Глава 8. Две сестры
8 июля 2026 г., 12:00
Агата пришла в «Вересковый уют» на следующий день, ближе к полудню.
Гвендолин как раз заканчивала разбирать папки за 1979 год — счета, письма, реестры. Ничего важного. Она раскладывала документы по хронологии, стараясь не думать о прочитанном, но мысли всё равно возвращались к тетрадям в тёмных переплётах, которые теперь лежали на отдельной полке.
Агата вошла без стука. Остановилась на пороге, оглядела комнату. Взгляд её задержался на полке с дневниками.
— Я пришла помочь, — сказала она.
Гвендолин отложила папку.
— С архивами? Или с чем-то ещё?
— С архивами, — Агата прошла к столу и села напротив. — Но, думаю, разговор всё равно будет.
Она выглядела уставшей. Под глазами залегли тени, и Гвендолин поняла: Агата не спала так же, как она сама. Возможно, вообще не ложилась. Возможно, тоже читала — или пыталась.
— Вы прочли дневники? — спросила Гвендолин осторожно.
— Немного. Первые страницы. Про то, как он сажал розу. Про то, как держал меня на руках.
— И?
Агата долго молчала. Потом положила левую руку на стол ладонью вверх. Белый шрам пересекал линию жизни — старый, но всё ещё заметный.
— Вот, — сказала она. — Это он сделал. Когда мне было пятнадцать.
Гвендолин смотрела на шрам, не зная, что сказать.
— Вы читали про то, как он хотел меня спасти, — продолжала Агата ровным голосом, за которым чувствовалось напряжение. — Про то, как моя мать пожертвовала собой. Про то, как он начал эксперименты, чтобы вернуть её. Всё это очень... трогательно. Очень возвышенно. Трагический герой. Любящий отец, который потерял жену и не справился с горем.
Она убрала руку.
— А теперь скажите мне, Гвендолин: когда он запер меня в подвале на три дня без еды и воды — это был любящий отец? Когда он заставлял меня слушать фамильный гримуар, надиктованный его голосом — «сострадание — это гниль, милосердие — слабость», — это он так справлялся с горем? Когда он взял нож и провёл по моей ладони — медленно, не спеша, глядя мне в глаза, — и сказал: «Боль — единственное честное чувство», — это была его любовь?
Гвендолин молчала. Возражать было нечего.
— Я не говорю, что дневники лгут, — сказала она наконец. — Я просто... я пытаюсь понять.
— Понять — что? — Агата подалась вперёд. — Что он был сломлен? Что он страдал? Я это знаю. Я всегда это знала. Он не был чудовищем от рождения. Но он стал им. И то, что он когда-то сажал розы, не отменяет того, что он сделал со мной.
— Я не пытаюсь оправдать его.
— Тогда что ты делаешь?
— Я пытаюсь понять, кто я! — голос Гвендолин сорвался. — Я — дочь человека, которого все считали монстром. Я — дочь женщины, которая этого монстра преследовала. Я ношу его перстень, я слышу его голос, я хожу во сне в его подвал! И ты хочешь, чтобы я просто... что? Осудила его и забыла? Я не могу забыть. Я должна знать, что во мне от него. Свет или тьма. Или и то, и другое.
Агата откинулась на спинку стула. Молчание длилось долго. За окном шумел ветер, и изгородь из терновника что-то нашёптывала сама себе — слов не разобрать.
— Ты хочешь знать, что во мне от него? — сказала Агата тихо. — Я тоже его дочь. И я живу с этим почти полвека. Каждый раз, когда я злюсь, я слышу его голос. Каждый раз, когда я срываюсь на Уильяма или на Джонатана — я вижу его лицо. Каждый раз, когда я кладу ладонь на этот шрам, я помню: он сделал это не потому, что был монстром. Он сделал это потому, что я была похожа на неё. На мою мать. И он не мог этого вынести.
Она замолчала. Гвендолин увидела, как дрогнули её губы.
— Я не оправдываю его, — повторила Гвендолин.
— Я знаю.
— Но я не могу просто возненавидеть. Понимаешь? Я не жила с ним. Я не стояла в том подвале. Моя мать — не та, кого он любил. Моя мать — та, кого он не замечал. И я не знаю, что хуже: быть дочерью женщины, которую он обожал и из-за этого мучил, или быть дочерью женщины, которую он даже не видел.
Агата подняла на неё глаза.
— Хуже — быть дочерью, которая не знает, кто она.
Гвендолин опустила взгляд. Перстень на цепочке качнулся, поймав свет.
— Я знаю, кто я, — сказала она. — Я — Корнуолл. Как и ты. И я не могу изменить кровь. Но я могу изменить то, что с ней делаю.
Агата долго смотрела на неё. Потом встала, подошла к полке с дневниками и взяла первую тетрадь.
— Я прочту, — сказала она. — Не потому, что хочу его простить. Потому что я должна знать. Как и ты.
— Спасибо, — тихо сказала Гвендолин.
Агата не ответила. Она стояла у полки, держа тетрадь в руках, и смотрела на обложку так, будто та могла укусить.
— Знаешь, что самое страшное? — спросила она наконец. — Я помню его руки. До того, как всё случилось. Он носил меня на плечах. Он пел колыбельные. У него был ужасный голос, но мне нравилось. А потом эти руки взяли нож. И я не могу разделить в памяти одно и другое. Это одни и те же руки.
Она поставила тетрадь обратно.
— Я не готова простить. Возможно, никогда не буду. Но я хочу, чтобы моя дочь знала: её дед не был чудовищем. Он был человеком, который сломался. И это не оправдание. Это просто правда.
— У тебя сын, — поправила Гвендолин. — Джонатан.
— Да, — Агата слабо улыбнулась. — Я знаю. Я просто... задумалась.
Она повернулась к двери.
— Я вернусь завтра. Принести тебе обед? Уильям опять напёк гору хлеба.
— Принеси, — сказала Гвендолин. — И приходи сама.
Агата кивнула и вышла.
Гвендолин осталась одна. В комнате было тихо. Энни не появлялась — возможно, чувствовала, что сейчас не время.
Она взяла со стола папку и вернулась к работе. Но перед глазами всё ещё стоял белый шрам на ладони сестры — и слова, которые она сказала: «Я не могу разделить в памяти одно и другое. Это одни и те же руки».
Гвендолин подумала о своём перстне. О том, что эти руки когда-то носили его. Те самые — которые сажали розы. И те самые — которые держали нож.
— Я знаю, кто я, — прошептала она. — Я — дочь этих рук. И я сама решу, что ими делать.
Свеча мигнула. За окном изгородь из терновника прошелестела едва слышно:
— Вот теперь ты говоришь как Корнуолл.