно и счастливо разом, как смотрят на огонь, который сам же и разжёг и которого теперь немного боишься. А потом кивнул. В этом и была его беда. Он зажёг во мне этот огонь — и, кажется, единственный из всех уже тогда чуял, каким тот вырастет. И всё равно подбрасывал, страницу за страницей, мечту за мечтой, потому что любил меня и потому что горел тем же. Годы спустя он станет винить себя. Будет думать, что это он вложил мне в руку факел. Но ты ошибся на мой счет, Армин. Огонь был во мне всегда. Ты лишь дал ему имя и показал, в каком направлении смотреть.

***

Солдаты вернулись в октябре, и я до сих пор помню, как мало их было. Так всегда: уходят колонной, а возвращаются горстью. Говорят, к этому привыкаешь. Неправда. Привыкнуть было нельзя, можно лишь научиться держать лицо, пока в уме считаешь, скольких недосчитался. Я научился этому рано. Но в то утро я ещё не считал. Я протискивался к самой обочине, раздвигая чужие локти, не слыша брани за спиной, и сердце колотилось где-то у горла. Вот они. Те, кто был там. Снаружи. Ворота отворились, и первым, что вошло в город, была тишина. Не почтительная, а раздавленная; такая, в которой каждый звук делается непомерно громким. Тяжёлый, вразнобой, стук копыт по мостовой. Скрип колёс, будто телегам самим было больно катиться. Редкий кашель в строю. Разведкорпус возвращался домой. Их было мало. Совсем мало. Они шли, ссутулившись под зелёными плащами, и плащи эти, с белыми расходящимися крыльями на спине. За пешими тянулись повозки. Я заглянул в первую, и на миг перестал дышать. Тела сложили одно к другому и накрыли простынями, но простыни промокли насквозь, побурели и липли к тому, что было под ними и что уже не держало человеческой формы. Ветер донёс запах. Я знал, как пахнет кровь — свежая, живая. Этот запах был другой. Так пахнет то, что везут домой уже несколько дней под солнцем. И всё равно, я не мог отвести глаз. Не от ужаса, а от восторга, что охватил меня. Потому что каждый шрам на этих людях, каждая культя, каждая промокшая простыня с кровью были ценой. А цену платят лишь за то, что чего-то действительно стоит. Эти люди отдавали руки, ноги, лица, самих себя, и все это было лишь за тем, чтобы найти способ побороть титанов по ту сторону стен, спасти человечество. Грязь на их сапогах была не наша — не серая пыль Шиганшины, а земля оттуда, с той стороны, которой нет ни на одной нашей карте. И крылья у них на спинах, белое на зелёном, значили для меня гораздо больше, чем просто эмблема полка. Они были нашей единственной надеждой во всём этом городе, надеждой, ради которой, как мне казалось, вообще стоило жить. Всё остальное здесь — сытое, тёплое, огороженное стенами — было загоном. Мы живем здесь словно скот. Я сжал кулаки так, что ногти вошли в ладони, и не разжимал. Было больно, и я был этому рад: боль была настоящей, как всё, что касалось их, и как ничто из того, чем жил этот город. Где-то глубоко, ещё без слов, я уже знал: моё место не тут, в толпе. Моё место было там. Среди них. И я буду там. Я тоже выйду и буду сражаться вместе с ними за нас. Однако, как оказалось еще, толпа вокруг думала иначе. Она не молчала. Она шипела. Вполголоса, чтобы не услышали в строю, но достаточно громко, чтобы услышал я. — Опять приползли побитые ни с чем. — Сколько народу увели — и хоть бы толк какой был с этого. — Наши налоги идут титанам на корм, вот куда. — Да они там просто дохнут без всякого проку. Каждый год одно и то же, сколько уже можно. Я не понимал их. Как можно стоять здесь, в тепле, и цедить им в спину, что они зря умирали? Во мне снова поднималось чёрное и горячее, и я, наверное, уже тогда сделал бы что-нибудь, но в эту минуту толпа колыхнулась. Сквозь неё, расталкивая всех, рвалась немолодая женщина. Она была простоволосая, с лицом, по которому уже нельзя было понять, плачет она или нет, потому что оно всё было одним сплошным ожиданием. Она пробилась к командиру. Тот был с пустым, выжженным лицом, и смотрел не на людей, а сквозь них, куда-то далеко, где остались те, кого он не довёл назад. Она вцепилась ему в рукав. — Мой сын, — выговорила она. — Моисей. Где мой Моисей? Его нет в строю. Я смотрела, я весь строй пересмотрела дважды. Где он? Ну скажите же! Командир остановился. Он не ответил. Молча обернулся к повозке, взял что-то, завёрнутое в ткань, и протянул ей это осторожно, обеими руками, как протягивают то, что боятся уронить. Она развернула. Это была рука. Только рука, от локтя. Больше от Моисея не осталось ничего, что стоило бы везти домой. Женщина не закричала. Ещё нет. Она подняла на командира глаза и спросила тихо, почти светло, с той последней, страшной надеждой, за которую держалась из последних сил: — Но ведь... ведь он погиб не напрасно? Скажите мне. Мой мальчик принёс пользу людям? То, что вы узнали там, ведь спасёт других? Скажите, что это было не зря. Ей нужно было одно слово. «Да». Одно короткое «да», и она унесла бы домой не только руку, но и смысл, ради которого можно жить дальше. Командир мог соврать. Наверное, даже должен был. Только он не смог. Что-то в нём подломилось, и я видел это своими глазами, видел, как большой, тяжёлый человек оседает, будто из него разом вынули стержень. Он рухнул на колени прямо там, посреди площади, закрыл лицо руками и закричал — уже не ей одной, а всем, в небо, в стены: — Нет!.. Нет, ни за что! Моисей погиб ни за что! Мы ничего не узнали — слышите вы?! Ни единой крупицы! Вышли и вернулись, и не привезли ничего! Столько людей — впустую! Это я загубил их! Я бездарь, я гроблю их и не могу даже сказать, ради чего! И площадь смолкла совсем. Потому что он выкрикнул вслух то, чего они разом и боялись, и хотели: что всё зря. Что их трусость была права. Женщина медленно опустилась рядом с ним на колени, прижала к груди свёрток с рукой сына и завыла. Я стоял неподалеку и смотрел. Толпа услышала «ни за что» и получила своё подтверждение: не суйтесь за стены, сидите тихо, всё равно впустую. Женщина услышала «ни за что» и потеряла последнее, что у неё оставалось. А я услышал — и внутри, поверх ужаса, поверх жалости к ней, поднялось что-то холодное и ясное. Раз погибли ни за что — значит, надо, чтобы стало за что. Вот и всё. Так просто. Их смерть была пустой не потому, что за стены выходить нельзя, а потому, что до сих пор никто не сумел сделать её не пустой. Значит, кто-то должен. Кто-то должен пройти дальше, увидеть больше, вырвать у той стороны ответ, и тогда задним числом окупится всё: и эта рука в тряпке, и эти повозки, и вой этой женщины. Ничто не окажется напрасным, если хоть кто-то дойдёт до конца. Я смотрел на плачущего на коленях командира. Глаза у меня горели. Я знаю, что горели: Армин потом признался, что ему стало страшно, когда он поймал в тот миг моё лицо. Не за меня. От меня. Он стоял рядом, белее простыни. Он смотрел на ту же площадь, что и я, но видел совсем другое. Все что видел я, так это цену и подвиг. Я смотрел на бойню и видел романтику. В этом вся разница между нами. И именно она объясняет всё: и то, кем потом стал он, и то, кем стал я. Кто-то рядом со мной хмыкнул. — Ну вот, слыхали? — Сытый, гладкий мужчина из задних рядов говорил вполголоса соседу, довольный, что оказался прав. — Сам командир признался. Впустую подохли, все до единого. Наши налоги — титанам на закуску. Сколько лет твержу... Под ногой у меня оказался обломок жерди от чьей-то телеги. Я помню его лицо, как оно из самодовольного делается изумлённым, а потом испуганным. Я бил и кричал, и в крике не было слов, одно горло. — Заткнись! Они — там! А ты?! Ты стоишь тут, жрёшь и плюёшь им вслед! Да как ты только смеешь!.. Меня оторвали от него прежде, чем я успел натворить настоящего. Оторвали резко, за шиворот, одним рывком, да так, что ноги мои на миг оторвались от земли. Микаса. Вот чёрт. Опять она за своё. Она поволокла меня прочь сквозь толпу молча, крепко, не слушая, как я хриплю и выворачиваюсь. Так тащат не человека даже, а беду, которую надо унести от греха подальше. Маленькая девочка волокла за шкирку упирающегося мальчишку через всю площадь, и никто не пытался остановить. Уже тогда её не хватало на то, чтобы меня понять, хватало лишь на то, чтобы меня удержать. Всю жизнь она будет вот так: не разбирая, куда я рвусь и зачем, хватать и оттаскивать от края, потому что край есть край, а я есть я. И всю жизнь этого будет недостаточно. Она выволокла меня в тихий проулок, подальше от площади, и только там отпустила. Я стоял, тяжело дыша, и меня всего трясло, и обломок жерди всё ещё был зажат у меня в кулаке, а я и не заметил, как утащил его с собой. Армин догнал нас. Про драку он не сказал ни слова. Он вообще долго молчал, а потом произнёс тихо, глядя в землю: — Их так мало вернулось. — Они герои, — сказал я. И сам услышал, как зло это прозвучало, — с вызовом, будто он спорил, хотя он не спорил. — Они единственные здесь живые. Все остальные просто ждут своей очереди умереть. А эти живут. Они выходят туда. — Я поднял на него глаза. — И я тоже выйду, Армин. Слышишь? Однажды я надену такой же плащ. И пойду за стену. И всё, чего они не сумели узнать, — узнаю я. Армин посмотрел на меня — долго, странно. В его взгляде было то, чего я тогда не разобрал: и тот же голод, что и у меня, только упрятанный глубоко под страхом, — и что-то ещё, похожее на печаль. — Да, — сказал он наконец. Тихо. — Они наши герои. Я услышал в этом только согласие, и был ему счастлив. Лишь много позже, я понял то, чего не мог понять тогда, на площади. Слово «герой» почти ничего не говорит о человеке. Оно говорит о тех, кто его произносит. Когда людям страшно, они ищут кого-то, кто пообещает: всё ещё можно исправить. И если такой человек находится, то в него начинают верить. Не потому, что он сильнее остальных. Потому что без этой веры становится слишком страшно жить в этом мире. Женщина на площади просила у командира одно короткое «да». Я в тот день попросил у судьбы кое-что хуже. Я захотел однажды самому стать человеком, который сможет его дать. Чего бы мне это ни стоило. Больше в тот день мы об этом не говорили. Микаса отняла у меня обломок жерди и выбросила, молча отёрла мне подолом разбитые костяшки, и мы пошли домой.

***

День, когда стену прорвали. Мать пекла хлеб с самого раннего утра. Запах стоял тёплый, густой, домашний. Я не запомнил, что она сказала мне на прощание. Сколько раз потом ни пытался, вспомнить не смог. В то утро её слова были такими же, как всегда, а всё, что как всегда, не запоминаешь: думаешь, у тебя этого ещё сколько угодно впереди. Мы пошли втроём — я, Армин и Микаса. Болтали на ходу. Армин рассказывал про нового торговца, который недавно приехал из стены Роза. Рассказывал быстро, иногда перескакивая через слова, будто боялся не успеть выговорить всё сразу. По его словам, у того была повозка, набитая вещами, каких в Шиганшине почти не увидишь: яркие ткани, стеклянные бусы, маленькие фигурки животных и какие-то странные фрукты, названия которых Армин уже успел забыть. Я слушал вполуха и щурился на солнце. Оно было ещё утренним, нежарким. Воздух был прохладным. Гром пришёл не с неба. Сначала звук. Он был низким, утробным, будто что-то огромное сделало первый в своей жизни вдох. Я поднял голову машинально, и увидел руку над стеной. Пальцы. Размером с дом. Настоящие. Мир остановился. На долю секунды пропали все звуки, и я стоял в этой тишине и смотрел на руку над пятидесятиметровой стеной, а мозг отказывался складывать части в целое. Не может быть. Так не бывает. А потом что-то двинулось. Удар. Грохот, от которого земля подскочила под ногами. Воздух разорвал грохот, от которого заложило уши. Камень, пыль и куски ворот взметнулись вверх. И только тогда люди вокруг начали кричать. Пыль стеной, серая, плотная — накрыла всё в одну секунду вокруг. Она была в глазах, во рту, в горле, в лёгких. Сверху сыпались камни. Огромные обломки, и каждый больше телеги летели вниз, на улицы, на дома, на людей. Один ударился о крышу и разнёс её так легко, будто она была из бумаги. Криков тех, на кого они падали, я не слышал. Их не услышал бы никто. Грохот сожрал всё. Кто-то бежал прямо на меня, я едва успел отшатнуться. Рука Армина вцепилась в мой рукав. Мы побежали. А потом из пыли вышел титан. Медленно. Почти лениво. Огромный — этажа в четыре, не меньше. И лицо напоминало человеческое. Смотреть на его лицо было невыносимо. Пустые глаза, которые смотрели и ничего не видели. Рот, растянутый в улыбке. Я остановился. Сердце билось так громко, что я слышал его ушами. Ноги перестали быть моими. Я стоял и смотрел в это лицо, и мне было страшно — по-настоящему, до холода в кончиках пальцев, до пустоты под рёбрами, до того окончательного чувства, когда понимаешь: мир только что стал другим, и прежним не будет уже никогда. Я смотрел на эту тварь, вышедшую из пыли на нашу улицу — не спеша, по-хозяйски, будто она тут всегда ходила, и вдруг понял одну вещь, от которой внутри всё перевернулось до конца. Стены никогда нас не защищали. Они нас держали. Всю мою жизнь мне твердили, что за камнем нас всех ждет только смерть, а внутри — дом, и я должен быть благодарен и сидеть смирно. Но дом не запирают снаружи от тебя же. Так запирают загон. Всё это время мы были не за крепостной стеной, нет, мы были в клетке. Сытые, тёплые, пронумерованные, как скот, которому дали немного пожить, пока не придёт срок. И срок пришёл: хищник просто перешагнул ограду, потому что ограда никогда и не была ему помехой. Она держала нас, а не его. Рядом стоял Армин. Он больше не бежал — он не мог. Он смотрел на титана снизу вверх, белый как мел, и губы у него тряслись. И я понял: ему страшнее, чем мне. А потом кто-то дернул меня. Микаса. Она шагнула вперёд и встала между мной и этой тварью, чуть раскинув руки, крошечная, едва мне по рост, безоружная, против титана. Она не смогла бы сделать ровным счётом ничего. И всё равно встала. Армин рванул меня за рукав так сильно, отчаянно, из последних сил одолевая свой собственный ужас. И мы побежали.
5 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник