***
Утро после нападения выдалось серым и тихим. Лондонский туман, густой, как вата, окутал площадь Гриммо, и сквозь грязные окна старого дома не пробивалось ни лучика солнца. Казалось, весь мир замер в неопределённости — ни день, ни ночь, ни война, ни мир, ни ненависть, ни… что-то другое. Гермиона проснулась с запиской Беллатрисы, зажатой в руке. Она сама не заметила, как уснула, сжимая этот клочок пергамента, — видимо, перечитывала его снова и снова, пока exhaustion не взял своё. Теперь бумага помялась, а чернила на сгибах чуть расплылись от тепла ладони, но слова всё ещё были различимы. *«Я ни о чём не жалею».* Что это значило? Что Беллатриса не жалела о том, что спасла её? О том, что приняла проклятие? О том восторге, который они обе почувствовали — та, потому что жертвовала собой, и эта, потому что почувствовала чужую жертву? Или она не жалела о чём-то другом? О том моменте, когда их руки соприкоснулись на полу разгромленной гостиной, а связь запульсировала так, словно хотела вырваться из татуировки и заполнить всё пространство между ними? Гермиона тряхнула головой, отгоняя непрошеные мысли. Она не могла позволить себе думать об этом. Не сейчас. Возможно, никогда. Она спустилась вниз. Гостиная всё ещё носила следы вчерашнего боя — перевёрнутая мебель, выбитое окно, подпалины на стенах от тёмных заклинаний. Беллатриса уже была там. Она стояла у разбитого окна, закутавшись в старую мантию, найденную в одном из шкафов, и смотрела на туман. Её спина была прямой, но плечи чуть опущены — поза человека, который очень устал, но не позволяет себе расслабиться. — Доброе утро, — сказала Гермиона, останавливаясь в дверях. — Доброе, — ответила Беллатриса, не оборачиваясь. Её голос звучал глухо, без обычных язвительных ноток. — Ты долго спала. — Восстанавливала силы. Вчера был тяжёлый день. — Да уж. — Беллатриса наконец повернулась, и Гермиона увидела, что лицо у неё осунувшееся, а под глазами залегли тёмные круги. Видимо, спала она ещё меньше, чем Гермиона. — Я проверила защитные чары. Рудольфус проломил их, используя старый ключ крови, который я ему когда-то дала. На заре нашего брака. Когда ещё думала, что он достоин доверия. — Ты починила их? — Да. Но это временно. Он знает слишком много о магии Блэков. Рано или поздно он найдёт другой способ проникнуть. Нужно что-то более надёжное. Гермиона кивнула и прошла в комнату. Она машинально начала прибираться — подняла опрокинутый стул, собрала осколки стекла с пола, поправила гобелен, который снова сорвали со стены. Беллатриса наблюдала за ней с каким-то странным выражением — не насмешливым, не презрительным, а скорее задумчивым, словно она видела что-то, чего не замечала раньше. — Ты всегда так делаешь? — спросила она вдруг. — Что именно? — Прибираешься. Наводишь порядок. Даже в разгромленном доме посреди войны. Гермиона пожала плечами, продолжая собирать осколки. — Это помогает думать. Когда вокруг хаос, трудно сосредоточиться. А когда убираешь — хотя бы что-то возвращается на свои места. Хотя бы физически. — А в твоей жизни? — спросила Беллатриса, и в её голосе прозвучало что-то новое — не любопытство, а скорее осторожное прощупывание границ. — В твоей жизни всё на своих местах? Гермиона замерла с осколком стекла в руке. Вопрос застал её врасплох — слишком личный, слишком неожиданный от женщины, которая ещё несколько дней назад мечтала её убить. — Нет, — сказала она честно. — Моя жизнь — полный хаос. Я в розыске. Мои друзья считают меня предательницей. Мои родители не помнят, что я существую. Я заперта в доме с женщиной, которая вырезала слово «грязнокровка» на моей руке. — Она подняла рукав, демонстрируя старый шрам, теперь оплетённый татуировкой змеи и розы. — Так что нет, в моей жизни ничто не на своих местах. Беллатриса долго смотрела на шрам. Её лицо оставалось неподвижным, но Гермиона чувствовала через связь — сложную, многослойную эмоцию, в которой смешались стыд, сожаление и что-то ещё, похожее на горечь. — Я помню тот день, — тихо сказала Беллатриса. — В Малфой-мэноре. Ты была такой юной. Такой испуганной. И такой… храброй. Ты не сломалась. Даже когда я резала твою руку, ты не сломалась. Я ненавидела тебя за это. Ненавидела, потому что ты была сильнее, чем я думала. Потому что ты не вписывалась в мою картину мира, где грязнокровки — это низшие существа, недостойные магии. Ты её разрушала, эту картину, просто тем, что существовала. — И поэтому ты пытала меня? — И поэтому я тебя пытала. — Беллатриса опустила глаза. — Это не оправдание. Я знаю, что нет оправдания тому, что я делала. Но это объяснение. Я не могу изменить прошлое, Грейнджер. Я могу только… пытаться не быть той женщиной сейчас. Гермиона молчала. В горле стоял ком. Она столько лет представляла этот момент — момент, когда Беллатриса Лестрейндж признает свою вину, попросит прощения, — но реальность оказалась совсем не такой, как в фантазиях. В фантазиях это приносило удовлетворение, торжество, чувство справедливости. В реальности это приносило только боль — общую, сплетённую из их общего прошлого, — и странное, горькое облегчение. — Ты назвала меня по имени, — заметила она вдруг. — Что? — Ты сказала «Грейнджер». Не «грязнокровка». Просто Грейнджер. Беллатриса моргнула, словно сама не заметила этого. — Наверное, я устала, — сказала она. — Устала ненавидеть. Это выматывает, знаешь ли. Я ненавидела всю свою жизнь — ненавидела отца, ненавидела магглов, ненавидела магглорождённых, ненавидела себя. И к чему это привело? Я потеряла всё. Свою семью. Своё дело. Свою магию — потому что теперь она связана с тобой. У меня ничего не осталось, кроме этой ненависти, а она жрёт меня изнутри, как кислота. Она замолчала, тяжело дыша, словно эти слова вырвались из неё против воли. Гермиона видела, как дрожат её пальцы, сжимающие край мантии. Связь транслировала целую бурю — боль, отчаяние, одиночество, и где-то глубоко под всем этим, как подземная река, что-то тёплое, живое, пульсирующее. — Беллатриса, — сказала Гермиона, и имя — полное имя, не фамилия — прозвучало странно, непривычно, почти интимно. — Я не могу простить тебя. За Малфой-мэнор, за всё, что ты сделала. Я не знаю, смогу ли когда-нибудь. — Я знаю, — прошептала Беллатриса. — Я и не прошу прощения. — Но я могу попытаться понять. И я могу… — Она запнулась, подбирая слова. — Я могу принять, что ты — не только чудовище. Что в тебе есть и другое. Что где-то там, под слоями ненависти и безумия, живёт женщина, которая способна закрыть собой другого человека. Которая способна жертвовать. Которая пишет записки о том, что ни о чём не жалеет. Беллатриса подняла на неё глаза. В них стояли слёзы — и на этот раз она не пыталась их скрыть. — Ты сохранила записку? — Да. — Почему? Гермиона не ответила. Она сама не знала почему. Может быть, потому что это было первое доказательство того, что Беллатриса Лестрейндж — человек. Может быть, потому что слова, написанные угловатым почерком, задели в её сердце какую-то струну, о существовании которой она не подозревала. А может быть, потому что записка пахла — едва уловимо — чем-то цветочным, как духи, которыми Беллатриса пользовалась, когда нашла их в старой ванной Нарциссы. — Не знаю, — сказала она наконец. — Просто сохранила. Они снова замолчали. Но это молчание было другим — не враждебным, не неловким, а наполненным, как воздух перед грозой. Что-то назревало между ними, что-то, чему не было названия, но что становилось всё более реальным с каждым днём, с каждым взглядом, с каждым случайным прикосновением. — Твоя рука, — сказала Беллатриса, нарушая тишину. — Рана от заклинания Рудольфуса. Она ещё болит? Гермиона машинально потёрла предплечье. Рана действительно всё ещё давала о себе знать — тупая, ноющая боль, которая то усиливалась, то затихала в зависимости от… от чего-то. От настроения? От близости? — Немного, — призналась она. — А твоя? — Тоже. Связь, кажется, задерживает заживление. Или, наоборот, синхронизирует наши раны так, что они заживают только вместе. — Интересная теория. — Гермиона оживилась: научная проблема была безопаснее, чем разговоры о чувствах. — Если это так, то нам, возможно, нужно проводить больше времени в непосредственной близости. Чтобы связь стабилизировалась, а раны заживали быстрее. — Ты предлагаешь нам… держаться ближе друг к другу? — В голосе Беллатрисы прорезалась старая ироничная нотка, но теперь она звучала не зло, а почти игриво. — И как далеко ты готова зайти в своих научных экспериментах, Грейнджер? — Настолько, насколько потребуется для исцеления, — ответила Гермиона, стараясь, чтобы голос звучал сухо и деловито, но предательский румянец, кажется, всё же проступил на щеках. — Я говорю исключительно о практической необходимости. — Разумеется. Исключительно о практической. Они обе понимали, что это неправда. Что практическая необходимость — лишь предлог, лишь тонкая плёнка, прикрывающая что-то другое, что-то, что обе отказывались называть. Но когда Беллатриса предложила помочь ей обработать рану — «в конце концов, у тебя это лучше получается, ты же у нас заучка-отличница», — Гермиона согласилась. И когда они снова сидели в ванной на втором этаже, и Гермиона осторожно наносила зелье на порез, идущий вдоль предплечья Беллатрисы, их пальцы то и дело соприкасались. И каждое такое прикосновение отдавалось в татуировке тёплой пульсацией. — Знаешь, — сказала Беллатриса задумчиво, пока Гермиона заканчивала перевязку, — есть одна странность в этой связи. Я заметила её ещё вчера, во время боя. — Какая? — Когда мы сражались вместе, боль от ран уменьшалась. Как будто связь не только передаёт боль, но и… распределяет её. Разделяет на двоих. И когда мы действуем синхронно, когда мы заодно, — она выделила это слово, — боль становится почти терпимой. Гермиона задумалась. Это объясняло многое. Почему после боя с Рудольфусом они обе чувствовали себя не такими измотанными, как после стычки в Министерстве. Почему в моменты близости — эмоциональной или физической — татуировка переставала гореть и начинала просто тепло пульсировать. — Значит, связь реагирует на наше… взаимодействие, — сказала она медленно. — На уровень доверия. Чем больше мы доверяем друг другу, тем слабее боль и тем сильнее мы обе. — Иронично, правда? — горько усмехнулась Беллатриса. — Чтобы выжить, мы должны доверять друг другу. А мы — два человека, которые ненавидят друг друга больше всех на свете. — Ненавидели, — поправила Гермиона тихо. Беллатриса замерла. Её глаза встретились с глазами Гермионы, и в этом взгляде было столько всего — страх, надежда, недоверие, тоска, — что у Гермионы перехватило дыхание. — Что ты сказала? — Я сказала «ненавидели». В прошедшем времени. — Гермиона сама не верила, что произносит эти слова. Но они были правдой — тяжёлой, неудобной, невозможной правдой. — Я больше не ненавижу тебя, Беллатриса. Я не знаю, что я чувствую. Но это больше не ненависть. В ванной воцарилась такая тишина, что было слышно, как капает вода из старого крана. Кап. Кап. Кап. Каждое падение капли отсчитывало секунды, растянувшиеся в вечность. А потом Беллатриса подалась вперёд. Медленно, словно давая Гермионе возможность отстраниться. Её лицо приблизилось — и Гермиона не отстранилась. Она чувствовала её дыхание на своих губах, чувствовала тепло, исходящее от её кожи, чувствовала запах — всё тот же цветочный, жасмин и что-то ещё, горьковатое, как полынь. Их губы почти соприкоснулись. Но в этот самый миг татуировка на запястье вспыхнула острой болью, и обе женщины отшатнулись, хватая ртом воздух. Боль была короткой, но сильной — словно связь нанесла предупредительный удар, напоминая о себе. — Проклятие, — выдохнула Беллатриса, прижимая руку к груди. — Она не даёт нам… — Я заметила, — Гермиона попыталась улыбнуться, но улыбка вышла кривой. — Кажется, связь не готова к… такому. — Или мы не готовы. Они сидели на полу ванной, тяжело дыша, и молчали. Почти поцелуй — первый, невозможный, прерванный их же собственным проклятием, — повис в воздухе, как невысказанное обещание. Или как угроза. Смотря с какой стороны посмотреть. — Это всё меняет, — сказала наконец Гермиона. — Да, — согласилась Беллатриса. — Меняет. — Но мы всё ещё не знаем, что делать с этой… связью. — Знаем. — Беллатриса встала и протянула Гермионе руку, помогая подняться. — Мы должны перенастроить её. Как писал Финеас. Сделать добровольной. Сделать своей. — А пока? — А пока, — Беллатриса слабо улыбнулась, и в этой улыбке было что-то совершенно новое — не насмешка, не безумие, а тихая, печальная нежность, — а пока мы будем держаться рядом. Дышать. Залечивать раны. И ждать, пока связь созреет для… чего-то большего. Гермиона кивнула. Слов больше не требовалось. Они вышли из ванной вместе — плечом к плечу, рука почти касается руки, — и направились в библиотеку. Им предстояло много работы. Но что-то между ними уже изменилось бесповоротно.Глава 6. Вкус пепла
20 июня 2026 г., 21:18