Помни его, любя меня

NC-17
В процессе
12
Вселенная:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 412 страниц, 177 062 слова, 39 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
12 Нравится 75 Отзывы 0 В сборник

Глава 7. Часть. 5. Изморозь

Настройки
Изморозь — это когда холод оседает на ветках тонким, хрупким слоем, и всё вокруг становится белым, прозрачным, почти невесомым. Изморозь не убивает — она замирает, оставляя после себя тишину, которая длится до первого тепла. Изморозь благоволит тем, кто помнит, что зима не вечна. Лионель Савиньяк въехал во двор замка ранним утром. Ветер уже разогнал туман, и солнце пробивалось сквозь редкие облака, освещая мокрый двор, стены, сложенные из светлого камня, и черепичные крыши, которые блестели после ночной влаги. Он спешился сам, не дожидаясь конюха, бросил поводья мальчишке, который выбежал из конюшни, и направился к главному входу. Внутри замка было тихо — не той тревожной тишиной, которая предшествует беде, а той, которая наступает, когда беда уже здесь и все просто ждут. Голоса слуг доносились откуда-то издалека, но они были приглушёнными, осторожными, словно люди боялись нарушить покой, который воцарился в этих стенах. Савиньяк шёл по коридорам, и его шаги гулко отдавались в пустых каменных переходах. Никто не остановил его, никто не спросил, кто он и что ему нужно. Он знал этот замок почти так же хорошо, как свой собственный, и он знал, где искать Валентина. В конце коридора он увидел Антонию. Она стояла у окна и смотрела на море, и её лицо было бледным, почти серым в утреннем свете. Она повернулась, когда услышала его шаги, и её глаза встретились с его взглядом. — Лионель, — сказала она, и голос её был ровным, но в нём слышалась та тягучая усталость, которая появляется у людей, которые слишком долго ждали и знают, что ждать осталось недолго. — Ты вовремя. Эрея Придд умирает, и Валентин сидит рядом с ней, не отходит ни на шаг. Она не сказала больше ни слова, но он понял всё без объяснений. Савиньяк кивнул и пошёл дальше по коридору, и Антония не остановила его. Она только смотрела ему вслед, и её пальцы сжимали край плаща. Он нашёл комнату быстро — дверь была приоткрыта, и он увидел Валентина. Тот сидел у постели Ангелики, и его голова была опущена так низко, что почти касалась одеяла. Его плечи были ссутулены, и он не двигался, только иногда его пальцы чуть заметно поглаживали руку матери, словно он пытался удержать её здесь, в этом мире, силой своей любви.

***

Валентин не слышал, как открылась дверь. Он не слышал шагов Савиньяка. Он слышал только дыхание матери — тихое, прерывистое, такое хрупкое, что казалось, оно вот-вот оборвётся, и он боялся даже дышать, чтобы не ускорить этот момент. Он сидел на низкой скамье, придвинутой вплотную к кровати, и держал её руку в своих ладонях. Её пальцы были холодными, и он сжимал их, пытаясь передать ей своё тепло, своё дыхание, свою жизнь. Ангелика открыла глаза не сразу. Сначала она просто лежала с закрытыми веками, и только когда Валентин погладил её пальцы, она медленно, с усилием, приподняла веки. Её взгляд был ясным, почти прозрачным, и когда она увидела его, на её губах появилась улыбка. — Валентин, — сказала она, и голос её был чистым, без хрипа, без той тяжести, которая слышалась в последние дни. — Ты здесь. Я знала, что ты будешь здесь. Ты всегда был рядом, когда я нуждалась в тебе, даже когда я не умела просить тебя об этом. — Я здесь, мама, — ответил он, и голос его дрогнул. — Я никуда не уйду. Я останусь с тобой столько, сколько нужно. Я не оставлю тебя одну. — Я знаю, что ты не оставишь меня, — сказала она, и в голосе её слышалась та же мягкая уверенность, которую он помнил с детства, когда она садилась на край его кровати, когда он боялся засыпать, и гладила его по голове, говоря, что всё будет хорошо. — Ты всегда был рядом. Ты был моим самым сильным ребёнком, Валентин. Ты был моим спасением, когда я думала, что уже не могу никого спасти. Её пальцы чуть заметно сжались на его руке — совсем слабо, почти невесомо, но он почувствовал это движение и сжал её ладонь в ответ, прижал её к своей щеке, чувствуя, как её кожа касается его лица, как она ещё теплая, ещё живая. — Ты, Джастин, сёстры… вы все были моим светом, даже когда я не умела показывать вам это, — сказала она, и её голос стал тише, словно она уходила куда-то далеко.— Но ты… Ты вырос и стал таким, каким я всегда хотела тебя видеть. — Мама… — начал он, но его голос сорвался, и он не мог продолжать. Он чувствовал, как слёзы подступают к глазам, как его горло сжимается, и он не мог вымолвить ни слова, только сжимать её руку и смотреть на её лицо — спокойное, без боли, без страха, только светлая улыбка, которая не угасала. Она закрыла глаза. Её дыхание стало ещё тише, ещё спокойнее, и он чувствовал, как её пальцы постепенно расслабляются, как её рука становится тяжелее, как она уходит, медленно и легко, как будто засыпает после долгого и трудного дня. Валентин не сразу понял, что она ушла. Он продолжал держать её руку, гладить её пальцы, прижимать их к своим губам, к своей щеке, и слёзы текли по его лицу, горячие и бесконечные, и он не вытирал их. — Мама… — шептал он, и его голос срывался на каждом слоге, он не мог говорить, не мог дышать, только повторял это слово снова и снова, как будто оно могло вернуть её, как будто оно могло остановить время. — Мама… мама… не уходи, мама… не уходи, прошу тебя… я люблю тебя… Он целовал её руки, прижимал их к своему лицу, и его плечи вздрагивали, и он не мог остановиться, не мог перестать плакать. В комнате было тихо, только ветер играл с занавесками, принося с моря запах соли и холод, и море шумело за окнами, ровно и бесконечно, как будто оно тоже знало, что сегодня что-то изменилось. Валентин не знал, сколько сидел, держа её руку в своей, и чувствовал, как она становится всё холоднее, всё дальше, пока наконец не понял, что она больше не вернётся. Тогда он поднялся, наклонился, поцеловал её в лоб, провёл рукой по её волосам и вышел из комнаты. В коридоре он увидел Савиньяка. Он не удивился, не спросил, когда тот приехал, как долго ждал. Валентин повернулся к слугам, что стояли у комнаты, и тихо произнес: — Подготовьте её к последнему пути. Я хочу похоронить её у моря, там, где она любила смотреть на волны. Он не добавил больше ни слова. Просто стоял и смотрел на закрытую дверь, за которой больше никого не было. Только тишина, и свет, который падал в окно, и ветер, который играл с занавесками, и море, которое шумело за окнами, ровно и бесконечно. Солнце продолжало светить, и ветер приносил холод, и мир продолжал существовать, даже когда часть его ушла навсегда.

***

Утро похорон было холодным и ясным, таким, каким бывает только на южном побережье в начале зимы, когда солнце уже поднялось над морем, но ещё не успело прогреть воздух, и ветер дул с моря, принося с собой запах соли, водорослей и той особенной свежести, которая бывает только перед закатом года. Небо над бухтой было высоким, бледно-голубым, без единого облака, и солнце стояло над горизонтом — огромное, белое, слепящее, оно заливало всё вокруг ровным, прозрачным светом, который делал воздух плотным, почти осязаемым, как вода. Море было спокойным — гладким, как зеркало, и в нём отражалось небо, и казалось, что земля и вода сливаются в одно целое, и не видно, где кончается одно и начинается другое. Валентин стоял у края могилы, вырытой в небольшой бухте, где волны касались камней мягко, почти невесомо, и смотрел на деревянный гроб, который уже опустили в землю. Он выбрал это место сам — сказал сёстрам, что мама любила смотреть на воду и что здесь она будет видеть море и солнце, которое встаёт по утрам, и ветер будет приносить ей запах соли и свободы, и она никогда не будет одна. Он сказал это тихо, почти безразлично, и сёстры не спорили. Они знали, что это правильно. Он был одет в чёрное — длинный талигойский камзол из тяжёлой шерсти, сшитый по фигуре, с высоким воротником и узкими рукавами. На груди его была приколота воронья брошь — чёрный металл, отполированный до блеска, с красным камнем в глазу птицы. Поверх камзола был накинут плащ, тоже чёрный, подбитый синим шёлком, который поблёскивал на солнце при каждом движении. На голове у него была чёрная шляпа с широкими полями и длинным, чуть изогнутым пером, которое колыхалось на ветру. Он стоял неподвижно, и его лицо было спокойным, почти безжизненным, как будто он выплакал все слёзы, которые мог, и теперь внутри него была только ровная, холодная пустота, которая не требовала ни слов, ни жестов. Он поднял голову и посмотрел на солнце — оно было таким ярким, что у него защипало в глазах, и он не зажмурился, а позволил этому свету проникнуть в себя, почувствовать, как он слепит, как он жжёт. И на его лице появилась улыбка — горькая, кривая, почти беззвучная. Он смотрел на это солнце и думал о том, как жизнь устроена жестоко: сначала казнили отца, теперь хоронят мать. А он стоит здесь, и солнце такое же яркое, как в тот день, когда его отца вели на эшафот. Такое же слепящее, такое же безразличное, такое же неумолимое. И он больше не плакал. Он просто стоял и смотрел на это солнце, и его улыбка была горькой, как морская вода, как соль на губах, как всё, что он потерял за эти годы. Сзади стояли Антония и Инес. Антония держала руки сцепленными перед собой, и её плечи были напряжены. Она не плакала — она держалась так, как держатся женщины, которые умеют быть сильными, когда этого требуют обстоятельства. Она смотрела на могилу, и её лицо было спокойным, но в её глазах была та тихая, глубокая боль, которая не требует слов. Инес стояла чуть поодаль, её лицо было бесстрастным, почти отстранённым, но её глаза были красными — она плакала ночью, когда никто не видел, и теперь она смотрела на могилу, и её губы были плотно сжаты, и только её пальцы, сжимавшие край плаща, выдавали её напряжение. Лионель Савиньяк стоял рядом с Валентином, но не вплотную — так, чтобы не мешать, но чтобы быть готовым поддержать его, если тот упадёт. Он был одет в простой тёмный костюм, и его лицо было серьёзным, почти торжественным. Он смотрел на море, и в его взгляде было что-то отстранённое, почти задумчивое, но он не отходил далеко, и его присутствие чувствовалось, как чувствуется стена, которая не даёт ветру сбить с ног. Валентин начал говорить. Голос его был ровным, без дрожи, без напряжения — он звучал так, как звучит голос человека, который уже перестал бояться боли, потому что боль стала его постоянной спутницей. — Повелительница Волн теперь станет частью бесконечного моря, — сказал он, и голос его был чистым, ясным, как это утреннее небо. — Здесь она всегда будет слышать шум волн и любоваться ими круглый год. Она любила море. Она любила смотреть на него, когда было тихо, и когда оно штормило. Она любила его запах и его звук. И теперь она станет его частью. Она будет здесь, в этом свете, в этом ветре, в этой воде. И мы будем помнить её такой — спокойной, сильной, любящей. Он замолчал и опустил голову, и его пальцы сжались на краешке плаща, впиваясь в ткань, пока костяшки не побелели. Его лицо дрогнуло, но он сдержался — он не плакал. Он просто стоял и смотрел на могилу, на свежую землю, на деревянный гроб, который уже начал покрываться утренней росой, и его плечи вздрагивали, но он не издал ни звука. Антония шагнула вперёд и взяла его за руку, сжав её в своей ладони — тёплой, уверенной, живой. Она не сказала ни слова, просто стояла рядом и держала его за руку, и её присутствие было тяжелее любых утешений. Инес подошла с другой стороны и положила руку ему на спину — чуть ниже плеч, там, где чувствуется поддержка. Она тоже не сказала ничего. Они просто стояли так, и ветер холодил их лица, а солнце продолжало светить, слепящее и безразличное, как само время. Валентин стоял так долго, пока холод не начал пронизывать его до костей, и сёстры не подвели его к карете. Он не сопротивлялся — он шёл, куда они вели его, и его шаги были медленными, но ровными. Он сел в карету, и Антония села рядом с ним, продолжая держать его за руку. Инес села напротив, и её лицо было спокойным, но она не сводила глаз с брата. Лионель сел в карету последним и закрыл за собой дверцу. Он не сказал ни слова, но когда карета тронулась, он перевёл взгляд на Валентина и встретился с ним глазами. Валентин посмотрел на него, и в его взгляде не было вопросов, не было просьб — только тихое, усталое ожидание.

***

Карета остановилась у ворот замка Соберано, и несколько мгновений никто не двигался. Валентин сидел неподвижно, глядя на свои руки, которые лежали на коленях, и его лицо было пустым, как зимнее небо, в котором не осталось ни облаков, ни птиц, ни надежды. Антония и Инес молчали, и только ветер с моря доносился через неплотно прикрытое окно, и он был холодным, как сама зима. Первым из кареты вышел Лионель Савиньяк. Он обошёл карету и открыл дверцу со стороны Валентина. Он не торопился, не говорил ничего — он просто стоял и ждал, пока Валентин поднимет на него глаза. Валентин поднял голову, и их взгляды встретились. В глазах Савиньяка была та тихая, спокойная готовность, которую Валентин знал так хорошо — готовность быть рядом, не задавая вопросов, не требуя объяснений. — Я думал, что привёз в этот дом хорошие вести, — сказал Лионель, и его голос был тихим, почти глухим, как будто слова давались ему с трудом. — Я ехал сюда, зная, что у меня в руках письмо от него, и я думал, что это будет светлый день. А я застал траур. Он замолчал, и его пальцы сжались в кулак, и он смотрел на Валентина, и в его глазах было что-то тёплое и очень человеческое. — Я не знаю, что там написано, — продолжал он, протягивая истертый конверт без печати, просто запечатанный белым воском. — Я не вскрывал его. Я знаю только, что оно от Рокэ. И я знаю, что он хотел, чтобы ты получил его в руки. Я думал, что привезу тебе радость, а привёз тебе только ещё один конверт, который ты будешь держать в руках, когда всё остальное уже рухнуло... Валентин взял письмо. Пальцы его чуть заметно дрогнули, когда он коснулся бумаги, и он не сразу разорвал конверт — просто держал его в руках, чувствуя, как он пахнет дорогой, конём и тем, что он уже начал забывать — запахом Рокэ. Он поднял глаза на Лионеля и хотел сказать что-то, но слова застряли в горле. Он просто кивнул, и этого было достаточно. Савиньяк не сказал больше ни слова. Он отошёл в сторону, давая Валентину пространство, которое ему было нужно. Валентин медленно вышел из кареты, чуть качнувшись от усталость, но он отстранил руку Лионеля, что тут же пытался подхватить его. - Спасибо... Не нужно... - омега медленно пошел в сторону замка, не обращая внимание ни на сестер, ни на друга, скрываясь в тишине замка, в комнате, где его ждали дети. Он вошёл в свою комнату, закрыл за собой дверь и остановился посередине, не зная, куда идти. Дети спали в люльке у камина — их дыхание было ровным, спокойным, и этот звук был единственным, что держало его здесь. Валентин сел на кровать и развернул конверт. Бумага была плотной, чуть шершавой на ощупь, и на ней был тот самый почерк, который он знал так хорошо — твёрдый, с лёгким наклоном, с той особенной уверенностью, которую невозможно было подделать. Он начал читать, и текст был на кэнэллийском. «La nueit se'n va amb lo vent que tòrna. Las peiras parlèron, mas ieu escotèri pas. Ai mes la man dins la bruma per trobar la lutz. Sèi que l’ivèrn es lonh, mas l’aiga canta encara jos la glaç. Atend-me, e veiràs lo solelh tornar al cèl.» Он прочитал один раз, потом второй, и слова не складывались в смысл. Это были не новости, не приказы, не отчёты. Это были образы, которые не имели прямого значения, но которые он узнавал — как голос, который слышишь во сне, но не можешь вспомнить, откуда он. Он нахмурился и перечитал снова, медленно, почти по слогам. — «Ночь уходит с ветром, который возвращается... Камни говорили, но я не слушал... Я опустил руку в туман, чтобы найти свет...» — тихо проговорил он вслух, и его голос дрожал. Он перечитал последние строки, и внутри него дрогнуло что-то, чего он не чувствовал уже много недель. Не надежда. Не радость. Что-то другое — тёплое, живое, настоящее, что медленно просыпалось в его груди. — «Я знаю, что зима далека, но вода всё ещё поёт подо льдом... Жди меня, и ты увидишь, как солнце вернётся на небо.» Он понял. Это не было сообщением о войне. Это была весть. Это было обещание. И он знал, что это значит. Он положил письмо на стол, подошёл к люльке и посмотрел на детей. Они спали — Рамиро лежал на спине, раскинув руки, Джастин прижимался к нему сбоку. Их дыхание было ровным, спокойным, и он смотрел на них, чувствуя, как внутри него медленно собирается что-то, что можно будет назвать силой, когда он будет готов. — Ваш отец вернётся, — сказал он тихо. — Он сказал, что вернётся, когда закончится зима. Он не улыбался. Он просто стоял и смотрел на спящих близнецов, безвольно опустив руки на резной бортик.

***

Он вошёл в столовую, когда свечи уже горели ровно, отбрасывая на стены дрожащие тени. За окнами море темнело, сливаясь с небом, и только далёкие огни рыбацких лодок мерцали на горизонте. Инес и Антония уже сидели за столом. Лионель — напротив них. На столе дымился суп, стояли тарелки с сыром и хлебом, кувшин с водой, графин с вином. Разговор шёл приглушённо — о делах, о дороге, о том, что в Олларии становится неспокойно. Голоса звучали тихо, потому что ночь уже опустилась на замок, и даже слуги разошлись по своим комнатам. Дверь отворилась без стука. Валентин вошёл вместе с нянечкой — пожилой кэнэллийкой с седыми волосами и морщинистым лицом, которая служила в замке ещё при отце Рокэ. На руках у неё, укутанный в белое шерстяное одеяло, спал младший — Рамиро. Его лицо, смуглое и тёплое, с едва заметными веснушками, рассыпанными по переносице и щекам, было повёрнуто к плечу нянечки, и он спал так крепко, что даже не вздрагивал от света свечей. Сам Валентин нёс Джастина. Он держал его на сгибе левой руки, правой придерживая голову, и его пальцы, бледные и худые, касались тёмных волос ребёнка с той почти машинальной бережностью, которая появляется у тех, кто привык бояться сломать то, что держит. Чёрная рубашка с распахнутым воротом открывала шею и ключицы — слишком острые, слишком выступающие, словно последние месяцы выели из него всё лишнее. Волосы, отросшие почти до лопаток, были собраны в небрежный хвост, сбившийся набок, и несколько прядей выбились, касаясь щёк, делая его лицо ещё более худым. Под глазами залегли тени, губы побледнели, и весь он казался таким прозрачным в свете свечей, что Лионель на мгновение испугался — а есть ли в нём ещё жизнь? Или он уже превратился в ту самую тень, которую оставляют после себя люди, пережившие слишком много потерь? Антония поднялась из-за стола. Её лицо, обычно живое и подвижное, сейчас было спокойным, почти отстранённым, но в глазах — в том, как она смотрела на Рамиро, — была та глубокая нежность, которая появляется у женщин, державших на руках не одного младенца. Она протянула руки, и нянечка осторожно передала ей ребёнка. Движения были отточенными и бережными — Антония прижала Рамиро к груди, поправила край одеяла, и мальчик, почувствовав тепло, вздохнул во сне и прижался к ней. Валентин сел за стол. Движения его были медленными, словно каждое требовало от него нечеловеческих усилий. Он сел так, чтобы Джастин лежал у него на коленях, и его пальцы продолжали гладить голову сына — коротко, бездумно, как будто он делал это неосознанно, как будто это было единственное, что удерживало его здесь, в этом мире. Лионель смотрел на него, и на мгновение ему показалось, что он видит перед собой не того человека, которого знал год назад. Валентин изменился. Не просто похудел, не просто осунулся — он стал глубже, тяжелее, как вода, которая долго стояла неподвижно и набрала в себя всю тяжесть камней, что лежали на дне. — Это Рамиро, — сказал Валентин, кивая на ребёнка у Антонии. — Рамиро Алваро Алва. Будущий соберано Кэнэллоа. Он замолчал. Пальцы его замерли на голове Джастина — тёмные волосы, бледная кожа, и даже сквозь сомкнутые веки угадывалась та самая синева, которая отличала всех Алва. Полная копия Рокэ, от линии скул до того, как он сжимал пальцы во сне, словно не хотел отпускать. — А это Джастин. — Голос его дрогнул, и он сделал короткую паузу, словно собирался с силами. — Джастин Лионель Алва-Придд. Наследник Придды и будущий Повелитель Волн. Лионель замер. Слова повисли в воздухе, и он переваривал их медленно, чувствуя, как внутри поднимается что-то тёплое, почти болезненное. Он перевёл взгляд на ребёнка — на его спокойное лицо, на тёмные волосы, на то, как он доверчиво прижимался к груди отца, как его маленькие пальцы сжимали ткань чёрной рубашки. — Прости, — сказал он медленно, не веря своим ушам. — Ты сказал — Лионель? — Джастин Лионель, — повторил омега. Голос его был усталым, но твёрдым, как старый клинок, который уже не гнётся. — В честь брата. И в честь тебя. Лионель молчал. Он смотрел на Джастина — на его тёмные волосы, на его бледную кожу, на ту синеву, что угадывалась под веками, — и внутри него разливалось что-то, чему он не давал имени. Нежность, смешанная с удивлением, и та тихая, почти белая зависть, которая не требовала ничего, кроме признания того, что это — правильно. Что это — красиво. — Ты назвал наследника Придды в мою честь, — сказал он. Это был не вопрос. — Я назвал его в честь того, кто стал нам семьёй, — ответил Валентин, и в голосе его появилась та странная, почти горькая искра, которую Лионель слышал у него только в самые тяжёлые моменты. — Ты был другом для Рокэ, когда он никому не доверял. Ты был плечом, на которое он мог опереться, даже когда не просил об этом. А для меня ты стал братом и наставником — тем, кто учил меня не бояться, когда я боялся всего. Он замолчал, и его пальцы снова коснулись головы Джастина, поглаживая тёмные волосы с той же нежной, почти благоговейной осторожностью. — Я хочу, чтобы он знал, — сказал омега, и голос его стал тише, — что у него есть кто-то, кто будет рядом, даже когда нас не станет. Чтобы он носил твоё имя, Лионель. Чтобы он знал, что он не один. Лионель смотрел на него, и слова не находились. Он протянул руку — медленно, давая Валентину время отстраниться, если тот захочет, — и коснулся плеча Джастина. Ребёнок не проснулся. Только вздохнул во сне и прижался ближе к груди отца. — Он похож на Рокэ, — сказал Лионель. — Та же кожа, те же волосы. И глаза — даже закрытые видно, что они синие. — Как у отца, — подтвердил Валентин. — Полная копия. Даже характер уже чувствуется — такой же упрямый. Начинает кричать, если что-то не по нему, и не успокаивается, пока не добьётся своего. — А Рамиро? — Лионель перевёл взгляд на младшего, который спал на руках у Антонии, смуглый и тёплый, с рыжими волосами, что отливали золотом в свете свечей. — Рыжий, — ответил Валентин, и в голосе его мелькнула тень тепла, которую Лионель давно не слышал. — Смуглый, весь в веснушках. Как я. А черты лица — от отца. Те же скулы, тот же подбородок. Джастин — копия Рокэ, а Рамиро — как будто Алва и Придд смешались в нём. Антония чуть приподняла Рамиро, давая Лионелю лучше разглядеть его, и капитан увидел — тёплая смуглая кожа, рыжие волосы, веснушки на переносице. И глаза — даже сквозь сомкнутые веки угадывалась та же синева, что и у брата. — Он рыжий, как ты, — сказал Лионель. — Да, — ответил Валентин. — Только глаза — как у Рокэ. Синие, как у всех Алва. Он замолчал. Пальцы его продолжали гладить Джастина по голове. — Я хочу попросить тебя кое о чём, — сказал Валентин, и голос его стал ровным, без той дрожи, которая слышалась в нём раньше. — Я хочу, чтобы ты стал их крёстным. Ты и Эмиль. Лионель откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди. Огонь свечей метался в его глазах. — Это не шутка, Валентин, — сказал он медленно. — Я знаю, — ответил омега, и его пальцы замерли на голове Джастина. — Поэтому я прошу тебя. — Это не просто титул, — продолжал Лионель. — Это обязательство, которое нельзя снять. Если с вами что-то случится, я буду отвечать за них перед всем миром. Перед короной. Перед теми, кто захочет их уничтожить. — От Алва никогда не отстанут, — сказал омега, и голос его был спокойным, без той дрожи, которая слышалась в нём раньше. — Даже в Кэнэллоа. Даже здесь. Когда они вырастут, их попытаются убить. Если нас не будет, два рода прервутся. Придды и Алва. Он поднял глаза на Лионеля, и в них была та холодная, спокойная уверенность, которая рождается из боли, когда перестаёшь бояться. — Я хочу, чтобы они знали, — сказал он, — что у них есть кто-то, кто защитит их. Даже если нас не будет рядом. Ты и Эмиль — те, кому я доверяю больше всех. Лионель смотрел на него долгую минуту. Огонь свечей метался, и тени плясали на стенах. — Ты уверен, что я тот, кто нужен? — спросил он. — Я не знаю, как быть с ними. Я не знаю, как быть отцом. — Ты знаешь, как быть рядом, — ответил Валентин. — Этого достаточно. Лионель помолчал. Взял хлеб, отломил кусок, положил обратно на тарелку, даже не надкусив. — А если они не захотят меня слушать? — спросил он. — Тогда ты будешь рядом, когда они решат, что готовы. Лионель смотрел на него. На его осунувшееся лицо, на тени под глазами, на то, как он держал Джастина — бережно, словно тот был единственным, что удерживало его на этом свете. — Эмиль согласится? — спросил Валентин. — Согласится, — сказал Лионель, и в голосе его появилась тень тепла. — Он будет ворчать, что это слишком большая ответственность, что он не создан для таких дел. А потом будет носить их на руках и портить своим вниманием. — Это похоже на Эмиля, — заметила Инес, и в её голосе мелькнула улыбка. — Он будет рассказывать им истории, — добавил Лионель. — О том, как их отец воевал, как он рисковал жизнью, как он побеждал. Они будут слушать с открытыми ртами, пока он не начнёт хвастаться, что научил Рокэ фехтовать, и тогда мы все поймём, что пора его остановить. Валентин почти улыбнулся. Лионель видел это — лёгкое, едва заметное движение губ, которое исчезло так же быстро, как появилось. — Тогда мы договорились, — сказал омега. Лионель протянул руку и коснулся плеча Джастина. Ребёнок даже не пошевелился — только вздохнул во сне. — Я согласен, — сказал Лионель. — Я согласен, Валентин.

***

Ужин закончился. Антония ушла с Рамиро, и её шаги затихли на лестнице. Инес задержалась у двери, положила руку на плечо брата, сжала его, не говоря ни слова, и вышла следом. Валентин сидел, всё ещё держа Джастина. Лионель не торопился уходить. — Пойдём, — сказал он. — Я помогу уложить их. В комнате было тихо — только треск огня в камине и ровное дыхание Рамиро, который уже спал в своей люльке. Антония успела переодеть его и уложить, и теперь он лежал на спине, раскинув маленькие ручки в стороны, полностью доверяя этому миру. Валентин подошёл к люльке Джастина и осторожно, с той бережностью, которая появляется у родителей, когда они учатся быть нежными, опустил его на мягкую перину. Мальчик заворочался во сне, его губки сжались, но Валентин положил руку ему на животик, и он успокоился. Он выпрямился. Усталость накрыла его — без остатка. Он шагнул к Лионелю и обнял его. Крепко, неловко, прижимаясь лицом к его плечу. Пальцы сжимали ткань камзола, словно искали опору, которая не даст ему упасть. Лионель не сказал ни слова. Он обнял его в ответ — осторожно, не навязчиво, чувствуя, как плечи омеги вздрагивают, как его дыхание сбивается. Валентин плакал беззвучно. Только судорожные движения плеч выдавали его. — Она была последней, — выдохнул он в ткань камзола. — После неё никого не осталось. Только я. И они. Лионель молчал. Он чувствовал, как по его рубашке расползается влага, и не отстранялся. — Я не хочу, чтобы они прошли через то же, что и я, — сказал омега, и голос его сорвался. — Я не хочу, чтобы они остались одни. — Они не останутся, — ответил Лионель, и голос его был твёрже, чем он сам ожидал. — Я буду рядом. Я не позволю им быть одними. Валентин не ответил. Он продолжал плакать, пальцы впивались в ткань камзола, тело дрожало. Лионель держал его, чувствуя, как слёзы омеги пропитывают его одежду, и не отстранялся. Они стояли так в тишине детской. Двое детей спали в своих люльках, доверяя миру, который ещё не успел их разочаровать, и не знали, что их отец плачет в плечо человека, которого он назвал своим братом.
12 Нравится 75 Отзывы 0 В сборник