***
Мы услышали крик. Женский, из-под земли, — мы как раз вламывались в логово Евы, Матери Всех, и я был зол и хотел, чтобы это уже кончилось. Крик шёл из подвала. Я думал — приманка. У них всегда приманка. Еву мы убили. Это отдельная история, и тогда мне было не до иронии. А в углу того же подвала, привязанная к стулу, сидела она. Маленькая. Это первое, что я отметил — машинально, по-охотничьи, как отмечаешь рост и вес любого, кого находишь в подвале у твари. Когда Сэм перерезал цепи и она встала, макушка едва доставала мне до плеча. Тёмные глаза, в том свете почти чёрные. Спутанные каштановые волосы. И прядь сбоку — белая. Седина, решил я. От страха бывает. Я ошибся. Но это выяснилось сильно позже. Она повела плечами, растёрла запястья — спокойно, слишком спокойно для того, кого только что держала в плену Мать Всех Монстров. Я не опускал пистолет. Всё, что находишь в подвале, сначала держишь на мушке, а жалеешь потом. Она оглядела помещение — кровь, труп Евы, двух перемазанных злых мужиков — и сказала слабым, но абсолютно ровным голосом: — У вас тут красиво. Только хозяйка нелюдимая. Я моргнул. Секунды три, наверное, тупо на неё смотрел. Потому что за всю мою долгую поганую карьеру никто из спасённых не шутил. Рыдали. Молчали. Иногда пытались зарезать — потому что оказывались не жертвами. Но интерьер мне никто не комментировал. — Сэмми, — сказал я, не опуская ствол. — По-моему, у неё шок. — У меня не шок, — сказала она. — У меня чувство юмора. Их часто путают. Вот тогда я и понял, что с этой будет тяжело. Насколько — не понял. Тут я промахнулся капитально.***
Звали её Мира. К Бобби она поехала, не задав ни одного вопроса, — а это уже было неправильно, потому что нормальный человек после такого требует полицию, маму, объяснений. Она просто села на заднее сиденье, посмотрела в окно и сказала: «Хорошая машина. Шестьдесят седьмой?» Я чуть руль не выронил. Жертвы из подвалов не угадывают год выпуска Бэйби. У Бобби, за столом, обхватив бутылку пива обеими ладонями, она рассказала свой сон. Что ей снятся вещи. Что она видела во сне нас, знает, кто мы. Спокойно, как погоду. И вот тут во мне всё встало дыбом. Потому что эту песню я уже слышал. «У меня видения. Я особенная. Я хочу помочь.» Знаешь, чем оно кончалось? Эндрю с его телекинезом. Ава, скормившая людей демонам. Целая ферма «особенных детишек» Азазеля — выжил один, и тот лез убить Сэмми. Экстрасенсы, провидцы, люди с даром — все рано или поздно сворачивали в темноту. Все. У меня на это выработался рефлекс: кто-то говорит «я вижу будущее» — рука идёт к ножу. — Угу, — сказал я, привалившись к косяку. — Сны. И чем такие обычно занимаются на досуге, знаешь? — Догадываюсь, — сказала она. И посмотрела на меня — не обиженно. Устало. Так смотрит тот, кто заранее знал, что ты ответишь именно это, и уже смирился. — Не верь. На твоём месте я бы тоже не верила. Давай так: я говорю, что будет, ты проверяешь. Не сходится — гонишь. Сходится — слушаешь. Бобби глянул на меня поверх очков: — Логично же. Так и делали. Недели две. Она говорила — я перепроверял. Лично гонял половину её «снов» через все каналы, какие были, искал, где она проколется, чтобы сказать «ага». Не прокололась ни разу. Это бесило отдельно.***
Заправка, девчонка за кассой, с виду обычная. Мира взяла сдачу, села в тачку: «Поехали. Сейчас». Я поехал. А вечером выложила: твари старше ангелов, носят людей как костюмы, жрут и не наедаются, одна скоро влезет в большую корпорацию. Левиафаны. Из Чистилища. Бобби чуть кружку не выронил. А я сидел и ждал счёта. Информация — это приманка, за неё всегда платят. Уже потом, в машине, не выдержал: — И что ты хочешь взамен? Она удивилась. По-настоящему — у неё, я потом выучил, в этот момент бровь дёргается. — Ничего. Хочу, чтобы вы выжили. Это всё. — Все чего-то хотят. — Ну так я не все. И ведь правда не попросила. Ни тогда, ни потом. Никогда. Первые года два это и было в ней самым подозрительным — что она ничего не просит. Я всё ждал, когда придёт счёт. Он не пришёл.***
Охотились втроём. И с ней оказалось… занятно. Она входила в комнату, полную людей, обводила их глазами медленно, будто читала ценники, и роняла тихо: «Вон тот. И женщина у окна». Мы не верили на слово — серебро, святая вода, мечом по шее на пробу. Каждый раз права. Каждый чёртов раз. Стреляла она при этом отвратительно. Я серьёзно — отдача её подбрасывала, она жмурилась перед выстрелом, мазала по банке с десяти шагов. Я мысленно поставил на ней крест как на стрелке. А потом она взяла мачете. И я чуть не присвистнул. Не присвистнул только потому, что рядом был вампир, которого надо рубить. «Очешуенно» вертелось на языке, и я его проглотил — хвалить её вслух я тогда был не готов. Она двигалась с этой штукой так, будто родилась с ней в руке: низко, экономно, без замаха, уходила с линии, подныривала — и голова вампира отлетала раньше, чем он понимал, что началось. Маленькая, лёгкая, а рубит чисто. Я двадцать лет в этом деле. Так не учатся за пару месяцев. Так учатся годами, у кого-то, кто знает, что делает. Откуда у девчонки из подвала такая школа — я не спросил. Я тогда много чего не спрашивал. Думал — успею. Бобби взялся учить её стрелять. По банкам, за сараем. Я полдня слушал эту канонаду: дзынь, мимо, мимо, «да не дёргай ты курок, дави плавно», она огрызается, дзынь. А вечером вышел подышать — и увидел, что она там одна. Бобби давно ушёл в дом. А она стоит в сумерках, и сама лупит по этим банкам. Раз за разом. Молча, упрямо, с таким злым лицом, будто банки ей лично что-то задолжали. Дзынь. Мимо. Перезаряжает. Снова. Я постоял в тени минуту и ушёл, не сказав ничего. Не знаю почему. Просто решил, что не моё дело — что человек делает наедине с собой, когда думает, что никто не смотрит. Она к чему-то готовилась. Она всё время к чему-то готовилась. К тому, чего я тогда и вообразить не мог.***
С Бобби она ругалась по-семейному. Кто оставил кружку, чья очередь варить кофе, правильно ли он хранит патроны — неправильно, она была права, но Бобби скорее бы умер, чем признал. Орали через весь дом, потом он звал её «заноза», она его «старый ворчун», и через пять минут сидели рядом, и он совал ей под нос какую-то заметку в дневнике. Я смотрел на это и думал… не знаю, что я думал. Что-то вроде — надо же, прижилась. Как кошка, которую впустил на одну ночь, а она осталась, заняла твоё кресло, и ты уже не помнишь, как без неё. Мысль я отогнал. Сентиментальщина. У меня брат, охота и Детка, нянька мне не нужна.***
Перед первым штурмом офиса Дика Романа она тренировала реакцию. Странное делала — отрабатывала падения. Как уходить вниз, как валиться, чтобы не разбиться. Часами. Я не понимал зачем. Думал — блажь, пусть кувыркается во дворе, лишь бы под ногами не путалась. В день штурма мы с Сэмми первыми добежали до машины. Я уже сидел за рулём, мотор работал, ждали Бобби с Мирой. И я заметил: она напряжена. Не как перед дракой — как струна. Озирается. Бобби полез в салон. И тут она его толкнула. Резко, всем телом, в сторону. Выстрел. Откуда — я не видел, смотрел вперёд. Но я услышал то, что было после: мерзкое влажное шипение, с которым Левиафан зарастает дыру. Значит, пуля попала. В кого-то попала пуля. Бобби заорал — на неё. Она заорала в ответ. А потом скомандовала мне: — Гони! Мне. В моей машине. Я погнал. В убежище я увидел, что у неё всё плечо в крови, рукав тёмный, набух. — Ты ранена. — Всё хорошо. — У тебя дыра в плече. — Зато не в Бобби. И улыбнулась. Человек получил пулю в плечо и сидит довольный, как кот, обожравшийся сметаны. Я списал на адреналин. Про то, что у неё всё заживает, я тогда не знал. Что дыра в плече для неё — даже не цена. Цена была другая, и про неё я тоже не знал: один седой волос. Каждый раз. Я считал её прядь сединой от испуга. А это был счётчик.***
А потом Бобби умер. Не на том штурме. Позже, и не так, как ей снилось, — она потом обронила, тихо, что «должно было быть иначе, он всё вернул назад». Кто «он», я тогда не понял. Теперь понял. Чак. Сволочь. Я вернулся с охоты вечером. Открыл дверь. И первое, что было, — кровь. Её было много. На полу, на ножке стола, длинной полосой к порогу кухни. Бобби лежал лицом вверх. А рядом была она — тоже в крови, бледная, с закрытыми глазами, и не двигалась. И я подумал, что она тоже мертва. Подумал — как факт. Оба. Сразу. Что-то у меня внутри в эту секунду оборвалось и ухнуло вниз, в темноту, без дна. А потом она открыла глаза. И я выдохнул — и тут же возненавидел себя за этот выдох, потому что Бобби-то глаз не открыл. Бобби лежал. А она сидела над ним и давила ладонью на рану — давила изо всех сил, хотя давить было уже не во что и незачем, он был мёртв, — давила так, будто ещё можно удержать в нём то, что вытекало. И смотрела в никуда. Пустыми глазами. Таких глаз я у неё больше не видел ни разу. Даже потом, когда было хуже. Сэм добежал чуть раньше меня и услышал последнее, что Бобби успел сказать. «Айдьоты». Так и сказал, старый дурак. И всё. Мы его сожгли. Завернули в простыню, сложили костёр по-охотничьи, подожгли. Я стоял и смотрел в огонь и, кажется, кричал — не помню точно, всё в тумане. Сэм страдает тише, он всегда тише. А она не плакала. Стояла рядом, прямая как палка, с этим пустым лицом, и не уронила ни слезы. Холодная, подумал я тогда. Знала его меньше нашего. Ну и плевать ей. Это «холодная» до сих пор сидит во мне занозой. Потому что я ошибся ровно наоборот. Бобби бы сказал «айдьот» — и был бы прав.***
В ту же ночь она уехала. Села в свой раздолбанный «Форд» — Бычка, я ржал над этим именем, она говорила «не смей оскорблять Бычка при Бычке, он обидчивый» — и ушла куда-то в темноту. Одна. Я смотрел, как задние фонари тают на дороге, и не поехал следом. Не потому что не хотел. У меня самого внутри всё выгорело, и на чужое горе не осталось. Вернулась под утро. Думала, я сплю, — а я сидел на кухне Бобби и пил его виски из его стакана. Не обернулся. Но в тёмном окне видел её отражение. Красные глаза. Значит, всё-таки плакала. Не при нас. Уехала куда-то в поле и там выла одна, чтобы мы не видели, а вернулась — лицо сухое, только глаза выдали. Вот это, наверное, нас впервые и связало по-настоящему. Двое над одной и той же дырой — той, что осталась на месте Бобби. У меня в груди. У неё, как выяснилось, тоже. Следующие месяцы она почти не говорила. Только по делу. Координаты, факты, «здесь сверни», «это гуль, бей в голову». Никаких шуток. Шутки у неё кончились вместе с Бобби. А я в те месяцы ломался потихоньку. Выйду к Детке, врежу по чему-нибудь, обопрусь на капот и сижу. Смотрю в одну точку, проваливаюсь куда-то. И каждый раз, как накрывало, слышал её шаги. Она подходила, садилась рядом, не спрашивала «ты как» — ненавижу этот вопрос. Просто говорила, ровно, без нажима: — Это не твоя вина, Дин. И всё. И уходила. Первые разы я огрызался — «не лезь», «много ты понимаешь». Она не спорила. Просто в следующий раз снова приходила и снова говорила то же самое. Спокойно. Как будто знала что-то, чего не знал я.***
Вот так оно и началось. Маленькая нелюдимая заноза из подвала, которая шутит над трупами, не умеет стрелять, рубит как профи, ничего не просит и говорит «это не твоя вина» голосом, которому почему-то веришь. А я держался за простое, чему меня выучила жизнь: доброта — это приманка. И такие, как она, рано или поздно сворачивают не туда. Я ошибся. Почти во всём. Только чтобы это понять, мне понадобились ещё годы. И Чистилище. И Метка. И один металлический ящик в моей собственной голове. И много чего ещё, до чего я доберусь, наверное, завтра, потому что часы-кот всё тикают, а глаза уже слипаются. Завтра. С утра. После кофе. Не растворимого.