Не для чужих глаз

NC-17
Завершён
5
автор
Размер:
37 страниц, 12 942 слова, 7 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Часть 6

Настройки
Глава 6.  Апрель в Москве — месяц обманчивый. Днём пригревает солнце, звенит капель, и кажется, что зима ушла навсегда. А к вечеру опять подмораживает, и лужи затягиваются хрупким ледком. В такое время легко простудиться, легко обмануться, легко поверить в тепло, которого ещё нет. Маяковский в эти дни жил странно. Он продолжал выступать, писать, спорить — всё как всегда. Но внутри поселилось новое ощущение, которое он сам не мог толком описать. Ему казалось, что он теперь живёт в двух мирах одновременно. Один мир — громкий, публичный, привычный. Другой — тихий, тайный, существующий только по вечерам, когда в дверь стучался Есенин и они оставались вдвоём. Этот второй мир был хрупким, почти нереальным. Маяковский иногда сомневался: а было ли всё это на самом деле? Не приснилось ли? Но следы оставались. Рябиновые ветки на столе — Серёжа их трогал. Кружка, из которой он пил чай, — на ней, кажется, до сих пор остался след его пальцев. Запах табака и трав, который теперь появлялся в комнате, даже когда Есенина не было. И главное — воспоминание о том, как он уснул, положив голову ему на плечо. Доверчиво. Беззащитно. Как ребёнок. Маяковский прокручивал этот момент снова и снова. Он помнил, как боялся пошевелиться, чтобы не разбудить. Как чувствовал на плече тёплое дыхание. Как ему казалось, что весь мир за стенами комнаты исчез, растворился, и остались только они вдвоём. И это было самое правильное, самое настоящее, что случалось с ним за много лет. Он пытался понять: что изменилось? Раньше он думал о Есенине с тревогой и стыдом. Теперь — с тревогой, но без стыда. Стыд куда-то ушёл. Может, выдохся сам. Может, его вытеснило что-то более сильное. Маяковский не знал точно. Но однажды, стоя перед зеркалом и завязывая шнурок на рубахе, он вдруг поймал себя на мысли: «Я больше не хочу быть другим. Я хочу быть тем, кто я есть. Хотя бы перед ним». Это было огромное облегчение. И одновременно — страшный риск. Потому что, если узнают, если догадаются, — всё рухнет. Карьера, репутация, уважение, которое он так долго выстраивал. Он, трибун революции, «горлан-главарь», — и вдруг такое. Этого не простят. Он знал: не простят. И всё же он продолжал. Продолжал ждать вечеров. Продолжал ставить чайник и прислушиваться к шагам на лестнице. Продолжал держать на столе две кружки — потому что теперь одна была для Серёжи. Есенин тем временем тоже менялся. Медленно, незаметно для посторонних. Он стал реже пропадать в кабаках. Перестал пить в одиночестве — с друзьями ещё бывало, но один, у себя в номере, больше не наливал. Он словно перестал нуждаться в этом дурмане. Вместо водки теперь было другое — ожидание встречи, тепло чужих рук, возможность говорить и быть услышанным. Но страхи никуда не делись. Они просто стали другими. Раньше он боялся самого себя — своих желаний, своих мыслей. Теперь он боялся за Маяковского. За то, что их тайна может выплыть наружу и погубить его. Он знал: себе он как-нибудь ещё простит, с собой как-нибудь справится. Но если пострадает Володя — этого он себе не простит никогда. Однажды, придя к нему вечером, он прямо сказал об этом. — Володя, я всё думаю. Если кто-то узнает… Ты же понимаешь, что будет? — Понимаю, — ответил Маяковский спокойно. — И тебе не страшно? — Страшно. Но не настолько, чтобы отказаться от тебя. Есенин покачал головой. — Ты не должен так говорить. Ты не должен рисковать всем. У тебя имя, положение. Ты — Маяковский. А я — кто? Меня и так скоро спишут. — Не говори глупостей, — Маяковский нахмурился. — Никто тебя не спишет. И я не «Маяковский». Я — Володя. Для тебя — просто Володя. И я не хочу выбирать между именем и тобой. Я хочу и то, и другое. — А так бывает? — Есенин грустно усмехнулся. — Должно бывать. Они помолчали. Потом Маяковский вдруг сказал: — Знаешь, я в юности много думал о героизме. О том, как люди идут на смерть за идею. За революцию. Мне казалось, это самое трудное. А теперь я думаю: самое трудное — это жить. Просто жить, не предавая себя. Не предавая тех, кого любишь. Это тяжелее, чем умереть за идею. — Ты так говоришь, будто мы на войне, — сказал Есенин. — А разве нет? Мы с тобой на войне. Только враг не снаружи. Он внутри. Это страх. Это стыд. Это всё, чему нас учили с детства. И мы должны победить. Не для того, чтобы выйти на площадь с флагом. А для того, чтобы просто сидеть вот так, рядом, и не бояться. Есенин долго смотрел на него. Потом вдруг подался вперёд и обнял его — порывисто, неуклюже. Маяковский ответил не сразу — замер, потом медленно поднял руки и обнял в ответ. Они сидели так, сцепившись, как два утопающих, и молчали. И в этом молчании было больше слов, чем во всех их разговорах. — Я не хочу, чтобы ты страдал из-за меня, — прошептал Есенин куда-то в его плечо. — Я страдаю не из-за тебя, — ответил Маяковский. — Я страдаю из-за мира, в котором мы живём. А ты — ты единственное, что помогает мне этот мир выносить. Есенин отстранился, вытер глаза рукавом. Он не плакал, но был близок к этому. — Прости. Я слабый. — Ты не слабый. Ты живой. Это разное. Маяковский встал, подошёл к столу, взял листок бумаги. — Я тебе кое-что написал. Вчера ночью. Только ты не смейся. Это ещё сырое. Он протянул листок Есенину. Тот взял, пробежал глазами. Потом прочитал вслух, тихо: «…и в комнате, где только ты и я, где нет трибун, где нет газетных склок, я не боюсь сказать тебе: "моя…" но слово застревает между строк». Он поднял глаза. — «Моя»? — переспросил он, и в голосе его была не насмешка, а что-то другое. Удивление? Робость? Надежда? — Вырвалось, — сказал Маяковский, глядя в сторону. — Я не знал, как закончить. Может, «моё»? Или вообще по-другому. Есенин опустил листок на колени. — Знаешь, Володя, я никогда не думал, что меня кто-то может назвать «своим». Не в смысле — жена, семья. А в смысле — родной. Близкий. По-настоящему. У меня были женщины. Много. Но я всегда чувствовал, что я один. Что меня любят за стихи, за славу, за что-то ещё. А просто Серёжу — нет. А ты… — он осёкся. — А я просто Серёжу, — закончил Маяковский. Они посмотрели друг на друга. И вдруг оба поняли: это оно. То, что они так долго не могли назвать. Не «дружба», не «привязанность», не «тепло». Любовь. Настоящая. Та, ради которой стоит жить. И ради которой не страшно умирать. — Можно я сегодня останусь? — спросил Есенин. — Останься. На этот раз они не сидели на расстоянии. Есенин лёг на тахту, укрылся одеялом, и Маяковский лёг рядом — поверх одеяла, не раздеваясь. Они лежали в темноте, глядя в потолок, и говорили. О детстве. О матери. О том, как пахнет сено в Константинове и как шумит Риони в Кутаиси. О стихах. О будущем. О страхе. О том, что будет, если их тайна раскроется. — Если что — я скажу, что это я во всём виноват, — сказал Есенин. — Что я тебя соблазнил. Что ты ни при чём. — А я скажу, что ты врёшь, — ответил Маяковский. — И что я тебя соблазнил. Так что будем спорить. Они тихо рассмеялись. И этот смех был лучшим лекарством. Через некоторое время Есенин уснул. Маяковский лежал рядом, слушал его дыхание и думал. О том, как странно устроена жизнь. О том, что он, трибун, оратор, человек-глыба, чувствует себя по-настоящему счастливым только здесь, в этой тихой комнате, рядом с этим худым, бледным человеком. О том, что за это счастье, возможно, придётся дорого заплатить. И о том, что он готов платить. Перед рассветом Есенин проснулся и засобирался. Ему нужно было уйти затемно, чтобы никто не увидел. Маяковский проводил его до дверей. — До завтра? — спросил Есенин. — До завтра. Он постоял на пороге, глядя, как Серёжа спускается по лестнице. Потом закрыл дверь и прислонился к ней. На душе было спокойно и горько одновременно. Спокойно — потому что они признались. Горько — потому что их счастье было украденным, тайным, запретным. И неизвестно, сколько оно продлится. Но пока оно длилось. И это было главное. Утром он проснулся поздно. За окном шумел апрельский дождь. На столе стояли две кружки. Рябиновые ветки в вазочке совсем высохли, но он их не выбрасывал. Он сел к столу и начал писать. Не поэму, не агитку. Письмо. Самому себе. О том, что он чувствует. О том, что он больше не хочет притворяться. О том, что он любит — впервые в жизни по-настоящему. Это письмо он просто сложил и спрятал в стол, к другим бумагам. Но сам факт того, что он написал это, был важен. Он словно поставил точку в долгом внутреннем споре. Больше никаких «болен». Никаких «извращенец». Просто — люблю. А остальное — неважно. Вечером он ждал Есенина снова. И тот пришёл. Пришёл раньше обычного, с мокрыми от дождя волосами, со смущённой улыбкой. И Маяковский, увидев его на пороге, вдруг подумал: «Вот мой дом. Не комната, не стены. Этот человек — мой дом». Мысль была слишком сентиментальной, слишком не в его стиле. Но он не стал её прогонять. Пусть живёт. Они сели за стол, и начался ещё один вечер. Тихий, спокойный, полный негромких слов и долгих пауз. Один из многих. Один из тех, ради которых они оба теперь жили.
5 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник