Псалом для президента

NC-21
В процессе
7
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 175 страниц, 56 123 слова, 15 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
7 Нравится 14 Отзывы 1 В сборник

Часть 6. Твой ужас — чистейшее ощущение власти.

Настройки

Господи, Боже мой, я воззвал к Тебе — и Ты исцелил меня. Господи, Ты вывел из преисподней душу мою, оживил меня, чтобы я не сошёл в могилу.

— Псалом 29, стихи 3–4.

Варшава. День первый. Ева проснулась в девять утра — поздно, непозволительно поздно для человека, который привык вставать в шесть. Солнце уже заливало комнату, и в его лучах кружились пылинки — золотые, невесомые. Она лежала, глядя в потолок, и впервые за несколько недель не чувствовала удушающей тяжести в солнечном сплетении. Его нет. Его нет в Варшаве. Он в Брюсселе — далеко, за сотни километров, в другом мире. Она может дышать. Она встала, подошла к окну. Варшава жила своей обычной жизнью. Дворник мел тротуар, мамаша катила коляску, пёс на поводке обнюхивал фонарный столб. Обычные люди. Обычный мир. Мир, в котором нет места тому, что случилось с ней. В зеркале отразилась худая бледная девушка с тёмными кругами под глазами. Ева долго смотрела на неё, пытаясь узнать. Неделю назад эта девушка была другой — у неё горели глаза, она читала аналитические записки и мечтала о карьере в МИДе. Теперь это была просто оболочка. Пустая. Выпитая до дна. «Ты моя, Ева. Слышишь?» Она услышала его голос так ясно, словно он стоял за плечом. Вздрогнула. Обернулась. Никого. День прошёл в странном полузабытьи. Она попыталась читать — не смогла. Буквы расплывались. Попыталась есть — кусок хлеба встал в горле. Она просто сидела у окна и смотрела, как течёт время. Каждая минута без него была драгоценной — и каждая минута была отравлена ожиданием. Он вернётся. Через три дня. Вернётся… Вечером она заставила себя выйти из дома. Дошла до часовни Святого Креста — той самой, куда заходила в то утро, которое разделило её жизнь на «до» и «после». Сколько дней прошло? Три недели? Вечность? В часовне было пусто. Пахло воском и ладаном. Свечи перед образом Богоматери Ченстоховской дрожали в полумраке, отбрасывая причудливые тени на стены. Ева опустилась на колени перед алтарём — медленно, словно каждое движение давалось ей с трудом. — Господи… — её голос прозвучал глухо, непривычно. — Я не знаю, как молиться. Я разучилась. Я… я не чувствую Тебя больше. Тишина. Только свечи потрескивают. — Я звала Тебя. Той ночью. Когда он… когда это случилось. Я звала Тебя, а Ты не пришёл. Почему? Почему Ты оставил меня? Молчание. Образ Богоматери смотрел на неё — спокойно, безучастно, как смотрит картина. Ни проблеска. Ни знака. — Я потеряла всё, — прошептала Ева. — Чистоту. Себя. Я не знаю, кто я теперь. Я — то, что он сделал со мной. Я — вещь…— она запнулась, не в силах произнести это слово. — Шлюха… Свеча перед образом дрогнула и погасла. Просто сквозняк. Просто совпадение. Но для неё это прозвучало как приговор. Она встала с колен и вышла, не перекрестившись. Варшава. День второй. Она не спала всю ночь. Лежала с открытыми глазами, слушала, как за окном переговариваются запоздалые прохожие, как где-то наверху соседи двигают мебель. В голове крутились одни и те же картины. Библиотека. Ковёр. Его руки. Его голос: «Теперь ты моя». И её собственный кивок — тот самый, который решил всё. Зачем она кивнула? Почему не закричала? Почему не вырвалась? Она снова и снова прокручивала этот момент, пытаясь найти точку, в которой она могла бы всё изменить. Но точки не было. Всё было предрешено с того самого мгновения, как она вошла в его кабинет с отчётом. К утру она решила: дело наверное даже не в нём. Дело в ней. Она виновата во всём сама ни смотря ни на что. И теперь расплачивается. Днём позвонила мама. Ева смотрела на экран телефона, на слово «Мама», и не могла заставить себя ответить. Что она скажет? «Привет, мам, у меня всё хорошо, я работаю в секретариате президента, он очень… внимателен ко мне»? Голос дрогнет. Мама услышит. Мамы всегда слышат. Телефон умолк. Ева перевела дыхание и заплакала — впервые за всё это время громко, навзрыд, как плачут дети. Она плакала о себе прежней, о той девушке, которая верила в справедливость, в Бога, в то, что чистота защищает. Та девушка умерла на белом ковре в президентской библиотеке. А эта — новая — ещё не родилась. Она застряла где-то между, в чистилище, где нет ни Бога, ни дьявола, а только бесконечная боль. Варшава. День третий. Завтра он возвращается. Эта мысль разбудила её в шесть утра, как будильник. Завтра. Завтра ей снова надевать броню, снова идти в кабинет, снова чувствовать его взгляд на своём затылке. И ещё — завтра он ждёт её в красном. «Надень красное»…. Она вспомнила этот приказ — и внутри что-то оборвалось. Красное. Цвет страсти. Цвет греха. Цвет, который она никогда не носила. Красное означало бы, что она приняла его правила. Что она больше не та Ева, которая выбирала самое закрытое, самое скромное. Что она — его. Она подошла к шкафу, где висело то самое синее платье, которое она выбрала для ужина с брюссельской делегацией. Рядом с ним красное — то самое, которое он для неё заказал. Тонкий шёлк, глубокое декольте…Провокация. Клеймо. Нет. Она не наденет красное. Пусть наказывает. Пусть кричит. Пусть делает что угодно. Она не знала, что это решение будет стоить ей самого дорогого, что у неё осталось. Иллюзии безопасности. Варшава. День четвёртый. Возвращение. Варшава встретила президентский кортеж мелким дождём. Самолёт приземлился в Окенче в десять утра, а уже в одиннадцать Навроцкий входил в свой кабинет — с хищным блеском в глазах, с той особой энергией, которая появлялась у него после перелёта. Брюссель остался позади. Теперь — дом. Теперь — работа. Теперь — она. Он бросил пиджак на кресло, прошёл к столу и нажал кнопку селектора. — Пани Валевску ко мне. Быстро. Розалия за дверью перекрестилась и сняла трубку внутреннего телефона. Ева шла по коридору, и каждый шаг отдавался в висках. На ней было то самое синее платье — закрытое, с воротом под горло. Ни грамма красного. Ни уступки. Ни капитуляции. Казалось она готова и к смерти. Она толкнула дверь и вошла. Навроцкий стоял у окна, заложив руки за спину. Он не обернулся на звук её шагов — просто смотрел на дождливую Варшаву. Молчание длилось долго. Слишком долго. — Вы меня вызывали, пан президент. Он повернулся. Медленно. Его взгляд скользнул по ней — с головы до ног, оценивая, изучая, запоминая каждую деталь. Синее. Закрытое. Не красное. — Я, кажется, отдал распоряжение, — его голос был тихим, почти ласковым. Таким тоном говорят с ребёнком, который только что разбил дорогую вазу и ещё не понимает, что его ждёт. — Я помню, — ответила Ева, и собственный голос показался ей чужим. — Но я надела это платье, потому что… Он поднял руку, и она замолчала на полуслове. — Потому что — что? Потому что ты решила, что у тебя есть выбор? Потому что три дня без меня дали тебе иллюзию, что ты свободна? Он подошёл ближе. Остановился в полуметре — достаточно близко, чтобы она чувствовала запах его духов и видел, как дрожат её ресницы. — Я думала… — начала она. — Ты не должна думать, — перебил он. — Ты должна слушаться. В этом разница. Ты — не партнёр. Не советник. Не любовница. Ты — моя. А моя — значит, принадлежащая мне. Ты делаешь то, что я говорю. Ты надеваешь то, что я хочу. Ты приходишь туда, куда я приказываю. Это просто. Очень просто. Она молчала. Смотреть ему в глаза было невыносимо, и она с трудом выдерживала этот зрительный контакт. — Сними это, — сказал он, указывая на её платье. — Что? — Ты слышала. Сними платье. Здесь. Сейчас. Ева замерла. Руки не слушались. Она стояла и смотрела на него, как кролик на удава. В висках стучало. В горле пересохло. Очередное унижение… — Я не… — Ты — да. — Он не повысил голоса, но в его тоне появилась сталь. — Ты снимешь это платье, потому что оно мне не нравится. Ты снимешь его медленно, чтобы я видел. А потом ты наденешь то, что я приготовил для тебя. Или ты будешь сидеть здесь голой до конца рабочего дня. Выбирай. Она выбирала. Снова. Как тогда, в библиотеке. Как тогда, на ужине. Бесконечный выбор без выбора. Её пальцы дрожали, когда она расстёгивала верхнюю пуговицу. Вторую. Третью. Синее платье соскользнуло с плеч и упало к ногам. Она осталась в простом белом белье — скромном, том самом, которое должно было служить ей бронёй, а стало просто ещё одним напоминанием о том, кем она была. Навроцкий смотрел. Не двигался. Не прикасался. Только смотрел — и этот взгляд был страшнее любых прикосновений. — Хорошо, — сказал он наконец. — А теперь надень это. Он протянул ей свёрток. Она развернула. Красное платье — то самое, из шкафа. И ещё кое-что. Под платьем лежало кружевное бельё — алое, вызывающее, такое, какого она никогда в жизни не носила. — Это… — Твоя новая форма, — закончил он с усмешкой — Привыкай. С завтрашнего дня ты носишь только то, что я выбираю. Только те цвета, которые я одобряю. Только те фасоны, которые нравятся мне. А теперь одевайся. У нас совещание через полчаса. Она стояла, прижимая красный шёлк к груди, и чувствовала, как внутри что-то умирает. Не вера — вера умерла раньше. Не надежда — надежда умерла сегодня. Умирало что-то ещё. Последнее, что держало её на плаву. Чувство собственного достоинства. Через полчаса она сидела за своим столом — прямая, как струна, в алом шёлке, с алым кружевом под ним. А Навроцкий работал. Просматривал документы, диктовал резолюции, отвечал на звонки. И время от времени бросал на неё взгляд — собственнический, довольный, как у коллекционера, который только что пополнил собрание редким экземпляром. Его это забавляло. — Кстати, — сказал он, когда совещание закончилось и они остались вдвоём, — сегодня вечером мы ужинаем. Ты и я. В моей резиденции. Ты наденешь то же самое. И не опаздывай. Он подошёл к ней вплотную, наклонился к самому уху. — Ты будешь делать то, что я говорю. Ты будешь улыбаться, когда я этого хочу. Ты будешь молчать, когда я этого требую. И ты будешь раздвигать ноги, когда я этого желаю. Потому что ты — моя. И чем быстрее ты это примешь, тем легче тебе будет. Он выпрямился и пошёл к двери. У самого порога остановился, обернулся. — И да, Ева… Красное тебе идёт. Гораздо больше, чем синее. Дверь закрылась. Она осталась одна в огромном кабинете.Она была похожа на дорогую куклу, которую хозяин переодел по своему вкусу. На вещь. Ева опустила голову на руки и заплакала — беззвучно, как плакала той ночью. Слёзы капали на полированную столешницу, размывая чернила в проекте очередного дипломатического ответа. Она думала о доме, о Сандомире. О яблоневых садах, в которых прошло её детство. О том, какой чистой она была — и какой отвратительно грязной стала. Но подумав о маме, она понимала, что возможно в этом мире, где она простая девушка из провинции без связей и денег, это единственный шанс существовать, и попытаться таким обзором избавиться от нужды. Нет не для себя, а для единственного родного человека — мамы. Она не знала, кому молится. Тому ли Богу, который молчал в ту ночь? Или какому-то другому — тому, кто, может быть, услышит её сейчас. Но она знала одно: сдастся нельзя, иначе в этом мире не выжить. И это было не прагматизмом, а жертвой. Она просто приняла боль как данность — как цену за то, чтобы у мамы были лекарства, еда, крыша. Не сделка. Дар. Страшный, кровавый, необратимый. А в окне президентского кабинета отражалась Варшава — мокрая, серая, равнодушная. И где-то там, в лабиринте улиц, звонили колокола часовни Святого Креста, созывая верующих на вечернюю мессу.

***

Машина заехала за ней в семь. Тот же чёрный мерседес. Тот же молодой водитель с усталым лицом человека, который видел слишком много и научился молчать. Тот же маршрут — через мост Понятовского, мимо Королевского замка, в тихий район Жолибожа, где за высоким кованым забором пряталась президентская резиденция. Всё повторялось. Как в дурном сне, из которого невозможно проснуться. Только платье было другим. Красным. Ева сидела на заднем сиденье, сложив руки на коленях, и смотрела в окно. Варшава проплывала мимо — вечерняя, залитая огнями, красивая. Чужой город. Город, который проглотил её, пережевал и выплюнул в виде этой девушки в алом. Она не узнавала себя. Может быть, это и было целью — убить прежнюю Еву, чтобы родилась новая. Послушная. Удобная. Его. Водитель поймал её взгляд в зеркале заднего вида и тут же отвёл глаза. Она заметила, как дёрнулся его кадык — то ли от жалости, то ли от неловкости. Ей вдруг захотелось спросить: «Вы знаете, куда меня везёте? Вы знаете, что он со мной сделал? Что он сделает сегодня?» Но она промолчала. Какой смысл? Он всего лишь водитель. Маленький винтик в большой машине, которая перемалывает таких, как она. Ворота резиденции открылись бесшумно. Фонтан в саду всё так же тихо плескался, подсвеченный снизу золотым. Липы стояли недвижимые, как стражи. Особняк смотрел на неё тёмными окнами — только в библиотеке горел свет. Той самой библиотеке. У Евы подкосились ноги. Она остановилась на полпути к крыльцу, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Он не мог. Он не мог снова позвать её туда. Только не туда. — Пани Валевска, — голос водителя прозвучал неожиданно мягко. — Вас ждут, поторопитесь. Она сглотнула, расправила плечи и пошла. Каждый шаг давался как по битому стеклу. Навроцкий ждал её в библиотеке. Он сидел в том же самом кожаном кресле, что и в первую ночь, — у холодного камина, с бокалом в руке. На нём была черная рубашка с расстёгнутым воротом, тёмные брюки, никакой обуви — он сидел босиком, скрестив лодыжки, и выглядел как человек, который чувствует себя абсолютно, космически в своей тарелке. Ковёр перед камином был новым. Она заметила это сразу — не белый, а тёмно-серый, с густым ворсом. Он заменил ковёр. Убрал улику. — Проходи, — сказал он, не оборачиваясь. — Садись. Она села на краешек дивана — того самого, на котором сидела в прошлый раз. Молитвенника в сумке больше не было. Она оставила его дома. Не потому, что перестала верить. А потому, что не хотела марать его этим местом. — Виски? — он повернул голову, и в полумраке блеснули его глаза. — Нет? Ну, как знаешь. Он поднялся, подошёл к ней. Она невольно вжалась в спинку дивана, запрокинув голову. Он был высок — слишком высок, слишком близко. — Красное тебе идёт,очень… — сказал он. — А ты пряталась в эти свои синие блузки, как монашка в келью. Зачем? — Я не монашка, — тихо ответила она. — Я просто… — Ты просто боялась, — закончил он за неё. — А я показал тебе, что бояться нечего. Что тело — это инструмент. Что страсть — это сила. Разве я не прав? Она не ответила. Он наклонился ниже, взял её за подбородок — как делал всегда, как делал это с десяток раз, — и заглянул в глаза. — Ты ненавидишь меня, — сказал он. — Я вижу.Но это пройдет. Ещё спасибо мне скажешь! — Вы ошибаетесь. Тихо почти не слышно произнесла она. — Я никогда не ошибаюсь в людях. — Он отпустил её и вернулся к своему креслу. — Ужин накроют в малом зале. Но перед этим я хочу, чтобы ты кое-что поняла. Он взял со столика пульт и нажал кнопку. На стене загорелся экран — большой, плазменный, который она раньше не замечала. На экране появилась фотография. Её мать. Ева замерла. Сердце рухнуло куда-то в желудок. — Что это? — Твоя мать. Лана Валевска. Сорок четыре года. Учительница начальных классов в Сандомире. Зарплата — четыре тысячи злотых в месяц. Хронический артрит.Проблемы с сердцем, — он перечислял факты сухо, без эмоций, как зачитывал досье. — Я навёл справки в первый же день. Знаешь, что я увидел? Она молчала, не в силах оторвать глаз от фотографии матери. Мама на снимке улыбалась — той самой усталой, но тёплой улыбкой, которую Ева помнила с детства. — Я увидел женщину, которая живёт от зарплаты до зарплаты. Которая экономит на лекарствах, чтобы заплатить за свет.Которая пол жизни терпела побои мужа. Которая гордится дочерью и каждое воскресенье ставит свечку в костёле за её успех. Ты ведь ей так и не перезвонила, верно? Ева дёрнулась, как от пощёчины. — Откуда вы… — Я знаю всё, — он перебил её. — Я знаю, что ты не ответила на звонок. Знаю, что ты плакала потом два часа. Знаю, что ты здесь — ради неё. Ради того, чтобы у неё были лекарства. Ради того, чтобы она не считала копейки. Ради того, чтобы хоть кто-то в вашей семье вырвался из этой бесконечной нужды. Он встал и снова подошёл к ней. На этот раз — без угрозы. Почти… сочувственно. — Я не враг тебе, Ева. Я — твой единственный шанс. Тебе очень повезло, просто ты пока не поняла этого. Ты можешь ненавидеть меня сколько угодно. Но ты будешь делать то, что я говорю. Не потому, что я тебя заставляю. А потому, что ты сама этого хочешь. Хочешь, чтобы у твоей матери было будущее. Хочешь, чтобы её старость в будущем была спокойной. Хочешь отплатить ей за всё, что она для тебя сделала. Разве не так? У Евы задрожали губы. Она хотела возразить, но слова застряли в горле.  Он был прав.  Он был чудовищно, отвратительно прав. — Я даю тебе шанс, — продолжил он. — Ты остаёшься со мной. Ты работаешь в секретариате. Ты сопровождаешь меня на приёмах. Ты приходишь, когда я зову. Спишь со мной. Взамен я обеспечиваю твою мать. Частная клиника в Кракове. Приличное жилье. И ты — ты делаешь карьеру. Реальную карьеру, а не бумажную стажировку. Через год ты станешь самым молодым начальником отдела в администрации президента. Через два — заместителем министра. Через три — министром. Ты умна, талантлива и красива. С моей поддержкой ты взлетишь так высоко, как тебе и не снилось. — А если я откажусь? — её голос был почти не слышен. Он пожал плечами. — Тогда ты возвращаешься в Сандомир. К маме. К нищете. К бесконечным подсчётам грошей. И каждый раз, глядя на неё, ты будешь знать: ты могла её спасти. И не спасла. Ну и кто знает, сокращения штата в школах тоже могут быть…а тебе устроится на работу с характеристикой о которой я позабочусь, уж поверь, будет ох как не просто. В библиотеке повисла тишина. Слышно было только, как плещется фонтан за окном да потрескивает лёд в бокале. Ева закрыла глаза. Перед внутренним взором встала мама — её серые глаза, её больные суставы, её улыбка, которая с годами становилась всё более усталой. Мама, которая отказывала себе во всём, чтобы дочь могла учиться в Кракове. Мама, которая продала бабушкины серьги, чтобы оплатить общежитие. Мама, которая верила, что её девочка добьётся всего сама. …И вот теперь её девочка сидит в президентской библиотеке и слушает, как сам дьявол протягивает руку «помощи». — Зачем всё это Вам? Почему я? Навроцкий посмотрел на неё — долгим, оценивающим взглядом, каким смотрят на дорогую лошадь перед покупкой. Потом усмехнулся, сделал глоток виски и откинулся в кресле. — Почему зачем… — он словно пробовал эти вопросы на вкус, смаковал их. — Знаешь, мне задавали подобные вопросы. По-разному. Журналисты — с диктофонами. Оппозиция — с трибун. Жена — со слезами. Теперь ты. Он подался вперёд, поставил бокал на столик и посмотрел ей прямо в глаза. — Потому что ты — идеальный материал. Молодая. Провинциальная. Без связей. Без денег. Чистая как белый лист. Верующая. Стыдливая. У тебя есть то, чего нет ни у одной из этих варшавских сук, которые вешаются на меня с тех пор, как я въехал в президентский дворец. Ты — настоящая. Твоя чистота, твоя вера, твой страх, твои слёзы — это всё настоящее. А настоящее в моём мире — дефицит. Я коллекционирую редкие вещи, Ева. А ты — редкий экземпляр. Он сделал паузу, глядя, как она впитывает его слова. — Пойми правильно. Дело не в тебе как в женщине. Ты красивая, да. Но красивых — пруд пруди. Дело в том, что ты чувствуешь. Каждый раз, когда я прикасаюсь к тебе, ты дрожишь. Не от страсти — от ужаса. И этот ужас… он даёт мне больше, чем любой секс. Это чистейшее ощущение власти. Абсолютной. Когда я вижу, как ты борешься с собой — и проигрываешь, — я чувствую себя богом. Понимаешь? Не президентом. Не мужиком. Богом. Он встал, подошёл к камину и облокотился на полку. — Ты спрашиваешь, почему ты. А я тебе скажу: потому что ты не можешь мне отказать. Потому что у тебя есть рычаг — твоя мать, — и я на него надавил. Потому что твоя вера запрещает тебе покончить с собой. Потому что у тебя нет ни денег, ни друзей, ни защиты. Ты — идеальная жертва. И я, Ева, — идеальный хищник. Мы созданы друг для друга. Разве ты ещё не поняла? Он повернулся к ней. Его глаза горели тем самым огнём, который она видела в первую ночь, — диким, почти безумным, но контролируемым. Как у пиромана, который любуется разгорающимся пламенем. — Ты для меня — проект. Инвестиция. Я вложу в тебя время, деньги, влияние. Я вылеплю из тебя то, что хочу. Ты будешь моим самым успешным творением. А когда-нибудь, через много лет, ты скажешь мне «спасибо». И в этот момент ты будешь ненавидеть себя ещё больше, чем сейчас ненавидишь меня. Потому что поймёшь: я был прав. Всегда был прав. Он вернулся к креслу, взял бокал и допил остатки алкоголя одним глотком. — Так что ответ на твой вопрос прост. Я делаю это, потому что могу. Потому что это доставляет мне удовольствие. Потому что ты — вызов. Потому что сломать такую, как ты, интереснее, чем купить десяток продажных блядей. Ты — спорт, Ева. Охота. А я очень, очень хороший охотник. На тело, а главное душу! Он поставил бокал на столик, и звук стекла о дерево прозвучал как выстрел. Или как точка. — А теперь вытри слёзы, поправь платье и пойдём ужинать. И не забывай улыбаться — ты теперь в моём мире, а в моём мире все улыбаются. Даже когда им больно. Особенно когда больно. Ужин проходил в малом зале — камерной, обитой тёмным деревом, с единственной люстрой под потолком, которая отбрасывала на стены дрожащие тени. Стол был накрыт на двоих — белая скатерть, серебряные приборы, бутылка красного вина в ведёрке со льдом. Горячий салат дымился в фарфоровых тарелках. Всё выглядело почти по-домашнему, почти невинно. Только напряжение, повисшее в воздухе, было таким плотным, что, казалось, его можно резать ножом. Навроцкий сидел напротив неё. Ел медленно, почти лениво, смакуя каждое движение — не столько вкус еды, сколько сам процесс. Он не сводил с неё глаз. Она чувствовала этот взгляд кожей — как солнечный ожог. Он скользил по её плечам, по ключицам, по вырезу красного платья, которое она так и не решилась снять. Сама она почти не притронулась к еде. Комок в горле не давал глотать. Она ковыряла вилкой салат, делала глоток вина — просто чтобы чем-то занять руки, — и мечтала, чтобы этот вечер закончился как можно скорее. — Ты не ешь, — заметил он. — А зря. Повар старался. — Я не голодна, пан президент. — Пан президент, — повторил он с усмешкой.  Навроцкий отложил вилку, вытер губы салфеткой и откинулся на спинку стула. Его глаза блестели в полумраке — не пьяные, но возбуждённые.  Не от вина. От предвкушения. — Встань, — сказал он. Ева замерла. Сердце пропустило удар. — Я сказал — встань. Она поднялась на ватных ногах. Салфетка соскользнула с колен на пол, но она не решилась наклониться, чтобы поднять.  Он тоже встал — медленно, как большой хищник, который знает, что добыча никуда не денется. Обошёл стол, приблизился к ней со спины. Она почувствовала его дыхание на своём затылке — горячее, пахнущее алкоголем и чем-то животным. Его пальцы коснулись её плеч, скользнули вниз по рукам — нежно, почти ласково. И от этой ласки ей стало ещё страшнее. — Ты дрожишь, — прошептал он ей в ухо. — Как в первый раз. Ты всегда будешь дрожать? — Да, — выдохнула она, и это было единственное честное слово за весь вечер. — Хорошо. Мне это нравится. Он резко развернул её к себе, прижал спиной к краю стола. Его руки легли на её бёдра, сжали сквозь красный шёлк — сильно, до боли, до синяков, которые она будет рассматривать завтра утром перед зеркалом. Он не целовал её — он впивался в её губы, как изголодавшийся зверь. Язык проник в её рот глубоко, требовательно, не оставляя пространства ни для отказа, ни для дыхания. Она упёрлась ладонями в его грудь — но он перехватил её запястья одной рукой и завёл их за голову, припечатывая к столу. — Хватит притворяться, — выдохнул он, отрываясь от её губ. — Ты знала, чем кончится этот ужин. Знала с того момента, как надела это платье. — Я надела его, потому что вы приказали… Он отпустил её запястья и одним резким движением сдёрнул с неё бретельки платья. Красный шёлк соскользнул вниз, обнажая плечи, грудь, стянутую кружевом бюстгальтера — того самого, который он выбрал для неё. Ткань платья задержалась на талии, и он не стал её снимать до конца — оставил как напоминание о том, что она всё ещё наполовину одета, наполовину разоблачена. — Посмотри на себя, — сказал он, отступая на шаг. — Посмотри, какая ты. Она опустила взгляд. Грудь вздымалась часто-часто, кружево просвечивало, соски затвердели и были видны даже сквозь ткань. Её кожа покрылась мурашками — от холода, от страха, из-за него… — Ты прекрасна, — сказал он, и это прозвучало не как комплимент, а как диагноз. — Прекрасная и жалкая одновременно. Именно такая ты мне и нравишься.Чертовки нравишься… Он толкнул её обратно на стол. Спина упёрлась в холодную столешницу, тарелки звякнули и отъехали в сторону, бокал с вином опрокинулся, и красная жидкость растеклась по белой скатерти — как кровь. Ева зажмурилась. — Нет, — приказал он. — Открой глаза. Смотри на меня. Я хочу, чтобы ты видела каждую секунду. Она подчинилась. Он навис над ней, расстёгивая ремень. Звук пряжки, металлический лязг молнии, шорох ткани. Его член — возбуждённый, с набухшими венами — упёрся ей в бедро. Он не спешил. Он хотел, чтобы она прочувствовала каждый момент. — Ты чувствуешь это? — он прижался к ней сильнее. — Чувствуешь, как сильно я возбужден? Это всё из-за тебя. Из-за твоего страха. Он меня заводит больше, чем любое порно. Навроцкий развёл её ноги коленом — широко, не давая сжать. Задрал подол красного платья до талии, и сдёрнул с неё трусики — не снял, а именно сдёрнул, так что тонкое кружево треснуло по шву. Отбросил их в сторону. Его пальцы скользнули между её ног — сначала один, потом два, раздвигая складки, проникая внутрь. Ева дёрнулась но он грубо осадил ее. Он наклонился ниже, и его горячий язык коснулся её клитора. Она вскрикнула. Он обхватил губами чувствительный бугорок и принялся сосать — сильно, ритмично, как будто наказывал её за каждую секунду сопротивления. — Пожалуйста… — выдохнула она чувствуя как от напряжения в голове появился какой-то жуткий шум. — «Пожалуйста» — это не отказ, — повторил он ту самую фразу из первой ночи и снова продолжил начатое. Её бёдра задрожали. Он поднял голову, глядя на неё снизу вверх — его губы блестели от её смазки, в глазах горел хищный огонь. — Хорошая девочка, — сказал он. — Теперь ты готова. Он выпрямился, схватил её за бёдра и одним резким движением вошёл в неё — на всю длину, до упора. Ева вскрикнула — громко, отчаянно, как кричат от боли, которая слишком велика, чтобы её сдержать. Он заполнил её целиком, растянул до предела, и она почувствовала, как её мышцы сжимаются вокруг него — непроизвольно, судорожно, то ли сопротивляясь, то ли принимая. — Да, — выдохнул он, начиная двигаться. —Я скучал по этому ощущению… Он трахал её жёстко, без нежности, без пауз. Каждый толчок сотрясал её тело, стол скрипел под ними, посуда звенела. Его пальцы впивались в её бёдра, оставляя следы. Он смотрел ей в глаза — не отрываясь, как и обещал, — и в его взгляде было что-то, от чего ей хотелось и провалиться сквозь землю, или попросту умереть. На глазах навернулись слезы. — Скажи это, — потребовал он, ускоряя темп. — Скажи, что ты моя. — Я… я…— ком в горле от слез не давал выдавить и слова. — Скажи! Он прикрикнул на неё так, что по залу разошлось эхо. — Я твоя, — выдохнула Ева, и слёзы потекли по щекам. Он наклонился и поцеловал её, не прекращая двигаться. — Умница, — прошептал он. — А теперь кончи для меня. Прямо сейчас. Кончить. Здесь. Сейчас. С ним. Эта мысль вспыхнула в голове Евы — и рассыпалась на тысячу осколков. Как это вообще было возможно? После всего, что он сделал? А теперь он требовал от неё оргазма — так же буднично, как требовал кофе или красное платье. «Я не смогу», — хотела сказать она. И не сказала. Просто сжала зубы и закрыла глаза. Он ждал. Продолжал двигаться — резко, глубоко, безжалостно. Его пальцы сжимали её бёдра, оставляя синяки. Она чувствовала каждый его толчок внутри себя — но ничего не происходило. Её тело, онемело. Закрылось. Отказалось участвовать в этом спектакле. — Давай! — его голос стал жёстче. — Я сказал — кончай! Она молчала. Только слёзы рекой текли по вискам. Мышцы были напряжены, но не от наслаждения — от сопротивления. Она сжималась не вокруг него, а против него. Каждая клетка её тела кричала «нет» — беззвучно, но оглушительно. Он остановился. Вышел из неё — резко, почти грубо. Она открыла глаза и увидела его лицо: желваки играли на скулах, в глазах горела холодная, беспощадная ярость. Это был не тот Навроцкий, который упивался её страхом. Это был другой — тот, кто не привык проигрывать. Тот, для кого отказ — даже не словом, а телом — был личным оскорблением. — Так значит? — его голос стал тихим, почти ледяным. — Ты решила поиграть со мной в героиню? — Я не… я не специально… — прошептала она. Просто мне больно… — Ты не специально? — риторически произнёс он. — Ты думаешь, это имеет значение? Ты думаешь, мне важно, почему ты не кончила? Мне плевать. Важен результат. А результата нет. Он отошёл к камину, схватил бокал с остатками виски и залпом допил. Потом резко повернулся к ней. — Слезь со стола, — приказал он. Она сползла на дрожащих ногах, поправляя платье. — Что ж, Ева. Я был терпелив. Я был даже нежен, насколько я вообще умею быть нежным. А ты лежишь подо мной, как бревно. Ты думаешь, это то, чего я хочу? Она молчала, опустив голову. — Посмотри на меня! — рявкнул он. Она подняла взгляд. Его глаза метали молнии. — Значит мы поступим следующим образом, — сказал он подойдя вплотную и взяв её за подбородок, сжимая до боли, — тебя будут привозить сюда каждый вечер. И каждый раз я буду трахать тебя до тех пор пока не увижу что ты кончила. Поняла меня? — Да, — выдохнула Ева глотая слезы. — Что — «да»? — Поняла, пан президент. Он отпустил её — резко, как отбрасывают сломанную игрушку. — Завтра в девять. А вечером — здесь. И если ты снова ляжешь под меня как труп, я очень сильно буду недоволен. А когда я сильно недоволен, я становлюсь… очень неприятным. Ты ведь не хочешь увидеть меня таким? — Нет, пан президент. — Вот и славно. А теперь свободна. Приведи себя в порядок, — сказал он, застёгивая ремень на брюках и кивнув в сторону двери которая вела в ванную комнату — Водитель отвезёт тебя домой. Она вышла, и дверь закрылась за ней с мягким щелчком. В ванной она прижалась лбом к холодной стене и часто задышала, считая до десяти. До двадцати. До ста. Ей хотелось плакать, но слёз не было — она выплакала их все, пока он был внутри неё. Водитель, который ждал у крыльца, открыл ей дверь и снова отвёл глаза. Она ехала домой и думала только об одном: мама не узнает.  Мама никогда не узнает.  И от этой мысли становилось и легче, и стократ больнее одновременно. Потому что где-то там, в Сандомире, мама сейчас, возможно, стоит на коленях перед образами и молится за свою дочь. За ту девочку, которая писала сочинения на «отлично» и мечтала служить Польше.
7 Нравится 14 Отзывы 1 В сборник