***
На следующее утро он проснулся с чувством, что что-то изменилось. Не в мире — в нём. Там, где была пустота, появилась едва заметная трещина, через которую просачивался свет. Он не знал, надолго ли это. Он не знал, что будет дальше. Но впервые за долгое время он проснулся и почувствовал, что может дышать глубже, чем вчера. Он оделся, спустился вниз и направился в кабинет. Ему нужно было ответить на письма из Придды — они ждали уже несколько дней, и он откладывал их, потому что не мог заставить себя думать о налогах и урожаях, когда внутри него было так пусто. Но сегодня он чувствовал, что сможет. Он прошёл мимо библиотеки и остановился. Дверь была приоткрыта, и он увидел Инес — она сидела в кресле у окна, с книгой на коленях, и её голова была слегка наклонена, как будто она читала и задремала. Солнечный свет падал на её лицо, делая его почти прозрачным, и на мгновение ему показалось, что она просто отдыхает. — Инес, — позвал он, и голос его был тихим, почти шёпотом. — Инес, я принёс тебе книгу. Ты просила… Она не ответила. Он подошёл ближе и коснулся её плеча. Пальцы его дрогнули, когда он почувствовал холод — тот особенный холод, который бывает только у тех, кто уже не дышит. Кожа была восковой, чуть влажной, и он отдёрнул руку, как будто обжёгся. — Инес, — сказал он, и его голос стал громче. — Инес, проснись. Она не проснулась. Он стоял неподвижно, глядя на неё, и слышал, как его сердце бьётся где-то в горле. Он смотрел на её руки — те самые, которые перелистывали страницы книг, когда она читала ему вслух, те самые, которые касались его плеча, когда он плакал, те самые, которые держали его детей, когда он не мог подняться с кровати. Они лежали на коленях, и книга всё ещё была раскрыта на той же странице, на которой она остановилась вчера. И он вдруг понял, что это была та самая книга — сборник кэнэллийских песен, который она дала ему в первый день его учёбы. Он узнал обложку, узнал шрифт, узнал ту самую песню, которую она заставляла его повторять снова и снова, пока он не запомнил её наизусть. Он вспомнил её голос — спокойный, чуть насмешливый, когда она поправляла его произношение, и тёплый, почти нежный, когда он наконец произносил слова правильно. Он вспомнил, как она сидела в этом же кресле, когда он впервые вошёл в библиотеку — с книгой на коленях, с тем самым изучающим взглядом, который потом сменился одобрением. Как она учила его не просто словам, а тому, как они живут в языке, как дышат, как звучат, когда их произносишь правильно. Он опустился на колени рядом с ней, и его руки коснулись её руки, сжимая её, пытаясь передать ей своё тепло, своё дыхание, свою жизнь. Но она была холодной, и он знал, что ничего не может сделать. — Инес, — прошептал он, и голос его сорвался. — Инес, пожалуйста… Она не ответила. Он почувствовал, как внутри него всё рушится — та самая трещина, через которую начал просачиваться свет, превратилась в пропасть, и он провалился в неё с головой. Он сжал её руку крепче, как будто мог удержать её здесь, как будто мог вернуть её силой своей воли. — Ты не можешь уйти, — сказал он, и его голос был хриплым, сорванным. — Ты не можешь уйти. Ты обещала, что будешь рядом. Ты обещала, что научишь меня. Ты не можешь… Он не мог продолжать. Слова застревали в горле, превращаясь в беззвучные рыдания. Он сидел на коленях рядом с ней, держа её руку в своей, и чувствовал, как холод проникает в него, как пустота внутри него становится ещё больше, ещё глубже, ещё невыносимее. Он не знал, сколько времени прошло. Он знал только, что она ушла — тихо, незаметно, как и жила. Что она не прощалась. Что она оставила его одного. Что она больше никогда не принесёт ему чай в кабинет, не поправит его произношение, не прочитает ему вслух ту самую песню, которую он теперь знал наизусть. Он поднялся на дрожащих ногах, чувствуя, как комната плывёт перед глазами. Он не помнил, как вышел из библиотеки. Не помнил, как оказался в коридоре. Он помнил только, что его горло сжималось, а воздух не проходил в лёгкие, и он открыл рот, чтобы позвать кого-то — любого, кто мог бы прийти и сказать ему, что это не правда. — Помогите! — крикнул он, и голос его сорвался на хрип. — Кто-нибудь! Помогите! Он кричал так громко, как только мог, но ему казалось, что его голос не пробивает тишину — она была слишком плотной, слишком вязкой, как вода, в которой тонут звуки. Он стоял в коридоре, и его руки дрожали, и он слышал, как его собственный голос разрывает эту тишину, как он отражается от каменных стен, как он эхом разносится по всему дому. Из кухни выбежала служанка — молодая, с перепуганными глазами. За ней — ещё одна, с застывшим от ужаса лицом. Кто-то из слуг побежал за Антонией, кто-то замер в дверях, не решаясь подойти, но все они смотрели на него, и он чувствовал, как их взгляды касаются его, как они ждут, что он скажет что-то, что объяснит этот крик, эту панику, этот ужас, который разлился по его телу. — Инес, — выдохнул он, и голос его сорвался. — Инес... она не дышит... Слуги замерли на мгновение, а потом один из них — старый, седой кэнэллиец, который видел в этом доме не одно поколение — шагнул вперёд и заглянул в библиотеку. Он остановился на пороге, и его лицо побледнело, когда он увидел Инес, сидящую в кресле у окна, с книгой на коленях, как будто она просто дремала. Он перекрестился и отступил, а потом, не говоря ни слова, быстро пошёл в сторону покоев Антонии. Валентин стоял в коридоре, прислонившись к стене, и чувствовал, как его ноги подкашиваются. Его тело дрожало от напряжения, и он не мог остановить эту дрожь. Он слышал, как за его спиной перешёптываются слуги, как кто-то тихо плачет, как где-то в глубине дома открывается дверь, и шаги Антонии — быстрые, тяжёлые, гулко отдающиеся в тишине коридора — приближаются к нему. Антония появилась в конце коридора, и её лицо было напряжённым, но спокойным — она не знала, что случилось, она только слышала крик и шаги слуг. Она подошла к нему, и её руки коснулись его плеч, сжимая их, пытаясь удержать его, когда она увидела его лицо — бледное, мокрое от слёз, с глазами, в которых не было ничего, кроме пустоты. — Валентин, — сказала она, и её голос был ровным, но в нём слышалась та особая, сдерживаемая тревога, которая появляется у людей, когда они чувствуют, что случилось что-то непоправимое. — Валентин, что случилось? Он не мог говорить. Он просто покачал головой и кивнул в сторону библиотеки. Антония перевела взгляд на дверь, и её лицо окаменело — она уже знала, она уже чувствовала, что за этой дверью ждёт что-то, что изменит всё. Она шагнула вперёд, и её шаги были медленными, почти неуверенными, как будто она боялась того, что увидит. Она остановилась на пороге, глядя на сестру, которая сидела в кресле у окна, с книгой на коленях, как будто просто дремала. Она не сказала ни слова. Она стояла там, глядя на неё, и её лицо было белым, как бумага. Её плечи дрогнули, и она сделала шаг вперёд, потом ещё один, и ещё, пока не оказалась рядом с креслом. Она опустилась на колени, взяла руку Инес в свою, и её пальцы сжались вокруг холодной, неподвижной ладони. Валентин стоял в дверях, глядя на неё. Он слышал, как её дыхание становится прерывистым, как она пытается сдержать слёзы, и когда она наконец заговорила, её голос был тихим, почти шёпотом. — Инес, — сказала она, и её голос дрогнул. — Инес, что ты делаешь? Почему ты не открываешь глаза? Она не ответила. Антония сидела на коленях, держа руку сестры, и её плечи вздрагивали. Она не плакала — она просто сидела, сжимая её руку, и смотрела на её лицо, как будто ждала, что она откроет глаза и скажет что-то. Валентин стоял в дверях и не мог пошевелиться. Он смотрел на Антонию, на её спину, на её плечи, которые вздрагивали от беззвучных рыданий, и внутри него поднималась волна боли, которая захлёстывала его с головой. Он знал, что она ушла, что она не вернётся, что они остались вдвоём — он и Антония, и больше никого. Он сделал шаг вперёд, потом ещё один, и опустился на колени рядом с ней, обнимая её, прижимая к себе. Антония не сопротивлялась — она просто сидела, глядя на сестру, и её плечи вздрагивали от беззвучных рыданий. Они стояли на коленях, обнявшись, глядя на Инес, которая сидела в кресле у окна, с книгой на коленях, как будто просто дремала. Солнечный свет падал на её лицо, делая его почти прозрачным, и в этом свете она казалась спокойной, почти счастливой. Потому что слова были не нужны.***
Похороны Инес были тихими и короткими. Дождь моросил с самого утра — не сильный, но противный, тот самый, который пробирается под одежду и оседает на коже холодной влагой. Небо над Кэнэллоа было серым, тяжёлым, и море за скалами казалось свинцовым, неподвижным. Холм, где хоронили Инес, смотрел на море. Камни здесь были светлыми, почти белыми, и даже в пасмурную погоду они хранили тепло. Рядом с ней — могилы Альваро и Дольфо, родителей Рокэ, и три маленьких холмика, где спали братья, ушедшие слишком рано. Все они смотрели на воду, и вода смотрела на них. Валентин стоял в стороне от могилы. На нём был тот же чёрный камзол, что и на похоронах Ангелики, и он чувствовал, как ткань тяжелеет от сырости, как она прилипает к плечам. Он не смотрел на гроб — он смотрел на людей, которые собрались вокруг. Их было четверо. Сыновья Инес стояли у могилы, и их лица были бледными, напряжёнными. Рядом с ними — жёны, дети, несколько старых слуг. Антония стояла в центре, опираясь на руку старшего племянника, и её лицо было спокойным, почти каменным. Валентин знал их имена. Инес рассказывала о них — о Тергэллахе, который пошёл по военной службе, о Бернате, который женился и уехал в Марикьяр, о Лоренце, который стал торговцем, и об Инзаррихе, самом младшем, который выбрал монашескую жизнь, но потом ушёл из монастыря и теперь работал на виноградниках. Он знал их имена, знал их истории, знал, кем они стали. Но он видел их впервые. Он стоял в стороне, как тень, и смотрел на эту семью — на этих людей, которые были плотью от плоти Инес, её кровью, её продолжением. Они принадлежали ей. Он — нет. Когда гроб опустили в землю, один из сыновей подошёл к нему. Высокий, смуглый, с теми же тёмными глазами, что и у Инес. Он остановился напротив Валентина, и на его лице не было враждебности — только усталое любопытство. — Вы — муж Рокэ, — сказал он, и это был не вопрос. — Валентин? — Да. Мужчина чуть склонил голову, разглядывая его с той спокойной, почти изучающей внимательностью, которая выдавала в нём человека, привыкшего оценивать людей с первого взгляда. — Я — Тергэллах. Старший. Мать писала о вас. О детях. О том, как вы учитесь говорить на нашем языке. Она говорила, что вы схватываете быстро, хотя иногда путаете ударения. Валентин почти улыбнулся — уголки губ дрогнули, но улыбка не родилась. Инес действительно часто поправляла его ударения, и он слышал её голос каждый раз, когда произносил слова неправильно. — Она много о вас рассказывала, — ответил омега. — Я знаю, кто вы. И знаю, кем стали ваши братья. Она говорила о вас с теплотой. Тергэллах перевёл взгляд на могилу, и его лицо на мгновение стало уязвимым — тем особенным, детским выражением, которое появляется у взрослых, когда они думают, что никто не смотрит. — Она всегда была такой, — сказал он, и голос его стал глубже. — Мы редко приезжали, редко писали. У каждого своя жизнь. А она ждала. И в каждом письме — ни слова упрёка. Только новости, только вопросы о нас, только тепло. Он замолчал, и его пальцы сжались на краешке плаща. — Мы думали, что время есть. Что мы ещё успеем. Что однажды соберёмся все вместе, как в детстве, и она будет сидеть во главе стола и улыбаться нам, как раньше. Мы не знали, что она была одна. Что она ждала нас здесь, в этом доме, и мы не приезжали. — Она и не говорила, что одна, — сказал Валентин. — Она вообще редко говорила о себе. Она сидела у окна в библиотеке, смотрела на море и читала вслух. Учила меня кэнэллийскому. Поправляла ударения. Приносила чай, когда я работал до ночи. Сидела с моими детьми, когда я не мог встать с кровати. Он сделал паузу, и его голос стал тише. — Я не знаю, какой она была с вами. Но здесь она была той, кто держал всё на себе. Кто не жаловался. Кто просто был рядом. Она ждала вас. Не говорила об этом, но ждала. И когда я разбирал её вещи, я нашёл шкатулку. С вашими письмами. Всеми. Она хранила их. Тергэллах молчал долгую минуту. Его плечи вздрагивали, и он не пытался скрыть этого. Он смотрел на могилу, и его лицо было бледным, осунувшимся. — Мы не знали, — сказал он, и голос его сорвался. — Мы не знали, что она ждала. Мы думали, что она просто живёт своей жизнью. Что она занята, что у неё есть брат, что она не скучает по нам. — Она скучала, — ответил Валентин. — Она скучала, но не говорила об этом. Она была такой — она не умела просить. Она умела только ждать. Тергэллах кивнул, и его пальцы дрожали, когда он провёл ладонью по лицу, стирая слёзы. — Спасибо, — сказал он. — Спасибо, что сказали это. Спасибо, что были рядом с ней, когда нас не было. Валентин посмотрел на него, и внутри него поднималось что-то — не боль, не сочувствие, что-то другое, более сложное. Он знал, что эти слова ничего не изменят. Что Инес уже нет. Что все сожаления уже не вернут её. Но он также знал, что сказал правду. — Она простила бы вас, — сказал он. — Она прощала всех. Он не стал ждать ответа. Повернулся и пошёл обратно к замку, оставляя за спиной сыновей Инес и их сожаления.***
Он вернулся в замок, когда солнце уже начало клониться к закату, пробиваясь сквозь тучи редкими, болезненными лучами. Сыновья Инес остались на холме — он слышал их голоса за спиной, приглушённые расстоянием, но не обернулся. Он шёл, не чувствуя ног, и каждый шаг давался ему с трудом, как будто он нёс на себе тяжесть всего мира. Внутри было тихо. Слуги разошлись, и только где-то в глубине дома слышался приглушённый плач — кто-то из детей, может быть, Рамиро, но Валентин не мог заставить себя повернуть в ту сторону. Он поднялся наверх, в свою комнату, и закрыл за собой дверь. Он стоял посередине спальни, глядя на кровать, на пустую подушку рядом с его подушкой, на смятую ткань одеяла, которая хранила следы тела, которого здесь не было уже так долго. Он чувствовал, как внутри него поднимается что-то — не боль, не горе, что-то другое, более тёмное и более глубокое, что сжимало его грудь, перекрывало дыхание, заставляло его задыхаться в этой тишине, которая была слишком громкой. Он вышел на балкон. Ветер ударил в лицо, холодный и мокрый, и дождь — тот самый, который моросил весь день — вдруг стал сильнее, превратившись в настоящий ливень. Вода заливала его лицо, стекала по шее, пропитывала одежду, но он не чувствовал холода. Он чувствовал только жар, который разливался внутри него, как огонь, который нечем было потушить. Дождь хлестал по лицу, по плечам, по спине. Валентин слышал, как вода стекает по камням, как ветер рвёт мокрую ткань его камзола. Омега стоял на балконе, и его тело дрожало, и он не знал, от холода или от того, что внутри разрывалось что-то, чему он не мог дать имени. А потом его просто вывернуло наизнанку. Сначала это был звук — низкий, горловой, который вырвался из его груди, как будто кто-то разорвал ткань его лёгких. Валентин не узнал собственный голос. Он не знал, что может звучать так — дико, зверино, без слов, только боль, которая нашла выход наружу. Крик разбивался о стены замка, тонул в ливне, и ветер уносил его в море, но он не прекращался. Он становился громче, отчаяннее, и омега слышал его, но не мог остановить. Руки Валентина вцепились в волосы. Пальцы сжались на мокрых прядях, дёрнули, вырывая с корнем, и боль от этого была почти сладкой, почти облегчением. Он чувствовал, как пряди остаются в его пальцах, как они прилипают к мокрой коже, и не мог остановиться. Он дёргал снова и снова, чувствуя, как кровь сочится из расчёсанных корней, но волосы оставались — длинные, светлые, намокшие, они падали на его плечи, на мокрый камень балкона, и он смотрел на них, не понимая, что это его, что это часть его тела, которую он пытается вырвать из себя вместе с болью. Он бился о каменные перила — плечом, грудью, лбом, — как будто хотел пробить их, проломить эту стену, которая отделяла его от тишины. Он чувствовал, как камень врезается в его кожу, как оставляют следы на его лбу, на его скулах, и не мог остановиться. Пальцы Валентина царапали спину. Ногти впивались в кожу сквозь мокрую ткань, оставляя длинные, кровавые полосы, и он чувствовал, как они горят, как они становятся частью этой боли, которая разрывала его на части. Он не мог дышать. Воздух застревал в горле, и каждый вдох был как удар ножом, как будто кто-то вонзал лезвие между его рёбер и выворачивал его наизнанку. — Почему?! — кричал Валентин, и голос его срывался на хрип. — Почему ты забираешь всех?! Почему?! Он не знал, когда всё стало таким. Он помнил только, как стоял здесь — с ним, с его руками на своих плечах, с его голосом, который шептал ему что-то на кэнэллийском, и тогда он был счастлив. Он был так глупо, так беззаботно счастлив, что не знал, как это может кончиться. А теперь он стоял здесь один, и дом, который должен был стать его домом, забирал у него всё. Сначала мать. Потом Инес. А теперь он стоял на краю, и внизу были скалы, и море билось о них, и он смотрел вниз, и думал, что если он упадёт, всё закончится. И вдруг омега понял, что почти не помнит его лица. Он пытался вызвать в памяти образ Рокэ — его глаза, его усмешку, его руки, — но перед глазами были только размытые пятна, только тени, только то, что осталось от него в памяти, как выцветшая картина, которую он не мог удержать. Он не помнил его голос. Настоящий голос, не тот, что звучал в его голове по ночам, а тот, который касался его кожи, который шептал ему на ухо, который смеялся вместе с ним в те редкие минуты, когда они были счастливы. Он не помнил его тепло. Не помнил, как его руки лежали на его спине, как его губы касались его губ, как его пальцы сжимали его ладони. Он помнил только запах, который остался на его одежде — слабый, выцветший, почти неощутимый, как будто его тоже забирал этот ветер, этот дождь, этот дом, который ненавидел его. Он чувствовал, как его ноги подкашиваются, как колени ударяются о мокрый камень, и он не мог встать. Он не мог дышать. Он только слышал этот голос — свой собственный, который говорил ему, что он один, что он всегда был один, что он всегда будет один. Что Рокэ не вернётся. Что Антония тоже уйдёт. Что он останется совсем один, с двумя детьми, с этой пустотой, с этой болью, с этим страхом, который разрывал его на части. Он не знал, сколько времени прошло. Валентин знал только, что не может больше терпеть. Что каждый вдох — это пытка. Что каждый удар сердца — это напоминание о том, что он ещё жив, что он всё ещё здесь, в этом теле, в этой боли, в этом отчаянии. Он поднялся на ноги. Тело дрожало, и он держался за перила, чувствуя, как мокрый камень скользит под его пальцами. Омега смотрел вниз, на скалы, на море, которое разбивалось о них, и думал о том, как легко это будет. Один шаг. Один момент. И всё закончится. Он почти переступил через перила. Нога Валентина уже поднялась, и он чувствовал, как ветер касается его лица, как дождь заливает его глаза, и он уже не видел ничего, кроме этой бездны, которая ждала его внизу. Он уже чувствовал, как его тело наклоняется вперёд, как земля уходит из-под ног, как он уже не чувствует опоры под ногами. И в этот момент омега услышал плач. Надрывный, требовательный, который пробивался сквозь шум дождя, сквозь ветер, сквозь его собственное дыхание. Плач Джастина. Его сын проснулся и звал его, и его голос был таким громким, таким настойчивым, что Валентин замер на мгновение, чувствуя, как его тело перестаёт двигаться, как его пальцы сжимаются на перилах. Плач не прекращался. Он становился громче, требовательнее, и в нём было что-то такое, что не давало ему сделать шаг вперёд. Что-то, что удерживало его здесь. Он слышал, как Джастин зовёт его — не словами, а этим звуком, этим криком, который был громче дождя, громче ветра, громче его собственной боли. Он повернулся. Ноги дрожали, когда он шёл обратно в комнату, и он держался за стены, чтобы не упасть. Валентин подошёл к кроватке, где лежал Джастин, и его маленькое лицо было красным от плача, и он тянул руки к отцу, и его пальцы сжимались и разжимались в воздухе, как будто он хотел схватить его, удержать его здесь. Омега взял его на руки. Прижал к себе. Чувствовал, как маленькое тело прижимается к его груди, как его руки обхватывают его шею, как он утыкается носом в его плечо, и его плач стихал, превращаясь во всхлипы. Он стоял так, чувствуя, как его дыхание постепенно становится ровнее, как его тело перестаёт дрожать, как его сердце бьётся в такт с сердцем сына. — Я здесь, — прошептал Валентин, и голос его был хриплым, сорванным. — Я здесь, мой хороший. Он улыбнулся сквозь слёзы. Улыбнулся, чтобы Джастин не испугался. Улыбнулся, чтобы он не видел той бездны, в которой только что стоял его отец. Улыбнулся, чтобы он знал, что всё будет хорошо. — Я никуда не уйду, — продолжал он, и голос его дрогнул, но он не остановился. — Я никогда не оставлю тебя. Ни тебя, ни Рамиро. Я люблю вас. Больше всего на свете. Я буду рядом всегда. Даже когда будет больно. Даже когда будет страшно. Я не уйду. Я обещаю тебе. Джастин смотрел на него широко раскрытыми глазами, и его дыхание становилось ровнее, и его маленькое лицо медленно успокаивалось. Он не понимал слов, но он чувствовал голос. Он чувствовал тепло. Он чувствовал, что он в безопасности. Валентин держал его, пока тот не заснул — глубоко, спокойно, доверчиво прижимаясь к груди отца. Только тогда он опустил его обратно в кроватку, поправил одеяло, коснулся пальцами тёплой щеки. Джастин вздохнул во сне и перевернулся на живот, подложив ладошки под щёку. Он хотел лечь на свою кровать. Закрыть глаза. Попытаться забыть этот вечер. Но ноги не слушались. Тело не слушалось. Омега опустился на пол между кроватками, привалившись спиной к изножью своей кровати, и чувствовал, как веки тяжелеют, как усталость накрывает его с головой. Валентин не помнил, как заснул. Он помнил только, как его голова упала на согнутые руки, как он слышал ровное дыхание детей. Рамиро лежал на спине, раскинув руки в стороны, его маленькие пальцы были разжаты, лицо — безмятежное, доверчивое. Джастин спал на животе, уткнувшись носом в простыню, и его кулачок сжимал край одеяла. Они не знали, что их отец стоял на краю бездны. Они не знали, что он едва не ушёл от них. Они спали, доверяя миру, который ещё не успел их разочаровать. И он смотрел на них, и чувствовал, как его собственное дыхание становится ровнее, как его тело перестаёт дрожать, как внутри него медленно утихает та буря, которая разрывала его на части. Он не знал, что будет завтра. Он знал только, что он здесь. Что он с ними. Что он не ушёл. И что он будет жить. Ради них.