Счастливого Хэллоуина

NC-17
Завершён
1
автор
Фэндом:
Размер:
47 страниц, 17 757 слов, 8 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник

Глава 5. Примирение под треснувшим небом

Настройки

29 октября 1981 года

Восемь дней — срок достаточный, чтобы слова, брошенные в лицо, утратили остроту, но не достаточный, чтобы заросла борозда, которую они пропахали в душе. Джеймс и Лили прожили эту неделю, как живут соседи по коммунальной квартире: вежливо, тихо, отстранённо. Здоровались. Передавали друг другу чайник. По очереди вставали к Гарри, когда тот плакал ночами — а плакал он теперь часто, словно чуял разлад и отзывался на него единственным доступным ему способом. Визит в Уилтшир не прояснил ничего. Джеймс и Сириус добрались до указанного места в ночь на двадцать второе, но дом на отшибе стоял пустой — ни огня в окнах, ни следа магии, только застарелый запах пыли и запустения. Питер исчез. Или не появлялся там вовсе. Или появился, но покинул жилище до их прихода. Соседи-магглы ничего не знали — они вообще редко замечали что-то необычное в этой глуши, и дом значился нежилым уже много лет. Сириус выругался сквозь зубы. Джеймс промолчал. Они обшарили дом от чердака до подвала, но не нашли ни записки, ни сигнального заклинания, ни даже следа палочки. Всё выглядело так, будто Питер и не жил здесь никогда — или будто он ушёл в такой спешке, что не оставил ни пылинки. Последнее пугало больше первого. Обратную дорогу оба проделали в молчании. Сириус был мрачен, и Джеймс знал: его чутьё не успокоилось, а только обострилось. Но без доказательств, без фактов — что они могли предъявить Дамблдору? Что могли сказать Ордену? «Питер пропал, мы не можем его найти, но он, возможно, предатель» — это прозвучало бы как паникёрство. Хвост всегда был пугливым. Всегда исчезал в минуты опасности. Всегда прятался так, что не найти. Это было в его характере. Может, и теперь — просто очередной приступ страха, загнавший его в какую-то нору, откуда он не решается высунуться. Джеймс почти убедил себя в этом. Почти. Лили встретила его на рассвете, в спальне. Она не спала, но не стала расспрашивать. Просто взглянула на его лицо и всё поняла без слов — как понимала всегда, с самой школы, когда он ещё был заносчивым мальчишкой, а она — старостой, считавшей его пустозвоном. Пять лет отношений отточили эту способность до сверхъестественной точности: Лили читала его лицо, как открытую книгу, и сейчас в этой книге не было ни одной радостной строки. Она ничего не спросила. Он ничего не рассказал. Это стало началом недели молчания. Двадцать девятое октября пришло с тяжёлыми, низкими тучами, которые с утра обложили Годрикову впадину, как ватным одеялом. Свет, с трудом пробивавшийся сквозь серую пелену, был тусклым и желтоватым, словно разбавленный лимонный сок. В такую погоду даже здоровые люди чувствуют себя разбитыми, а уж те, кто три месяца провёл взаперти, — тем более. Гарри проснулся в шесть и с первой минуты был не в духе. Он хныкал непрерывно — не от боли, не от голода, а от какого-то глубинного, почти метафизического беспокойства, которое не могли унять ни песни, ни игрушки, ни тёплое молоко с каплей успокоительного зелья. Лили носила его на руках, баюкала, качала в колыбели — тщетно. Мальчик извивался и плакал, и в плаче его не было слёз, только какой-то надсадный, хрипловатый звук, от которого у обоих родителей нервы натягивались до предела. К полудню Лили выбилась из сил. Джеймс сменил её, взяв Гарри на руки, и принялся расхаживать по гостиной, мерно покачивая сына. Он вспомнил, как его собственная мать рассказывала, что в детстве он тоже бывал неугомонен и что единственное, что его успокаивало, — ритмичный стук отцовского сердца, когда его прижимали к груди. Сейчас Гарри прижимался щекой к его свитеру, и вой постепенно стихал, сменяясь влажным сопением. — Зубы? — спросила Лили, появляясь в дверях с чашкой остывшего чая. — Нет. Просто тревога. — Джеймс ответил не сразу, подбирая слова. — Он чувствует. Они всегда чувствуют в таком возрасте. Лили кивнула. Она не спросила, что именно чувствует Гарри, потому что и сама знала: напряжение, разлитое в доме, было почти осязаемым. Оно сочилось из стен, из половиц, из каждого недосказанного слова. Ребёнок, ещё не умеющий говорить, впитывал его, как губка впитывает воду, и отзывался единственным доступным ему способом. День тянулся медленно и тягостно. После полудня Джеймс проверил защитные чары — в третий раз за неделю, хотя нужды в том не было. Руны держались крепко, заклинание Фиделиус работало безупречно. Дом по-прежнему не существовал для внешнего мира. Но мысль о том, что Хранитель тайны бесследно исчез, свербела где-то на задворках сознания, как заноза, которую невозможно вытащить. Лили провела день в мелких, бессмысленных хлопотах: перебрала банки в кладовой, заштопала прореху на детском одеяльце, попыталась читать, но отложила книгу после первой же главы. За окнами смеркалось рано — в такую погоду сумерки наступали уже к четырём пополудни, и дом погружался во тьму, которую не мог разогнать даже свет магических ламп. К ужину Гарри наконец уснул — вялый, обессиленный, прижимая к щеке облупленный снитч. Лили уложила его в колыбель и долго стояла над ней, глядя на сына с выражением, в котором смешивались любовь и глухая, застарелая тревога. Потом спустилась вниз, поела без аппетита и ушла в спальню, не сказав ни слова. Джеймс остался в гостиной. За окнами выл ветер. Заунывный вой, какой бывает только в конце октября, когда зима уже пробует голос, но ещё не решается запеть в полную силу. Камин погас около десяти, и он не стал его разжигать. Сидел в темноте, привалившись плечом к холодной каминной полке, и слушал, как оседает старый фундамент. Ближе к полуночи он поднялся наверх, проверил Гарри — тот спал, раскинувшись, — и спустился на кухню. Зажёг одну-единственную свечу. Достал из буфета жестяную коробку, в которой Лили хранила семейные снимки. Колдографии ворохом рассыпались по столу: вот они на выпускном, вот первая квартира в Лондоне, вот Гарри новорождённый на руках у взъерошенного Сириуса. И вот — та самая. Лето семьдесят девятого. Они на берегу, мокрые после купания, счастливые до глупости. Лили смеётся, запрокинув голову. Молодая. Волосы прилипли к щекам, на плече — капля речной воды, которая никогда не высохнет, потому что закольцованное движение колдографии будет повторяться вечно. Джеймс обнимает её за плечи и что-то говорит — что именно, он уже не помнил, наверное, какую-то чушь, от которой она смеялась ещё громче. Он смотрел на этот снимок и не мог отвести взгляда. Там, на берегу, остались те люди, которыми они были до войны. До пророчества. До Фиделиуса. До того, как трещина пролегла между ними и начала разрастаться. Скрипнула половица. Джеймс поднял голову. Лили стояла в дверях кухни — босая, в старом синем халате с протёртыми локтями, волосы растрёпаны после сна. Она не спрашивала, что он здесь делает. Просто смотрела на разложенные по столу фотографии, на свечу, на его лицо, по которому пробегали тени от колеблющегося пламени. — Не спится, — сказала она. Не вопрос — констатация. — И мне тоже. Она прошла к столу, опустилась на стул напротив. Взгляд её упал на колдографию с берега. Несколько мгновений она просто смотрела, и лицо её, казалось, разгладилось, утратив ту жестковатую складку у губ, которая появилась в последние месяцы. — Я помню этот день, — сказала она тихо. — Мы тогда поссорились утром. Из-за какой-то ерунды. Ты хотел ехать к Сириусу, а я хотела, чтобы ты остался. — Я остался. — Да. Остался. И мы пошли на реку. — Она протянула руку и коснулась края фотографии кончиком пальца, но не взяла её, будто боялась, что та рассыплется от прикосновения. — Это был хороший день. Один из лучших. В кухне стало тихо. Только ветер за окном и потрескивание свечного фитиля. Джеймс смотрел на Лили и видел то, что не замечал уже много дней: насколько она устала. Не телом — душой. Под глазами залегли синеватые тени, уголки губ опустились, пальцы, лежавшие на столешнице, были тонкими и бледными, как у человека, который слишком долго не видел солнца. — Я идиот, — сказал он хрипло. Слова вырвались сами, без подготовки, без той внутренней цензуры, которая обычно заставляет мужчин молчать о собственной неправоте. — Я веду себя как идиот. Я думал, что если буду действовать, если буду что-то делать, — станет легче. А легче не становится. Ни мне, ни тебе. Лили ничего не ответила. Она продолжала смотреть на фотографию, но Джеймс знал — она слушает. — Я не могу защитить вас, оставаясь в доме, — продолжил он, и слова шли трудно, как идут по колено в ледяной воде. — Но и уходя — тоже не могу. Питер исчез, Сириус не доверяет ему, я не знаю, кому верить, и всё, что я делаю, — любое моё решение — оказывается неверным. Я пытался найти выход, Лил, но выхода нет. Есть только это. — Он обвёл рукой кухню, фотографии, свечу. — Есть только мы, и даже это я умудрился испортить. Лили медленно подняла голову. В тёмных её глазах, освещённых лишь неровным светом свечи, стояло не обвинение — что-то другое, более сложное. Понимание и горечь, смешанные в равных долях. — Знаешь, что самое страшное? — спросила она, и голос её дрожал от усталости, когда уже нет сил даже на гнев. — Самое страшное — что завтра может не наступить. Для любого из нас. И если оно не наступит — что останется? Чем мы были заняты в последний день? Ссорой. Отчуждением. Молчанием. Она замолчала. Провела ладонью по лицу — усталый, почти машинальный жест. — Я не хочу так, Джеймс. Я не хочу, чтобы наши последние слова друг другу были о том, кто прав, а кто виноват. Я не хочу, чтобы Гарри запомнил — если он вообще что-то запомнит в этом возрасте — родителей, которые не разговаривали друг с другом. Это предательство. Похуже любого заклятия. Джеймс сидел, не смея пошевелиться. Грудь сдавило особым ощущением, которое бывает, когда слышишь правду и не можешь ей ничего противопоставить, потому что она и так уже живёт внутри тебя, просто ты не решался её признать. — Я не знаю, как всё исправить, — сказал он глухо. — А ничего исправлять не надо. — Лили покачала головой. — Всё уже случилось. Мы оба наговорили лишнего. Оба устали. Оба боимся. Но у нас есть сейчас. Эта ночь. Этот час. И я не хочу тратить его на обиды. Она встала. Обошла стол — не порывисто, а медленно, тяжело опираясь на спинку стула. Опустилась на скамью рядом с ним, и их плечи соприкоснулись сквозь слои изношенных свитеров — его, грубой вязки, и её, синего халата, который помнил все их ссоры и все примирения. — Я боюсь, — сказала она просто. — Каждый день боюсь. За тебя, за Гарри, за всех, кто ещё жив. Но страх не должен быть единственным, что между нами. Иначе они уже победили. Понимаешь? Джеймс кивнул. Слова застряли где-то в горле, и он не стал их выталкивать. Просто пододвинулся ближе, чувствуя, как плечо Лили прижимается к его плечу, как её волосы пахнут ромашкой и дымом камина, как её холодные пальцы нашаривают его руку и сжимают — не сильно, но достаточно, чтобы он понял: прощение не требует громких фраз. Так они и сидели на холодной кухне, в неровном свете единственной свечи, и фотография на столе всё так же показывала двоих молодых людей на берегу — смеющихся, мокрых, ещё не знающих, что ждёт впереди. — Завтра Хэллоуин, — сказала Лили после долгого молчания. — Знаю. — Раньше я любила Хэллоуин. В школе мы с девочками наряжались и гадали на суженого. Глупость, конечно, но было весело. Джеймс усмехнулся — слабо, но искренне. — Мы с Сириусом один раз подменили тыквы в Большом зале. Наложили на них чары, чтобы они подпрыгивали, когда кто-то садится за стол. МакГонагалл нас чуть не убила. — Я помню. Годрик, как я могла забыть. Тыквы прыгали, а Снейп… Она осеклась. Имя Северуса повисло в воздухе невысказанным напоминанием обо всём, что они потеряли, о друзьях, ставших врагами, о школьных днях, которые теперь казались чужой, довоенной жизнью. — Я хочу завтра испечь тыквенный пирог, — сказала Лили, меняя тему с той почти незаметной резкостью, которая выдавала нежелание ворошить прошлое. — Для Гарри. Устроить ему маленький праздник. Он ещё не понимает, но… пусть у него будет что-то хорошее. Хотя бы один день. — Тыквенный пирог, — повторил Джеймс. — Тыква в кладовой есть. Мука тоже. Корица была где-то на верхней полке. — Я проверю утром. Испечём вместе. Ты, я и Гарри. Он посмотрел на неё. В неверном свете свечи её лицо казалось моложе, утратив ту жёсткость, которая наросла за последние месяцы. Уголки губ приподнялись. — Лилс. — М? — Я обещаю — больше никаких вылазок без крайней нужды. — Он произнёс это медленно, взвешивая каждое слово. — Я знаю, ты слышала это раньше. Знаю, что я нарушал обещание. Но сейчас — другое. Сейчас я понял, что, гоняясь за опасностью, я сам становлюсь опасностью для вас. Этого не повторится. Лили повернула голову и заглянула ему в глаза. Долго, пристально — так смотрят, когда пытаются понять, лжёт человек или нет. И, видимо, не найдя лжи, кивнула. — Хорошо. Они оба понимали условность этого обещания. Война не признавала никаких «крайних нужд», она сама диктовала, что крайне, а что нет, и любое обещание, данное в октябре, могло быть перечёркнуто ноябрём. Но сейчас это не имело значения. Слова были нужны не для того, чтобы гарантировать будущее, — они были нужны, чтобы сделать выносимым настоящее. Лили положила голову ему на плечо. Плечо было костлявым — Джеймс похудел за эти месяцы, они оба похудели, — но ей, кажется, было всё равно. Она закрыла глаза и вздохнула — длинно, глубоко, как вздыхают люди, которые долго несли непосильную ношу и наконец позволили себе опустить её на землю. — Завтра испечём пирог, — повторила она сонно. — И зажжём тыкву-фонарь. У меня где-то была волшебная свеча, которая горит без огня. — Опасно. Гарри может схватить. — Поставим высоко. На камин. — Ладно. Поставим высоко. Они говорили о пустяках — о тыквах, свечах, о том, что Гарри, кажется, начал говорить что-то похожее на «па-па», — и в этих пустяках было больше жизни, чем во всех разговорах о войне, которые они вели прежде. Свеча догорала, и тени на стенах становились длиннее, но ни один из них не спешил вставать и зажигать новую. Около двух ночи Лили уснула, привалившись к его плечу. Джеймс не стал её будить — просто сидел неподвижно, боясь потревожить, и смотрел на догорающий огарок. Завтра будет Хэллоуин. Завтра они испекут тыквенный пирог и зажгут фонарь, и Гарри будет тянуть к нему пухлые ручонки, и, возможно, на несколько часов им удастся забыть обо всём — о Пожирателях, о войне, о Хранителе тайны, который бесследно исчез в Уилтшире. Это была хрупкая надежда — почти иллюзия. Но сейчас, в темноте кухни, под завывание октябрьского ветра, иллюзия была нужнее правды. Он осторожно, чтобы не разбудить Лили, подтянул к себе старый плед, висевший на спинке скамьи, и укрыл её плечи. Потом задул свечу. В темноте он слышал её ровное, спокойное дыхание — первое спокойное дыхание за много дней. Где-то наверху, в детской, Гарри перевернулся во сне, и облупленный снитч тихо звякнул о деревянный бортик колыбели. Завтрашний день ещё не наступил. И пока он не наступил — всё было возможно. Даже счастье. Даже надежда.
1 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник