***
Я до сих пор помню, как у меня всё перевернулось. Чак. Тот самый Чак — пророк, придурок в халате, который строчил про нас книжки в мягкой обложке, — Бог. С большой буквы. Сидит у нас в бункере и собачится с Люцифером. Я стоял в дверях и не знал, куда деть руки. А она вошла так, будто к ней на кухню набились без спросу. Оглядела Бога и Дьявола, облокотилась ладонью на карту — и понеслось. Огрызнулась Чаку про всемогущего, который своих же опечаток в упор не узнаёт. Люцифер сунулся — заняты, мол, — и она развернулась к нему, к Дьяволу, и отчитала, как вожатая завравшегося пацана. Тот машинально щёлкнул пальцами. Прихлопнуть, как муху. Ничего не произошло. Я чуть не заржал в дверях. На неё не действовало вообще ничего — ни ангельское, ни демонское, ни божье, — стоило им только однажды её запомнить. Перед уходом она велела им сжать булки, собрать мозги с пола и спасать вселенную вместе: мы, два битых охотника, и то деремся честнее — поорём и помиримся, а они миллион лет жуют одну обиду. И сказала, что только-только нашла тут семью и обратно её не отдаст. И ушла. Тишина за ней стояла такая, что хоть режь. Усадила Бога и Дьявола за один стол и пристыдила так, что им стало невместно собачиться. Я тогда гордился ею до одури. И прохлопал одну мелочь. Она ведь спросила Чака — может, вернёшь домой, может, снимешь это бессмертие. И Бог сказал: «нет, извини, не я тебя делал». Она спросила Бога, можно ли ей домой. Бог ответил «нет». А я стоял в дверях и ржал.***
Потом я ушёл с бомбой из душ к Амаре. Помирать. Без шуток — билет в один конец, я на «после» не загадывал. Она обняла меня на дорогу. — Не волнуйся. Всё будет хорошо. — Ты знаешь, чем закончится? — спросил я. — Знаю один исход. Но не скажу. Испорчу сюрприз. — Сюрприз — это хорошо, — сказал я. — Жить надо с сюрпризами. Я взял это как то, что говорят уходящему на верную смерть. Чтоб легче шёл. Только потом дошло: она не утешала. Она знала, что я уболтаю Амару и вернусь живой, — и попрощалась со мной как навсегда, и смолчала. Оставила мне мой сюрприз. Она вообще мастер прощаться. Я вернулся. С мамой. И тут было сразу всё, в одну кучу. Мама — молодая, в той самой ночнушке, в которой сгорела, когда мне было четыре, её сыновья старше неё, Сэм ревёт «здравствуй, мам». А рядом — наш бункер вверх дном: в дальней комнате заперта какая-то лощёная британка в перчатках, Сэм целый, но белый, а у Миры на плече куртка в клочья и кровь — а раны нет. Опять. Затянулось. Я потом вытряс из неё, как было. Британка — Тони — приходила не за ней. За Сэмом. Выпотрошить, что он знает. И Мира не пустила их с Касом внутрь — заставила Сэма, здорового лба, торчать снаружи у двери, а сама вошла одна. Под наведённый ствол. Логика железная: она тут единственная, кого пуля не оставляет насовсем. Тони в неё и выстрелила. Мира заживила дырку, всадила той дротик, заперла живьём — для допроса — и только потом дала Сэму отзвониться мне. Вот это меня до сих пор скребёт. Пока я на другом конце страны устраивал большой красивый геройский жест — бомба, жертва, уход в закат, — она дома делала тихую некрасивую работу. Ловила пулю, чтоб её не словил мой брат. И когда я ввалился, оглушённый своим чудом, с мамой за спиной, — она глянула на меня, всё поняла без слов, отмахнулась от плеча («царапина») и тихо вышла, чтоб не мешать мне обнимать вернувшуюся мать. Я ей даже спасибо не сказал. Был занят мамой. А вчера, на лестнице, когда она перечисляла мне свои «победы», — про Тони ни слова. Поймала пулю за Сэма, заперла убийцу живьём — и не вспомнила. В её списке вообще не было ни одного спасённого, только те, кого она недоспасла. Хот-доги — актив. Двое вытащенных Винчестеров — ноль. Вот такая бухгалтерия. До сих пор зло берёт.***
А ещё был Джек. Тут я был хуже всех, и знаю. Пацан ещё не родился, а я уже решил, чей он сын и что с ним делать. Сын Люцифера. Ещё одна тварь, которая разрушит мир. Я смотрел на него и видел не ребёнка, а то, во что он, по-моему, обязательно превратится. Скажу прямо, раз уж всё говорю: я хотел его убрать. А она — ни секунды не сомневалась. Знала про него больше моего, она ж помнила наперёд. И всё равно с первого дня была за него. Звала «мелкий». Не косилась, не держала палец на курке, как я. И когда Люцифер достал клинок — забрать у пацана силу, раз тот перестал его любить, — она кинулась. На архангела. Безоружная, с голыми руками. Я и дёрнуться не успел. Сжечь её он не мог, так что просто смахнул со стола, как кошку, — она впечаталась в стену. А Джека всё равно полоснул и высосал из него свет. Я в тот день впервые подумал про них с Джеком одно слово — «как мать» — и оно не показалось мне глупым. Я этого мальчишку годами учился не бояться, через дуло пистолета. Она кинулась за него сразу, насмерть, не раздумывая. И вот тогда я сказал то, что клялся не говорить никогда. «Да». Михаилу. Чтобы вытащить Сэма и Джека. Я себе это объяснял жертвой. Геройством. А правда проще и гаже: я не вынес, что проиграл. Она бы проиграла молча и поехала дальше — я так не умею. Я лучше впущу в себя архангела, чем буду сидеть и смотреть, как ничего не могу. Вот и впустил.***
Михаил — это отдельный круг ада, про который я сам мало что помню. Потому что меня там, считай, и не было. Он не ушёл, как обещал. Сел за руль моего тела, а меня запихнул на заднее сиденье собственной башки — связанного, с кляпом. Восемь недель он ходил моим лицом и творил что хотел. А я смотрел изнутри и не мог пошевелить пальцем. И всё это время слышал про неё. Михаил рассказывал. Нарочно, со вкусом. Он гонял по штатам — а она ехала следом, не отставая. Он подсылал ей тварей. Он её убивал. Она вставала и ехала дальше. Один раз он с ней говорил — я слышал каждое слово из своей черепной коробки и не мог ответить. — На что ты надеешься? — спросил он моим голосом. И она сказала — тихо, глядя в моё лицо, которое было не моё: — Я надеюсь, что Дин где-то внутри. И слышит мой голос. И когда-нибудь мой голос будет тем якорем, за который он зацепится. Я зацепился. За эти слова, как утопающий за бревно. А потом я его запер. Сам. Затолкал поглубже и сел сверху. В железный ящик у себя в голове придавил всем, что во мне ещё держалось, и держал. Не знаю, её ли голос дал мне силу. Она говорит, что не уверена. Я — тоже. Но думаю, что да. Причина ездила за мной по всем штатам и не давала забыть, кто я. Когда всё кончилось, она приехала в бункер и обняла меня. И сказала: — Прости, что не догнала. Она. Прощения. У меня. За то, что не догнала чудовище, которое убивало по её следу. И вот тут со мной случилось что-то новое. Раньше я бы буркнул «всё путём» и сменил тему — у нас с Сэмом это намертво: не говори вслух того, что больно, заклей скотчем и поехали. А тут — не смог промолчать. — Это я должен извиняться, — сказал я. — Я о тебе слышал. От него. Каждый раз. Слышал и не мог ответить. — И что ты думал? И я сказал правду. Сам удивился, что смог: — Думал, что мне очень повезло, что ты на свете есть. Она молчала. Не могла говорить. Это было впервые — когда я сказал ей что-то не про охоту и не про дело. Про неё. Получилось криво, через «повезло, что ты есть», как раньше выходило через «ты семья». Но получилось.***
И сразу же, конечно, нашёлся способ сдохнуть красиво. Билли — новая Смерть — сказала, что все её книги про мои смерти теперь читаются одинаково: Михаил вырвется и сожжёт мир. Кроме одной. Её она и оставила, не сказав, что внутри. Я прочёл. И придумал гроб. Ма'лак — ящик, в котором архангела можно запаять вместе с собой и утопить на дне океана. Навсегда. Чисто, логично, по-винчестеровски: закопать себя, чтоб всем стало спокойнее. Никто меня не толкал. Сам. Если разобраться — это и есть самое моё во всей истории. Она была против. — Дин, это не план. Это самоубийство в красивой упаковке. — А что план, Мира? — Жить. Бороться. Я что-то придумаю. — Я не хочу, чтоб вы все из-за меня… — Это не тебе решать, что из-за тебя! Я не послушал — мы, Винчестеры, не слушаем, в этом вся беда. Собрался уехать тайком, к Донне в Миннесоту, попрощаться с мамой и закопаться. Они меня нашли, само собой. Сэм с порога: «Идиот, никто никуда не едет», — а она посмотрела снизу вверх и выдала: — Ты ещё не закопался в гроб, чтобы быть таким декоративным мучеником. Я ответил такое, что повторять не буду. Она и бровью не повела — к моему репертуару давно привыкла. Вытащили обратно.***
А в ту ночь был кошмар. Не у меня — у неё. Хотя у меня тоже, мне Михаил в ящике спать не давал. Я шёл по коридору и услышал крик из её комнаты — оборванный. Прибежал с пистолетом, как был. Тварей нет. Только она — на кровати, обняла колени, трясётся, и шепчет под нос, как заведённая: «всё хорошо, ты в бункере, всё хорошо». Увидела меня, дёрнулась отвернуться, смахнуть слёзы — ей было стыдно, что я вижу. Я не ушёл. Сел на край кровати, притянул её. Не говорил «тихо-тихо», не говорил «расскажи» — ненавижу, когда мне так. Просто держал, пока схлынет. А когда схлынуло, она спросила — глядя в стену: — Дин. Твоих травм хватит на несколько жизней. Как ты держишься так долго? Обычно я на такое отвечаю шуткой. «Виски и упрямство, детка». А тут — не вышло. Она спрашивала по-настоящему. — Дело не в силе, — сказал я. — Я не знаю, через что ты прошла. Но ты выбралась на другой берег, а это можно, только если ты сильная. Так что ты сильная, хочешь или нет. Только даже сильные ошибаются. Никто не идеален, я уж точно. Но можно становиться лучше. Каждый день — чуть лучше. Так что что бы с тобой ни случилось — справимся. Вместе. Усекла? Не одна. Она кивнула. Спорить не стала. По-моему, ей просто хотелось разок поверить. Встать и уйти было бы неправильно. Остаться — значило вляпаться ровно в тот сопливый момент, от которого я всю жизнь сматывался. Я остался. Обернул, конечно, по-своему: — Подвинься, заноза. Не уйду, пока не уснёшь. И не думай, я не из доброты. Просто опять заорёшь — Сэм решит, что нас режут, и припрётся с дробовиком. А мне лень объяснять. Она улыбнулась. И уснула. Я просидел у стены до утра. Не из-за Сэма с дробовиком. Просто смотрел, как она спит — ровно, без этого вечного напряга в плечах, который у неё даже во сне не отпускал, — и думал: вот бы ей всегда так спалось. Мысль была опасная. Я её отогнал. У меня и так в голове архангел в ящике, не хватало туда же запихнуть ещё и это.***
А потом — пепел. Мы с Сэмом были на охоте в Огайо. Мама, Мира и Джек уехали «остыть» — в домик в Дакоте. Мы два часа не могли дозвониться. Джек брал трубку, говорил, что всё хорошо, отдыхают на природе, — но в голосе было не так, и я это слышал. Я развернул Импалу прямо на разделительной. Восемь часов. Первые четыре рулил Сэм — у меня руки тряслись, я не мог держать баранку. Я сидел рядом и всем нутром знал, что мы едем к страшному. Мы и приехали к страшному. Мама была пеплом. На досках крыльца. Серая горстка на половицах, ещё тёплая — Джек не справился со своей силой, полсекунды, выброс, как чих, — и мамы не стало. А Миру тем же выбросом швырнуло через перила; она раскроила затылок о землю и лежала в кустах внизу, неловко вывернув руку, и не дышала. И у меня второй раз в жизни разверзлась та яма — как тогда, у Бобби, когда я думал, что она мертва. Только теперь рядом был мамин пепел, и я стоял между горсткой золы на крыльце и неподвижным телом в кустах и не понимал, к кому бросаться, кого хоронить первым и хоронить ли, или просто сесть на ступени и выть. Кас сказал — жива. Глубоко, но жива. Я не знал тогда толком всей этой механики с её бессмертием. Знал только слово «жива» и вцепился в него зубами. Маму мы потеряли. Снова. Миру — нет. Её уложили на заднее сиденье, Кас сел на пол придерживать, чтоб не скатывалась на поворотах, Сэм держал в ногах банку с маминым пеплом, чтоб не каталась, а я рулил восемь часов обратно и каждые две минуты косился в зеркало — дышит ли. Всю дорогу. Туда — к страшному. Обратно — с банкой пепла в ногах у брата и причиной жить на заднем сиденье. Один и тот же отрезок шоссе, а будто два разных конца света. Она очнулась через полтора суток. Я сидел у её кровати и не отходил. И по моему лицу всё поняла раньше, чем я открыл рот. А потом встала — шатаясь, держась за стену — и пошла в комнату Джека. Села на ковёр, спиной к кровати, в пустой комнате сбежавшего пацана. Я стоял в дверях. — Заноза. Мы найдём Джека. — Я знаю. — И что нам с ним делать? Она посмотрела на меня. И я увидел, что ей сейчас нельзя задавать вопросы. Что она на пределе. — Не сейчас, Дин. Не сейчас. Я кивнул. И не ушёл. Остался стоять в дверях — потому что к тому времени уже выучил: иногда «быть рядом» — это просто стоять в дверях и не уходить, пока человек сидит на полу в пустой комнате. Не говорить ничего. Просто быть стеной, об которую можно опереться спиной. Я и стоял. Иногда это всё, что у тебя есть.***
Внизу взвыла дрель, потом Мира выругалась на чей-то «жигуль» — донеслось через пол. Живая. Ругается на машины. Пёс поднял голову на её голос, вильнул хвостом, опять заснул. Я допил остывший кофе. Дальше будет Чак. То, как он на неё орал. И то, как я её забывал — самое поганое из всего, хуже даже выстрела, потому что выстрел был один раз, а забывал я её медленно, день за днём, и сам не замечал. И фотография в бардачке. Но это другие коридоры. И, честно, я пока не готов в них заходить. Пойду вниз. Подержу ей фонарик или что там надо держать. Скажу, что её «жигуль» — позор для автопрома. Она огрызнётся. Это всегда было хорошо — когда она огрызается. Значит, живая. Значит, рядом.