***
Три дня после визита Рудольфуса прошли в странном, зыбком перемирии. Гермиона не могла бы сказать, что они с Беллатрисой стали союзницами — это слово всё ещё резало слух, казалось неправильным, почти кощунственным. Но что-то неуловимо изменилось. Они больше не рычали друг на друга при каждой встрече. Они могли сидеть в одной комнате, не обмениваясь оскорблениями. Они даже выработали что-то вроде распорядка дня: утром — поиски в библиотеке, днём — попытки понять, как работает связь, вечером — молчаливое сидение у камина, который они наконец разожгли на второй день, потому что старый дом промерзал до костей, а согревающие чары в нём работали через раз. Связь тоже эволюционировала. Гермиона больше не вздрагивала от каждого эмоционального импульса, просачивающегося через невидимый канал, — она научилась фильтровать их, отделять чужие чувства от своих, как отделяют голос собеседника от фонового шума в многолюдном зале. Это требовало концентрации, но с каждым днём давалось всё легче. Беллатриса, судя по всему, тоже адаптировалась — во всяком случае, она перестала бросать на Гермиону раздражённые взгляды каждый раз, когда та испытывала какую-нибудь особенно яркую эмоцию. Но были моменты, когда фильтры отказывали. Моменты, когда их эмоции резонировали, усиливая друг друга, и тогда связь вспыхивала, как оголённый нерв, и обе замирали, захлёбываясь чужой болью, чужим страхом, чужой — или уже не чужой? — тоской. Первый такой момент случился на вторую ночь после нападения. Гермиона не могла уснуть. Она лежала в своей комнате, глядя в потолок, и думала о Гарри. О том, как он, должно быть, сейчас сходит с ума от беспокойства и гнева. О том, что она не может послать ему весточку — любой контакт с внешним миром означал бы раскрытие их убежища, а раскрытие означало бы смерть. Или Азкабан. Что для Гермионы было примерно одним и тем же. Где-то в глубине дома Беллатриса тоже не спала. Гермиона чувствовала это — не мысли, а состояние: тяжёлое, мрачное, полное невыплаканных слёз. И в какой-то момент ей стало трудно дышать. Чужая боль навалилась, как бетонная плита, — и она вдруг поняла, что это не просто бессонница. Это был панический приступ. Она не знала, бывали ли у Беллатрисы панические приступы раньше. Но сейчас, ночью, в тёмном доме, та лежала где-то в своей спальне и задыхалась от ужаса перед будущим, перед прошлым, перед самой собой. И Гермиона, не успев подумать, что делает, встала, накинула халат и пошла через весь дом — туда, где пульсировал этот отчаянный, захлёбывающийся сигнал бедствия. Она нашла Беллатрису в бывшей спальне Нарциссы — маленькой комнате с серебристыми обоями и кроватью под балдахином. Беллатриса сидела на полу, прижавшись спиной к стене, и дрожала. Её лицо было мокрым от слёз, а палочка валялась в углу — то ли отброшенная, то ли выпавшая из ослабевших пальцев. — Уйди, — прохрипела она, увидев Гермиону. — Уйди, не смотри на меня. — Не могу, — тихо ответила Гермиона. — Я чувствую твою боль. Буквально. Ты же знаешь. — Тогда отвернись. Закрой глаза. Сделай что-нибудь. Я не хочу, чтобы ты видела меня такой. Гермиона не отвернулась. Она медленно опустилась на пол рядом с Беллатрисой — не вплотную, на расстоянии вытянутой руки, — и просто стала ждать. Она не знала, что делать. Она не умела утешать Пожирательниц смерти. Но она умела быть рядом — этому её научили годы дружбы с Гарри, который тоже просыпался в холодном поту после кошмаров о Волдеморте. — Дыши, — сказала она. — Медленно. Вдох — раз, два, три, четыре. Выдох — раз, два, три, четыре. Давай вместе. — Я не собираюсь дышать с тобой вместе, — огрызнулась Беллатриса, но всё же сделала вдох — судорожный, неровный, но вдох. Они просидели так около часа. Гермиона не говорила ничего лишнего — просто считала ритм, просто была рядом, просто позволяла связи делать то, что она, видимо, и была призвана делать: соединять. И к концу этого часа паническая атака отступила, сменившись изнеможением. Беллатриса уснула прямо на полу, свернувшись калачиком, как ребёнок. Гермиона набросила на неё покрывало и вернулась в свою комнату. Утром они не говорили об этом. Но что-то изменилось. В молчании Беллатрисы больше не было враждебности — была только неловкость, как у человека, которому показали его самую уязвимую сторону и не ударили по ней. На третий день они наконец нашли кое-что в библиотеке. Это была тонкая тетрадь в потрёпанном переплёте из драконьей кожи, спрятанная за фальшивой панелью в одном из книжных шкафов. Почерк в тетради принадлежал Финеасу Найджелусу Блэку — одному из самых эксцентричных представителей рода, который, по семейным преданиям, занимался запретными экспериментами с магией крови ещё в девятнадцатом веке. — Смотри, — сказала Беллатриса, водя пальцем по строчкам. — Здесь описан ритуал, который он называет «Алый союз». Двое магов смешивают кровь и направляют её в общий артефакт, который становится якорем их связи. Это позволяет им чувствовать друг друга на расстоянии, делиться силой и даже видеть глазами друг друга. — Похоже на нашу связь, — заметила Гермиона. — Только добровольную. — Да. И Финеас пишет, что связь можно трансформировать. Что если изначальный ритуал был искажён — как в нашем случае, — его можно переделать. Но для этого нужно, чтобы оба участника захотели этого. По-настоящему захотели. Без принуждения. Без ненависти. — Без ненависти, — повторила Гермиона и горько усмехнулась. — Легко сказать. — Я не говорю, что это легко, — ответила Беллатриса, и в её голосе прозвучало что-то новое — не враждебность, а усталое понимание. — Я говорю, что другого способа, возможно, нет. Либо мы научимся… принимать друг друга… либо связь нас убьёт. Они замолчали. Слова «принимать друг друга» висели в воздухе, как непроизнесённое заклинание. Гермиона смотрела на тетрадь, но не видела букв — перед глазами стояло лицо Беллатрисы, искажённое болью, на полу спальни Нарциссы. — Давай попробуем, — сказала она наконец. — Ритуал Финеаса. Не сейчас, но когда будем готовы. — Когда будем готовы, — эхом отозвалась Беллатриса, и Гермиона почувствовала через связь проблеск чего-то, что можно было бы назвать надеждой. А потом начался ад. Они пришли на закате — не через дверь, не через окна, а прямо сквозь защитные чары, которые, как считала Беллатриса, были непробиваемы. Позже Гермиона поймёт, что Рудольфус, должно быть, нашёл где-то старые записи о структуре защиты дома Блэков — в конце концов, он был мужем Беллатрисы почти двадцать лет, и у него было время изучить её слабые места. Но в тот момент осознание пришло слишком поздно. Их было десять. Десять Пожирателей смерти в полном боевом облачении: маски на лицах, мантии развеваются, палочки наготове. Они возникли из ниоткуда одновременно в нескольких точках гостиной, словно тени, вдруг обретшие плоть. Воздух наполнился запахом озона и холодом тёмной магии. Рудольфус стоял в центре. Его лицо, в отличие от остальных, не было скрыто маской — он хотел, чтобы они видели его глаза. Глаза, в которых горела холодная, расчётливая ненависть. — Я же говорил, что ты пожалеешь, Белла, — произнёс он, и голос его звучал почти буднично. — Ты меня унизила. Ты меня выгнала. Ты выбрала грязнокровку вместо собственного мужа. — Я выбрала выживание, — ответила Беллатриса, выходя вперёд. Её палочка была уже в руке, поза — расслабленная, но готовая взорваться в любую секунду. — Ты всегда был слишком туп, чтобы понять разницу. — О, я понял разницу, — усмехнулся Рудольфус. — Ты предпочла мне грязнокровку. И теперь ты ответишь за это. Вы обе ответите. Он взмахнул палочкой, и десять Пожирателей бросились в атаку одновременно. Дальнейшее слилось для Гермионы в один бесконечный, оглушительный миг. Она сражалась так, как не сражалась никогда в жизни — даже в битве за Хогвартс, даже в Отделе Тайн. Заклинания слетали с её палочки одно за другим, связываясь в смертоносные цепочки: щит — атака — уклонение — контратака. Она уложила двоих в первые тридцать секунд — одного оглушила мощным Ступефаем, второго обездвижила Петрификусом и отбросила к стене. Но их было слишком много, они наседали со всех сторон, и она понимала, что долго не продержится. А потом что-то произошло. Она почувствовала это — словно внутри включился невидимый тумблер. Связь, которая до этого была просто фоновым шумом, вдруг стала кристально чистой, как радиосигнал, поймавший нужную волну. Она ощущала движения Беллатрисы так же ясно, как свои собственные, — каждый поворот, каждый взмах палочки, каждое заклинание, срывающееся с губ. И Беллатриса, судя по тому, как синхронно они двигались, чувствовала то же самое. Они стали единым организмом. Беллатриса пригнулась — и Гермиона, не думая, пригнулась тоже, пропуская над головой смертельное проклятие, которое врезалось в стену позади. Гермиона метнула связывающие путы в Пожирателя, заходящего слева, — и Беллатриса, не глядя, добила его парализующим, освобождая Гермионе сектор обстрела. Они кружились в этом танце смерти, прикрывая друг друга, предугадывая атаки, сливаясь в единую боевую машину. Рудольфус наблюдал за этим с растущим ужасом и яростью. — Убейте грязнокровку! — заорал он. — Убейте её, и Белла освободится! — Связь двусторонняя, идиот! — рявкнула Беллатриса, отбивая очередное заклинание. — Если она умрёт, я умру тоже! Ты что, не слушал меня в прошлый раз?! — Тогда не стой у меня на пути! — взревел Рудольфус и выстрелил в Гермиону чем-то тёмным, клубящимся, похожим на сгусток дыма. Беллатриса метнулась наперерез — и приняла проклятие на себя. Время замедлилось. Гермиона увидела, как тёмный сгусток ударяет Беллатрису в грудь, как та отшатывается, как её лицо искажается гримасой боли. И в тот же миг — даже раньше, чем зрение зафиксировало удар, — она почувствовала его сама. Боль была чудовищной, всепоглощающей, словно кто-то вырывал сердце из груди голыми руками. Но боль — не главное. Главное пришло следом. Эмоция. Чистая, концентрированная, нефильтрованная эмоция, которую Беллатриса испытала в момент удара. И эта эмоция была не яростью, не ненавистью, не страхом смерти. Это был восторг. Беллатриса Лестрейндж, принимая смертельное проклятие, предназначенное Гермионе, чувствовала дикий, пьянящий, почти экстатический восторг. Потому что она наконец-то делала то, чего не делала никогда в жизни. Она защищала кого-то. Она жертвовала собой. Она была не оружием, не инструментом, не рабыней — она была человеком, который выбрал закрыть собой другого человека. И это ощущение — ощущение правильности, осмысленности, святости жертвы — накрыло Гермиону с головой. Оно было чужим, но оно было сильнее всего, что она когда-либо испытывала. На мгновение она перестала понимать, где заканчивается Беллатриса и начинается она сама. А потом ярость — уже её собственная, чистая, незамутнённая — поднялась из глубин души и захлестнула всё. — Круцио! Непростительное заклятие сорвалось с губ Гермионы раньше, чем она осознала, что делает. Оно ударило в Рудольфуса с такой силой, что тот отлетел на несколько футов и рухнул на спину, крича и извиваясь. Гермиона держала заклинание дольше, чем позволяли правила дуэли, дольше, чем позволяла мораль, — она держала его, пока Рудольфус не захлебнулся собственным криком и не затих, потеряв сознание. Пожиратели, оставшиеся без командира, дрогнули. Те, кто ещё мог стоять на ногах, попятились к выходу, подхватывая раненых товарищей. Через минуту в гостиной не осталось никого, кроме двух женщин, тяжело дышащих посреди разгрома. Беллатриса лежала на полу, прижимая руку к груди. Её лицо было бледным, но она была жива — проклятие Рудольфуса оказалось не смертельным, а каким-то иссушающим, вытягивающим силы. Гермиона, всё ещё дрожа от пережитого, опустилась рядом с ней на колени. — Ты… — начала она и запнулась. — Ты закрыла меня собой. Опять. — Я же говорила, — прохрипела Беллатриса, и на её губах появилась слабая, кривая усмешка. — Это прагматизм. Если ты умрёшь, я умру тоже. — Нет. — Гермиона покачала головой. — Я чувствовала тебя. Через связь. Ты была… счастлива. Ты была счастлива, когда принимала проклятие. Это был не прагматизм. Беллатриса отвела глаза. Её усмешка погасла. — Я не знаю, о чём ты говоришь. — Знаешь. — Гермиона протянула руку и — впервые в жизни — коснулась лица Беллатрисы. Не в бою, не в ярости, а мягко, почти нежно, убирая прядь волос, прилипшую к мокрому лбу. — Ты знаешь. Их глаза встретились. Связь пульсировала, и в этой пульсации было что-то новое — не боль, не страх, не ненависть. Что-то, чему Гермиона боялась дать имя. — Ты использовала Круциатус, — тихо сказала Беллатриса, меняя тему. — Ты. Гермиона Грейнджер. Золотая девочка Поттера. Ты пытала моего мужа. — Да, — ответила Гермиона, и голос её не дрогнул. — И, Мерлин меня прости, мне понравилось. Беллатриса посмотрела на неё долгим, изучающим взглядом. А потом — медленно, неуверенно, словно пробуя воду пальцем ноги, — накрыла ладонь Гермионы своей. — Добро пожаловать во тьму, грязнокровка, — прошептала она, и в её голосе звучала не насмешка, а что-то похожее на признание. Они остались сидеть на полу разгромленной гостиной, держась за руки, пока солнце окончательно не село и дом не погрузился в темноту. Ни одна не произнесла больше ни слова. Слова были не нужны — связь говорила за них. А на следующее утро, проснувшись в своей комнате, Гермиона обнаружила на подушке сложенный вдвое листок пергамента. Почерк был угловатым, аристократичным — почерк Беллатрисы. *«То, что ты чувствовала вчера. То, что чувствовала я. Мы не будем это обсуждать. Мы не будем это называть. Но я хочу, чтобы ты знала: я ни о чём не жалею. — Б. Л.»* Гермиона перечитала записку трижды. Потом аккуратно сложила её и спрятала в карман мантии. Сердце колотилось где-то в горле. Всё становилось слишком сложным.Глава 5. Осколок души
20 июня 2026 г., 13:59