Измена. Трактат о любви.

NC-17
Завершён
131
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
44 страницы, 17 748 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
131 Нравится 11 Отзывы 16 В сборник

3. Уединение

Настройки
      Этот дом стоял на самом отшибе Снежной — там, где небольшой посёлок терял последние жилые очертания. Застывший в сугробах, заметённый по самые окна, он напоминал гордый и печальный памятник одиночеству — всеми забытый, но по-прежнему величественный. Хотя Феофан всё равно любил этот дом. Любил с того самого дня, как впервые побывал здесь — ещё робким прислужником Предвестника Дотторе. Хоть он и служил тогда, хоть и называл Дотторе «господином» с почтительным поклоном, тот привёл его сюда по-дружески, желая разделить с родственной душой свою мучительную, глухую тоску. И Феофану тут понравилось — сразу, безоговорочно. Никого на десятки километров вокруг: только метель, буря да гулкая, звенящая тишина. Дотторе подал Феофану руку — в тяжёлой перчатке, но жест всё равно вышел ласковым, — помогая выбраться из повозки, и повёл за собой по едва угадываемой, заметённой снегом тропе. Внутри их встретила тишина: та самая, которая встречается лишь в домах, отрезанных от живого мира. Здесь не было слышно ни лая собак, ни далёкого гула огромных радиаторов и машин, ни шума людной улицы — только едва уловимое потрескивание рассохшихся от мороза балок. Однако внутри царила безупречная чистота: накануне Дотторе прислал сюда прислугу, и те постарались на совесть. Идеальный, вылизанный порядок в этом словно вымершем доме казался каким-то инородным, почти неправильным, но стоило Фео собственноручно зажечь несколько свечей, как гостиная тотчас пробудилась: тени ожили на стенах, воздух наполнился тёплым, дрожащим светом. Дотторе даже засмотрелся на него и не смог понять: свет от огня играет с ним колдовскую шутку или же светится сам Феофан. Извозчик молча занёс их вещи, сдержанно поклонился и поспешил удалиться — скрип полозьев по снегу вскоре стих в отдалении. Теперь они точно остались совершенно, абсолютно одни. — Прислуга должна была пополнить запасы воды, еды, чая и вина, — сообщил Дотторе, снимая тяжёлую шубу и вешая её на крюк в коридоре. Феофан кивнул и медленно раздвинул тяжёлые шторы. Сквозь причудливый, изящный морозный узор на окнах смутно угадывались очертания растущих вдали елей — тёмные, заснеженные, величественные. Снег снаружи обнял дом плотным покрывалом, превратив его в убежище, где нет места никому чужому. И в этом спасительном покое они наконец могли снять не только шубы, но и оставить отведённые Царицей роли, чтобы побыть собой. Феофан замер у окна, теряясь взглядом в пугающем частоколе сосен, как вдруг почувствовал на своих плечах тяжесть сильных, уверенных рук. Дотторе уже снял маску и склонился к нему, чтобы коснуться губами плеча: пока что целомудренно и трепетно. — Феофан?.. — прозвучало тихо и непривычно мягко, почти интимно. Фео поймал себя на мысли, что обожает звучание собственного имени из этих уст. В низком, глубоком голосе Дотторе оно обретало новые, совершенные грани и краски — как редкий драгоценный камень в искусной оправе. — Знаешь, я вдруг вспомнил тот день, когда ты впервые привёл меня сюда, — признался Фео, не отрывая задумчивого взгляда от тёмной хвойной стены за окном. — Дом был таким пустым и холодным, совсем брошенным, позабытым, но мне почему-то сразу стало в нём уютно. Будто ты доверил мне самое надёжное своё убежище… самую свою суть. — Так и было, — отозвался Дотторе. — Только для меня этот дом перестал быть пустым именно с того самого дня. Помню, как сидел у камина с книгой, а ты вошёл и опустился на ковёр рядом. И просто молчал, глядя на пламя. Возможно, уже тогда во мне проснулось что-то… живое, трепетное, чувственное. Мне впервые захотелось вести тебя за собой — оберегать, показывать, делить с тобой то, что прежде принадлежало только мне одному. — И ведь именно здесь мы впервые легли в одну постель, — прошептал Фео и голос его дрогнул от нахлынувших воспоминаний. — Ты стал моим первым мужчиной, между прочим. Хотя… и единственным тоже. — А тот, кого ты любил до меня? — спросил Дотторе, и в его голосе проскользнуло мягкое, едва заметное любопытство, чуть задетое, но без тени ревности. — С ним мы не спали. Я… боялся. — А со мной — неужели нет? — Боялся, — сознался Фео и тут же поправил себя, чуть качнув головой: — Только не тебя. Я боялся, что всё выйдет нелепо, или больно, или стыдно. Но ты сделал всё, чтобы я по-настоящему захотел этой близости. И хотел снова, и снова, и снова… — Не жалеешь? — тёплое, обжигающее дыхание коснулось шеи, а мягкие губы прижались к нежной ямочке за ухом. — Ни на секунду, — Фео зажмурился от удовольствия, как разомлевший на солнце кот. — Я действительно люблю тебя. Дотторе тихо, утробно мурлыкнул и поцеловал Фео в висок: благоговейно, почти религиозно, словно прикасался губами к священной реликвии. — Ты голоден? — спросил он, чуть отстраняясь. — Хочешь отдохнуть с дороги? — Нет, родной мой. — Фео мотнул головой и в его лиловых глазах заплясали лукавые, предвкушающие искорки. — Я могу идти… готовиться. Если честно, я очень соскучился и хочу как можно быстрее оказаться в твоей власти. — Тогда иди в спальню, — мягко, но с отчётливым оттенком приказа подсказал Дотторе. — Ванная в твоём полном распоряжении. — Позволишь немного поколдовать и в самой спальне? — Конечно, Фео. — В голосе Дотторе послышалась тёплая, многообещающая улыбка. — Часа тебе хватит?       Дотторе знал, что Феофан захочет помыться и переодеться, чтобы быть, как и всегда, безупречным для их ночи. Он и был безупречным — до дрожи, до головокружения, — но Дотторе не собирался ограничивать его ни во времени, ни в стараниях. Именно благодаря Фео их ночи превращались в настоящее искусство: изысканное, чувственное, тёмное. К тому же Фео точно захотел бы немного поколдовать в спальне: украсить её свечами, наполнить воздух тонким, дурманящим ароматом, расстелить кровать, задёрнуть шторы (пусть даже на десятки километров вокруг не было ни единой живой души) и подготовиться, чтобы с трепетом и с наслаждением принять заслуженное наказание. Вновь открыться Дотторе душой и телом, вручить ему полную, безоговорочную власть над собой, чтобы окончательно восстановить пошатнувшееся доверие. Дотторе и сам переоделся в более строгие, чёрные одежды, хотя рубашку оставил нарочито расстёгнутой на груди. Маску снимать не стал: она придавала ему загадочности и пугающей, неумолимой строгости, а Фео это обожал — дрожал от одного лишь взгляда на этот острый, хищный профиль. Спустя ровно час Дотторе неторопливо поднялся на второй этаж, прошёл по тёмному коридору к спальне и коротко, требовательно постучал. Изнутри тотчас послышалось тихое, почти трепетное: — Я здесь, господин. Как давно Феофан не называл его «господин»… Это слово пробуждало что-то тёмное, запретное, глубинное внутри — сладкой, тягучей волной растекалось по венам. Что ж, значит, игра началась. И от предвкушения у Дотторе перехватывало дыхание. Его спальня была залита нежным лунным светом, струящимся из одного-единственного незашторенного окна, и свет полной луны вычерчивал на полу резкие, чёткие квадраты, оставляя углы комнаты в полной темноте. На прикроватных тумбочках горели свечи: их танцующие, трепещущие огоньки отбрасывали на стены дивные, гибкие тени. А кровать была застелена чёрными, как сама ночь, простынями. Потрясающе. Феофан стоял в самом центре лунного света, выпрямив спину, хотя его колени, плотно обнятые тёмные чулками, мелко, едва заметно подрагивали, но не от страха, а от предвкушения. Взгляд был опущен и не потому, что он стыдился. Он смаковал ожидание, зная, что эта пауза привычная и необходимая часть их ритуала. Он провинился. Расстроил Дотторе. Подставил под удар их хрупкое, долго выстраиваемое доверие. И сейчас он жаждал расплаты всей душой, всем телом, и должен был прочувствовать раскаяние сполна. Кожа под шёлком элегантного домашнего халата горела в ожидании чужой ладони и это ожидание было мучительнее любой боли. Дотторе вошёл — и он не спешил. Каждое его движение было замедленным, лениво-грациозным, как у хищника, абсолютно уверенного, что добыче некуда бежать. Хотя Феофан и не собирался убегать. В его стыдливо опущенных глазах не было страха — только предвкушение. Тёмное, сладкое, как запретный плод, оно заставляло сердце биться где-то у самого горла. Панталоне знал правила игры и знал, что цена за его ошибки будет выше, чем он ожидал. Увидев Дотторе, высокого, величественного, пугающе прекрасного в своей неизменной маске, он стремительно, без колебаний опустился на колени. Послушный, покорный… и горячо, отчаянно любимый. — Ты помнишь стоп-слово? — тихо, почти вкрадчиво спросил Дотторе и его голос мягким, бархатным эхом разнёсся по спальне. — Да, мой господин. — Хорошо… — Дотторе медленно, многозначительно кивнул и в его тоне проступило что-то тёмное, голодное, опасное. — Это хорошо, Феофан. Дотторе медленно, словно хищник, обошёл его по кругу, шаг за шагом, неумолимо, гипнотизирующе. — Встань, — распорядился он, намеренно растягивая паузы до мучительного предела. Всё с той же смиренно склонённой головой Феофан медленно, плавно поднялся с колен. — Трижды. — Голос Дотторе разорвал тишину, словно скальпель — старую, загрубевшую плоть. Дотторе стоял за спиной Феофана и его горячее, обжигающее дыхание коснулось затылка, скользнуло вниз по беззащитной шее, заставив того вздрогнуть всем телом. — Ты подвёл меня трижды, Феофан. Три. Ра-за. Каждое слово падало тяжело, как камень в тёмную воду, разбегаясь кругами по воспалённому сознанию. — Прошу прощения, господин Дотторе… — прошептал Фео и шёпот его был едва слышен. — Я не разрешал тебе говорить, Фео. — В голосе Дотторе не было гнева, только холодная, непреклонная сталь, от которой у Феофана мгновенно перехватило дыхание. — Ты полагал, твоя грязная ложь останется тайной? Думал, сможешь солгать мне и уйти безнаказанным? Дотторе медленно стянул перчатку с правой руки. Звук кожи, трущейся о кожу, в тишине спальни прозвучал неприлично, почти оглушительно громко. Пальцы у Дотторе были длинные, аристократические, но Феофан знал — слишком хорошо знал, — какая сила в них скрыта. Он сглотнул, не смея поднять взгляд: эта игра требовала безоговорочной покорности. — Я виноват, — тихо признал Феофан, и голос его предательски дрогнул. Но не от испуга, а от болезненного, почти непереносимого наслаждения собственной уязвимостью. — Виноват, — эхом отозвался Дотторе, делая ещё один шаг. Теперь он стоял так близко, что Феофан чувствовал жар его тела даже сквозь слои одежды. Клюв маски почти касался его макушки. — Виноват так отвратительно, что мягкое наказание стало бы для тебя незаслуженным подарком. А потому наказан ты будешь тоже трижды. Три проступка — три урока. Дотторе снова обошёл его кругом, на этот раз медленнее, словно оценивая, куда и как нанести первый удар. Этот взгляд, даже скрытый под непроницаемой маской, Феофан ощущал как самое настоящее прикосновение. — На кровать, — холодно распорядился Дотторе. — Лицом вниз. Фео послушно и наигранно обречённо прошёл к кровати. Опустился на чёрные, как ночь, простыни, подчиняясь приказу, и обхватил руками подушку, зарывшись в неё лицом. Сердце колотилось где-то в горле — гулко, часто, оглушительно. Дотторе не торопился. Он подошёл к изножью кровати и матрас прогнулся под тяжестью его колена. Медленно, почти дразняще, он подцепил край атласного халата Феофана и задрал его, обнажая беззащитную, бледную, словно светящуюся в лунном серебре кожу. Стоило отдать Фео должное — он умел выбирать бельё. Чёрные тонкие хлястики соблазнительно вжимались в нежные ягодицы и совсем, нисколько ничего не прикрывали. Обычно Дотторе любил стягивать с любовника бельё — неторопливо, смакуя каждый миг, — но и сегодняшний выбор оказался ничуть не хуже. — Посмотри на себя. — Голос Дотторе стал более интимным, тихим, почти вкрадчивым; он словно проникал под кожу, растекался по венам. — Ты даже трепещешь красиво. Считать пока что бесполезно — ты и так запомнишь каждый из моих ударов. Уж я постараюсь. Прохладная ладонь любовно, почти благоговейно накрыла ягодицы в соблазнительном обрамлении чёрных ремешков. Погладила так ласково, так невесомо, словно вовсе не собиралась хорошенько подрумянить нежную, беззащитную кожу, и замерла. Фео задержал дыхание, боясь спугнуть это мгновение. Чувствовать обнажёнными ягодицами тяжёлую, уверенную руку любовника всегда было стыдно и до дрожи, до сладкого головокружения волнительно. Но именно эту часть наказаний Феофан любил сильнее всего, сильнее, чем что-либо другое. Первый шлепок обрушился внезапно, разорвав тишину звонким, хлёстким звуком. Не болью — пока лишь обжигающим, растекающимся теплом, которое волной разлилось по коже, проникло глубже, отозвалось где-то в животе. Фео вздрогнул и вжался лицом в подушку, пряча первый робкий, но уже сорвавшийся стон. Дотторе не убрал ладонь: он оставил её на горящем, пульсирующем месте, оглаживая ушибленную плоть с жестокой, утончённой нежностью. Он любовался тем, как на бледной, почти светящейся белизне кожи медленно растекается вызывающий, пунцовый след. — Это за кражу дневников, — пояснил он тоном строгого, но справедливого родителя. — Ты не задумывал ничего дурного, поэтому наказание пока щадящее. Но дальше будет больнее. Второй удар пришёлся чуть ниже и уже тяжелее, весомее, оставляя второй покалывающий, пламенеющий след. Фео прикусил губу, чувствуя, как по телу расходится сладкая, тягучая, почти невыносимая истома. Наказание превращалось в танец — в тёмный, завораживающий танец, в котором Дотторе вёл, а он мог только следовать, полностью, безраздельно отдаваясь ритму его уверенных, размеренных ударов. Дотторе чередовал силу с дразнящими, мучительными паузами и поглаживаниями, в которых он едва касался кончиками пальцев пылающей кожи, рисуя на ней невидимые, таинственные символы. — Ты решил, что тебе всё можно, всё дозволено. — Его голос сорвался почти на шёпот, и в нём слышалось что-то похожее на восхищение. — И теперь мне, к сожалению, придётся поставить тебя на место. Напомнить о том, чем карается непослушание. Удары вдруг посыпались размеренно — один за другим, один за другим, — превращаясь в непрерывную, пульсирующую, сладкую агонию и наполняя комнату постыдными звуками звонких шлепков. Фео заскулил в подушку, соблазнительно, инстинктивно сжав ягодицы, но это не спасало от заслуженной, неумолимой расправы. Дотторе то замахивался сильнее, заставляя тело под своей ладонью выгибаться тугой дугой, то наносил лёгкие, почти игривые шлепки, которые были даже мучительнее, потому что заставляли желать и просить большего. Кожа очаровательно заалела, погорячела, и Дотторе вдруг скользнул пальцами меж сжатых, пылающих ягодиц. Фео вздрогнул и попытался покорно, послушно расслабиться, безмолвно подпуская его к нежному, трепещущему входу в своё тело. — Я мог бы тебя простить, — выдохнул Дотторе, склоняясь над Феофаном так низко, что холодный клюв маски упёрся в его плечо, а горячее, влажное дыхание обожгло ухо. — Но ты ненавидишь прощение. Ты любишь, когда тебя наказывают за грехи. Не так ли? Феофан не мог ответить: он лишь глухо, надрывно застонал в подушку, полностью раздавленный, распятый между болью и бесконечной, извращённой, всепоглощающей любовью. Наказание ещё не закончилось, но он уже знал — чувствовал каждой клеточкой своего тела, — что будет прощён. И это знание оказалось самым острым, самым сокрушительным ощущением всей этой ночи. — Согни ноги в коленях, — распорядился Дотторе и голос его прозвучал низко, властно, не терпя возражений. — Подушку под живот. Он с истинным, почти хищным наслаждением наблюдал за тем, как Феофан неспешно, грациозно подтягивает свои длинные, затянутые в тёмные чулки ноги, вставая на колени; как соблазнительно, призывно приподнимает вызывающе алые, пылающие после порки ягодицы; как послушно, трепетно подсовывает под живот смятую подушку. Совершенство. Идеал. Не человек — произведение искусства. — Колени шире, — приказал Дотторе и в его тоне прорезалась тёмная, голодная хрипотца. — И прогни спину, словно подставляешь мне себя. Всего, без остатка. — Да… мой господин… — сдавленно, едва слышно прошептал Феофан и послушно скользнул коленями в стороны. Он изящно, почти по-кошачьи прогнул гибкую спину, позволяя ягодицам приоткрыться, являя взору самое сокровенное, самое уязвимое. Постыдная, до неприличия открытая и беззащитная поза — молчаливое, красноречивое приглашение любовнику поскорее войти. Однако Дотторе не спешил. Мягко, почти невесомо огладив крепкое, подрагивающее бедро, он приблизился и с благоговейным обожанием прижался губами к напоротой, горячей ягодице. Горячая… нежная… его. Наградой ему стал тихий, трепетный стон — сдавленный, сорванный, полный мучительного наслаждения. — Ты был близок к тому, чтобы меня разочаровать, — прошептал Дотторе и его дыхание опалило разгорячённую кожу. — Я ещё могу закрыть глаза на тот поцелуй… но вот здесь, — его палец мягко, но требовательно надавил на нежную, пульсирующую в предвкушении дырочку, — на тебя имею право только я. Ты это понимаешь, Феофан? — Да, мой господин, — напряжённо, срывающимся шёпотом выдохнул Фео, дрожа всем телом от гремучей смеси ласки и саднящей боли после шлепков. — Вы — мой единственный мужчина. Только вы. — Хорошо. Ты достойно перенёс первое наказание, а потому тебе полагается награда. Сжав отшлёпанные, всё ещё пылающие ягодицы до белых следов, Дотторе подался ближе и чувственно, широко провёл между ними языком. Фео вздрогнул всем телом — единой судорогой от макушки до кончиков пальцев — и вскрикнул, но тут же уткнулся лицом в скомканные простыни, заглушая собственный голос. Как он дрожал… нежнейший, чувствительный, открытый каждому прикосновению. Дотторе вылизывал его медленно, тщательно, с откровенной, ничем не прикрытой любовью. Ласкал языком нежную ложбинку, дразнил трепетную, сжимающуюся в предвкушении дырочку, ту самую, которую обычно так любил неторопливо растягивать пальцами, и не успокоился до тех пор, пока Феофан не всхлипнул — громко, отчаянно, сдавленно. Дотторе отстранился. Лишь на мгновение, лишь затем, чтобы насладиться открывшимся ему дивным зрелищем. Его Феофан, стоящий на коленях, прогнувший спину, дрожит и плачет от букета боли и удовольствия — такого острого, что оно граничит с безумием. Но за пряником снова должен был последовать кнут. Дотторе выпрямился и кровать протяжно скрипнула. Лунный свет по-прежнему лился в окно, но теперь он казался холоднее, резче очерчивая фигуру в чёрном, застывшую у изголовья. — Ты хорошо держался, — произнёс Дотторе и в его голосе не было ни насмешки, ни холода, лишь сухая констатация факта, от которой у Феофана по спине побежали мурашки. — Для первого наказания. Но мы ведь оба знаем, что будет ещё два. Фео не шелохнулся. Он лежал, всё так же вжимаясь лицом в подушку, чувствуя, как горит и пульсирует кожа под задранным шёлком халата. Слова Дотторе проникали в него медленно, неотвратимо, как яд, и сердце болезненно сжималось. Да, будет ещё два. Ведь ничто и никогда не ускользало от Дотторе. — Встань. Одно-единственное слово. Краткое, резкое, обжигающее. Феофан подчинился, хотя ноги предательски дрожали, а перед глазами всё плыло. Он послушно поднялся, встал у кровати, опустив плечи и не смея поправить сползающий халат. Шёлк скользнул вниз, на мгновение прикрывая пылающие бёдра, но Феофан знал: это ненадолго. Дотторе не торопился. Он неторопливо устроил руки на своём поясе и извлёк то, от чего воздух в комнате, казалось, сгустился. Ремень. Гладкая, тёмная, гибкая и крепкая кожа. Дотторе сложил ремень вдвое и тяжёлый шлепок кожи о кожу прозвучал в тишине как обещание. Как приговор. Феофан сглотнул. Это была не импровизация, не слепой порыв — это был ритуал. Их ритуал. Оговорённый, взвешенный, принятый обоими. И всё же каждый раз, когда Дотторе брал в руки ремень, внутри у Феофана что-то обрывалось и взлетало одновременно. — В случае с первой провинностью я был снисходителен. — Дотторе говорил негромко, медленно прохаживаясь за его спиной. Каждый его шаг отдавался в груди Феофана тяжёлым, гулким эхом. — Она была очевидна. Почти невинна. Но вторая… — он остановился и Феофан почувствовал, как сложенный ремень касается его подбородка, заставляя поднять голову. Клюв маски оказался пугающе близко, почти вплотную. — Вторая была оскорбительна. Ты позволил чужому мужчине прикоснуться к себе. Феофан вздрогнул — не от холода стали в голосе Дотторе, а от того, что в нём едва уловимо проступило: тень настоящей, живой, непогасшей обиды. Это была игра, да, но игры для них никогда не были просто играми. — Прости меня, — прошептал Феофан. — Прощение нужно заслужить, — отрезал Дотторе, сжимая ремень. — Ты знаешь, что делать. Феофан знал. Он наклонился вперёд, опираясь ладонями о деревянную спинку кровати, но прежде халат соскользнул окончательно, оставшись лужицей шёлка у его ног. Лунный свет заструился по спине, перехваченной тонкими ремешками портупеи. Вот же… подготовился. Фео подставил себя беззащитно и открыто, так, как не подставлялся никому и никогда. Дотторе встал сбоку от него. Феофан слышал его ровное, глубокое дыхание. И вдруг — первый удар. Это был уже не лёгкий шлепок ладонью. Ремень рассёк воздух с тихим свистом и опустился на кожу с глухим, сочным звуком. Боль пришла не сразу: секундная пауза, а затем по телу разлилась горячая, пульсирующая волна. Фео вскрикнул, но удержался на месте. Пальцы вцепились в деревянную спинку до побледневших костяшек. Дотторе выдержал долгую, мучительную паузу, давая боли расцвести в полную силу, и лишь затем нанёс второй удар — ниже и жёстче. — Считай, — велел он. — Один… — выдохнул Фео, хотя это был уже второй удар. Но правила требовали считать именно так, с запозданием, после того как боль уляжется в слова. Третий удар пришёлся по самому чувствительному месту, по низу пылающих ягодиц, и Феофан застонал, уткнувшись лбом в собственные руки. Непролитые пока слёзы жгли глаза, но он не плакал. Пока что. Он считал — сбивчиво, прерывисто, но твёрдо. Четыре. Пять. Каждый удар был выверен до миллиметра, до доли секунды. Дотторе знал его тело лучше, чем своё собственное. Знал, когда добавить силы, когда смягчить, когда задержать удар, чтобы Феофан успел испугаться и возжелать одновременно. — Двадцать, — голос Фео сорвался, и он наконец всхлипнул. Дотторе остановился. Медленно положил ремень на кровать и опустил ладонь на пылающую кожу. Прикосновение было почти нежным: контраст настолько острый, что Фео зажмурился, чувствуя, как по щекам наконец текут горячие, солёные дорожки слёз. Дотторе гладил его медленно, успокаивая и не торопя. — Я надеюсь, и этот урок усвоен, — сказал наконец Дотторе, и его голос стал мягче, человечнее. — Никто не должен прикасаться к тебе. Никто и никогда. Он склонился ниже и холодный клюв маски коснулся вздрагивающей покрытой испариной спины. Фео плакал беззвучно и слёзы капали на тёмные простыни, оставляя влажные пятна. Но это были не слёзы боли — это было наслаждение и освобождение. И то тёмное, потаённое, греховное удовольствие, которое мог доставить только Дотторе. — Подожди меня, — попросил Дотторе, и его ладонь нежно, почти невесомо скользнула по бедру любовника. Он отошёл и теперь Феофан слышал только его шаги — размеренные, неторопливые, отдающиеся глухим эхом где-то в груди. Любимый вскоре вернулся и мягким, но властным движением ноги раздвинул колени Фео — шире, ещё шире. Длинные, тонкие, аристократические пальцы Дотторе скользнули меж пылающих ягодиц и вдруг стало прохладно. Смазка. Густая, влажная, дразнящая своей прохладой смазка. Дотторе неспешно, с откровенным наслаждением растёр её по ложбинке медленно, тщательно, не пропуская ни единого миллиметра разгорячённой кожи. Это было приятно до невозможности, до головокружения приятно, особенно после недавней, ещё саднящей боли. Боль сплеталась с удовольствием в единый, неразрывный жгут и Фео выгнулся, подаваясь назад, беззвучно умоляя о большем. Дотторе усмехнулся в тени маски: ему всегда нравилась эта трепетная, жадная отзывчивость любимого. Он так жаждал, так просил всем своим существом, каждой дрожащей клеточкой… что не было ни смысла, ни желания его томить. Пальцы Дотторе плавно, без малейшего сопротивления вошли в трепетное, горячее нутро, растягивая, дразня, лаская изнутри с филигранной, хирургической точностью. Ягодицы и бёдра Фео тотчас свело сладкой, тягучей, растягивающей негой. Он протяжно застонал, подаваясь ближе, насаживаясь пока что осторожно, почти благоговейно. — Ещё, господин… прошу вас… — прошептал он сорванным, охрипшим от стонов голосом и Дотторе улыбнулся, тронутый этой нежной, беззащитной просьбой. — К сожалению, просьба прислужника ничто для господина, Фео, — произнёс он с ласковой, почти отеческой строгостью. — Поэтому решать я буду сам. Дотторе медленно, почти мучительно извлёк пальцы из сладко сжимающегося нутра и ласково шлёпнул Фео по всё ещё пылающей ягодице — легко, почти невесомо, но достаточно, чтобы тот вздрогнул и тихо, разочарованно простонал. Дотторе медленно отстранился. Холодный металлический клюв скользнул вдоль позвоночника от поясницы до выступающих лопаток, оставляя после себя дорожку мурашек. — Отдышись, — произнёс Дотторе и в его голосе не было ни приказа. Он отошёл к окну и лунный свет нежно обтёк его строгий силуэт. Феофан смотрел на него сквозь влажную, дрожащую пелену ресниц: на прямую спину, на то, как тонкие аристократические пальцы рассеянно, задумчиво касаются холодного подоконника. Дотторе давал ему время, всегда давал. В этом была его странная, извращённая доброта: та, о которой никто и не догадывался, глядя на клювастую маску и слыша ледяной голос. — Ты готов? — спросил Дотторе, не оборачиваясь. Феофан знал, о чём речь. Знал с самого начала, с той самой минуты, как переступил порог этой спальни и услышал приговор. Он посмел бросить Дотторе откровенный, дерзкий вызов, когда похитил его человека и подверг того пыткам. — Готов, — выдохнул Феофан и голос его почти не дрожал. Дотторе повернулся. Медленно, очень, очень неспешно. И выдвинул так хорошо знакомый Феофану ящичек — тот самый. Тонкий, гибкий хлыст с кожаной петлёй на конце и наборной рукоятью из чёрного дерева лёг в его ладонь как влитой. Феофан знал этот стек. Знал его вес, его баланс, его силу. Знал, как он ложится в ладонь Дотторе: будто продолжение руки, будто хирургический инструмент, созданный для точных и выверенных движений. И всё же, каждый раз, когда стек появлялся из своего ящичка, сердце Феофана замирало на мучительный миг, а потом срывалось в бешеный галоп. — Последняя провинность, — произнёс Дотторе, пробуя гибкость хлыста. Кожаная петля рассекла воздух с тонким, певучим свистом. — Самая тяжёлая. Он подошёл ближе, и Феофан вновь опёрся дрожащими ладонями о всё ту же деревянную спинку. Дотторе остался позади и Феофан почувствовал его взгляд на своих бёдрах, на пылающей коже, всё ещё хранящей следы предыдущих наказаний. Чувствовал и краснел: не от стыда, а от остроты этого момента, от абсолютной, запредельной близости. — Ты бросил мне вызов. — Голос Дотторе прозвучал глухо и в нём слышалась не угроза, а что-то иное. — Ты сделал это так легко. Так небрежно. Словно я — ничто. Первый удар стеком пришёлся по правому бедру. Резкий, обжигающий, как прикосновение раскалённого прута. Феофан вскрикнул и судорожно вцепился в спинку кровати. Это была не глухая тяжесть ремня, не звонкий шлепок ладони. Это было нечто иное: точёная, проникающая глубоко под кожу боль, оставляющая за собой тонкий, пульсирующий след. Дотторе не торопился. Он дал боли разгореться в полную силу, расцвести, прежде чем нанести второй удар — на этот раз по левому бедру, симметрично, словно рисуя на коже узор. — Ты вёл себя вызывающе дерзко, — продолжал он и голос его был спокоен, как у хирурга за работой. — Перед своими людьми. Перед моими людьми. Ты заставил других усомниться в моей репутации. Третий удар. Четвёртый. Стек порхал в его руке, оставляя на бледной коже алые, быстро вспухающие полосы. Дотторе был безупречен. Каждый удар — рассчитан, взвешен, выверен до миллиметра. Он знал анатомию лучше любого хирурга: знал, куда можно бить, а куда нельзя; знал, когда остановиться; знал, как читать тело Феофана, словно раскрытую книгу. Его взгляд непрерывно сканировал: напряжение мышц, дрожь в коленях, сбивчивое дыхание, цвет кожи под свежими полосами. Он слушал не вскрики, а то, что пряталось под ними. Тот тончайший, почти невидимый предел, за которым наказание перестаёт быть игрой. Потому что Феофан был слишком горд, слишком упрям, чтобы использовать стоп-слово. — Зачем? — спросил Дотторе и в его голосе на мгновение прорвалось что-то живое, почти отчаянное. — Зачем ты постоянно проверяешь меня? Постоянно провоцируешь? Фео не ответил — не мог. Слёзы безудержно потекли по его пылающему лицу, плечи сотрясались от беззвучных, надрывных рыданий, а стек всё опускался и опускался — размеренно, неумолимо, чередуя бёдра и ягодицы, покрывая их тонкой сеткой горящих, пульсирующих линий. Однако Дотторе замечал всё: как Фео чуть сильнее сжал колени и следующий удар нанёс мягче. Как он всхлипнул глубже, горлом и пауза становилась длиннее. Их игра никогда не была жестокой. Дотторе ни за что не причинил бы Фео вреда и не стал бы его ломать. Последний удар пришёлся ровно по центру ягодиц, где боль и удовольствие сплетались в один неразрывный пульсирующий узел. Феофан вскрикнул в полный голос и рухнул бы на колени, если бы Дотторе не подхватил его сзади поперёк груди, крепко прижимая к себе, не давая упасть. Стек с глухим стуком упал на пол. — Почему не используешь стоп-слово? — шепнул Дотторе в самое ухо Фео и нежно, почти благоговейно поцеловал его в висок. — Потому что… всё… хорошо… — тяжело, прерывисто дыша, ответил Фео и вжался спиной в его грудь, ища опоры, ища тепла. – Не волнуйся… Дотторе молчал. Он держал его крепко, уткнувшись холодным клювом маски в растрёпанные, влажные от пота волосы. Его руки, которые только что наносили удары, теперь гладили любимого по плечам, по груди, по мокрым от слёз, пылающим щекам. Он поднял Фео на руки и бережно уложил на кровать, на прохладные, скомканные простыни. Дотторе отошёл лишь на мгновение, чтобы вскоре вернуться с баночкой охлаждающей, заживляющей мази, и аккуратно, трепетно нанёс её на горящие, вспухшие полосы. Движения его были медленными, неторопливыми. Фео лежал, закрыв глаза, чувствуя, как прохладный бальзам впитывается в разгорячённую плоть, как боль постепенно отступает, оставляя место теплу, покою и той особенной, ни с чем не сравнимой близости, что бывает только после бури.
Примечания:
131 Нравится 11 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (4)