Дом братьев Ли. Комнатка Хёнджина.
Раннее утро следующего дня.
Пробуждение началось не с солнечного луча, не с крика Адмирала и даже не с запаха блинчиков. Оно началось с боли. Хёнджин открыл глаза и попытался пошевелиться. Тело отозвалось глухим, вязким стоном — тем самым, какой издаёт старая мебель, если на неё сесть слишком резко. Спина ныла так, будто по ней всю ночь ходили в деревянных башмаках. Плечи горели. Руки — те самые руки, которыми он вчера три часа подряд орудовал вилами, — тряслись мелкой дрожью, словно после затяжной лихорадки. Он медленно, очень медленно повернул голову. Подушка пахла ромашкой и чем-то чужим, деревенским. За окном только-только занимался рассвет — нежно-розовый, почти прозрачный, какой бывает только в глухой провинции, где воздух чист, а фонарей нет вовсе. «Жив», — констатировал Хёнджин мысленно и сам не понял, радует его этот факт или огорчает. Процесс подъёма напоминал сложную хореографическую композицию. Сперва он перекатился на бок — застонал. Затем медленно, по миллиметру, спустил ноги с кровати — застонал громче. Попытка сесть прямо увенчалась таким пронзительным спазмом в пояснице, что он на секунду замер в позе эмбриона, привалившись лбом к коленям, и тихо, в подушку, выругался. Вчерашний навоз, казалось, пропитал не только одежду и воздух, но и саму его душу. Он чувствовал его запах повсюду, хотя ванная давно смыла все следы. Наконец, цепляясь за спинку кровати, он выпрямился. Сделал осторожный шаг. Второй. Тело постепенно вспоминало, как функционировать. Хёнджин потянулся к тумбочке, где со вчерашнего вечера лежал нетронутый телефон, и впервые с момента приезда почувствовал укол того самого зуда — проверить уведомления, ленту, мир за пределами этого деревянного дома. Экран загорелся. Сеть отсутствовала. Полоска сигнала была пуста, как выставочный зал после закрытия. — Нет, — прошептал он. — Нет-нет-нет. Он обошёл комнату, вытягивая руку с телефоном в разные стороны, как лозоходец в поисках воды. Ничего. У двери — ничего. У комода — ничего. У окна — одна жалкая точка, которая тут же исчезла. Хван уже собирался сдаться, когда заметил её — ту самую чёртточку. В углу, под потолочной балкой. Одна полоска. Одна-единственная, но она была. Путь к ней лежал через стол. Вздохнув и мысленно попрощавшись с остатками достоинства, Хёнджин подтащил стул к столу, взобрался на него, а оттуда — на стол. Доски под ногами скрипнули. Он выпрямился, балансируя на нетвёрдых после сна ногах, и обнаружил, что сигнал ловится только если он вожмётся плечом в самый угол, под балку, и поднимет руку с телефоном высоко над головой. Поза получалась эпическая. Флюгер. Жрец, взывающий к небесам. Балетный танцор в момент трагической кульминации. Футболка с редиской задралась до рёбер, открывая бледный живот и край белья. Рука дрожала от напряжения и от вчерашней работы. Брюнет нажал кнопку видеозвонка. Гудок. Второй. Третий. На экране что-то мигнуло, и возникло изображение. Джисон лежал на шезлонге. За его спиной переливался бирюзовый бассейн, обрамлённый пальмами и белыми зонтиками. Сам он был облачён в лёгкую гавайскую рубашку, расстёгнутую на груди, и тёмные очки. В одной руке — половинка кокоса с торчащей из неё соломинкой и бумажным зонтиком. На лице застыло выражение абсолютного, вселенского, неприличного покоя. — Хёнджин! — воскликнул он, и по его тону было ясно, что он ещё не отошёл от массажа. — Ты чего такой… ракурс необычный. Ты что, на шкафу сидишь? — Я на столе, — прохрипел художник, стараясь не шевелиться, чтобы не потерять сигнал. — Это единственное место, где ловит сеть. — Сурово, — Джисон отхлебнул из кокоса, не вынимая соломинки. — А я вот на Бали. Тут дзен, брат, тотальный. Представляешь, у них тут массаж камнями, и эти камни… — Джисон, — перебил его Хёнджин. Голос его дрожал — и от физического напряжения, и от подступающего отчаяния. — Я вчера три часа раскидывал навоз. Три. Часа. — Навоз? — переспросил Джисон и неожиданно улыбнулся. — Хороший навоз. Плавали, знаем. — Твой хвалёный Минхо — садист! — выпалил Хёнджин. — Он стоял и смотрел, как я мучаюсь! Ему это нравилось! Он даже не помогал, просто стоял и курил, и у него было такое лицо, будто он смотрит любимый сериал! У меня теперь руки трясутся так, что я кисть не удержу! Чем мне рисовать, Джисон? Чем?! Он перевёл дух. Рука с телефоном затекла. Он перехватил аппарат левой, но левая тряслась ещё сильнее. Джисон сделал ещё один глоток и задумчиво посмотрел куда-то в сторону, словно припоминая что-то. — Значит, ты ему нравишься, — произнёс он лениво, и его голос приобрёл странный, мечтательный оттенок. — Со мной он так же начинал. В комнате повисла тишина. Хёнджин замер, забыв о боли в спине. — В каком смысле — «с тобой»? Джисон? Что значит «с тобой он так же…» Экран мигнул. Изображение Джисона застыло, распалось на пиксели, и по комнате разнёсся противный цифровой треск. Связь оборвалась. — Нет! — Хёнджин в отчаянии поднял телефон ещё выше, но тщетно: полоска сигнала исчезла, осталась лишь иконка отсутствия сети. — Да что же это такое! Он ещё с минуту стоял в своей нелепой позе, надеясь на чудо, но чуда не произошло. Связь умерла окончательно. Пришлось сдаться. Спускался он со стола медленно и печально, как альпинист, не покоривший вершину. Спрыгнув на пол, он потёр занемевшую шею и бросил телефон на кровать. За окном, словно почувствовав его пробуждение, заорал Адмирал — нагло, требовательно, с каким-то садистским удовольствием. Новый день начался. Хёнджин вздохнул, расправил плечи, позвоночник жалобно хрустнул, и поплёлся к двери. Где-то внизу уже гремел посудой Феликс, и запах травяного чая смешивался с ароматом пережаренной яичницы с беконом. Жизнь продолжалась. И, кажется, она снова собиралась испытать его на прочность. «Значит, ты ему нравишься», — эхом отозвалось в голове. — Что это вообще значит… — пробормотал он, спускаясь по скрипучей лестнице. — «Со мной он так же начинал»… Что. Это. Значит. Ответа у него не было. Но чувство, что Джисон знает о Минхо нечто важное, теперь поселилось в нём прочно.Хлев братьев Ли. Утро.
Завтрак прошёл быстро — пережаренная яичница с беконом исчезла с тарелок, травяной чай был выпит, и Минхо, не проронив ни слова, поднялся из-за стола. Хёнджин, всё ещё разминая ноющую спину, услышал короткое: — Феликс, покажи ему дойку. После чего старший брат взял ящик с инструментами и скрылся за дверью. — Пошли, художник, — блондин хлопнул его по плечу, уже привычно, но на этот раз мягче. — Маргарита ждать не любит. Она дама нервная. Хёнджин встал, одёрнул атласную рубашку молочного оттенка и поправил бежевые льняные брюки — свой последний оплот элегантности. На руки он натянул длинные резиновые перчатки, которые Феликс выдал ему ещё у двери: — Держи. Коровьи соски — это тебе не тюбики с краской. Гигиена, всё такое. — Я догадываюсь, — кивнул художник с видом оскорблённого достоинства. — Ага, конечно, — хмыкнул младший брат и пошёл к хлеву. Утро уже вступило в свои права. Солнце заливало двор, петух Адмирал, сидя на заборе, проводил их полным подозрения взглядом. Хёнджин на всякий случай обошёл его по широкой дуге. В хлеву было тепло и сумрачно. Пахло сеном, молоком и чем-то ещё — спокойным, живым. Маргарита, огромная рыжая корова с влажными глазами и белой звёздочкой на лбу, уже стояла в стойле и лениво жевала жвачку. Минхо сидел на перевёрнутом ведре в углу и возился с плугом: что-то подкручивал гаечным ключом, негромко звякал металлом. На вошедших он не обернулся, только бросил через плечо: — Если что, я тут ни при чём. Сам напросился. — Сам, — подтвердил Хван с вызовом. — И между прочим, я намерен постичь дзен через сельский труд. Джисон говорил, что это возможно. При упоминании музыканта ключ в руках Минхо на секунду замер, но только на секунду. Феликс подвёл гостя к корове: — Значит так. Садишься на эту скамеечку. Видишь вымя? Четыре доли. Берёшь двумя пальцами вот так, сжимаешь и тянешь вниз. Только не дёргай, а то обидится. Она у нас интеллигентная. Всё как ты любишь. Хёнджин уселся, стараясь не касаться брюками грязного пола. Перчатки до локтей смотрелись на фоне его светлого наряда до того нелепо, что Феликс тихо фыркнул. — Ты чего? — Ничего. Ты просто… очень элегантный дояр. Таких тут отродясь не видали. Художник проигнорировал комментарий и потянулся к вымени. Ладони всё ещё дрожали после вчерашнего, пальцы слушались плохо. Он осторожно, почти нежно, коснулся тёплой, бархатистой кожи. Маргарита вздохнула и повела боком. — Тактильный диалог, — прошептал Хёнджин, поглаживая корову. — Нам нужно доверие друг к другу. Я не враг. Я здесь, чтобы услышать твою тишину. — Ты ей психотерапию устроить решил? — удивился Феликс. — Я настраиваюсь на её частоту. — На чью частоту? Она корова. У неё одна частота — му-у-у. — Ты просто не умеешь слушать, — Хёнджин прикрыл глаза и продолжал гладить бок Маргариты. — Искусство — это всегда диалог. Даже если твой собеседник не говорит на твоём языке. Маргарита, кажется, начала дремать. Прошло пять минут, десять, пятнадцать. Хёнджин сидел с закрытыми глазами и нашёптывал корове что-то на французском. Вымя оставалось нетронутым. Минхо перестал греметь железом и теперь откровенно наблюдал, прислонившись спиной к стене. На его лице читалась смесь скепсиса и профессионального интереса — как у хирурга, который ждёт, когда студент наконец решится сделать надрез. Феликс подошёл ближе и присел рядом на корточки. Его плечо коснулось плеча Хёнджина. — Слушай, художник… Это, конечно, очень трогательно, но молоко само не появится. Давай я помогу. Он взял руку брюнета в свою — тёплую, мозолистую, с коротко стрижеными ногтями — и положил её на сосок коровы. — Вот здесь сжимаешь, указательным и большим. Не бойся. — Я не боюсь, — солгал Хёнджин, ощущая, как горит лицо. Чужая ладонь поверх его собственной, жар от плеча, низкий голос прямо над ухом — всё это было слишком. Слишком близко. Слишком по-настоящему. — Ага, у тебя пульс частит. Я чувствую. Расслабься. — Это от кофе. — Ты пил чай. — Значит, от чая. Феликс хмыкнул и, продолжая держать его руку, мягко сжал пальцы и потянул вниз. В ведро ударила первая струйка молока. — Получилось! — выдохнул Хёнджин, забыв о смущении. — Ну вот, а ты боялся. Теперь попробуй сам. Он убрал руку, и Хван, собрав всю решимость, сжал сосок и потянул. Молоко полилось — тоненькой, неуверенной струйкой, но полилось. Он засиял, повернулся к Феликсу, ища одобрения, — и наткнулся на его улыбку: открытую, солнечную, с золотистыми искрами в светло-карих глазах. — Ну вот. Ты — дояр. Можно диплом выписывать. — Я же говорил, что справлюсь! — Хёнджин, окрылённый успехом, обернулся к Минхо, который всё так же стоял у стены. — Видите? Райское блаженство возможно даже здесь! Минхо молча отложил гаечный ключ. Подошёл к корове. Окинул взглядом сцену: художника в атласной рубашке, с перчатками до локтей и торжествующим лицом, Феликса, сидящего рядом на корточках и улыбающегося, и Маргариту, которая уже откровенно засыпала. Затем, без единого слова, он наклонился и резко, с профессиональной хваткой, сжал сосок. Тугая струя молока ударила Хёнджину прямо в лицо. Тишина. Абсолютная. А потом Феликс взорвался. Его низкий, басовитый хохот заметался под сводами хлева, отражаясь от деревянных балок. Он согнулся пополам, упираясь руками в колени, и не мог остановиться. — Ой… ой, не могу… Твоё лицо! Хён, ты видел его лицо?! Хёнджин сидел с закрытыми глазами. Молоко стекало по щекам, капало с подбородка, попало в волосы и даже, кажется, в ухо. Атласная рубашка была безнадёжно испорчена. Минхо выпрямился. Вытер руку о штаны. Посмотрел на свою работу — и в уголках его губ что-то дрогнуло. Не улыбка, нет. Но что-то очень близкое к ней. — Это тебе не «тактильный диалог». Это дойка. Учись, художник. И отошёл обратно к своему плугу.***
Час спустя Хёнджин сидел на заборе. Солнце поднялось выше, пригревало плечи. Он успел умыться, но в волосах всё ещё чувствовался запах молока. Атласную рубашку он сменил на старую фланелевую, которую Феликс откопал где-то в шкафу со словами: «Держи, это хёна. Ему уже не нужно, а тебе в самый раз. Почти». На коленях у него лежал альбом. Карандаш скользил по бумаге, выхватывая мягкие очертания Маргаритиной морды, её влажный глаз, белую звёздочку на лбу. Выходило неплохо. Даже хорошо. Он уже почти простил ей своё унижение. Сзади послышались шаги. Феликс, всё ещё посмеиваясь, подошёл и уселся рядом, прямо на шершавые доски. В руках у него были две кружки — одну он протянул художнику. — Парное, свежее. Из того самого ведра. Хёнджин принял кружку. Молоко было тёплым, густым и пахло чем-то таким, что он не мог назвать словами. Жизнью, наверное. Он отпил глоток и зажмурился. — Не такое, как в магазине. — А то. Маргарита своё дело знает. Ты, кстати, тоже ничего. Для первого раза. — Твой брат считает иначе. — Минхо-хён всегда считает иначе… — Феликс помедлил, — если бы ты ему не нравился, он бы просто молча ушёл, а он остался. И показал, как надо. Хёнджин вспомнил фразу Джисона и почувствовал, как в груди что-то сжалось. — По-моему, он просто хотел надо мной поиздеваться. — Ну, этого я не исключаю, — Феликс широко улыбнулся. — Но совмещал приятное с полезным. Хван отпил ещё молока и задумчиво уставился на корову. Маргарита лежала в тени, размеренно жевала и смотрела прямо на него. В её глазах действительно было что-то такое — глубинное, вековечное. Он отставил кружку и взял карандаш. — Понимаешь, Феликс… — начал он тихо, продолжая рисовать. — Художник — это тот, кто смотрит на жизнь пристрастно и ищет в окружающей действительности то, что способно пробудить ответные чувства и переживания в душе человека. Я смотрю на Маргариту и вижу в её глазах вселенскую печаль. Феликс не перебивал. Он сидел, глядя то на корову, то на Хёнджина, и молчал. В его глазах не было насмешки, но по выражению лица было легко понять, что «вселенскую печаль» в Маргарите младший Ли не наблюдал. Корова, как корова. А потом Маргарита громко и неприлично опорожнилась. Звук был такой, будто кто-то опрокинул ведро с овсянкой на бетонный пол. Затем корова повернула голову и принялась вылизывать себе бок. Хёнджин замер с карандашом в руке. Он был так шокирован произошедшим, что в следующий миг чуть не свалился с заборчика. Феликс медленно, с наслаждением выдохнул и произнёс своим низким, грубоватым басом, но с какой-то неожиданной теплотой: — Хён… Она не муза. Она просто жуёт травку, но если ты видишь печаль в лепёшке — ты точно художник. Минхо-хёну только не говори, а то точно засмеёт. И тогда Хёнджин захохотал сам. Не нервно, не истерично, как вчера у лужи, а легко, свободно, запрокинув голову. Феликс подхватил — и они сидели вдвоём на заборе, хохотали, как дети, пока Адмирал на соседнем столбе возмущённо кукарекал, не одобряя такого непочтительного шума. — А с тобой весело, художник, — сказал Феликс, отсмеявшись и вытирая глаза. — Очень даже. — Ты тоже не плох, — ответил Хёнджин и, встретив взгляд его светло-карих глаз, вдруг понял, что не кривит душой. — Для деревенщины. Феликс пихнул его плечом — не сильно, но достаточно, чтобы Хван покачнулся и чуть не свалился с забора теперь уже по-настоящему. И они снова засмеялись. От блондина пахло солнцем, сеном и чем-то ещё. Может быть, просто летом. Хёнджин поймал себя на том, что не хочет отстраняться. В дверях хлева стоял Минхо, вытирая ветошью гаечный ключ. Он смотрел на них долго. Потом покачал головой и скрылся в полумраке. Но тень улыбки, кажется, всё-таки задержалась на его лице.Гараж братьев Ли.
После обеда Хёнджин чувствовал себя почти человеком. Мышцы ещё ныли, но уже не так отчаянно, а молоко с лица было смыто, правда, вместе с остатками гордости. Солнце стояло высоко, заливая двор ровным послеполуденным светом, от которого тени стали резкими и короткими. Воздух был густым от зноя и пах разогретой землёй. Брюнет стоял у порога гаража, куда его привёл Минхо коротким кивком: — Пошли. Покажу, на чём земля держится, — и, чуть помедлив, добавил тише: — Если не сломаешь. Гараж оказался просторным, пропитанным запахом бензина, машинного масла и старого металла — тем особым, резковатым духом, какой бывает только в местах, где техника живёт своей тайной жизнью. У одной стены громоздились ящики с инструментами, у другой — покрытые пылью канистры и мотки проволоки. В центре, занимая почти всё пространство, возвышался трактор. Старый, выцветшего синего цвета, с облупившейся краской, с огромными задними колёсами, которые были выше Хёнджина, и какой-то суровой, почти военной статью. Капот пересекала длинная ржавая царапина — след какого-то давнего столкновения. Он был похож не на машину, а на спящего зверя — ржавого, но всё ещё опасного. От него веяло жаром, хотя двигатель ещё не заводили. — Сердце фермы, — произнёс Минхо и хлопнул ладонью по капоту — не ласково, а по-хозяйски, как хлопают по плечу старого работника. — Без него — ни вспахать, ни скосить. Учись. Хван шагнул ближе, разглядывая трактор со смесью уважения и ужаса. Он коснулся пальцами холодного металла крыла, отдёрнул руку, снова коснулся — осторожно, как к спящему псу. Он никогда не водил ничего сложнее электросамоката. Одно дело — махать вилами, совсем другое — управлять этой механической громадиной. В голове снова всплыли обрывки вчерашнего монолога, и он, не удержавшись, процитировал вслух, слегка отступая на шаг: — Машина научила человека Пристойно мыслить, здраво рассуждать. Она ему наглядно доказала, Что духа нет, а есть лишь вещество, Что человек — такая же машина… Что идеал бытие определяет дух, Что гений — вырожденье, что культура — Увеличение числа потребностей, Что идеал — Благополучие и сытость… Минхо, возившийся с креплением плуга, замер. Медленно выпрямился, уперев руки в бока, и повернулся к художнику. В его тёмных глазах читалось что-то среднее между «ты серьёзно?» и «ну давай, продолжай». Он перебросил инструмент из правой руки в левую, стряхнул невидимую пыль с рукава — жест скорее машинальный, чем осознанный. — И что это сейчас было? — Это философия, — пояснил Хёнджин, чувствуя, как уши начинают гореть. Он машинально одёрнул край фланелевой рубашки, которая была чуть великовата в плечах. — Я выписал эти мысли перед отъездом. О том, как цивилизация убивает дух. — А. Ну, раз философия… — Минхо помолчал, глядя не на художника, а на ржавую царапину на капоте. — Тогда ладно. Он отвернулся обратно к плугу — но не сразу. Задержался на секунду, качнув головой едва заметно: то ли осуждал, то ли забавлялся. Повисла пауза, заполненная только звяканьем железа и далёким кукареканьем Адмирала где-то во дворе. Хёнджин переминался с ноги на ногу, то сцепляя руки за спиной, то опуская их. Ему отчаянно хотелось задать вопрос, который вертелся на языке с самого утра. Он набрал воздуха, как перед прыжком в холодную воду, и голос прозвучал чуть выше обычного: — Минхо-сси… — Без «сси». — Минхо… Можно спросить? — Спросить можешь, — буркнул тот, не оборачиваясь. Он как раз наклонился над креплением, и спина его напряглась — Хван видел это по тому, как натянулась ткань рубашки на плечах. — Отвечать я могу и не захотеть. — Про Джисона, — выпалил Хёнджин и тут же прикусил губу, словно сам испугался собственной смелости. Руки старшего Ли замерли — на этот раз дольше, чем в прошлый. Гаечный ключ застыл на полпути к болту, но уже в следующее мгновение он продолжил крутить с прежней сосредоточенностью, даже более жёстко — костяшки пальцев побелели. Молчание затянулось, густое, как масло. Художник уже решил, что ответа не будет, и даже попятился на полшага, но Минхо вдруг заговорил — нехотя, глухо, словно вытаскивая слова откуда-то из-под рёбер: — Что про него? — Как он тут жил? Чем занимался? — Хван сглотнул и, набравшись храбрости, сделал шаг обратно. — Он рассказывал про ретрит, про дзен, но… никаких подробностей. А сегодня утром сказал кое-что странное, и я подумал… — Чего сказал? — перебил мужчина и на этот раз обернулся резко, всем корпусом. Гаечный ключ он держал в опущенной руке, но хватка была такой, словно он сжимал не инструмент, а что-то живое. Взгляд у него был острый, настороженный — так смотрят на человека, когда подозревают, что он знает больше, чем следовало бы. Хёнджин замялся, переступил с ноги на ногу. Повторять фразу «Со мной он так же начинал» вслух показалось вдруг неуместным — как выдать чужую тайну. Он отвёл взгляд, уставился на царапину на капоте, провёл по ней пальцем. — Сказал, что ты суровый, но справедливый, — соврал он наполовину. — И что я должен быть помягче. С тобой. Минхо фыркнул — не то смешок, не то презрительный выдох — и снова взялся за болт, но на этот раз плечи его чуть опустились. — «Помягче»… Хан Джисон — тот ещё советчик. Ладно, что ты хочешь знать? — Всё, — честно ответил художник и, сам того не замечая, подался вперёд. — Как он здесь оказался? Как вы с ним общались? Что он делал? — Он здесь оказался, потому что его тачка застряла в грязи в километре от фермы, — начал Минхо, продолжая работать. Голос его стал ровнее, будто он включил заезженную пластинку. — Пришёл пешком, в белых кроссовках, весь такой… «я музыкант, я ищу тишину». Феликс чуть не умер от восторга — он тогда как раз подсел на хип-хоп и узнал его. А я просто хотел, чтобы он ушёл. — Но не ушёл. — Нет. Решил остаться на пару недель. Сказал, что у него кризис идей. Что город высасывает из него душу. — Минхо вдруг остановился, вытер лоб тыльной стороной ладони и усмехнулся — коротко, одними уголками губ. — Знакомо звучит, да? Хёнджин осознал, что его собственная история — почти дословный повтор, и ему стало неловко. Он потупился, ковырнул носком ботинка бетонный пол. Но Минхо, кажется, не собирался его упрекать. Он продолжал, и в его голосе появилась странная, неожиданная теплота — словно он вспоминал что-то, что когда-то было ему дорого. Ли уже не крутил гайку, а просто держался за неё, словно за якорь. — Первое утро он попытался подоить козу, Розочку. Феликс показал ему как, а он решил, что понял. Схватил, дёрнул — Роза лягнула его в лоб. Он упал в опилки, и на него сверху опрокинулось ведро с водой. Лежал там, как дохлый композитор, и только глаза моргали. Хёнджин прыснул, прикрыв рот ладонью — жест, оставшийся с выставок, где смеяться в голос было неприлично. Но здесь было можно, и он позволил себе смешок: — Коза лягнула? — В лоб. — Минхо поднял голову и, к удивлению Хвана, показал пальцем на собственную переносицу. — У него потом шишка была с пол-яйца. Он говорил, что это третий глаз открывается. — В это я верю, — рассмеялся художник уже громче, и смех его эхом разлетелся под сводами гаража. Минхо бросил на него короткий взгляд — не злой, скорее оценивающий — и снова отвернулся. Но плечи его расслабились заметно, а ключ в руке начал двигаться плавнее. — А трактор он водил? — спросил Хёнджин, кивая на махину и уже предвкушая ответ. — Пытался. Один раз. Забыл снять с ручника, газовал на месте полчаса, пока не заглох. Сказал, что трактор не созвучен его внутреннему ритму. — Минхо покачал головой и вдруг добавил с тенью улыбки: — А когда заглох, он вышел и поклонился ему, как зрителю. Сказал: «Спасибо за урок». Хёнджин представил эту сцену — Джисон в белых кроссовках, своих вечных цепях, кланяется старому трактору — и не выдержал, расхохотался. Минхо тоже хмыкнул — скупо, но искренне. На секунду между ними повисло что-то почти товарищеское. — Боже… И чем он вообще занимался? — Лежал на сеновале. Пел, что-то там записывал на диктофон. Иногда реально помогал — кормил кроликов, собирал яйца, но чаще просто… тёрся рядом. Говорил, что ищет пустоту, а нашёл, наоборот, полноту. Я не очень понимал, о чём он, но слушать было интересно. Минхо замолчал и так резко закрутил гайку, что ключ сорвался с резьбы и с лязгом упал на бетон. Он выругался сквозь зубы, поднял ключ и швырнул его в ящик с инструментами — с излишней силой, так что тот загремел. — А потом? — тихо спросил Хёнджин и, сам не зная зачем, сделал ещё полшага ближе. — Потом он уехал. Ретрит кончился. Вдохновение нашлось. — Минхо пожал плечами, не глядя на собеседника, и принялся вытирать руки ветошью — тщательно, палец за пальцем, хотя они были почти чистыми. — Городские всегда уезжают. Я уже говорил. Хёнджин хотел сказать что-то вроде «я не такой» или «я не уеду», но слова застряли в горле. Это прозвучало бы фальшиво, да и само по себе не являлось бы правдой. Вместо этого он просто кивнул, и жест этот вышел медленным, обдуманным: — Спасибо, что рассказал. Минхо хмыкнул, отбросил ветошь в сторону и впервые за весь разговор посмотрел на Хвана прямо — не с вызовом, а скорее с усталым любопытством. — Ты сам напросился, а теперь хватит болтать. Полезай в кабину и хватай рычаг. — Какой? — Вот этот. — Минхо взял его за запястье и положил ладонь на холодный металл рычага. Прикосновение было коротким, деловым, но Хёнджин отметил, что пальцы у старшего брата горячие, а хватка — уверенная, без колебаний. — Сцепление. Плавно отпускаешь — трактор едет. Резко бросаешь — глохнет, как у твоего друга. Понял? — Понял. Хёнджин стоял у открытой дверцы кабины, ещё не успев забраться внутрь, когда Минхо повернул ключ зажигания. Двигатель взревел, трактор затрясся всем своим железным нутром, и в ту же секунду из выхлопной трубы, расположенной как раз на уровне лица стоящего рядом человека, вырвалось облако чёрного, едкого дыма — густого, как сажа, и горячего, как дыхание дракона. Прямо в лицо художнику. Хван закашлялся, отшатнулся, замахал руками, пытаясь разогнать копоть. Глаза заслезились, во рту появился металлический вкус солярки. Из облака дыма, как из тумана, донёсся невозмутимый голос Минхо — он даже не повысил его, словно ничего особенного не произошло: — Трактор говорит: духа нет, есть выхлопная труба. Ты теперь часть механистического мира, философ. А теперь залезай. Из дальнего угла гаража раздался знакомый низкий хохот. Феликс сидел на перевёрнутом ящике, широко расставив ноги, и сжимал в руке телефон, направив его прямо на Хёнджина. Светлые волосы торчали в разные стороны, на щеке — полоса машинного масла. Он сиял так, будто выиграл лотерею. — Вау! Это надо было снять! Продолжение мема! Фермер-Ток разорвался бы, да сети нет. Тут только коровы могут лайки ставить. — Ты давно там сидишь?! — возмутился Хёнджин, протирая глаза и безуспешно пытаясь отряхнуть с лица невидимую копоть. — Достаточно, чтобы услышать про третий глаз и дохлого композитора, — Феликс ухмыльнулся и поднялся с ящика, пряча телефон в карман. — Хён, ты истории рассказываешь просто блеск. Особенно когда не хочешь. Он подошёл ближе и вдруг, без предупреждения, протянул руку к лицу Хёнджина. Тот замер. Пальцы у Феликса были тёплые, чуть шершавые. Блондин стёр полоску сажи с его скулы, ту самую, которую Хван пропустил, когда тёр лицо рукавом. Движение вышло быстрым, но в самый последний момент Ли младший задержал ладонь на секунду дольше необходимого — так, что художник успел почувствовать жар его кожи и увидеть совсем близко россыпь веснушек на переносице. — Вот, — чуть тише обычного сказал Феликс. — Теперь почти чистый. Почти красивый. — «Почти»? — переспросил Хёнджин, надеясь, что голос не дрогнул. — Ну, до меня тебе далеко, — ухмыльнулся Ли, отдёрнул руку и, насвистывая, пошёл к выходу из гаража, будто бы ничего и не произошло. Хван остался стоять, чувствуя, как щёку до сих пор покалывает в том месте, где только что были чужие пальцы. Он тряхнул головой и сердито велел себе не придумывать глупостей. — Закончили балаган. Плуг прицеплен. Едем в поле — косить клевер. Кролики жрать хотят. Хёнджин, всё ещё кашляя, вытер лицо рукавом фланелевой рубашки и взобрался в кабину. Внутри было тесно, шумно и неудобно. Сидение просело под ним, обивка была потёртой до дыр, из которых торчал жёлтый поролон. Руль был обмотан старой изолентой, а рычагов было столько, что брюнет побоялся даже смотреть на них. Но когда трактор, лязгнув гусеницами, выполз из гаража в солнечный свет, и за спиной зарокотал прицепленный плуг, Хван вдруг почувствовал странный, ни с чем не сравнимый подъём. Ветер ударил в открытое окно кабины, запахло скошенной травой и нагретой землёй. Они ехали в поле. Впереди расстилалось море зелёного, густого клевера, с вкраплениями розовых и белых цветов. Над полем кружили пчёлы, где-то далеко кричала какая-то птица. Трактор ревел, плуг вгрызался в землю, оставляя за собой тёмную влажную полосу, и сладковатый, почти медовый запах заполнял всё вокруг. Хёнджин высунулся из окна, подставив лицо ветру, и не заметил, как начал улыбаться — широко, открыто, как не улыбался уже много месяцев. Копоть на щеках, солярка на пальцах, пот на лбу — всё это вдруг показалось ему не грязью, а знаками посвящения. Минхо молчал, сосредоточенно глядя вперёд, одной рукой держа руль, другой поправляя кепку, которую сорвал ветер. Но художник мог бы поклясться, что в уголках его губ снова пряталась та самая тень улыбки. «Вот я и стал частью механистического мира», — подумал художник, глядя, как солнце золотит верхушки клевера, и неожиданно для себя понял, что ему это нравится.Двор фермы. Ближе к вечеру.
После возвращения с поля Хёнджин чувствовал себя странно. Тело гудело, но внутри поселилось что-то новое — не гордость, нет, скорее удивление. Он, Хван Хёнджин, художник, гордость Академии и завсегдатай вернисажей, сидел за рулём трактора. Ну, почти. Руль держал Минхо, а он просто сидел рядом и старался не дёргать рычаги, но сам факт! Он был частью процесса. Теперь, когда адреналин схлынул, а мышцы начали напоминать о себе глухой болью, ему хотелось тишины и красоты. Настоящей, не заляпанной грязью и соляркой. Он вспомнил о холстах, которые так и лежали нераспакованными в комнате с первого дня. «Натюрморт, — подумал он. — Что-то простое и чистое. Яйца, например. Свежие, прямо из-под курицы. Символ зарождения жизни, сельской идиллии». Он решительно направился в дом, взял этюдник, кисти, небольшой холст — и замер у порога курятника. В прошлый раз он бежал отсюда с криком и чувством глубокого унижения. Сейчас всё будет иначе. Он стал сильнее, пережил навоз, дойку и выхлопную трубу. Какая-то курица его не остановит. Курятник встретил его знакомым запахом пера, сухого зерна и тёплого пуха. Солнце просачивалось сквозь щели в дощатых стенах, рисуя на полу золотые полосы. В гнёздах сидели куры — рыжие, белые, пёстрые. Но нужная ему — тёмная, почти чёрная, с алым гребешком — сидела в угловом гнезде и смотрела прямо на него. Та самая Мегера. Феликс в первый же день, после встречи с Адмиралом, поведал Хвану о партнёрше петуха, что была ещё более невыносима. Хёнджин узнал её по хищному прищуру и какой-то особой, въедливой осанке. Она была идеальной парой для Адмирала. — Здравствуй, — прошептал он, приседая на корточки и выставляя перед собой этюдник как щит. — Я пришёл с миром. Мне нужно всего одно яйцо. Маленькое, белое, идеальной формы. Ты даже не заметишь. Курица не шевелилась. Только прищурилась сильнее. — Я понимаю, у нас был неудачный опыт, — продолжал Хёнджин самым мягким, самым обволакивающим голосом, каким когда-то говорил с галеристами. — Но я изменился. Я уже не тот человек, что вчера. Я часть механистического мира, между прочим. Мы можем начать заново. Ты — моя муза, а я… Курица издала низкий, горловой звук. Не кудахтанье — предупреждение. — Хорошо, — Хван медленно, очень медленно протянул руку к гнезду. — Я просто возьму яйцо. Одно. Маленькое. Ты сиди, не отвлекайся. Пальцы почти коснулись скорлупы — тёплой, шершавой, живой. Он уже представлял, как поставит её на стол, как выстроит композицию, как тени лягут на деревянную столешницу… Курица взорвалась. С диким, пронзительным клёкотом она взвилась из гнезда, распахнув крылья так широко, что на мгновение заслонила весь свет. Клюв — острый, жёлтый, безжалостный — метнулся к его запястью и сомкнулся с такой силой, что Хёнджин взвыл. — А-а-а! Вандализм! Варварство! Нападение на творческую личность! Он рванулся назад, опрокинул этюдник, запутался ногами в рассыпанной соломе и рухнул на спину. Курица, не удовлетворившись одним укусом, спрыгнула с гнезда и двинулась на него — медленно, с видом палача, заходящего на второй круг. Хёнджин пополз к двери, отпихиваясь ногами и выставив перед собой многострадальный этюдник. — Я ухожу! Всё! Яйцо твоё! Живи с ним! Подавись! Он вывалился из курятника спиной вперёд и захлопнул дверь. С той стороны послышалось ещё одно торжествующее кудахтанье, а затем — тишина. Бой был окончен. Победила курица. Хёнджин лежал на земле, тяжело дыша и глядя в небо. На запястье наливался красный след, рубашка сбилась, в волосах солома. Над ним, заслоняя солнце, возникла фигура. — Ну как, — раздался низкий голос Феликса, — натюрморт? Художник закрыл глаза и простонал.***
Вечером Хёнджин сидел в своей комнате. На столе горела керосиновая лампа, бросая на стены дрожащие тени. Перед ним стоял холст — небольшой, двадцать на тридцать. Он работал молча, сосредоточенно, высунув кончик языка. Он писал курицу. Не просто курицу — портрет. Крупным планом. Так, как пишут великих полководцев или коронованных особ. Тёмное оперение отливало синевой и пурпуром в свете лампы. Глаз — жёлтый, круглый, с чёрной точкой зрачка — смотрел с холста с выражением абсолютного, ничем не замутнённого превосходства. Хёнджин не льстил модели. Он был честен. Это был портрет врага — и враг был великолепен. Внизу, изящным каллиграфическим почерком, он вывел подпись:«Мегера».
Сзади скрипнула половица. Хёнджин обернулся. В дверях стоял Минхо — должно быть, поднимался к себе и остановился, заметив свет. Он молча смотрел на холст. Молчание затягивалось. Хёнджин приготовился к очередной колкости. «Мазня», «пугало с перьями», «зря краски переводил» — он уже слышал это мысленно, и спина его инстинктивно напряглась. Минхо шагнул ближе. Склонил голову к плечу. — Похоже, — произнёс он наконец. — Только глаза злые. Хёнджин моргнул. — Но… — Как настоящая, — добавил Минхо и, не прибавив больше ни слова, вышел в коридор. Его шаги удалились к лестнице. Художник остался один. Он перевёл взгляд на портрет, потом на дверь, за которой скрылся старший брат. Это что сейчас было? Похвала от Минхо? Того самого Минхо, который вчера назвал его огородным пугалом? Он снова посмотрел на Мегеру. Курица с холста взирала на него с прежним презрением, но теперь ему казалось, что в её жёлтом глазу прячется что-то вроде одобрения. В дверь тихо постучали — не так, как стучал Минхо (тот вообще не стучал), а осторожно, костяшками, словно спрашивая разрешения. — Не помешаю? — в щель просунулась светлая макушка Феликса. — Уже помешал, — беззлобно отозвался Хёнджин, откладывая кисть. — Но заходи. Феликс вошёл, держа в руках две кружки. От них шёл пар и запах травяного чая с мятой. Он поставил одну на стол, рядом с палитрой, а сам, не спрашивая разрешения, уселся на край кровати и уставился на холст. — Это она? — спросил парень, кивая на портрет. — Она. — Мегера, — прочитал блондин подпись и прыснул. — Ты ей даже имя придумал. — Она заслужила, — фыркнул Хван, протягивая руку к кружке. Феликс долго смотрел на картину, склонив голову к плечу, и в его карих глазах уже не было привычной насмешливости — только искреннее, неподдельное восхищение. — Слушай, — сказал он наконец, и голос его прозвучал неожиданно мягко, — это реально круто. Серьёзно. Ты её написал так, будто она вот-вот клюнет. И глаз… он прямо смотрит в душу. — Спасибо, — Хёнджин улыбнулся и сделал первый глоток. Чай был горячий, сладкий, с мятой. Он обжёг язык и не почувствовал. — Я, честно говоря, думал, ты рисуешь что-то такое… ну, возвышенное, красивое. А ты курицу написал, да ещё и злую. — Красота — это правда, — отозвался художник, глядя на портрет. — А Мегера — самая честная курица, которую я встречал. Феликс хмыкнул, отпил из своей кружки и вдруг сказал: — А меня нарисуешь когда-нибудь? — блондин, сам того не замечая, перешёл на шёпот. Просьба эта казалась ему слишком… личной? Однако любопытство и желание быть изображенным на холсте пересилило неловкость. Хёнджин повернулся к нему. Феликс сидел на краю кровати, в мятой футболке, с веснушками, которые в свете тусклой лампы казались золотой пыльцой на переносице, и смотрел на него открыто, прямо, с каким-то детским нетерпением. — Нарисую, — ответил Хван и сам не понял, почему голос прозвучал тише, чем он хотел. — Только не здесь, тут свет плохой. Днём, на воздухе. — Договорились, — кивнул Феликс и, допив чай, поднялся. У двери он обернулся: — Спокойной ночи, художник. Мегера — огонь. — Спокойной ночи, — отозвался Хёнджин. Дверь закрылась. В комнате снова стало тихо, но теперь тишина была другой, наполненной. Брюнет отошёл от мольберта. Некоторое время он рылся в сумках, в попытках выудить оттуда свой старый этюдник. Хван завалился на кровать, пружины заскрипели под тяжестью его веса, создавая противную мелодию. Художник долистал до свободного листа, бегло окидывая зарисовки студенческих времён. Поспешно, пока облик этого светлого парня стоял перед глазами, Хенджин сделал несколько штрихов. Он сам не заметил, как бессвязные росчерки стали складываться в знакомый силуэт, поймал себя на том, что улыбается. «Значит, ты ему нравишься», — всплыла в памяти фраза Джисона. Только теперь он думал совсем не о Минхо. Хёнджин усмехнулся и отложил этюдник с готовой зарисовкой. Кажется, он начал понимать этот дом. И кое-что другое — тоже начинал понимать.