Мальчик, который не плачет
1 июля 2026 г., 10:13
15 августа, 23:15
Сегодня я встретил Джексона Уолкера.
Пишу это в кабинете при свете настольной лампы. В здании тихо, если не считать мерного гудения вентиляции и шагов ночной смены в коридоре. Спать всё равно не хочется.
Его привели в десять утра. Надзиратель — Бенджамин Джексон, крупный мужчина с бычьей шеей и вечно недовольным лицом — втолкнул парня в кабинет и остался стоять за дверью, как цепной пёс.
Джексон Уолкер не выглядит на шестнадцать. Он мелкий, худой, с торчащими ключицами и взъерошенными тёмными волосами. Одет в стандартную серую робу, которая болтается на нём, как на вешалке. Но когда он поднимает глаза — светло-карие, почти золотистые, — я понимаю, что передо мной не напуганный подросток. Передо мной кто-то, кто уже давно перестал бояться.
— О, свежая кровь, — говорит он, плюхаясь на стул без приглашения. — Психотерапевт? Психиатр? Или просто парень с блокнотом, которому нечем заняться по выходным?
— Психолог, — отвечаю я, открывая папку с его делом. — Меня зовут доктор Андерсон.
— Доктор Андерсон, — растягивает он слоги, будто пробует имя на вкус. — Знаете, у меня был хомяк с похожим именем. Он сдох.
Я не реагирую на провокацию. Я знаю этот тип пациентов — шутники, которые закапывают свою боль под слоем сарказма. В Вегасе у меня был такой клиент, менеджер казино, который после каждой собственной шутки о банкротстве пил виски и плакал в подушку. Но Джексон — другой. Я чувствую это почти сразу.
— Расскажи мне о себе, — говорю я нейтральным тоном.
— О, я прекрасен, — он улыбается, но улыбка не доходит до глаз. — Я ворую, взламываю замки, иногда бью стёкла. А ещё я коллекционирую способы умереть. Хотите послушать? Есть один хороший — с верёвкой и табуреткой. Классика.
— Ты часто думаешь о смерти?
— Постоянно. А вы разве нет? — он подаётся вперёд и смотрит мне прямо в глаза. — Вы, доктор Андерсон, выглядите как человек, который тоже думает о смерти. Может, не о своей. О чужой.
Я делаю пометку в блокноте. В этот момент я замечаю, что Джексон что-то вертит в руках. Я не сразу понимаю, что это. А когда понимаю, моя ручка застывает над бумагой.
Это лягушка. Дохлая. Серая, с поджатыми лапками и тусклыми глазами-бусинами. Джексон держит её бережно, как драгоценность.
— Откуда это у тебя? — спрашиваю я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— Во дворе нашёл. Её звали Грета, — он гладит лягушку пальцем. — Она была великой актрисой. А теперь она — учебное пособие.
Он берёт со стола мою ручку — мою собственную ручку, которой я делал пометки, — и прежде чем я успеваю среагировать, втыкает стержень в брюхо лягушки.
— Что ты делаешь? — мой голос всё-таки даёт трещину.
— Вскрытие, — он говорит это буднично, разрезая сухую кожу от грудины вниз. — Хочу посмотреть, что у неё внутри. Может, там бабочки. Или гвозди. Или маленький-маленький крик.
Он выдавливает внутренности на стол — серую, пахнущую гнилью массу, — и смотрит на меня. Ждёт реакции. Я не отвожу взгляд. Я видел фотографии мест преступлений. Я читал отчёты судмедэкспертов. Я готовил себя к этому. Но одно дело — смотреть на снимки, и совсем другое — сидеть в метре от подростка, который препарирует труп животного твоей собственной ручкой и улыбается.
— Вы не блюете, — констатирует он разочарованно. — Жаль. Прошлый психолог блевал. Его звали доктор Хокслэй. Хороший был мужик. Слабый.
— Зачем ты это делаешь? — спрашиваю я, закрывая блокнот.
— Проверяю, — он кладёт ручку на стол, прямо в лужу лягушачьей крови. — Если вы сейчас заорёте или побежите к надзирателю, значит, вы такой же, как все. А если нет — значит, с вами можно разговаривать.
— И каков вердикт?
Джексон вытирает пальцы о робу и откидывается на спинку стула.
— Вердикт: подозрительный тип. Слишком спокойный. Может, вы сами псих. Психотерапевт-псих — это было бы забавно.
Я смотрю на его запястья. Рукава робы задрались, когда он копался в лягушке, и теперь я вижу шрамы. Много. Старые, побелевшие, пересекающиеся, как рельсы на заброшенной станции. Некоторые ровные, будто сделанные лезвием. Другие рваные — возможно, стеклом.
— Твои руки, — говорю я спокойно. — Это ты сам?
Он резко одёргивает рукава. Улыбка на секунду исчезает. Но только на секунду.
— А, это, — он пожимает плечами. — Старое хобби. Сейчас я на пенсии. Пенсионер с криминальным прошлым и дохлой лягушкой в кармане. Моя мать мечтала о таком сыне.
— Когда ты начал?
— В одиннадцать. Мамина бритва. Она плакала, когда увидела. Не из-за меня — из-за простыней. Они были дорогие.
Я задаю ещё несколько вопросов, но он снова включает шутовской режим. Рассказывает анекдоты о ворах, изображает акценты, пародирует надзирателя Джексона. Я понимаю, что на сегодня он выдохся. Наша первая сессия закончена.
Когда он уходит — надзиратель забирает его, предварительно обыскав на наличие острых предметов, — я смотрю на стол. Лягушачьи внутренности лежат на дешёвом дереве, как сюрреалистический натюрморт. Я вытираю стол салфетками, чувствуя, как к горлу подступает тошнота, которую я сдерживал весь час.
И только когда я сажусь дописывать заметки, я понимаю: ручки нет. Той самой, которую он брал, которой препарировал лягушку. Я обыскал стол. Я обыскал пол. Её нет.
Джексон Уолкер украл мою ручку. Он сделал это прямо у меня под носом, пока я пытался выглядеть невозмутимым. Он не просто проверил меня на прочность — он обчистил меня, как карманника.
Я должен злиться. Но вместо этого я чувствую что-то другое. Что-то похожее на уважение. И на страх.
23:42
Я всё ещё чувствую запах. Он въелся в ноздри, в шторы, в саму ткань этого кабинета. Запах формалина и тухлого мяса. Запах правды.
Сегодня я узнал две вещи о Джексоне Уолкере. Первая: он хочет умереть, но боится сделать это сам. Вторая: он никому не доверяет, и единственный способ заслужить его доверие — не реагировать на то, что любого нормального человека заставило бы бежать.
Я не побежал.
Но я не знаю, хорошо это или плохо.
Завтра у меня Ава Гарсия. Номер семь.
Я начинаю думать, что это место изменит меня быстрее, чем я изменю кого-то из них.