Глава 3. Правда или действие
17 июня 2026 г., 14:36
Гермиона очень быстро поняла, что у любой игры есть несколько уровней правил, и самые опасные из них обычно никто вслух не произносит. В учебниках всё было честнее: если на первой странице говорилось, что заклинание требует точного движения кисти, ясной формулировки и устойчивой концентрации, значит, именно это от тебя и требовалось, а если ты ошибался, то получал ожог, взрыв, испорченный пергамент или, в особенно неприятных случаях, комментарий профессора Снейпа, который умел сделать даже правильно выполненную работу похожей на личное моральное падение. Здесь же правила вроде бы были простыми — “правда или действие”, выбираешь одно из двух, отвечаешь или делаешь, все смеются, бутылка крутится дальше, — но Гермиона сразу видела, что настоящая игра шла не вокруг бутылки, а вокруг того, кто первый дрогнет, кто покажет лишнее, кто поддастся, кто попытается уйти слишком гордо и тем самым даст остальным понять, где у него больное место.
И сейчас бутылка указывала на неё.
Это было почти смешно, если забыть, что вокруг сидели и стояли человек тридцать старшекурсников, половина из которых завтра утром при дневном свете сделала бы вид, что понятия не имеет, почему Гермиона Грейнджер вообще оказалась рядом с ними после отбоя. Свечи под потолком горели неровно, на полу темнело пятно от пролитого напитка, кто-то в углу пытался поставить обратно на ножки кусачий диван, а рядом с Гермионой Забини держал фарфоровый стаканчик так легко, будто вся эта сцена была создана исключительно для его развлечения. Панси Паркинсон сидела напротив, закинув ногу на ногу, и смотрела на Гермиону с тем выражением, которое очень ясно говорило: давай, Грейнджер, прочитай нам свою маленькую лекцию, хлопни дверью, покажи всем, что тебе страшно.
Гермиона ненавидела, когда ей заранее назначали роль.
Даже если роль была правильной.
Даже если ещё полчаса назад она сама собиралась сыграть именно её.
— Ну что, Грейнджер, — повторила Панси, выдержав паузу ровно настолько длинную, чтобы несколько человек в круге успели податься вперёд, а Малфой у колонны успел скривить губы, будто уже знал её ответ и заранее презирал. — Правда или действие?
Гермиона опустила взгляд на бутылку. Носик смотрел прямо на её туфли, те самые, которые Забини вчера назвал слишком скрипучими, а она сегодня всё равно надела, потому что сдаваться даже в мелочах было неприятно. На носке правой туфли уже успела появиться тонкая серая полоска пыли от тайной лестницы, и почему-то именно эта деталь раздражала сильнее всего: она пришла сюда на пять минут, собиралась стоять у стены, смотреть, оценивать, запоминать нарушения, а теперь стояла в круге с грязной туфлей, липкими пальцами от яблочного сока и ощущением, что вся галерея ждёт от неё чего угодно, кроме нормального человеческого поведения.
— Правда, — сказала она.
Блейз тихо вздохнул, почти театрально, а кто-то из пуффендуйцев рядом пробормотал, что это скучно. Малфой усмехнулся так, словно только что получил подтверждение всем своим худшим предположениям о ней, и это едва не заставило Гермиону передумать прямо на месте, выбрать действие и потребовать у кого-нибудь немедленно придумать ей самое идиотское задание. Но Панси уже улыбнулась шире, и Гермиона поняла, что поздно.
— Правда, значит, — сказала Панси и провела пальцем по ободку своего стакана, из-за чего стекло тихо зазвенело, тонко и неприятно. — Хорошо. Тогда скажи нам, кого из присутствующих ты меньше всего ненавидишь.
В круге тут же стало шумнее. Несколько человек засмеялись, кто-то присвистнул, девочка из Рейвенкло прикрыла рот ладонью, а Блейз с интересом повернулся к Гермионе, словно вопрос касался не его возможной кандидатуры, а какого-то редкого эксперимента. Тео Нотт, стоявший чуть позади и сбоку от неё, молчал, и это молчание почему-то ощущалось заметнее любого смеха. Малфой оттолкнулся плечом от колонны, но не подошёл ближе; просто сменил позу, и Гермиона увидела, что он теперь смотрит не на Панси, а на неё.
Вопрос был идиотский.
В этом заключалась его сила.
Если бы Панси спросила что-нибудь грубое, прямое, явно оскорбительное, Гермиона могла бы отказаться, сослаться на правило, сказать, что подобные вопросы недопустимы, и уйти с высоко поднятой головой, сохранив хотя бы часть того достоинства, которое, по её ощущениям, уже лежало где-то у стола с чайниками и тихо умирало среди липких стаканчиков. Но вопрос Панси был устроен лучше. Он звучал почти невинно. В нём не было просьбы признаться в симпатии, назвать того, кто нравится, или выбрать, с кем она хотела бы остаться в комнате без свидетелей, хотя Гермиона по взглядам вокруг сразу поняла, что половина присутствующих именно это и услышала. “Меньше всего ненавидишь” давало ей возможность спрятаться за презрение, и при этом всё равно заставляло выбрать кого-то из них.
Отказаться означало показать, что вопрос задел.
Ответить означало дать им материал.
Гермиона почувствовала, как фарфор стаканчика чуть скользит в пальцах, и поставила его на ближайший край дивана, потому что ещё немного — и она действительно могла его раздавить. На ладонях осталась липкость от сока, кожа между пальцами неприятно стянулась, и ей вдруг очень захотелось оказаться в ванной гриффиндорской башни, открыть кран, вымыть руки с мылом и потом лечь спать, убедив себя, что эта ночь была временной глупостью. Но она стояла в галерее. И все смотрели.
— Вопрос сформулирован так, будто я обязана ненавидеть всех присутствующих, — сказала Гермиона, стараясь, чтобы голос звучал ровнее, чем ощущалась она сама.
— А ты не обязана? — спросила Панси с притворным удивлением.
— Некоторые из вас мне просто безразличны.
Блейз приложил руку к груди.
— Жестоко. Надеюсь, это сейчас было про кого-то другого.
— Забини, — сказала Гермиона, не глядя на него, — если ты начнёшь комментировать каждую фразу, я выберу тебя только для того, чтобы ты потом пожалел.
— Уже звучит многообещающе.
Кто-то засмеялся. Панси тоже усмехнулась, но в её улыбке стало меньше удовольствия: Гермиона не ушла, не начала читать мораль и не дала себя сразу прижать к стене. Маленькая победа, возможно, совершенно бессмысленная, но Гермиона вдруг поняла, что ей важны даже такие маленькие победы. Особенно здесь, где каждый взгляд пытался решить за неё, где её место.
Она медленно оглядела круг.
Панси отпадала сразу, и дело было даже не в неприязни, хотя неприязни хватало. Выбрать Панси означало бы сыграть в великодушие, которое никто бы не оценил, да и Гермиона сама почувствовала бы себя отвратительно. Малфой… мысль о том, чтобы назвать Малфоя, была такой абсурдной, что она почти рассердилась на собственную голову за то, что та вообще задержалась на нём хотя бы на долю секунды. Тео мог быть вариантом, но это было слишком опасно. Не романтически даже, а по-другому: назвать Нотта значило признать, что его спокойные фразы, странная честность и умение стоять сбоку, видя всё, уже стали для неё чем-то отдельным от общей слизеринской массы. А признавать это при Панси, Забини, Малфое и ещё двадцати с лишним человек было бы откровенной глупостью.
Оставался Блейз.
Блейз, который улыбался, шутил, вёл себя как хозяин вечера, давал ей яблочный сок и не требовал от неё сразу объяснить, почему она пришла. Блейз был безопасным выбором именно потому, что все могли принять это за шутку. Он сам сделал бы из этого шутку. Он умел превращать любое внимание в спектакль, и в этом была его польза.
Гермиона посмотрела на него.
— Забини.
Шум поднялся сразу. Не громкий, но вязкий, живой: несколько смешков, чей-то свист, возмущённое “о-о” от девушки у окна, короткое фырканье Панси и резкое молчание Малфоя, которое Гермиона почему-то услышала лучше всего. Блейз на секунду замер с таким выражением, будто ему только что вручили семейный герб, корону и право официально быть невыносимым до конца вечера, потом поставил стаканчик, вышел на середину круга и низко поклонился, излишне красиво, излишне плавно, почти издевательски, как актёр в плохом спектакле, который прекрасно знает, что он слишком хорош для этой сцены.
— Грейнджер, — сказал он, выпрямившись и приложив ладонь к груди, — я потрясён, польщён и немного оскорблён тем, что моё главное достижение сегодня сформулировано через “меньше всего”.
— Я могу изменить ответ.
— Поздно, — тут же сказал он. — Слова сказаны, свидетелей слишком много, моя репутация теперь связана с твоей терпимостью, и нам обоим придётся с этим жить.
— Моя терпимость имеет предел.
— Я постараюсь оставаться в его пределах хотя бы до конца раунда.
— Непосильная задача.
— Для тебя или для меня?
Гермиона поняла, что улыбается, только когда Панси резко отвела взгляд, а у Малфоя на лице появилось выражение, которое слишком явно не подходило к ситуации. Он ведь должен был смеяться. Или презирать. Или хотя бы сказать что-нибудь про жалкие вкусы магглорождённых, потому что это было бы в его обычной манере. Вместо этого он стоял у колонны, кубок в его руке оставался почти полным, пальцы сжимали металл чуть сильнее, чем требовалось, а взгляд был прикован к Блейзу с такой нехорошей, плотной злостью, что Гермионе на мгновение стало неловко, хотя она не сделала вообще ничего.
Тео, конечно, это заметил.
Он стоял рядом с Малфоем теперь уже ближе, чем раньше, и смотрел не на Гермиону, а на Драко. Смотрел спокойно, почти лениво, но Гермиона успела понять: у Нотта ленивый вид часто означал, что он как раз очень внимательно думает. Потом он перевёл взгляд на неё, и в этом взгляде не было ни веселья, ни осуждения, только короткое, странное признание: да, ты выбрала самый умный вариант, и теперь посмотрим, насколько он правда безопасен.
— Ответ принят, — сказала Панси, откинувшись на спинку дивана. — Забини, можешь перестать изображать победителя школьного конкурса красоты.
— Панси, прошу, — Блейз повернулся к ней, всё ещё держа одну руку у груди. — Не обесценивай мой момент.
— Твой момент закончился, когда Грейнджер решила, что ты меньшее зло.
— Для начала неплохо.
Бутылка снова вернулась в центр. Гермиона решила, что теперь точно уйдёт после пары раундов, потому что она уже ответила, выдержала, никому ничего не доказала, но и не проиграла, а значит, могла считать миссию выполненной. Эта логика была прекрасной, строгой и почти убедительной. Затем бутылка закрутилась вновь, и все планы, как обычно в последние сутки, начали разваливаться без её разрешения.
Игра пошла быстрее. Девочку из Рейвенкло заставили поменяться галстуком с пуффендуйцем, который после этого выглядел очень довольным и очень испуганным одновременно. Один слизеринец выбрал правду, и ему пришлось признаться, что он однажды написал любовное письмо от имени профессора Флитвика профессору Вектор, после чего вся галерея несколько минут пыталась понять, правда ли это и почему никто раньше не знал. Панси выпало действие, и она, совершенно не смутившись, заставила кусачий диван встать на задние ножки, пройтись по кругу и поклониться ей, что выглядело странно, немного жутко и, к большому раздражению Гермионы, действительно впечатляюще.
Гермиона стояла у края круга и постепенно переставала чувствовать себя человеком, который должен немедленно уйти. Это происходило не резко, без какого-то торжественного внутреннего перелома, а мелко, почти бытово: она перестала всё время смотреть на выход, взяла со стола салфетку и вытерла липкие пальцы, поправила мантию уже без прежней нервной аккуратности, а когда Блейз тихо прокомментировал очередной ответ так, что рассмеялась даже мрачная семикурсница с Рейвенкло, Гермиона не стала прятать улыбку сразу. В этом была опасность вечера. Он не тянул её вниз силой. Он просто делал неправильное достаточно обычным, чтобы сопротивляться стало утомительно.
Бутылка остановилась на Тео, и Панси, с явным намерением задеть, спросила у него, кого он привёл бы сюда в последнюю очередь. Тео посмотрел на неё так спокойно, что несколько человек сразу притихли.
— Того, кто задаёт слишком предсказуемые вопросы, — ответил он.
— Это не ответ, — сказала Панси.
— Это правда. Ты выбрала правду, а не удобство.
Блейз тихо присвистнул, Панси скривилась, но спорить не стала, и Гермиона впервые поймала себя на мысли, что Тео Нотт, возможно, был гораздо неприятнее Малфоя именно потому, что почти никогда не повышал голос. Малфой бил сразу и шумно, так, что можно было закрыться, ударить в ответ, назвать его мерзавцем, уйти. Нотт говорил негромко, и его слова оставались рядом дольше, чем хотелось.
Когда бутылка в следующий раз остановилась на Гермионе, она сначала решила, что это какая-то магия.
— Она заколдована, — сказала Гермиона сразу, и в её голосе было слишком много облегчения от возможности возмутиться чем-то понятным.
— Конечно, — ответил Блейз. — Всё вокруг заколдовано. Это школа магии.
— Я имею в виду, что её направляют.
— Грейнджер, если бы мы направляли бутылку, поверь, вечер давно стал бы гораздо интереснее.
— Он и так стал, — сказала Панси, глядя на неё. — Правда или действие?
Гермиона почувствовала, как вся галерея снова собирается вокруг неё вниманием. Первый раз можно было пережить как случайность. Второй уже выглядел как приглашение в яму, над которой все дружно расставили свечи для красоты. Она могла снова выбрать правду, но Панси ждала именно этого. Все ждали. Малфой тоже, и на его лице снова появилась эта холодная, противная уверенность, будто Гермиона была задачей из учебника первого курса с заранее известным ответом.
Гермиона подняла подбородок.
— Действие.
Блейз медленно повернул к ней голову, и на его лице расцвело такое удовольствие, что Гермиона тут же пожалела. Тео чуть заметно поднял брови. Панси улыбнулась почти ласково. Малфой перестал усмехаться.
— Как интересно, — сказала Панси.
— Только в рамках правил, — быстро добавила Гермиона. — Без опасных заклинаний, без алкоголя, без…
— Мы слышали, ты умеешь перечислять, — перебила Панси. — Расслабься, Грейнджер, никто не собирается заставлять тебя лезть в окно или целовать первого встречного. Хотя, признаться, некоторые варианты были бы забавными.
— Панси, — сказал Тео.
— Что? Я же сказала, что не собираюсь.
— Именно поэтому все услышали, что ты подумала.
Панси бросила на него быстрый злой взгляд, потом снова повернулась к Гермионе. Несколько секунд она молчала, явно выбирая между желанием унизить и желанием сделать вид, что всё это просто игра. Гермиона стояла ровно, но в животе уже появилось тяжёлое раздражённое чувство: не страх, скорее ожидание удара, который всё ещё можно было встретить лицом, если знать, куда он придётся.
— Станцуй, — сказала Панси наконец.
Вокруг сразу зашумели. Кто-то хлопнул в ладоши, граммофон словно услышал и, мерзкая железная тварь, тут же сменил мелодию на что-то более ритмичное, с быстрым, тёплым перебором и глухим ударом, от которого свечи на столе дрогнули. Гермиона на секунду даже обрадовалась: танец был не самым страшным вариантом. Она могла выдержать танец. В крайнем случае, наступит кому-нибудь на ногу, переживёт позор и уйдёт.
— С тем, кого ты меньше всего ненавидишь, — добавила Панси.
Блейз снова поклонился.
— Судьба сегодня явно на моей стороне.
— Это не судьба, — сказала Гермиона, но голос вышел чуть суше, чем хотелось. — Это Панси.
— Иногда разница несущественна, — отозвался Забини и протянул ей руку.
Гермиона посмотрела на его ладонь. Длинные пальцы, тонкое кольцо на мизинце, тёмная полоска чернил сбоку большого пальца, которую она заметила почему-то сразу. Его рука не выглядела угрожающей. В этом, наверное, и заключалась проблема с Блейзом: он почти никогда не выглядел угрожающим. Он создавал вокруг себя ощущение лёгкости, и человек начинал забывать, что лёгкость тоже может быть способом управлять ситуацией.
— Один танец, — сказала Гермиона.
— Я бы предложил брачный контракт на три поколения, но, кажется, ты пока морально не готова.
— Забини.
— Один танец, — согласился он, и на этот раз в голосе стало меньше насмешки, что почему-то помогло.
Она вложила руку в его.
В галерее тут же зашумели громче. Блейз повёл её к центру круга, и Гермиона почувствовала, как на неё смотрят: Панси с дивана, несколько рейвенкловцев у окна, пуффендуйцы возле чайников, Тео сбоку, спокойно, внимательно, и Малфой. Малфоя она сначала не хотела искать взглядом, но всё равно нашла. Он стоял там же, у колонны, только теперь кубка в руке уже не было; он поставил его куда-то, чтобы освободить пальцы, и держался так прямо, будто танец Гермионы с Блейзом был личным оскорблением старинному роду Малфоев, хотя вслух он, конечно, сказал бы, что ему просто противно смотреть на этот цирк.
Гермиона заранее разозлилась на фразу, которую он ещё не произнёс.
— Ты слишком напряжена, — сказал Блейз, когда положил её руку себе на плечо.
— А ты слишком близко.
— Это танец. Технически близость входит в договор.
— Договор можно пересмотреть.
— Грейнджер, если ты сейчас начнёшь обсуждать условия танца как судебное соглашение, я влюблюсь из чистого уважения к абсурду.
— Не надо.
— Договорились. Тогда просто считай шаги.
— Я умею танцевать.
— Я ни секунды не сомневаюсь, что где-то в твоей голове есть список правил.
— Забини, если ты…
Она наступила ему на ногу.
Не сильно, но достаточно, чтобы почувствовать под подошвой чужой ботинок и услышать, как несколько человек в круге тут же прыснули. Гермиона замерла, щёки стали горячими от злости на себя, на Панси, на Блейза, на граммофон, на весь этот идиотский замок, где даже танец после отбоя превращался в публичный экзамен без предупреждения.
Блейз, к его чести, не вскрикнул и не сделал из этого трагедию. Он только посмотрел вниз, потом на неё, сдерживая улыбку.
— Это была угроза или часть хореографии?
— Сам виноват.
— Безусловно. Я слишком доверчиво поставил ногу в зоне поражения.
— Перестань говорить.
— Как скажешь.
Он действительно замолчал на несколько секунд, и именно тогда Гермиона поняла, что с молчащим Блейзом ей даже сложнее. Шутки хотя бы давали возможность отвечать, отбиваться, держаться за разговор как за перила. В тишине оставались музыка, его ладонь у неё на спине, взгляды вокруг и её собственное тело, которое почему-то никак не хотело вести себя как набор логичных, послушных частей. Спина была зажата, плечи подняты слишком высоко, пальцы сжимали ткань его жилета сильнее, чем требовалось, а шаги получались короткими и сердитыми, будто она не танцевала, а пыталась доказать полу свою правоту.
— Гермиона, — сказал Блейз уже тише.
Она резко подняла глаза.
— Что?
— Если ты будешь сражаться с музыкой, она всё равно победит. Она здесь чаще, чем ты.
— Я не сражаюсь.
— Тогда у тебя очень агрессивный стиль сотрудничества.
Она хотела ответить, но на этот раз сама услышала в его голосе не насмешку, а почти нормальное терпение. Это неожиданно выбило её из привычного раздражения. Блейз не дёргал её ближе, не пытался произвести впечатление на толпу каким-нибудь слишком красивым разворотом, не делал вид, что её неловкость — повод для тонкого унижения. Он просто держал ритм за двоих, давая ей возможность сначала злиться, потом сбиваться, потом находить шаг.
— Я давно не танцевала, — сказала Гермиона, прежде чем успела решить, что подобными признаниями не стоит делиться со слизеринцами.
— Я заметил.
— Очень тактично.
— Я мог сказать, что ты двигаешься как человек, который хочет победить пол.
— Забини.
— Молчу.
Он снова улыбнулся, но теперь Гермиона не почувствовала прежнего желания немедленно поставить его на место. Музыка шла быстро, свечи пахли воском, воздух в галерее был тёплым и душным от людей, духов, огневиски, старой пыли и чего-то сладкого, что кто-то уронил на пол и уже успел раздавить каблуком. На третьем круге Гермиона перестала считать шаги. На четвёртом поняла, что уже почти не смотрит под ноги. На пятом Блейз повернул её чуть резче, и она, вместо того чтобы возмутиться, удержалась, даже сама поймала равновесие, а по кругу прокатился одобрительный шум.
Панси больше не улыбалась так уверенно.
Это тоже помогло.
— Видишь? — сказал Блейз. — Катастрофа откладывается.
— Я всё ещё могу наступить тебе на вторую ногу.
— Было бы честно. Правая уже чувствует себя особенной.
Гермиона рассмеялась, коротко и почти сердито, потому что смех вырвался раньше, чем она успела его приглушить. Блейз увидел это и, кажется, решил ничего не говорить, за что Гермиона впервые за вечер была ему почти благодарна. Она всё ещё чувствовала себя чужой, всё ещё понимала, что утром эта сцена станет невозможной, что она сама, скорее всего, будет вспоминать её с ужасом и желанием спрятаться за стопкой учебников, но сейчас, в этой грязной, шумной галерее, с липким пятном под ногой и заколдованным граммофоном в углу, ей на несколько секунд стало легче.
Не спокойно. Именно легче.
Будто кто-то на время снял с неё табличку “Гермиона Грейнджер должна знать, как правильно”, и она вдруг осталась просто девочкой на незаконной вечеринке, которая танцует с человеком, которого вчера собиралась сдать Макгонагалл за чайник с огневиски.
И, конечно, в тот момент, когда она почти перестала думать о том, как выглядит, она снова увидела Малфоя.
Он смотрел.
Смотрел так прямо, что это было почти неприлично для человека, который всю ночь старательно изображал равнодушие. В его лице не было обычной лёгкой брезгливости. Там была злость, но злость какая-то собранная, сухая, сжатая в пальцах, в челюсти, в неподвижных плечах. Рядом с ним что-то сказала Панси, но он, кажется, не ответил. Тео стоял чуть позади и наблюдал уже не за Гермионой, а за Драко, будто именно там разворачивалась самая важная часть вечера.
Гермиона сбилась с шага.
Блейз удержал её почти незаметно.
— Не смотри туда, если хочешь сохранить ноги, — сказал он.
— Я не смотрела.
— У тебя будет больше шансов врать мне, когда ты научишься делать это хотя бы средне.
Она сердито выдохнула и нарочно повернула голову в другую сторону. Блейз, видимо, понял жест правильно и сделал ещё один разворот, на этот раз мягче, чтобы она оказалась спиной к Малфою. Это могло быть случайностью. Очень удобной случайностью. Гермиона вдруг осознала, что с Блейзом всё время так: он делал что-то достаточно тонко, чтобы потом при желании сказать, что она сама придумала смысл.
Музыка закончилась не сразу, а рассыпалась последними быстрыми нотами, которые граммофон зачем-то вытянул, словно не хотел отпускать сцену. В круге захлопали, кто-то присвистнул, одна из пуффендуек крикнула, что Грейнджер надо чаще нарушать правила, потому что она хотя бы танцует лучше, чем спорит, и Гермиона почти ответила, что спорит она великолепно, но передумала. Блейз отпустил её руку, снова поклонился, на этот раз чуть менее театрально, и сказал достаточно громко, чтобы услышали ближайшие:
— Я выжил, хотя был дважды атакован правой туфлей. Прошу зачесть мне это как подвиг.
— Ты драматизируешь, — сказала Гермиона, поправляя рукав.
— Я украшаю факты.
— Ты врёшь.
— Поэтично.
Панси поднялась с дивана и прошла мимо так близко, что ткань её рукава задела мантию Гермионы. Она пахла дорогими духами и чем-то резким, может быть, мятой, а может, просто злостью, которую Гермиона уже научилась чувствовать почти кожей.
— Поздравляю, Грейнджер, — сказала Панси тихо. — Ты освоила базовый уровень: все посмотрели, Забини поиграл в благотворительность, Нотт сделал вид, что это было его планом, а Малфой испортил себе вечер. Надеюсь, тебе понравилось быть развлечением.
Гермиона повернулась к ней не сразу. Ей пришлось сначала вдохнуть, поправить край манжеты, стереть большим пальцем маленькое пятно с рукава, хотя пятна там не было. Панси умела попадать в те места, которые Гермиона не хотела показывать. Не потому что была умнее всех, а потому что росла в среде, где слабости читали как письма, вскрытые над паром.
— Забавно, — сказала Гермиона наконец. — Я думала, развлечением сегодня будет тот, кто слишком боится, что кто-то чужой окажется здесь не хуже своих.
Лицо Панси почти не изменилось, но глаза стали холоднее.
— Ты всё ещё чужая.
— Я это помню.
— Хорошо. Потому что они могут забыть.
Панси ушла, оставив после себя тонкий след духов и очень неприятное чувство, что в её словах было больше правды, чем хотелось бы. Гермиона посмотрела на Блейза, но тот как раз отвлёкся на спор с семикурсником у стола, а Тео беседовал с кем-то возле портьеры, хотя взгляд его всё равно время от времени возвращался к ней. Малфоя в галерее уже не было.
Это Гермиона заметила слишком быстро.
Она сама сказала бы, что просто отслеживает потенциально опасного нарушителя. Такая формулировка звучала убедительно, аккуратно и почти официально. На деле она увидела пустое место у колонны, кубок, оставленный на подоконнике, и почему-то сразу поняла, что Малфой вышел в коридор.
Воздуха в галерее стало слишком мало.
Гермиона поставила стаканчик на стол, хотя не помнила, когда снова взяла его в руки, и направилась к выходу. Никто её не остановил. Даже Нотт только посмотрел, но ничего не сказал, и это молчание раздражало сильнее, чем если бы он выдал очередную точную фразу про её мотивы. Портьера у выхода была тяжёлой, бархатной, с въевшимся запахом дыма и пыли; Гермиона отодвинула её и оказалась в узком каменном переходе, где музыка сразу стала глуше, а прохладный воздух ударил по лицу так приятно, что она на секунду прикрыла глаза.
Коридор за галереей был почти пустым. Далеко, у поворота, горел один факел, и его свет ровно ложился на каменный пол, показывая царапины, пыль и тонкую тёмную полоску между плитами. Здесь не пахло духами, воском и яблочным соком. Здесь пахло холодным камнем, старой древесиной и ночным Хогвартсом, который после галереи казался слишком трезвым.
— Насладилась?
Гермиона открыла глаза.
Малфой стоял у стены в нескольких шагах от неё, почти там же, где вчера стоял Нотт перед тем, как открыть тайный проход. В коридоре он выглядел иначе. В галерее свечи делали всех чуть живее, теплее, смешнее, даже Панси там казалась частью общего шума. Здесь Малфой снова стал резким, бледным, собранным, с лицом человека, который уже успел пожалеть, что позволил себе смотреть слишком долго.
— Чем именно? — спросила Гермиона, хотя очень хорошо поняла по его тону, что дальше будет что-то мерзкое.
— Цирком, — сказал он. — Забини любит такие представления. Особенно когда можно поставить в центр кого-то, кто вообще не понимает, как жалко выглядит.
Гермиона медленно отпустила портьеру, и ткань тяжело закрыла проход за её спиной. Музыка стала ещё тише. Теперь между ними были только коридор, факел, пыльный камень и та самая злость, которая у Малфоя всегда каким-то образом умела казаться аристократичной, хотя по сути оставалась обычной подростковой жестокостью.
— Если ты хочешь сказать, что Блейз меня выставил на посмешище, то, кажется, он справился хуже, чем ты надеялся.
— Блейз делает всё красиво. В этом его талант.
— А твой талант — портить даже то, к чему ты не имеешь отношения?
Он усмехнулся. Очень тихо.
— Не обольщайся, Грейнджер. То, что он покружил тебя под музыку, не делает тебя частью этого места.
— Я и не просила сделать меня частью.
— Конечно. Ты просто пришла, стояла посреди галереи с лицом святой мученицы, потом выбрала Забини, потому что он безопасный, дала всем посмотреть, как гриффиндорская принцесса учится играть в плохую девочку, и теперь, наверное, вернёшься в башню с мыслью, что сегодня случилось что-то важное.
Гермиона почувствовала, как в груди поднимается раздражение, горячее и плотное. Не обида. Обида пришла бы позже, если бы она позволила его словам добраться глубже. Сейчас ей хватало злости, и злость была удобнее: она держала спину прямой, голос ровным, взгляд на его лице, хотя очень хотелось отвернуться.
— Ты удивительно много заметил для человека, которому нет дела.
— На это сложно было не смотреть. Цирк для грязнокровок редко устраивают с такой музыкой.
Слово ударило не неожиданностью. Гермиона слышала его раньше. От него не оставалось свежей раны каждый раз, как в первых годах, когда чужая ненависть казалась почти необъяснимой, абсурдной, детской и оттого особенно грязной. Теперь она знала это слово слишком хорошо. Знала, как его произносят в коридорах, как прячут за шёпотом, как кидают открыто, когда рядом достаточно своих, как потом делают вид, что это просто часть порядка вещей. И всё равно именно сейчас оно прозвучало иначе, потому что ещё пятнадцать минут назад Малфой смотрел на неё через зал не как на грязнокровку, а как на человека, который почему-то задел его сильнее, чем он мог выдержать.
Вот это и было мерзко.
Не само слово даже.
Его трусость.
Гермиона сделала шаг к нему. Медленно. Без палочки в руке, без крика, без привычной школьной сцены, где после такого нужно либо ударить, либо уйти, либо позвать преподавателя. Малфой, кажется, ожидал всего этого. Он даже чуть поднял подбородок, готовый к взрыву. Но она остановилась совсем близко, достаточно близко, чтобы видеть, как у него возле виска дернулась тонкая жилка.
— Повтори, — сказала она.
Он смотрел на неё сверху вниз, и в этом взгляде было всё привычное: высокомерие, презрение, фамилия, слизеринская холодность, выученная годами. Но под этим, очень глубоко, шевельнулось что-то живое и некрасивое. Он сам услышал, как прозвучал. Гермиона поняла это сразу, и от понимания стало только злее.
— Ты прекрасно слышала, — сказал он.
— Нет, Малфой. Повтори нормально. Без зрителей, без Панси, без Блейза, без своей маленькой колонны, у которой можно стоять и делать вид, что ты выше всех. Скажи это мне в лицо ещё раз.
Его рот чуть дёрнулся.
— Ты думаешь, мне сложно?
— Думаю, тебе сложно почти всё, где нельзя спрятаться за фамилию.
Несколько секунд он молчал. В галерее за портьерой снова засмеялись, кто-то громко потребовал перекрутить бутылку, граммофон выдал обрывок новой мелодии, и этот живой шум за стеной только сильнее подчёркивал холод коридора. Гермиона видела, как Малфой выбирает ответ. Почти физически видела: вот сейчас он мог сказать что-то настоящее, грубое, злое, но настоящее; мог признать, что его взбесил вовсе не её статус, не происхождение, не танец как таковой, а то, что она пришла в их ночь и почему-то не развалилась под их взглядами. Мог сказать, что Блейз не должен был держать её за талию так уверенно, потому что это было не его дело, и именно поэтому он не имел права злиться. Мог сказать хоть что-нибудь, после чего его стало бы труднее ненавидеть привычным способом.
Он почти сказал.
Гермиона увидела это по тому, как он вдохнул, как взгляд на секунду ушёл от её лица к портьере, к свету под ней, к шуму, к месту, где она только что танцевала. Его пальцы сжались, и на мгновение он выглядел не оскорблённым наследником Малфоев, а просто шестнадцатилетним парнем, которому страшно от того, что внутри него что-то двигается в неправильную сторону.
Потом его лицо закрылось.
— Не строй из себя смелую, Грейнджер, — сказал он тихо. — Ты сегодня просто зашла туда, куда тебя пустили из жалости.
Гермиона почувствовала, как вся злость вдруг стала сухой. Очень сухой, почти спокойной. С такими словами было проще. Они возвращали Малфоя туда, где он сам хотел быть: в понятное место мерзавца, который делает больно, потому что всё остальное требует слишком много честности.
— Из жалости? — переспросила она.
— Да.
— Тогда передай своим друзьям, что у них странное представление о жалости. Нотт открывает двери, Забини танцует, Панси ревнует к чужому воздуху, а ты стоишь в коридоре и пытаешься доказать мне, что тебе всё равно, хотя выглядишь так, будто тебя заставили смотреть, как кто-то трогает твою любимую метлу.
На этот раз он действительно замолчал.
Не красиво. Не драматично. Просто его лицо на секунду потеряло выражение, и Гермиона впервые за вечер увидела не победу, а точное попадание. Оно длилось недолго, может быть, меньше секунды, потом он снова собрался, но момент уже случился. Он понял, что она увидела. Она поняла, что он понял.
— Осторожнее, — сказал Малфой.
Гермиона усмехнулась, хотя ей совсем не было весело.
— А то что? Назовёшь меня ещё одним словом, которое выучил дома?
Он резко шагнул ближе, но не настолько, чтобы коснуться. Между ними осталось совсем мало места, и Гермиона вдруг заметила глупую деталь: на манжете его рубашки тоже было пятно воска. Маленькое, почти незаметное. Такое же, как у Блейза, только Малфой, наверное, счёл бы это личной катастрофой, если бы заметил. Почему-то именно эта бытовая мелочь сделала его злость ещё более подростковой и ещё более жалкой. Не в смысле слабой. В смысле живой.
— Ты ничего не знаешь о моём доме, — сказал он.
— Зато я знаю, что каждый раз, когда тебе нечего сказать от себя, ты говоришь его голосом.
Он смотрел на неё долго. В его глазах уже не было привычной лёгкости оскорбления. Там было что-то злое, почти растерянное, и Гермиона вдруг поняла, что перешла дальше, чем собиралась. Не потому что ей стало жаль. Жалость к Малфою была бы слишком странной роскошью. Просто она впервые сказала ему не ответ на обзывательство, не школьную колкость, а что-то, что касалось его глубже, чем он позволял кому-либо трогать.
За портьерой снова крикнули его имя. Кажется, Блейз. Потом чей-то смех, звук упавшей подушки, Пансино резкое “да перестаньте уже”. Галерея жила без них, и это почему-то делало коридор теснее.
Малфой открыл рот.
Гермиона ждала, сама не зная чего. Может быть, очередной гадости. Может быть, настоящего объяснения. Может быть, того самого “не приходи”, только уже не как предупреждения, а как просьбы, которую он, конечно, никогда не назвал бы просьбой.
— Ты завтра пожалеешь, — сказал он наконец.
Вот и всё.
Самый лёгкий выход.
Самый трусливый.
Гермиона кивнула медленно, как будто он подтвердил что-то важное.
— Возможно. Но это будет моя ошибка, а не твоя территория.
Она развернулась первой. Это тоже было важно, хотя она не стала бы объяснять почему. Портьера за её спиной всё ещё пропускала музыку, свет и чужой смех, и на секунду Гермиона подумала, что могла бы вернуться внутрь, встать рядом с Блейзом, взять свой яблочный сок, досмотреть игру до конца и сделать вид, что Малфой не испортил вечер. Могла бы. Но теперь галерея тоже стала слишком тесной, а её руки снова захотелось вымыть: от липкого сока, от воска на ткани, от чужих взглядов и от слова, которое он бросил так привычно, будто это спасало его от чего-то более страшного.
Она пошла к лестнице.
— Грейнджер, — сказал Малфой.
Гермиона остановилась, но не обернулась сразу. Это было ошибкой, наверное. Нужно было уйти. Просто уйти, пока последняя фраза осталась за ней. Но в его голосе снова мелькнуло то самое почти, которое уже раздражало её вчера: почти честность, почти сожаление, почти просьба не делать вид, что всё так просто.
Она повернула голову.
Малфой стоял на том же месте, у стены, под факелом. Свет резал его лицо на жёсткие тени, но Гермиона видела, что злость в нём сейчас держится уже не так уверенно. Он словно хотел сказать что-то другое. Ему даже удалось начать, потому что губы чуть разомкнулись, а взгляд на секунду стал прямым, без привычного презрения. Гермиона вдруг поняла, что если он сейчас скажет хотя бы одно нормальное слово, вечер станет гораздо сложнее. Не лучше. Именно сложнее.
— В следующий раз, — произнёс он медленно, — выбирай кого-нибудь, кто меньше любит публику.
Гермиона посмотрела на него.
Почти.
Опять почти.
Он мог сказать, что Блейз сделал из неё спектакль. Мог сказать, что Панси ждала, пока она ошибётся. Мог сказать, что в этой галерее никто никого просто так не трогает, не приглашает, не выбирает. Мог сказать, что хотел предупредить. Но выбрал фразу, которая снова позволяла ему выглядеть мерзко, ревниво и правым только в собственной голове.
Гермиона почувствовала, как усталость наконец догнала её по-настоящему. Тело стало тяжёлым, туфли всё-таки скрипнули по камню, горло саднило от сдержанных ответов, а в голове слишком громко крутилась музыка, под которую она танцевала с Блейзом и на несколько минут почти забыла, что выглядит неправильно.
— В следующий раз, Малфой, — сказала она, — попробуй сам понять, чего хочешь сказать, до того как откроешь рот.
Он не ответил.
Гермиона пошла вверх по лестнице одна. Узкий проход пах пылью, старым деревом и дымом, и теперь этот запах уже не казался ей просто запахом чужой вечеринки. Он прилип к мантии, к волосам, к коже, к самому факту, что она была там. На верхней площадке она нащупала серебряную пуговицу в кармане и только тогда поняла, что Нотт так и не забрал её обратно после открытия входа. Или забрал, а потом снова подкинул. Или она сама положила её в карман машинально. Вариантов было слишком много, и каждый раздражал по-своему.
Когда Гермиона вышла в главный коридор, Хогвартс был тихим и пустым, как будто никакой галереи за стеной не существовало. Дверь с цепью стояла на месте. Портрет охотника на гобелене смотрел куда-то в сторону с выражением глубокой скуки. Факел у поворота чадил, на полу лежал маленький кусок высохшего воска, и всё это было таким обычным, что Гермиона почти рассердилась на замок: слишком легко он прятал чужие ночи за дневными стенами.
Она дошла до гриффиндорской башни без происшествий, хотя дважды ей казалось, что за углом слышатся шаги. Полная Дама встретила её сонным возмущением и вопросом, почему некоторые ученицы считают, что приличные портреты должны открывать проходы среди ночи, но Гермиона ответила паролем так быстро и таким тоном, что Дама, к счастью, ограничилась фырканьем.
В гостиной было пусто. На столе всё ещё лежали шахматные фигуры, которые теперь, кажется, уснули прямо в позах обиженного достоинства. В камине остались красные угли, у кресла валялась чья-то скомканная домашняя работа, и этот гриффиндорский беспорядок вдруг показался Гермионе не теплее галерейного, а просто другим. Там были чайники, свечи, Панси, Блейз, Нотт, Малфой и запрещённая музыка. Здесь были пергаменты, шарфы, шахматы, привычный запах дыма и люди, которые завтра спросят, почему она выглядит уставшей.
Она поднялась в спальню тихо, переоделась, вымыла руки дважды, хотя липкость давно сошла, и только потом села на край кровати. Серебряная пуговица лежала на её ладони. Холодная. Невинная. Маленькая вещь, которая почему-то уже успела стать уликой против неё самой.
Гермиона должна была злиться на Малфоя. И злилась.
На его слово, на его лицо в коридоре, на его привычку кусаться там, где нужно говорить, на то, как он почти сказал что-то человеческое и снова спрятался в мерзость. Она злилась на Панси, на Блейза за слишком лёгкую руку на её спине, на Нотта за то, что он всё видел и почти наверняка всё понял. Злилась на галерею, на игру, на бутылку, на граммофон, на свои туфли, которые действительно скрипели, и на то, что её волосы теперь пахли свечами.
Но сильнее всего она почему-то злилась на себя.
Потому что, несмотря на всё это, часть вечера ей понравилась.
И эта часть была самым неприятным доказательством из всех.