Между строк

NC-17
Завершён
24
1
автор
Размер:
143 страницы, 56 880 слов, 105 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
24 Нравится 8 Отзывы 12 В сборник

Коридоры памяти. Глава 74. Дин. Метка, бар, выстрел и одна песня в темноте

Настройки
      — Я выгуляю пса, — сказал я Мире, когда она ушла в душ.       — Он тянет и ест дрянь с земли, — крикнула она из-за двери. — Следи.       Пёс тянул и ел дрянь с земли. Мы пошли вдвоём по серому кривому городку, и пока Рен обнюхивал каждый столб, я опять провалился туда, куда не хотел. В Метку.

***

      Метку Каина я взял сам. Добровольно. Думал — справлюсь, я же Дин Винчестер. Самонадеянный идиот.       Метка — это не сила. Это голод. Чёрный, скребущий, по крови, который не утихает, сколько ни убивай. Я чувствовал, как она перемалывает меня день за днём, как из меня уходит человеческое и остаётся злость и красная пелена.       Мира была рядом. Всё это время.       Обычные раны она мне зашивала, как все. С Меткой так было нельзя — с Меткой она делала другое. Клала ладонь прямо на неё, голую, без перчаток, хотя однажды в бреду я чуть не сломал ей запястье, и она это знала. Всё равно клала. И что-то уходило из-под её руки в меня, тихо, без всякого колдовства, и Метка унималась. Я думал — просто прохладная ладонь, просто рядом кто-то. Половину не помню, Метка съедала память кусками. Но руки помню. Маленькие, в ссадинах, тёплые.       Чего это ей стоило, я не спрашивал. Мне становилось легче — муть отступала, я мог дышать, мог уснуть, — а её после выжимало досуха, руки тряслись, она хлебала воду стаканами. Я списывал на недосып. Слишком хорошо было оттого, что отпускает, чтобы считать, чем уплочено.       А потом я умер. И вернулся не собой. Демоном. Рыцарем Ада, если по-модному. Чёрные глаза, чёрное сердце, ничего человеческого. Я ушёл кутить, жечь, убивать — мне было плевать на всех. Метка наконец получила, что хотела: меня без тормозов.       Она меня нашла. Конечно нашла. В баре, в задней комнате.       Я был в клетчатой рубашке, помолодевший лет на десять — без усталости, без вины, без груза. Я сам себе нравился. Вот что было самое жуткое.       — Уходи, Мира.       — Нет.       — Уходи или ударю.       — Бей.       И я ударил. Без замаха, всерьёз — демон не шутит.       Она ушла от удара. Я даже сквозь черноту удивился: за годы со мной и с тем ветераном, у которого она когда-то училась, она стала драться так, что мне, демону, пришлось постараться. Подножка, рывок — и я на полу. Метр с кепкой уложил Рыцаря Ада на грязный пол бара.       — Дин, — сказала она. — Ты мне дорог. Я не отпущу тебя без…       Я сбросил её. Встал. И сказал тихо, без злости — это было хуже злости:       — Если не уйдёшь, я тебя убью. Я ничего не чувствую. Ты мне дорога — и мне всё равно. Уходи.       И это было правдой. В том и ужас. Где-то на самом дне ещё тлело это «дорога» — а мне было всё равно. Метка сожрала даже способность дорожить тем, что дорого.       Она смотрела на меня долго. Очень долго.       И ушла.       Не сдалась — ушла. Я потом узнал разницу: она не проиграла мне в том баре, она приняла моё решение быть чудовищем. А приняв — в ту же ночь поехала к Сэму. Не плакать. Вытаскивать меня дальше.       Меня вылечили. Не до конца — Метка осталась, — но демона выжгли. Сэм вводил в меня осветлённую кровь и держал, я орал и бился, и человек медленно вернулся в тело. Грязный, виноватый, помнящий каждое чёрное дело. Но человек.       Метка всё равно грызла. Хорошие дни, плохие дни. Ровена с Мирой колдовали что-то, чтоб держать её в узде, — травы, заговоры, я в этом не смыслю.       — Мира, — сказал я как-то утром. — Я сегодня впервые за месяц не хотел никого убить спросонья.       — Хорошо, — сказала она.       — Это ты?       — Это мы с Ровеной.       Ровену я не любил — ведьма есть ведьма. Но честность есть честность.       — Скажи ей, что я ей… — я запнулся, слова мне всегда давались хуже кулаков, — не должен. Но благодарен. Это разные вещи.       — Скажу, — сказала Мира. И чуть улыбнулась. Ей, по-моему, нравилось, когда я выдавливал из себя человеческое. Будто коллекционировала.       А потом погибла Чарли.       Мира позвонила ночью. Голос был не её — придушенный, ровный через силу. «Приезжайте». И всё. Я уже знал. По голосу.       Мы с Сэмом примчались. И я увидел Миру. Побитую. Куртка на плече в клочья, плечо в крови — а раны нет. Я отметил это машинально и забыл: крови полно, раны нет.       Теперь понимаю. Затянулось. Ещё один седой волос. Она опять умирала по кусочкам — за Чарли, которую не уберегла.       Чарли она унесла в номер сама. Маленькая, а несла на руках — Чарли «была лёгкая», сказала потом. Уложила, укрыла одеялом. Поставила ей очки на тумбочку — рядом, чтоб, проснувшись, могла сразу взять. Очки. Покойнице. Поправила очки на тумбочке, чтоб той было удобно.       При нас не плакала. Опять. Сидела рядом, положив голову Чарли на плечо. Я узнал позже, что она шептала ей: «прости, я отключилась на полчаса, ты бы добежала, если б я раньше очнулась». Винила себя за полчаса.       Как это «отключилась» — я тогда не понял. Она же двужильная, свалить её с ног я считал невозможным. Сложилось у меня в голове сильно позже: она в те недели жгла себя на мне и на заговорах Ровены, и в самый чёрный час её просто вырубило. Те самые полчаса. И винила она, конечно, себя. Не дар. Себя. Всегда себя.       А я не винил. Я разозлился.       Метка дождалась часа. Всё горе она перегнала в ярость, в красную пелену, и я пошёл мстить. Стайнам. Всем. Я уже не разбирал.       Эту часть я описывать не хочу. Но раз иду по всем коридорам — пройду и по этому.       Стайны вломились к нам в бункер, и я выкосил их одного за другим. Метка вела, я был зол до белизны. Последним остался мальчишка. Сайрус. Он не дрался. Стоял на коленях и просил — что он не такой, как его семья, что ненавидит их, что не виноват.       А я смотрел на него и говорил спокойно — вот что было хуже всего, спокойно: что плохое у него в крови. Что беги сколько хочешь, оно победит. Я повторял ему то, что когда-то Каин сказал мне самому. И верил каждому слову.       И тут между нами встала она.       Загородила его собой. Раскинула руки. Маленькая, перед взбесившимся мной, с пистолетом.       — Дин. Не его. Он ребёнок. Дин.       Я выстрелил.       В неё. Сквозь неё. Не знаю, в кого целил — Метка целила, не я, — но пуля вошла в неё. Я видел, как она сложилась на пол. И всё равно шагнул через неё и добил мальчишку.       Потом сунулся Кас — остановить, схватить за руку, достучаться. И его я чуть не убил. Избил, взял его же клинок, занёс — и в последнюю секунду что-то удержало. Я бросил ему, что в следующий раз не промахнусь. И оставил на полу, в крови. Каса. Своего Каса.       А Метка отошла. Как волна отходит от берега. И я увидел.       Я увидел её на полу. В отключке. Бледную. С дырой — во мне же. То есть в ней. От моей руки. От моей пули.       И что-то во мне — то, что Метка ещё не дожрала, — закричало.       Я опустился рядом. Руки тряслись. Впервые за долгое время у меня тряслись руки. Она дышала. Я тогда ещё не знал, что её трудно убить, — я думал, что убил её. Что я убил Миру. Своими руками.       Я поднял её. Она ничего не весила. Совсем ничего — как птица. Я нёс её через бункер в её комнату, голова её моталась у меня на плече, и я шёл и думал одно: что я чудовище. Что Метка сделала меня тем, чем я всю жизнь боялся стать. Что я навёл ствол на человека, который три года голыми руками держал мою боль, — и нажал.       Я уложил её. Укрыл одеялом до подбородка — как она укрывала Чарли. Поправил ей прядь с лица. Белую. И сел рядом на пол. И сидел.       Я не молился — разучился. Просто сидел и ждал, когда она откроет глаза, и обещал кому-то наверху, кому угодно: если откроет — я… я не знал что. Стану лучше. Сниму Метку. Не подведу.       Она открыла глаза под утро.       И первое, что сказала, разлепив губы, — не «ты в меня стрелял», не «как ты мог».       Она сказала: «Мальчика жаль».       Не себя. Мальчика.       Я отвернулся, чтоб она не видела моё лицо. Потому что по нему в ту минуту читалось всё, чего я ещё не умел сказать словами.       Метку с меня сняли позже — отдельная долгая история. Но я точно знаю: в ту ночь, на полу у её кровати, во мне что-то надломилось в правильную сторону. Как называется — я тогда не знал. Я вообще плохо умею называть. Узнал позже.

***

      А через сколько-то времени я её догнал.       Она снова стала уезжать по ночам на Бычке — как после Бобби. Раз, другой, третий. На третий я не выдержал: вдруг ей опять плохо, вдруг опять полезла на опасность. И поехал следом — просто посмотреть куда.       Она приехала в пшеничное поле под Лебаноном. Достала из багажника гитару. Села на крышу Бычка. И стала играть.       Я заглушил мотор поодаль и сидел в темноте, и слушал. Играла она хорошо — по-настоящему, я не знал, что она умеет, при нас никогда не играла. А потом запела.       И вот тут я… не знаю, как это описать. У меня со словами беда, я говорил.       Голос у неё был низкий, чуть хриплый, и она пела что-то тихое, для себя, не для зрителей — зрителей ведь не было, она так думала. И в этом голосе было всё, что она днём прятала от нас: Бобби, Чарли, Кевин, усталость, одиночество, которого я тогда и измерить не мог. Она выливала это в пустоту, под звёзды.       Я сидел в Импале и слушал, и у меня щипало в глазах, и я говорил себе, что это от пыли.       Это было не от пыли.       И я не уехал. Прежний я — железный, никому не нужный, каким я себя воображал, — уехал бы тихо. Но я уже был не тот. Метка, бар, выстрел — что-то во мне после всего этого разучилось проходить мимо неё.       Я вышел из машины. Подошёл тихо, чтоб не напугать.       — Мира.       Она выронила гитару с воплем «о госпади!» — та бомкнула по капоту и скатилась в траву.       — Дин. — Голос сел. — Ха, приветик, ты как…       — Видел тебя. Третий раз уже. — Я подошёл и сел рядом на капот, подвеска скрипнула. И спросил единственное, что хотел: — Ты в порядке?       И тут я увидел, как в ней включается рефлекс. Она набрала воздуха и выдала бодро, на автомате, как по бумажке: всё нормально, просто любит поля, любит петь, всё в порядке. Слова шли гладкие, заученные, обкатанные не одну сотню раз. Только голос подвёл — сел на середине, и «в порядке» вышло сиплым, мимо меня.       Я мог сказать «врёшь». Не сказал. Вообще ничего не сказал — смотрел и ждал. Я давно понял: надавишь — упрётся и соврёт глаже. Промолчишь — поймает себя сама.       Она попробовала ещё раз, упрямо:       — Правда. Всё нор…       И не договорила. Глаза переполнились, слёзы покатились сами, и остановить она их уже не могла.       Я её обнял. Обеими руками. Прижал к плечу куртки — той самой, с прожжённым локтем. И молчал. Молчать было сейчас лучшее, что я мог: не лезть, не утешать словами, которых нет. Просто держать.       Когда затихла — минут через десять, — я сказал:       — Расскажи. Я не уйду, пока не расскажешь. Раньше не спрашивал — ты, видно, не хотела. Но сюда одна ты больше не ездишь. Никогда.       И она рассказала. Не всё — теперь знаю, что главное проглотила. Но впервые вслух:       — Дин. Я не из этого мира.       Я не моргнул.       — Хорошо.       — Больше не могу сказать. Прости. — Вот тут она это слово сказала, мне, впервые: прости. — Я бы хотела. Но если скажу — ты будешь нести, а оно тяжёлое, у тебя своего хватает.       Рассказала, сколько смогла. Что жила раньше. Что умерла. Что кто-то отправил её сюда ребёнком. Что не может умереть. Что видит правдивые сны, видит, что будет, — не всё может сказать. И что каждая её ошибка кому-то стоила жизни. Бобби. Чарли. Кевин.       — Остальное — моя ноша, — сказала она. — Не твоя. Не бери.       Я долго молчал.       Она ждала, что я начну спрашивать. «Откуда». «Что ещё знаешь». «А Сэм». «А я». Вся подобралась — врать осторожно, окольно.       Я не спросил. Хотел — но не спросил.       Я сказал другое:       — Когда мама, Мэри, впервые узнала про охоту, она сказала деду: «Я не хочу такую жизнь для своих детей». — Я повернулся к ней. — А ты получила нашу жизнь, не выбирая. И тащила. И ни разу не ныла. — Я не знал, как закончить, поэтому закончил честно: — Я бы так не смог.       — Смог бы. Ты только это и делаешь.       — Нет. Я в это рождён. А ты пришла со стороны — могла развернуться в любой день. И осталась. — Слова шли через раз, я злился на себя, но не затыкался. — Спасают не только от пули. Меня, когда я разваливался, от пули никто не спасал. Спасало, что кто-то не уходит. Сидит рядом и не уходит. Вот это умеешь ты. Не знаю, кто тебя сюда послал. Но встречу — скажу спасибо.       Мы сидели на капоте долго. Звёзды над Канзасом были яркие — они там всегда яркие. Гитара валялась в траве. Где-то выл койот.       — Дин, — сказала она наконец. — Не спрашивай меня больше. Про то, что я знаю. Никогда. Смогу сказать — скажу сама. А будешь спрашивать — начну врать, ты почувствуешь, и обоим будет хуже. Просто не спрашивай.       Я подумал секунд десять.       — Договорились. Но поедешь сюда одна ещё раз — я узнаю. И приеду. Не спрашивать. Просто посидеть рядом. Идёт?       — Идёт. И не говори Сэму.       — Не скажу.       Я встал. Поднял из травы её гитару. Отряхнул. Передал.       — Сыграешь?       — Что?       — Ту, про пятьсот миль. Слышал по радио. Хорошая.       И она сыграла мне «500 Miles» в пустое канзасское поле, под яркими звёздами, а я сидел рядом и слушал — уже не таясь, уже рядом, уже не «не для меня».       Вот тогда, наверное, и началось то, чего я десять лет не желал называть. После «500 Miles» я понял, что не хочу больше слушать её издалека. Что хочу — рядом. Я списал это на семью. У меня на всё была одна отговорка — «семья», ею я закрывал любую дыру, в которую страшно заглянуть. Удобное слово. Хватило на десять лет. До вчерашней лестницы.

***

      Пёс дотащил меня обратно к мастерской и сел у железной лестницы, требуя, чтоб впустили.       Наверху в окне мелькнула Мира — уже одетая, с полотенцем на голове, что-то делает на кухне. Живая. Каштановая, без седины — больше не за кого умирать по кусочкам. Я постоял внизу минуту, глядя вверх.       Я в неё стрелял. Я обещал её убить. Я выгонял её. Я десять лет принимал как должное, что она держит мою боль голыми руками и ничего не просит.       И она всё равно открыла мне вчера дверь. Сказала всю правду. И дала уйти.       — Идём, балбес, — сказал я псу. — Там твоя хозяйка опять небось забыла поесть.       И полез по лестнице.       Самые тяжёлые коридоры я уже прошёл. Дальше — Михаил. Чак. То, как я её забывал. Но это другие коридоры.       А пока — наверх. К ней. Пока она снова не забыла позавтракать.
24 Нравится 8 Отзывы 12 В сборник