Проповедник

R
В процессе
0
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 136 страниц, 22 792 слова, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Часть 2| Как делают праведника

Настройки
Глава 2. Как делают праведника Человек привыкает ко всему. К холоду. К голоду. К чужому храпу. К запаху крови, если кровь не его. К молитвам перед завтраком и к крикам после обеда. К тому, что добрые люди иногда держат за плечи, пока другие добрые люди выбивают признание. Радек думал, что не привыкнет. Первые недели он просыпался от собственных снов так резко, будто его выдёргивали из воды за волосы. Ему снилась Злата. Не горящая, нет. Сидящая у себя в каморке, среди трав и кошек. Она завязывала мешочек с мятой и говорила: «Руки мой». Потом поднимала голову, а лица у неё не было — только чёрное пятно, как у перегоревшей свечи. Он просыпался, садился на тюфяке и смотрел на свои ладони. Чистые. Всегда чистые. И всё равно шёл во двор, к бадье. Один раз Бруно Кривой, проснувшись от скрипа двери, пошёл за ним и долго смотрел, как Радек трет руки песком. — Ты их сотрёшь, свечник. Радек не ответил. — Слышишь? Сотрёшь. Потом чем дрочить будешь? — Заткнись. Бруно зевнул, почесал живот под рубахой. — А мне нравится, когда новенькие моются. Значит, ещё душа есть. Потом проходит. — Что проходит? — Душа. Радек поднял на него глаза. Бруно ухмыльнулся. В темноте его сломанный нос казался ещё кривее. — Не бойся. Без неё легче. Он ушёл спать. Радек остался у бадьи. Вода была ледяная. Пальцы ныли. Из-под ногтя пошла кровь. Он смотрел, как красная нитка расползается в мутной воде, и думал, что Бруно, возможно, прав. Без души, наверное, легче. Но сперва нужно было понять, где она находится, чтобы вынуть. Учение начиналось с молитвы. Каждое утро охотников выводили во двор за храмом. Там, между конюшней и дровяным сараем, стоял каменный круг с железной чашей. В чаше горел огонь. Иногда ровно, если дрова были хорошие. Иногда дымил, если казначей экономил. Но служители всё равно называли его частицей Вечного Огня, и никто не смеялся. Вера, как быстро понял Радек, не требует, чтобы вещь была правдой. Достаточно, чтобы за сомнение били. Отец Илларий, толстый священник с мягкими щеками и голосом колокола, читал наставления. — Скверна приходит не в рогах и не с хвостом, дети мои. Скверна приходит в жалости. В сомнении. В вопросе: «А вдруг он невиновен?» Запомните: невиновному нечего бояться света. Бруно однажды шепнул: — Особенно если светят ему в глаза раскалённым железом. Радек не удержался и фыркнул. Отец Илларий замолчал. — Бруно. — Да, святой отец? — После молитвы останешься. Бруно остался. Получил десять ударов плетью по спине от капитана Крейца и вечером всё равно смеялся, хотя осторожно, чтобы не разошлась кожа. — Не повторяй моих ошибок, свечник, — сказал он Радеку. — Шути тише. — Ты идиот. — Зато опытный. Капитан Вальтер Крейц не шутил никогда. Он был не похож на тех, кого Радек представлял себе карателями. Не огромный, не красномордый, не пьяный. Высокий, сухой, с коротко остриженными седыми волосами, хотя ему едва ли было больше сорока. Говорил тихо. Не повышал голоса даже тогда, когда ломал людям пальцы. Особенно тогда. — Гнев мешает делу, — сказал он однажды, когда Радек впервые стоял в комнате дознания. — Запомни, Заремба. Гнев хорош для толпы. Для костра. Для проповеди. Здесь он вреден. Комната была каменная, без окон. В углу стояло ведро. На столе лежали ножи, щипцы, иглы, кожаные ремни и чистые тряпки. Чистые тряпки показались Радеку страшнее ножей. К стене был привязан мужчина с лицом лавочника. На нём не было рубахи. Кожа на груди блестела от пота. — Его зовут Олгерд Мильх, — сказал Крейц. — Продавал свечи, масло и сушёный горох. Жена донесла, что он хранил амулет с эльфийскими знаками и по ночам говорил с тенью. — Жена донесла? — Да. — А почему? Крейц посмотрел на него. — Потому что он бил её. Потому что она любит соседа. Потому что он действительно говорил с тенью. Потому что ей пообещали часть имущества. Потому что боится за детей. Потому что всё вместе. Причины не имеют значения, пока мы не найдём истину. — А если не найдём? — Найдём признание. Радек сглотнул. — Это не одно и то же. Крейц чуть заметно улыбнулся. — Ты быстро учишься. Это хорошо. Теперь научись понимать, когда различие важно. Лавочник Олгерд плакал ещё до того, как его тронули. — Я не колдун, — повторял он. — Господа, я не колдун. Амулет от боли в спине. Купил у краснолюда. Клянусь Огнём, купил у краснолюда. — У какого? — спросил Крейц. — Не знаю. Рыжий. С бородой. Бруно, стоявший у двери, хмыкнул. — Рыжий краснолюд с бородой. Найдём быстро. Их всего половина города. Крейц даже не обернулся. — Молчать. Бруно замолчал. Радеку велели держать ведро. Он держал. Сначала Крейц задавал вопросы. Спокойно, почти вежливо. Потом дал знак Семену Хольцу. Семен был худой, бледный, с тонкими губами и глазами человека, который находил удовольствие в правильных словах. Он знал наизусть столько молитв, указов и цитат из храмовых трактатов, что мог бы задушить ими человека без помощи верёвки. Иногда так и делал. — По третьему наставлению о сокрытии скверны, — произнёс Семен, раскрывая маленькую книжицу, — упорствующий во лжи уже есть служитель лжи. — Я не лгу, — прошептал Олгерд. — Упорствует, — сказал Семен. Крейц взял щипцы. Радек смотрел. Потом смотрел в пол. Потом снова смотрел, потому что Крейц сказал: — Глаза подними. Ты здесь не для того, чтобы прятаться. После первого допроса Радека вырвало во дворе. Бруно стоял рядом и заботливо держал его за воротник, чтобы не испачкал куртку. — Ничего, — сказал он. — Первый раз все блюют. — Ты тоже? — Нет. — Врёшь. — Конечно. Но красиво. Олгерд признался к вечеру. В чём именно — Радек уже плохо понимал. В амулете. В разговоре с тенью. В том, что тень имела голос умершей матери. В том, что краснолюд был не краснолюд, а бес. В том, что жена его не лгала. В том, что он любил жену. В том, что ненавидел жену. В том, что готов назвать ещё троих, только пусть прекратят. Когда его увели, Крейц велел Радеку вымыть стол. — Он правда виноват? — спросил Радек. Крейц снял перчатки. — Амулет был настоящий. Эльфийская работа. — Это преступление? — В нынешнее время достаточно. — Он колдовал? — Возможно. — А если нет? Крейц сложил перчатки аккуратно, палец к пальцу. — Заремба, ты хочешь жить в мире, где виноваты только виновные. Такого мира нет. Есть город. В городе страх. Страх нужно направлять. Если не направишь — он разольётся и смоет всех. — Значит, мы берега? — Мы плотина. — А если плотина давит людей? — Люди предпочитают быть раздавленными по одному, чем утонуть всем вместе. Они просто не любят это признавать. Радек тогда не поверил. Через год поверил почти полностью. Через два сам повторял эти слова новеньким. Сначала он был хорошим служкой. Потом — хорошим младшим охотником. Потом просто хорошим охотником, а слово «хороший» в таких местах быстро теряло прежний смысл. Ему выдали меч после дела о белошвейке. Белошвейку звали Эльжбета. Она шила нижние рубахи для купеческих жён и, по словам доносчицы, могла «пришивать мужскую силу к чужому поясу». Доносчица была её соседкой. Ещё выяснилось, что обе сдавали угол одному и тому же подмастерью. Подмастерье был красив, глуп и убежал из города сразу после ареста Эльжбеты, что сделало его, по мнению Семена, «явным пособником скверны», а по мнению Бруно — «мужиком с нюхом». Эльжбета не призналась. Её били. Морили холодом. Держали без сна. Показывали свидетельские показания, в которых соседка путалась так сильно, что даже Бруно сказал: «Баба врёт хуже, чем я трезвым». Эльжбета всё равно не призналась. Крейц был недоволен не её упорством, а качеством дела. Он не любил грязно сшитых обвинений. Плохо сшитое обвинение, говорил он, рвётся на людях и пачкает форму. Но дело уже услышала толпа. Толпа не любит, когда ей обещают ведьму, а потом дают женщину, которую, может быть, зря арестовали. Толпа чувствует себя обманутой и начинает искать обманщиков. Поэтому Эльжбету всё же вывели на суд. Радек стоял рядом с помостом. Ему было двадцать. Эльжбета смотрела на людей и молчала. Когда священник спросил, раскаивается ли она, женщина плюнула ему под ноги. Толпа взвыла. Один мужчина кинул камень. Камень летел в священника, потому что мужчина был пьян, но попал Эльжбете в висок. Она качнулась, верёвки удержали. Тогда из толпы полезли двое. Не родственники. Не знакомые. Просто люди, которым хотелось участвовать. Один с ножом, другой с дубиной. Стражники замешкались. Бруно был слишком далеко. Семен читал молитву и не видел ничего, кроме текста. Радек вытащил меч у стоявшего рядом охотника и ударил первого нападавшего плашмя по лицу. Тот рухнул. Второго ударил в живот коленом, выбил нож и приставил чужой меч к горлу. — Назад, — сказал Радек. Толпа притихла. Это было новое чувство: когда сотни глаз смотрят на тебя и вдруг слушаются. Крейц потом вызвал его к себе. — Зачем? — Что зачем? — Остановил их зачем? — Они мешали казни. — Казни? — Закону. Крейц долго смотрел на него, и Радек не знал, правильно ответил или нет. — Хорошо, — сказал капитан наконец. — Очень хорошо. На следующий день ему выдали меч. Не новый, но добротный. Церковная сталь. Простая гарда. Рукоять, обтянутая тёмной кожей. На навершии — маленький знак пламени. — Носи с умом, — сказал Крейц. Бруно, стоявший рядом, добавил: — А бей без него. Ум в драке мешает. Радек повесил меч на пояс и почувствовал тяжесть. Не физическую. Физически меч был удобный. Подогнанный. Хороший. Просто в этот день ему стало легче смотреть людям в глаза, если они были связаны. Той же зимой он впервые отпустил виновную. Или невиновную. Или просто девочку. Её звали Ягна, ей было лет двенадцать, может меньше. Она воровала на рынке. Попалась не на серебре, как говорили сначала, а на медном подсвечнике из пристройки храма. Подсвечник был дешёвый, но храмовый. Это делало его бесконечно ценнее. Семен требовал допроса. По уставу кража храмового имущества могла скрывать «осквернительное намерение». Бруно сказал, что у девки руки тонкие, вывихнуть легко. Адам Нырка, новый охотник, тихий и прыщавый, предложил просто отдать её стражникам. — Стражники возьмут деньги и выпустят, — сказал Семен. — У неё нет денег. — Значит, кто-то заплатит телом. Ягна сидела на лавке, босая, с грязной косой, и смотрела в пол. Не плакала. Бедные дети быстро учатся, что слёзы имеют цену только до определённого возраста. Потом за них могут ударить. Радек стоял у двери и думал о Мирке. Не о мёртвой. О живой. С яблоком под рубахой, с дерзким взглядом, с фразой: «Честных хоронят легче». — Я разберусь, — сказал он. Семен поднял глаза. — Ты? — Капитан велел мне учиться вести мелкие дела. Это было враньё. Но сказал он уверенно. Семен не любил нарушений порядка, зато любил, когда люди ссылались на начальство. Он поморщился, но кивнул. Радек вывел Ягну во двор. — Украла? Она молчала. — Я спрашиваю не для молитвы. Украла? — Да. — Зачем? — Продать. — Зачем? — Хлеб. — Врёшь. Она подняла голову. Глаза у неё были светлые, злые. — Мясо. Довольный? — Для кого? — Для брата. У него нога гниёт. — Где живёшь? — Не скажу. — Правильно. Он достал из кошеля два медяка. Потом ещё один. Три — как когда-то лекарю. Смешная сумма. Огромная сумма. Ничтожная сумма. В зависимости от того, кто держит её в руке. — Бери. Она не взяла. — Это ловушка? — Да. Возьмёшь — отпущу. Не возьмёшь — верну Семену. Он умный, найдёт в тебе демона. Может, двух. Ягна схватила монеты. — Беги к западным воротам. Не через рынок. И подсвечники больше не трогай. Красть у бедных безопаснее. Их хотя бы никто не защищает. Она смотрела на него несколько мгновений, будто пыталась понять, чудовище он или просто взрослый. — Ты охотник? — Да. — На ведьм? — Да. — А ведьмы бывают? Радек хотел ответить уставом. Получилось иначе. — Бывают. — А я? — Нет. — Откуда знаешь? Он не знал. — Беги. Она убежала. Вечером Семен спросил, где девчонка. — Передал стражникам, — сказал Радек. — Кому? — Рыжему. — В городской страже трое рыжих. — Значит, одному из них. Семен смотрел подозрительно. Бруно смотрел весело. Крейц, проходивший мимо, задержался на секунду. — Мелкие дела учат лучше крупных, — сказал капитан. Радек не понял, знал ли тот правду. Впрочем, у Крейца была такая манера: он часто знал, но не всегда считал нужным наказывать. Это заставляло бояться его сильнее. Годы не идут. Они накапливаются. Сначала по одному делу. Потом по десятку. Потом лица начинают сливаться. Старуха, лавочник, белошвейка, эльф, повитуха, аптекарь, писарь, девка из борделя, мальчишка с кривой рукой, нелюдь с неправильными ушами, старик, который просто молчал слишком долго. У каждого было имя. У каждого — мать, отец, дети или хотя бы человек, который мог бы вспомнить его без отвращения. Но в бумагах имена становились строками, строки делами, дела приговорами, а приговоры пеплом. Радек научился не запоминать. Запоминание мешало. Семен говорил: — Личное чувство есть трещина, через которую проникает ложь. Бруно говорил: — Не смотри на баб, если красивые. Не смотри на старух, если похожи на твою. Не смотри на детей вообще. Дети — самая вредная часть работы. Крейц говорил: — Если не можешь сделать дело чисто, сделай быстро. Если не можешь быстро, сделай так, чтобы остальные поняли необходимость. Гуго Рейс говорил мало. Он всё ещё появлялся в храмовом дворе, кормил бедных, говорил с вдовами, иногда приносил охотникам списки доносов. Радек видел, что Гуго не похож на отца Иллария. Тот любил кафедру. Гуго любил углы, где люди плачут, не желая, чтобы их видели. Однажды Радек спросил его: — Ты веришь во всё это? Гуго сидел на ящике у склада, чинил порванную перчатку. Пальцы у него были ловкие, почти женские. — Во всё — нет. — А служишь. — И ты. — Я другое дело. — Все так говорят. — Я ловлю скверну. — Иногда. Радек нахмурился. — Ты хочешь сказать, что мы жжём невиновных? Гуго поднял на него глаза. — Ты хочешь, чтобы я сказал «нет». — Я хочу правду. — Нет. Ты хочешь правду, которая позволит спать. Радек шагнул ближе. — Осторожнее, святой отец. — Я не святой. — Это заметно. Гуго усмехнулся. — Уже хорошо. Святые чаще всего самые опасные. Им всё разрешает собственная чистота. — А нам? — Вам разрешает приказ. — И что хуже? Гуго снова принялся за перчатку. — Смотря кто держит факел. Радек ушёл злой. Ночью ему снилась Мирка. Не часто. Раз в месяц, может реже. В снах она не росла. Ей всегда было десять. Она сидела на столе в отцовской лавке, болтала ногами и смотрела, как Радек чистит меч. — Красивый, — говорила она. — Мечи не красивые. — Врёшь. Этот красивый. — Он служебный. — Тогда служебно красивый. Он во сне смеялся. Потом замечал, что лезвие не отмывается. На нём была сажа. Не кровь. Сажа. Он тёр тряпкой, плевал, скрёб ногтем, но сажа оставалась. Мирка наклонялась и нюхала воздух. — От тебя пахнет палёным мясом. После таких снов Радек больше не шёл к бадье. Лежал на тюфяке, смотрел в темноту и ждал утра. Это называлось стойкостью. В двадцать два он впервые сам вёл дознание. Обвиняемым был эльф по имени Иорвет — не тот знаменитый, о котором пугали детей и солдат, а простой портовый грузчик. То ли ему не повезло с именем, то ли родители имели дурное чувство юмора. Его обвиняли в том, что он передавал письма скоя’таэлям. Письма нашли. Правда. В письмах было не о восстании. О еде, лекарствах и двух детях, которых надо переправить из города, потому что их мать повесили за помощь белкам. Но закон не любил оттенков. Закон вообще был как дешёвая свеча: коптил, но считалось, что светит. Иорвет молчал. Радек сидел напротив, на столе между ними лежали письма. — Кто получатель? Молчание. — Кто передал? Молчание. — Дети где? Иорвет поднял глаза. Зелёные, узкие. Ненависти в них было меньше, чем усталости. — Уже далеко, dh’oine. — По-человечески говори. — А ты по-человечески спрашивай. Бруно, стоявший у двери, хмыкнул. — О, этот с языком. Люблю таких. Уши потом тоже можно снять? На память. Радек не обернулся. — Выйди. — Чего? — Выйди, сказал. Бруно удивился, но вышел. Возможно, потому что Радек уже был с мечом, формой и правом отдавать такие приказы. Возможно, потому что хотел посмотреть, что будет дальше. Радек снова посмотрел на эльфа. — Мне нужны имена. — Мне тоже много чего нужно. — Если скажешь, умрёшь быстро. — Это должно склонить меня к разговору? — Обычно склоняет. — Вы, люди, удивительные. Сначала делаете смерть подарком, потом гордитесь щедростью. Радек ударил его. Не сильно. Не так, как учил Бруно. Просто чтобы прекратить разговор. Эльф сплюнул кровь на пол. — Имена, — повторил Радек. — У меня их много. Мать дала одно. Люди дали другое. Солдаты третье. Твоя церковь четвёртое. Какое хочешь? Радек ударил снова. Дознание длилось почти весь день. Иорвет не назвал никого. К вечеру у него были сломаны два пальца, рассечена губа, выбит зуб. Он всё равно молчал. Семен сказал: — Упорство подтверждает вину. Крейц сказал: — Иногда упорство подтверждает только упорство. — Что с ним делать? — спросил Радек. Крейц посмотрел на письма. — Повесить. Публично. Без костра. — Почему без костра? — Потому что дело политическое, не ведьмовское. Не мешай инструменты, Заремба. Топором можно рубить мясо, но поваром от этого не станешь. Ночью Радек принёс эльфу хлеб. Не из жалости. Он сказал себе, что не из жалости. Просто повешенный с пустым желудком выглядел бы неопрятно. Просто Гуго когда-то дал ему хлеб у могилы. Просто хлеб черствел. Иорвет взял кусок одной рукой. Пальцы другой были перебинтованы криво. — Я должен благодарить? — Нет. — Хорошо. Не буду. — Ты мог спасти себя. Эльф жевал медленно. — Ты правда так думаешь? — Я предложил. — Ты предложил выбрать, кто умрёт вместо меня. — Это мир такой. — Нет. Мир — это дождь, камень, дерево, болото, волк, старость. А это — вы. Радек хотел ударить его ещё раз. Не ударил. — Завтра тебя повесят. — Знаю. — Не боишься? Эльф посмотрел на хлеб. — Боюсь. Просто ты ждал, что я покажу это тебе. Не дождёшься. Наутро его повесили. Когда тело дёрнулось в петле, Радек не отвернулся. Это тоже называлось стойкостью. К двадцати трём он уже умел говорить с толпой. Не как священник. У него не было красивого голоса отца Иллария, не было мягкой силы Гуго. Зато была форма, меч и лицо человека, который не шутит. Толпе иногда нужно именно это. Перед казнью аптекаря Вронского, у которого нашли запрещённые порошки, народ волновался. Аптекарь лечил многих. У кого-то он принимал роды. Кому-то спас ногу. Кому-то дал снадобье бесплатно. Это усложняло дело. Отец Илларий говорил долго и плохо. Слишком много о скверне, слишком мало о тех, кому аптекарь помог. Люди начали переглядываться. Кто-то пробормотал, что Вронский не худший человек. Кто-то сказал, что порошки порошками, а без него зимой дети дохнуть будут чаще. Крейц толкнул Радека локтем. — Иди. — Что? — Говори. — Я не священник. — Вот и хорошо. Радек вышел вперёд. Площадь гудела. Аптекарь стоял у столба, белый как мука. Не старый ещё. С бородой, в хорошей рубахе. На Радека он смотрел с надеждой, и это было неприятно. Радек поднял руку. — Молчать. Не сразу, но замолчали. — Вы знаете Вронского, — сказал Радек. — Он лечил ваших детей. Ставил кости. Давал капли от кашля. Брал деньги, когда были. Не брал, когда не было. Это правда. Толпа стала тише. Отец Илларий помрачнел. — И потому, — продолжил Радек, — его грех хуже. Чужаку мы не доверяем. Врага встречаем у ворот. А этот стоял у постели ваших больных. Давал им в рот порошки, состав которых скрывал. Писал письма магам. Хранил у себя знаки, запрещённые церковью и городским правом. Хороший человек, который служит скверне, опаснее злого. Злого видно. Хорошему открывают дверь. Кто-то в толпе сказал: — А если он лечил? Радек повернулся на голос. — Яд тоже может снять боль. До смерти. Это было грубо. Нечестно. Убедительно. Толпа качнулась. Уже не в сторону сомнения. В сторону костра. Позже Крейц сказал: — Ты понял главное. — Что именно? — Люди редко верят доводам. Люди верят страху, если страх уважает их память. — Я соврал. — Нет. Ты выбрал нужную часть правды. — Это ложь. — Это служение. Радек хотел возразить. Не возразил. В ту ночь он впервые уснул без снов. На следующий год холера вернулась в другой квартал. Не так страшно, как в год Мирки. Меньше смертей. Больше порядка. Церковь быстро выставила оцепление. Стража закрыла улицы. Богатые дома заперли ворота. Бедным приказали не выходить. Те, кто выходил, получали дубиной по спине. Те, кто пытался прорваться к колодцам, получали сильнее. Радек стоял в оцеплении трое суток. На второй день к нему подбежала женщина с ребёнком на руках. Ребёнок был завёрнут в тряпку, лица почти не видно. Женщина плакала и пыталась пройти. — Назад, — сказал Радек. — У него жар. Мне к лекарю. — Карантин. — Он умрёт. — Назад. — Господин, прошу. Господин охотник. Он один у меня. Она попыталась проскользнуть мимо. Радек схватил её за плечо. Женщина упала на колени. — Вы же люди, — сказала она. Это была плохая фраза. Такие фразы всегда били туда, где броня тоньше. Бруно рядом буркнул: — Оттащи её. Радек наклонился. — Где живёшь? — У старого колодца. Дом с синей дверью. — Муж? — Помер. — Ещё дети? — Нет. Радек посмотрел на ребёнка. Из тряпки торчала маленькая рука. Очень маленькая. Он вспомнил Мирку. Потом вспомнил, что болезнь не спрашивает возраст. Что один прорыв через оцепление — и мор пойдёт дальше. Что город держится на приказах, как гнилая крыша на последней балке. Что жалость — дверца. — Назад, — повторил он. Женщина завыла. Он оттащил её за плечи и передал двум служкам. — Не бить, — сказал он. Бруно посмотрел на него. — Милосердный стал? — Если её избить, завтра она не сможет воду носить. — Умный ответ. Почти верю. Женщина кричала ему вслед проклятия, пока голос не сорвался. К вечеру Радек отправил в дом с синей дверью мешочек сухарей и флягу кипячёной воды. Через мальчишку-посыльного. Без имени. Наутро узнал, что ребёнок умер. Женщина выжила. Он не знал, что с этим делать. Поэтому ничего не сделал. К двадцати четырём он уже не мыл руки после казней. Иногда только перед едой. Иногда забывал и это. В пристройке за храмом его уважали. Бруно называл его уже не свечником, а Радеком. Семен спорил с ним о трактовках устава. Адам Нырка, который за два года из прыщавого труса превратился в бледного труса с жестокими глазами, старался держаться рядом. Новички смотрели на Радека так, как он когда-то смотрел на старших: с завистью, страхом и надеждой, что однажды тоже перестанут дрожать. Один из новичков, парень по имени Лешек, спросил его после дознания: — А если они правда невиновны? Радек чистил меч. На клинке была кровь. Не много. Просто тёмная полоска у гарды. — Кто? — Ну... они. — Все? — Нет. Кто-то. Радек провёл тряпкой по стали. — Невиновность не всегда спасает. Лешек побледнел. — Это как? — Это никак. Запоминай. Мы не боги. — Но служим Богу. Радек посмотрел на него. — Вот поэтому и не боги. Лешек не понял. Радек тоже не до конца понял, что сказал. Слова иногда приходили из какого-то места, куда он старался не заглядывать. Вечером его вызвал Крейц. Капитан сидел за столом. Перед ним лежали бумаги, сургуч, маленький нож и кружка холодного вина. На стене висела карта окрестных земель с отметками. Красные точки. Чёрные кресты. Названия деревень, которые для Радека ничего не значили. — Садись. Радек сел. — Ты хорошо работаешь. — Служу Огню. — Не надо храмовых фраз. Они для священников и дураков. Ты хорошо работаешь, потому что умеешь делать неприятное без лишнего удовольствия. — Бруно делает с удовольствием. — Бруно полезен в дверях, драках и пьянках. В делах он топор. Топор нужен, но топором не шьют. — А я? — Игла, когда надо. Нож, когда приходится. Радек не знал, похвала это или угроза. У Крейца часто было и то и другое. — Есть люди, — продолжил капитан, — которые думают, что жестокость начинается, когда человек злится. Ошибка. Злость быстро выгорает. Настоящая жестокость начинается, когда человек убеждён в необходимости. — А мы? — Мы должны быть необходимостью. Крейц встал, подошёл к карте. — Город гниёт. Королевства гниют. Маги интригуют. Нелюди точат ножи. Крестьяне верят любой бабке с сушёной жабой. Купцы покупают любые законы. Священники думают о пожертвованиях. Стража — о взятках. Если всё это оставить, будет резня. Не наша. Хуже. Беспорядочная. — А наша лучше? Крейц повернулся. — Наша хотя бы знает, зачем. Радек молчал. — Ты всё ещё задаёшь неправильные вопросы, Заремба. Это хорошо. Пока человек задаёт неправильные вопросы, он может услышать правильный приказ. — А если приказ неправильный? Крейц подошёл ближе. — Тогда молись, чтобы тот, кто его отдал, был умнее тебя. — А если нет? Капитан посмотрел ему прямо в глаза. — Тогда мир устроен хуже, чем тебе хотелось бы. Но ты ведь уже знал это, когда хоронил сестру. Радек почувствовал, как что-то холодное шевельнулось в груди. — Не говорите о ней. — Почему? — Не надо. — Вот. Там у тебя слабое место. Не потому что ты любил её. Любовь сама по себе не слабость. Слабость — когда мёртвые начинают судить живых. — Мёртвые молчат. — Нет. Это живые плохо слушают. Крейц вернулся к столу и взял одну бумагу. — Через месяц тебя переведут в выездную группу. Дальние дела. Меньше городского шума. Больше грязи. Больше пользы. — С кем? — Бруно. Семен. Нырка. Ещё несколько. Я поведу. — Что за дело? — Пока мелкое. Деревни, доносы, слухи о ведьмовстве. Проверим. Почистим, если надо. Радек кивнул. — Радослав. Он поднял глаза. Крейц редко называл людей полными именами. — Да? — Не думай, что ты стал камнем. — Я и не думаю. — Думаешь. Все думают, когда перестают плакать. Камни не служат. Они лежат. Нам нужны люди. — Зачем? — Чтобы, когда понадобится, им было больно. И они всё равно сделали. На этом разговор закончился. Последний месяц в Новиграде прошёл быстро. Быстрые дни хороши тем, что в них мало места для совести. Утром — молитва. Потом допрос. Потом обход. Потом бумага. Потом казнь. Потом пиво. Потом сон. Иногда драка. Иногда шлюха. Иногда проповедь. Иногда всё вместе, если день был удачный. Радек стал пить больше. Не как Бруно, который пил с радостью человека, нашедшего жидкую версию Бога. Радек пил тихо. Чтобы уснуть. Чтобы не слышать колокола. Чтобы деревянная лошадка не казалась слишком тяжёлой за пазухой. Он всё ещё носил её. Однажды Семен заметил. — Что это? Радек сидел на лавке и чинил ремень. Лошадка выпала, когда он наклонился. Уродливая, потемневшая от времени, с одной короткой ногой. Семен поднял её двумя пальцами, как улику. — Идол? Радек медленно встал. — Отдай. — Я спросил. — Я ответил. — Ты ничего не ответил. Бруно, сидевший рядом с кружкой, вдруг сказал: — Отдай, книжная вошь. Семен нахмурился. — Не вмешивайся. — Вмешался уже. Отдай. У каждого мужика должна быть какая-нибудь глупость, которую не трогают. У меня вот ты. Адам Нырка захихикал. Семен покраснел, но лошадку бросил на стол. — Детские вещи размягчают. Радек взял фигурку. — Тогда не трогай. Вдруг и тебя размягчит. Бруно расхохотался. Позже, когда все разошлись, Бруно сел рядом. — Сестры? Радек посмотрел на него. — Что? — Игрушка. Сестры была? Радек хотел сказать, чтобы тот заткнулся. Но Бруно смотрел не насмешливо. — Да. — Моя младшая любила стеклянные бусины, — сказал Бруно. — Красные. Думала, рубины. Я ей принёс однажды целую нитку. Украл у купчихи. Получил за это так, что неделю сидеть не мог. А она всё равно смеялась. — Где она? Бруно сделал глоток. — Сдохла. — От чего? — От людей. Он сказал это просто. Без подробностей. И впервые за всё время Радек не спросил. Бруно посмотрел в кружку. — Поэтому я и говорю, свеч... Радек. Не смотри на детей. Не помогает. — Что помогает? — Ничего. Но пиво старается. Он поднял кружку. Радек почти улыбнулся. На рассвете выездная группа покинула Новиград. Восемь человек. Капитан Крейц. Бруно Кривой. Семен Хольц. Адам Нырка. Радослав Заремба. Ещё трое: братья Оскар и Витт, молчаливые бывшие солдаты, и молодой Лешек, который всё ещё слишком часто спрашивал «почему». Лошади шли тяжело. Небо было низкое, серое, как грязная простыня. За спиной оставались стены Новиграда, башни храмов, дым, колокола, лавка отца, могилы за городом и всё, что Радек когда-то называл жизнью. Бруно ехал рядом и жевал сушёное мясо. — Люблю дорогу, — сказал он. — Почему? — В городе все рожи знакомые. Убьёшь кого-нибудь — потом его тётка плюёт в суп. В деревнях проще. Сжёг, уехал, красота. — Ты скотина. — Зато честная. Семен, ехавший впереди, обернулся. — Честность без благочестия есть гордыня. Бруно показал ему неприличный жест. — А это что? — Народное богословие. Даже Крейц чуть заметно усмехнулся. Дорога тянулась через поля, перелески, придорожные корчмы, где пиво было похоже на мочу, а моча, возможно, на пиво. Они разбирали доносы. В одном селе старуху обвинили в порче, потому что у старосты не вставал. Крейц выслушал, посмотрел на старосту и велел высечь его самого за ложный донос. Бруно потом три дня вспоминал это как праздник справедливости. В другом месте нашли настоящую магическую дрянь: амулеты, кровь в глиняной миске, кости младенцев. Повитуха оказалась не ведьмой из сказок, а просто испуганной женщиной, которая поверила бродячему колдуну, что так можно «отвести смерть от дома». Смерть не отвели. Дом сожгли. Повитуху тоже. Лешек после этого молчал два дня. На третий спросил Радека: — А если она не хотела зла? Они сидели у костра. Остальные спали или делали вид. — Хотеть мало, — ответил Радек. — Но она пыталась спасти детей. — Костями других детей. Лешек побледнел. — Мир мерзкий. — Ты поздно заметил. — А Огонь? Радек посмотрел на пламя костра. Обычное. Жёлтое. Трескучее. Оно грело сапоги, сушило плащи, варило похлёбку. То же пламя могло сжечь дом. Или старуху. Или девочку у столба, если так решат люди. — Огонь не виноват, — сказал Радек. — Он жжёт, что ему дают. — А мы? Радек не ответил сразу. — Мы подносим. Лешек долго смотрел на него. — Это звучит плохо. — Молись, чтобы звучало хуже, чем есть. Но ночью Радек сам не смог уснуть. Он лежал под плащом, слушал, как в темноте фыркают лошади, как Бруно сопит, как где-то далеко кричит ночная птица. Деревянная лошадка лежала у него в кулаке. Он больше не понимал, зачем держит её. Память? Наказание? Детская глупость? Последняя вещь из дома? Или просто кусок дерева, который пережил тех, кто был лучше его. Он закрыл глаза. И снова увидел Мирку. Она сидела у костра, босая, в той самой рубахе, в которой её хоронили. Но чистой. Волосы заплетены криво, как она любила. — Ты стал важный, — сказала она. — Спи. — Я и так сплю. — Тогда молчи. — Не умею. — Знаю. Она смотрела на него внимательно. — Ты теперь плохих жжёшь? — Да. — Всех? — Кого надо. — Кто говорит, кого надо? — Закон. Церковь. Капитан. — А ты? Радек во сне нахмурился. — Что я? — Ты говоришь? Он хотел ответить. Не смог. Мирка наклонилась ближе, сморщила нос. — От тебя опять пахнет. — Дымом? — Нет. — Чем? Она не ответила. Проснулся он перед рассветом. Серое небо только начинало светлеть. У костра остались угли. Белый пепел лежал сверху тонкой коркой, и под ним ещё теплилось красное. Радек долго смотрел на пепел. Потом встал, затянул ремень с мечом и пошёл будить остальных. В двадцать пять лет Радослав Заремба уже не был мальчишкой с дубинкой. Он стал охотником Вечного Огня. Не лучшим. Лучших в таком деле не бывает, только дольше выжившие. Он умел читать донос и видеть, где в нём зависть, где страх, где правда, а где соседская драка за межу. Умел связать человека так, чтобы тот не умер раньше времени. Умел говорить с толпой. Умел молчать рядом с костром. Умел ударить первым, если видел, что разговор станет лишним. И всё же иногда, редко, слишком редко, что-то в нём шевелилось. Когда ребёнок плакал без звука. Когда старик просил не убивать козу, потому что коза была последней. Когда женщина у столба смотрела не на священника, не на толпу, а прямо на него. В такие мгновения Радек чувствовал не жалость даже. Жалость была запрещённым словом, и он давно научился обходить её стороной. Он чувствовал усталость. Глухую, тяжёлую, как мокрый плащ. Тогда он говорил себе: слабость — дверца. И закрывал её. Очередное дело пришло в конце дождливой недели, когда дороги стали похожи на раскисшую кашу, а сапоги у всех пахли болотом. Крейц собрал отряд в корчме при тракте. На столе лежало письмо, запечатанное грубым сургучом. Не городская бумага. Деревенская. Неровные строки, кляксы, следы грязных пальцев. — Деревня Липки, — сказал капитан. — Два дня пути на юг, потом через болото. Староста пишет о ведьме. Девка-травница. Скот дохнет. Ребёнок мельника умер. Люди волнуются. Бруно зевнул. — Ведьма? — Возможно. Семен перекрестился знаком Огня. — Нужно очистить. Крейц посмотрел на него. — Нужно проверить. — Разумеется, капитан. Проверить и очистить. Адам Нырка хихикнул. Лешек, уже не такой молодой глазами, но всё ещё молодой лицом, спросил: — Если люди волнуются, лучше поспешить? Крейц сложил письмо. — Люди всегда волнуются. Иногда ведьма виновата. Иногда дождь. Иногда мельник плохо мыл руки. Наша работа — выяснить, кого сжечь, если без этого нельзя. Радек молчал. Почему-то слово «девка» зацепилось за что-то внутри. Не больно. Просто как крючок за ткань. — Заремба, — сказал Крейц. — Да? — Факелы проверишь сам. В болотах сыро. Бруно ухмыльнулся. — Наш Радек знает толк в факелах. Семен сказал: — Первый огонь не забывается. Радек посмотрел на них. Потом на свои руки. Они были чистые. Он давно уже не мыл их без причины. — Проверю, — сказал он. Ночью, перед выходом, ему снова приснилась Мирка. На этот раз она стояла далеко, в конце мокрой дороги. В руках держала свою деревянную лошадку. Только лошадка была чёрная, обугленная, с красным угольком вместо глаза. — Не продавай, — сказала Мирка. — Не продал. — Врёшь. — Нет. — Продал. — Кому? Она посмотрела мимо него, туда, где горел невидимый костёр. — Им. Радек проснулся до рассвета. В общей комнате корчмы было темно. Кто-то храпел. За окном шумел дождь. Крыша протекала, и капля падала в миску с ровным, упрямым звуком. Кап. Кап. Кап. Радек сел, достал из-за пазухи деревянную лошадку и посмотрел на неё. Она была целая. Потемневшая, уродливая, с короткой ногой. Он хотел помолиться. Не смог вспомнить ни одной молитвы так, чтобы слова не казались чужими. Тогда он просто сжал лошадку в кулаке, пока не заболели пальцы, и прошептал в темноту: — Я служу свету. Темнота не возразила. Это было почти милосердно.
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник