***
Например, лес. Из Чистилища я вышел злой как чёрт и наполовину зверь. Год там — это год, когда ты каждую секунду или убиваешь, или убивают тебя. Без сна по-человечески, без слов, почти без себя. Бенни был при мне — его душа, я её вынес, так было задумано. Я вывалился в наш мир в каком-то лесу, грязный, в чужой крови, с одной мыслью: найти Сэмми. И увидел разбитый лагерь. Костёр. Палатку. И девушку. Маленькую, с белой прядью в тёмных волосах. Она смотрела на меня так, будто знала сто лет. А я смотрел на неё — и не узнавал. Совсем. Дырка на том месте, где должно быть имя. Рука пошла туда, куда у меня всегда идёт. А она не отшатнулась. Достала папку — обычную, картонную, потёртую — и стала показывать фотографии. Спокойно, терпеливо, как с контуженным: — Помнишь, мы убили того левиафана в Топике, и ты потом неделю шутил про чистящее средство? Топику я помнил. Левиафана, шутку, заправку — всё помнил. А её рядом — нет. Будто из снимка вырезали одну фигуру, а фон оставили. — Помнишь, как Бобби умер? Помнил. Слишком хорошо. — А кто сидел рядом и зажимал ему рану? Пусто. — Помнишь, как ты подарил мне охотничий нож с инкрустацией? Нож помнил. Думал — отдал кому-то, задевал куда-то. Оказалось — вот кому. С каждым её словом во мне проявлялось пустое место — и заполнялось. Не события возвращались, события были при мне. Возвращалась она. По одной фотографии. По одному «помнишь». Я сел. Прямо в лесу, на землю. Ноги не держали. — Заноза, — сказал я. Слово нашлось раньше имени. — Да, — сказала она. И голос дрогнул. — Я тебя помню. — Я знаю. Я встал и обнял её. Крепко, неуклюже — Бенни занимал руку. Маленькая, я её чуть не переломил. Не помню, чтоб я после возвращения кого-то так обнимал. Сэмми — потом. А её — первой. Потому что она только что собралась обратно у меня в голове по одной фотографии, из пустого места, — и я не хотел, чтоб это место снова открылось, пока держу. — Где Сэмми? — спросил я ей в волосы. — Давай сначала поможем Бенни. — Где Сэмми. — Он жив. Я тебя отведу. Только годы спустя я понял, что стояло за этим «я тебя отведу». Что она весь тот год знала, где Сэм, ходила к нему — а он закрыл перед ней дверь, потому что не помнил. Что моталась к Кевину, билась в Чистилище и не могла войти. Каждый раз заново вписывала себя в людей, которые её теряли. Самая одинокая работа, какую я знаю. А я тогда просто обрадовался, что она нашла Сэмми.***
С Сэмом мы разругались сразу. Жёстко. Я год в Чистилище, а он меня не искал — жил. Завёл собаку, девушку, нормальную жизнь. — Ты меня не искал, — сказал я. Сначала тихо. Потом громче. — Я там год, Сэм. Год! — Я думал, ты мёртв! Что мне было делать?! Ты сам всегда говорил — живи дальше! — Я бы тебя искал! — А я не ты! Ещё секунда — и мы бы вцепились друг другу в глотки, по-настоящему, как умеем только мы. И тут между нами встала она. Физически. Метр с кепкой, влезла между двумя здоровыми разъярёнными мужиками, упёрлась ладонями нам в груди — мне в одну, Сэму в другую — и не дала сойтись. — Хватит, — сказала она. И мы оба заткнулись. Не знаю почему. Что-то в голосе. Повернулась к Сэму: — Он каждый день о тебе думал. Там. Потом ко мне, снизу вверх: — А он думал, что ты мёртв. И сделал то же, что ты после Клетки. Лиза. Бен. Газон. И замолчала. Крыть было нечем. Вот в чём с ней всегда беда — крыть нечем. Тыкала носом в правду коротко и точно, и злиться дальше не выходило. Мы помирились. Быстрее, чем я ждал. — Ты у нас семейный мозгоправ, — сказал я ей потом. — Только без диплома и со штурмовой винтовкой. — Это лучший психолог, — сказала она. — Согласен.***
Кас в тот год вернулся неправильным. Не сломанным — наоборот, говорил гладко, держался ровно. Но пропадал. Уходил без объяснений, возвращался, на «где был» отвечал так обтекаемо, что не придерёшься, а осадок: темнит. Мира поняла сразу: «Им управляют. Её зовут Наоми. Он сам не знает, что выполняет чужие приказы». Я отмахнулся. Кас смотрел мне в глаза и говорил «всё в порядке», и я скорее верил его «в порядке», чем её снам. Зря. Мы с ним полезли в склеп за ангельской скрижалью — вдвоём. И там Наоми его включила. Кас начал меня убивать. Молча, методично, без злости — вот это было хуже всего, что без злости, как гвоздь забивают. Я не бил в ответ. Не мог поднять на него руку. Хрипел, что он мне нужен, что мы семья, — а он не слышал, в нём сидела она и вела его кулак. И тут, как из-под земли, — она. Я не звал. Только мы с Касом и каменный пол, на котором я подыхал. Она спустилась по тем ступеням — видела во сне, приехала следом, одна. Драться с ангелом не стала. Просто кинулась под его кулак и схватила Каса за руку. Голой ладонью. И он застыл. Моргнул — и в ужасе уставился на свои окровавленные руки, на меня под собой. А она хрипела: «Скрижаль, бери, быстрее, я долго не удержу» — и голос рвался. Он схватил камень, что-то лопнуло, Наоми вылетела, и он сбежал со скрижалью, не объяснив, — но сбежал собой. А её вырубило. Прямо на ступенях. Сползла по стене и отключилась. Я тряс её, орал по имени, думал — надорвалась. Она дышала, но не приходила в себя. Я нёс её к Бэйби на руках, вёз и гнал, а она четыре часа лежала в отключке на заднем сиденье и бормотала чужие имена. Кевина бормотала. А Кевин был тогда живой, дома, целый. Это было не бесплатно — то, что она сделала с Касом. За такое её всегда выжимало досуха и роняло в сон, а сон показывал беду наперёд. В тот раз показал Кевина. Мёртвым. Я тогда решил — переутомилась. Списал и забыл.***
Потом были испытания. Сэм взялся закрывать ад — три, одно хуже другого, и каждое жгло его изнутри. Он харкал кровью, слеп временами, его выворачивало. Я смотрел, как брат сгорает заживо, и ничего не мог. А она могла. Я не видел, чтоб кто-то так обрабатывал раны — быстро, чисто, руки не дрожат. Латала Сэма так, будто делала это тысячу лет. Сидела с ним ночами, держала за руку, когда трясло. Я спросил, спит ли она вообще. Она сказала: «Высплюсь, когда вы оба перестанете во мне нуждаться. То есть никогда».***
А потом Сэм чуть не умер, и я сделал то, чего не должен был. Я впустил в него ангела. Он назвался Иезекиилем. Сэм умирал, ангел брался подлечить изнутри и уйти. Одно «но»: нужно согласие носителя, а Сэм уже отпускал себя. Как ангел это обойдёт, я не знал. Думал — как-нибудь ангельски. Согласие он получил. А чего это стоило, я узнал позже. Что ангел явился Сэму внутрь головы, в гаснущее сознание, и принял мой облик. Моё лицо. Мой голос. И уже им уговорил Сэма сказать «да». Сэм согласился не ангелу — мне. Думал, это я прошу не сдаваться. А это был не я. И всё-таки я — я ведь его и впустил. Вот на что я пошёл, чтобы он жил. Пошёл, конечно. Это был мой брат. А дальше ангел в Сэме взялся подчищать вокруг себя всё, что могло его учуять. Сначала — Кас. Он к тому времени остался без благодати, человеком, голодным и бездомным, — и я выставил его из бункера на улицу. Тогда думал — не до него. Свидетель номер раз. Свидетелем номер два была она. Только она меня опередила. Отвела в гараж, закрыла дверь, сказала прямо: в Сэме не Иезекииль, а Гадреэль, тот, что стерёг райский сад, и доверять ему нельзя — он спасает не Сэма, а себя. Я не успел даже переварить — в дверь постучал Сэм. Не Сэм. «Пройдёмся?» — голосом моего брата. И увёл меня. Если честно — я даже обрадовался, что нас прервали. Потому что поверить ей в ту минуту значило признать, что я впустил в брата не спасение, а тварь. А этого я тогда поднять не мог. А наедине, где она уже не слышала, Гадреэль нашептал своё: девчонка опасна, слишком много знает, мешает лечить. Цитировал мои же с ней разговоры. Не уедет сегодня — сделка сорвётся, Сэм умрёт. Выбирай. И начался самый поганый день за долгое время. Потому что я знал, что он, скорее всего, врёт. Она предупреждала ровно об этом. Но «скорее всего» — не «точно». А на другой чаше — Сэм. Живой Сэм. И я не смог рискнуть братом ради «скорее всего». Сэм всегда первый. С того пожара, с четырёх лет. Это не обсуждается. Так что я пошёл к ней. И сделал так, чтобы она ушла. Нарочно мерзко. Попроси я по-человечески — сломался бы на середине, не довёл. Поэтому бил по живому, и знал куда: — Это я говорю. Уезжай. Ты на Сэма давишь, со своими снами и своим знанием. Ты сама-то понимаешь, что это похоже на чёртов культ? Девочка с пророчествами, которая лезет в голову моему брату. Уезжай, Мира. Она не разозлилась. Вот что было хуже всего. Если б она кричала, швырнула чем-нибудь, назвала меня тем, кем я в ту минуту был, — мне было бы легче. А она поняла. Поняла, что я выбираю Сэма, что выбора у меня нет, что я ненавижу себя прямо сейчас. И от этого её понимания мне было в сто раз противнее, чем было бы от любой её злости. Она попрощалась с Кевином, села в Бычка и уехала в ту же ночь. К Касу, как потом выяснилось, — к тому самому, кого я перед этим вышвырнул. Два изгнанника, выгнанные из одного дома по слову одной и той же твари. А я стоял у двери и смотрел, как тают задние фонари. Второй раз, как после Бобби. И на этот раз поехать следом хотелось так, что свело зубы. Не поехал. Наверху был Сэм с чужим ангелом внутри. Я выбрал его. Гадреэль врал про всё. Она мешала ему не потому, что вредила Сэму, — потому что видела его насквозь. Он убирал свидетелей, я повёлся и выгнал по его слову двоих сразу. И Кевина это не спасло. Я и сейчас не знаю, что хуже: что я это сделал — или что, окажись я снова в той точке, с умирающим Сэмом на одной чаше, я бы, наверное, сделал так опять. Стыдно. Но честно.***
Когда всё вскрылось — когда Гадреэль показал когти, — мы с Сэмом снова разругались в хлам. По её прогнозам, должно было быть гораздо хуже, чем вышло. Потому что пришла она. Сэм позвал сам, я не просил. Мы уже стояли посреди бункера и говорили друг другу такое, после чего собирают сумку. Сэм сказал — тихо, ровно, страшно: может, нам больше не стоит. Вместе. И я не нашёл, что ответить. Кевин лежал мёртвый — моими, его руками, — а впустил ангела я. И вошла она. Мирить нас не стала — мирить Винчестеров гиблое дело. Сделала хуже: встала между и заставила каждого назвать свою вину вслух. Меня — что отнял у Сэма выбор. Сэма — что путает мой страх его потерять с тем, будто я им управлял. Не утешала. Тыкала носом, по очереди, пока мы не выдавили по слову правды. А потом сказала про Кевина: убил его Гадреэль, не Сэм и не я, и не надо отдавать твари ещё и нас двоих в придачу к мальчишке. И вот тут она имела полное право меня добить. Она предупреждала. Про Гадреэля, по имени. Я её за это выгнал — а через неделю не стало Кевина. Она могла ткнуть меня в это и быть кругом права. Я ждал, что ткнёт. Не ткнула. Сказала только: «Могла бы до утра. Но устала. И Кевину легче не станет». Это я запомнил. Что она была права — и пощадила. Вот это связало меня с ней крепче всякого спасибо. Мы с Сэмом не обнялись в тот вечер. Но через час молча пили за одним столом. Дотянули до завтра. А у двери она придержала меня за рукав: — Если ещё раз выгонишь меня по чужой указке — приду и отрежу уши. Или язык. Ещё не решила. Я обнял её. Коротко, криво, как умею. — Договорились, — сказал я ей в макушку. И всё. Это было моё «прости». Без слова «прости» — тогда я его ещё не мог выговорить, оно застревало, как кость. Но это было оно.***
Турка зашипела — кофе убежал, пока я тут стоял и пялился в окно. Я снял её с огня, чертыхнулся, вытер плиту. За спиной скрипнула дверь. Мира, заспанная, в растянутой футболке, волосы дыбом, щурится без очков. — Ты чего так рано, — пробормотала она. — И почему у меня пахнет горелым кофе. — Потому что твоя турка — орудие пыток, — сказал я. — Садись. Налью. Она села. Зевнула. Посмотрела на меня — и я понял, что она видит: я не спал, всю ночь ходил по этим коридорам. Она всегда видит. Но не спросила. Просто взяла кружку обеими ладонями — как тогда, у Бобби, — и сказала: — Спасибо. За кофе. — Не за что, заноза. И я подумал: сколько же я ей ещё не сказал вслух. Про лес. Про папку. Про то, что выгнать её было самым паршивым, что я сделал, не считая пары вещей, до которых я в этих коридорах ещё не дошёл. Дойду. Они впереди. Метка. Бар. Выстрел. А пока — налил ей кофе.