Пепел и Роза

Горячая работа
NC-17
В процессе
8
автор
Размер:
планируется Макси, написано 118 страниц, 45 917 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
8 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник

Глава 3. Кровь и обещания.

Настройки
Отправив Роуз на кухню, Гермиона ещё несколько мгновений стояла в пустом коридоре, прислушиваясь к затихающему топоту детских ног. Звук шагов становился всё тише, растворялся в утренней тишине дома, пока не исчез совсем. И вместе с ним исчезла та искусственная, натянутая улыбка, которую она держала на лице всё утро. Мышцы щёк, напряжённые в неестественном усилии, наконец расслабились. Плечи опустились. Дыхание стало глубже. Как легко быть матерью, когда дочь смотрит на тебя сияющими глазами и ждёт подарков. И как невыносимо тяжело оставаться матерью каждую следующую секунду, когда этот взгляд уходит, а ты остаёшься наедине с собственными демонами. Гермиона медленно, почти бесшумно поднялась по лестнице на второй этаж. Старые ступени привычно скрипнули под ногами — она знала наизусть каждую скрипучую доску, каждый выщербленный угол, каждую трещину в перилах. За десять лет этот дом стал ей знаком до мельчайших деталей. Она могла бы пройти по нему с закрытыми глазами, не задев ни одного предмета. Она знала его лучше, чем когда-то знала свою квартиру в Лондоне, лучше, чем гриффиндорскую гостиную, лучше, чем библиотеку Хогвартса, которую когда-то считала своим вторым домом. Штаб Ордена. Место, которое она ненавидела и любила одновременно. Оно было тюрьмой — и оно было убежищем. Оно душило её — и оно давало ей силы дышать. Каждый угол здесь был пропитан воспоминаниями, каждое окно выходило на поле битвы, каждая комната хранила следы тех, кто уже никогда не вернётся. Дверь в комнату Гарри была чуть приоткрыта. Гермиона замерла на пороге, не решаясь войти. Ей всегда требовалось несколько секунд, чтобы подготовить себя к тому, что она увидит. Она осторожно толкнула дверь и вошла. В комнате было тихо. Так тихо, что слышно было, как бьётся его сердце — ровно, размеренно, спокойно. Этот звук доносился из диагностических чар, которые мадам Помфри настроила так, чтобы они транслировали не только цифры, но и само сердцебиение. Мерный, успокаивающий ритм. Для кого-то, может быть, он был символом надежды. Для Гермионы — вечным напоминанием о том, что Гарри жив, но не с ними. Джинни сидела у кровати. Она всегда сидела у кровати. Каждое утро, каждый вечер, каждую свободную минуту между собраниями, вылазками и короткими часами сна. Гермиона не помнила, когда в последний раз видела Джинни где-то ещё. Казалось, она приросла к этому стулу, стала его частью — такая же неподвижная, такая же молчаливая, такая же бесконечно терпеливая. Рыжие волосы Джинни, когда-то яркие, как осенний костёр, теперь потускнели, потеряли свой блеск. Она заплетала их в простую косу, не заботясь о причёске. Лицо осунулось, под глазами залегли тени — не такие глубокие, как у Гермионы, но всё же заметные. Она держала руку Гарри в своих ладонях и смотрела на него так, словно ждала, что он вот-вот откроет глаза. Когда Гермиона вошла, Джинни даже не повернула головы. Она привыкла к тому, что в эту комнату постоянно кто-то заходит — мадам Помфри проверить показатели, Молли принести цветы, Люпин просто посидеть рядом, Рон посмотреть на друга и быстро уйти, не выдержав. Люди приходили и уходили, а Гарри оставался. Неизменный. Неподвижный. Живой — и всё же где-то далеко. Гермиона тихо, почти на цыпочках, пересекла комнату и села на второй стул — тот самый, который всегда стоял у противоположной стороны кровати. Деревянный, жёсткий, с вытертой обивкой. Когда-то на нём сидел Рон. Потом перестал. — Ты снова не будешь пускать её гулять во дворе? — спросила Джинни, не поворачивая головы. Это был не вопрос. Это была констатация факта. Они обе знали ответ. Гермиона ничего не ответила. Да и не нужно было. Её молчание было красноречивее любых слов. Она сидела, выпрямив спину, сложив руки на коленях, и смотрела на лицо Гарри — такое знакомое, такое родное, такое чужое в своей неподвижности. — Ты можешь хотя бы объяснить почему? — Джинни наконец повернулась к ней. Её голос был спокойным, но в глазах тлело что-то похожее на упрёк. Не злой — усталый. — Я понимаю, ты боишься. Я всё понимаю. Но Роуз уже семь лет, Гермиона. Семь. Ты не можешь вечно держать её взаперти. Гермиона медленно перевела взгляд на Гарри. Его грудь мерно поднималась и опускалась. Ресницы чуть подрагивали — может быть, ему что-то снилось. Может быть, он видел что-то по ту сторону сознания, куда не могли дотянуться ни заклинания, ни зелья. — Единственный друг, который у неё был для этих прогулок, сейчас лежит без сознания, — тихо сказала Гермиона. Джинни моргнула. Потом понимающе кивнула — медленно, печально. Гарри действительно был единственным, кому Гермиона доверяла гулять с Роуз за пределами защищённого периметра. Он был единственным, кто мог защитить девочку от любой угрозы. И он был единственным, кто никогда не смотрел на Роуз с подозрением, кто не шептался за её спиной, кто не задавал ненужных вопросов. — Ты не сможешь держать её вечно в этом доме, — тихо, но настойчиво повторила Джинни, поглаживая руку Гарри большим пальцем. — Она взрослая девочка. Ей нужно общаться. Со сверстниками. С миром. С кем-то, кроме Тедди и мамы. — Она общается с Тедди, — ответила Гермиона ровным, почти механическим голосом. — И иногда с Молли-младшей. — Тедди на десять лет старше! Он почти взрослый. А Молли-младшая бывает здесь раз в месяц, когда Билл привозит семью. Этого недостаточно, и ты это знаешь. Гермиона уже не скрывала своего недовольства. Её пальцы, лежавшие на коленях, сжались в кулаки. Косточки побелели. Каждый разговор о затворничестве дочери поднимал в ней волну паники — горячей, удушливой, подкатывающей к горлу. Паника была иррациональной, она это понимала. Но от этого она не становилась менее реальной. Гермиона Грейнджер, которая когда-то смеялась над гаданием по чайным листьям и называла прорицание «туманной наукой», теперь жила в постоянном, изматывающем страхе. Страхе, который не имел чёткой формы, но от этого был только сильнее. — Семь лет прошло, — Джинни говорила тихо, но каждое её слово было обдуманным, взвешенным. — Семь лет, Гермиона. Почему ты думаешь, что её отец её ищет? После операции в Мунго всё остановили. Ты сама видела — детей разобрали отцы, девушек либо отпустили, либо оставили как служанок. Тех, кто сбежал, тоже нашли. Всех. Значит, и Роуз уже бы нашли, если бы искали. Гермиона резко повернулась к ней. В её глазах вспыхнул холодный, опасный огонь. — Ты не знаешь, о чём говоришь, Джинни. — Я знаю, что ты боишься. — Я не боюсь. Я защищаю. — От чего? От кого? От людей, которые понятия не имеют о её существовании? — От отца! — голос Гермионы сорвался, и она тут же пожалела об этом. Джинни замолчала. Тишина в комнате стала ещё плотнее, ещё тяжелее. Даже сердцебиение Гарри, казалось, стало громче, заполняя собой всё пространство. — Пока я не узнаю, кто её отец, и не убью его, мы не сможем жить нормально, — произнесла Гермиона уже спокойнее, но в этом спокойствии было что-то пугающее. Что-то, напоминающее затишье перед бурей. — Ты знаешь ответы на все вопросы, Джинни. Ты всегда всё понимаешь. Но ты не понимаешь одного: он где-то там. Он жив. Он, возможно, даже не знает о Роуз — или знает и выжидает. Пока он дышит, пока он носит эту чёртову метку и ходит по этой земле, она не в безопасности. Никогда. — Она в безопасности здесь, — возразила Джинни. Гермиона невесело рассмеялась. Смех был сухим, горьким, похожим на скрежет металла. — В безопасности? — она покачала головой. — Ты правда так думаешь? Знаешь, сколько членов Ордена до сих пор отказываются сидеть с ней за одним столом? Знаешь, сколько раз я ловила на себе взгляды, полные страха и подозрения? Только последние два года её начали называть по имени, Джинни. До этого она была «девочкой», «ребёнком», «дочерью Грейнджер» — кем угодно, только не Роуз. А добрая половина Ордена вообще перестала посещать собрания, потому что считает, что это лишь вопрос времени, когда через неё нас найдут. Понимаешь? Они боятся семилетнюю девочку, которая любит астрономию и боится пауков! Они смотрят на неё и видят метку, которой нет. Они слышат её смех и ждут, когда он обернётся проклятием. Гермиона замолчала, переводя дыхание. Грудь вздымалась, сердце колотилось где-то в горле. Она не собиралась говорить всё это. Слова вырвались сами — как вода прорывает плотину после долгих лет давления. — Прости, — тихо сказала она. — Не извиняйся, — Джинни покачала головой. — Я понимаю. — Нет, не понимаешь. Ты не можешь понять. Ты не просыпаешься каждую ночь в холодном поту, думая, что сегодня — тот самый день. Ты не проверяешь по три раза защитные чары на окнах её комнаты. Ты не учила её аппарировать в три года — на всякий случай, если вдруг придётся бежать. Ты не... — Гермиона осеклась и провела ладонью по лицу. — Прости. Я не должна была. Джинни молчала. Она просто смотрела на Гермиону своими усталыми, всё понимающими глазами, и в этом взгляде не было осуждения. Только печаль. Глубокая, всеобъемлющая печаль человека, который тоже потерял слишком много, но научился жить с этой потерей. Воцарилось молчание. Гермиона откинулась на спинку стула и прикрыла глаза. Перед внутренним взором начали всплывать картины прошлого — яркие, болезненные, как незаживающие раны. --- Восемь лет назад. После плена. Она пришла в себя быстро. На удивление быстро. Организм, измученный, но молодой и сильный, цеплялся за жизнь с упрямством, которому мог бы позавидовать любой боец. Уже через несколько дней после возвращения из Мунго Гермиона могла ходить, говорить, даже улыбаться — пусть и через силу. Главное, что она вынесла из того кошмара — её не тронули. Она не стала частью их плана. Она контролировала ситуацию: не ела их еду, не спала, когда они могли что-то сделать, и в целом к ней никто не заходил, кроме Нотта и мадам Помфри. Она была чиста. Она была свободна. Она была в безопасности. Это чувство — чувство, что худшее позади, — опьяняло сильнее любого алкоголя. В штабе царила почти праздничная атмосфера. Гарри и Рон сутками напролёт обсуждали стратегии: крестраж уничтожен, Том ослаблен, Нагайна где-то прячется, но они её найдут. Осталось придумать, как подобраться к змее и убить её, не попавшись. Гермиона помнила, как они сидели втроём за столом в гостиной, разложив карты и свитки, и спорили до хрипоты. Гарри предлагал один план, Рон — другой, а она, как всегда, критиковала оба и предлагала третий. Эйфория была почти осязаемой. Она вибрировала в воздухе, искрилась на кончиках пальцев, звенела в смехе. Война ещё не закончилась, но все уже начали позволять себе думать о будущем. Джинни и Гарри больше не скрывали свой роман — они целовались в коридорах, держались за руки на собраниях, строили планы на свадьбу. Молли снова собирала всех на семейные ужины по воскресеньям — большие, шумные, с пирогами и тыквенным соком, как в старые добрые времена. Как будто война уже осталась где-то позади, за горизонтом, и нужно было только дождаться, когда она окончательно исчезнет из виду. Это была их ошибка. Но стоило ли винить их? Детей, которым едва исполнилось девятнадцать. Детей, которые с одиннадцати лет не знали ничего, кроме борьбы. Детей, которые видели смерть чаще, чем некоторые взрослые видят смену времён года. Они просто хотели жить. Они хотели любить. Они хотели верить, что всё будет хорошо. Разве можно их за это осуждать? Наверное, нет. Гермиона помнила те дни с какой-то щемящей, горькой нежностью. Они были похожи на короткое лето посреди бесконечной зимы — тёплые, светлые, полные надежды. Она помнила, как они с Роном гуляли по саду за штабом, взявшись за руки. Помнила их первый поцелуй — неловкий, торопливый, случившийся после очередного собрания, когда все разошлись, а они остались вдвоём на кухне. Помнила, как он смотрел на неё — с обожанием, с восторгом, с той мальчишеской искренностью, которая всегда подкупала её в нём. Они были вместе. По-настоящему вместе. Впервые за долгие годы неопределённости, намёков, ревности и невысказанных слов. Это было трепетно. Это было нежно. Это было так, как должно было быть с самого начала — если бы не война, не крестражи, не постоянный страх смерти за спиной. Были поцелуи под луной. Были ночные разговоры шёпотом, чтобы никто не услышал. Был первый опыт — неуклюжий, торопливый, но наполненный такой искренностью, такой чистотой чувств, что Гермиона потом плакала, сама не зная почему. Может быть, от облегчения. Может быть, от счастья. Может быть, от того, что впервые за долгое время она чувствовала себя не солдатом, не грязнокровкой в бегах, не мишенью — а просто девушкой. Обычной девушкой, которую любят. Эти чувства подпитывали ощущение непобедимости. Если они смогли пережить всё это — плен, пытки, потерю друзей, — и всё равно найти друг друга, значит, они смогут пережить что угодно. Так ей тогда казалось. Гермиона окончательно успокоилась насчёт плена. Она проверила себя — несколько раз, разными способами, дотошно и методично, как делала всё в своей жизни. Никаких признаков беременности. Никаких изменений в организме. Она была не тронута, и первый опыт с Роном был действительно первый. Всё обошлось. Какая горькая ирония. Какая злая, насмешливая ирония судьбы. Она помнила их первую ссору как пары. Это было так глупо, так по-детски, что сейчас, оглядываясь назад, Гермиона не могла сдержать грустной улыбки. Она не принесла ему чай, когда он попросил. Он забыл купить вещи, которые она заказывала для исследований. Слова, брошенные вскользь, переросли в обиду. Обида — в упрёки. Упрёки — в крик. Они разругались из-за сущей ерунды, и Рон хлопнул дверью, а она сидела на кровати, кипя от злости, и думала: «Какой же он всё-таки инфантильный». Теперь она понимала — эти глупые ссоры были роскошью. Привилегией мирного времени. Возможностью злиться на чай и забытые покупки, а не на Пожирателей и проклятия. Они давали ощущение нормальности. Ощущение, что жизнь продолжается. Ощущение свободы. А потом случилось то, что разделило её жизнь на «до» и «после». Это был обычный день. Ничем не примечательный. Гермиона работала в библиотеке штаба, разбирая старые фолианты в поисках информации о Нагайне. Она помнила, как наклонилась за упавшим свитком — и мир вдруг покачнулся. Стены поплыли. Пол ушёл из-под ног. Темнота накатила мягко, почти ласково, как старое одеяло. Она очнулась на диване в гостиной. Над ней склонились три лица — Рон, Гарри и мадам Помфри. Рон выглядел испуганным. Гарри — встревоженным. А мадам Помфри... Гермиона до сих пор помнила её глаза. Этот леденящий ужас. Этот глубокий, всепоглощающий страх. Целительница смотрела на неё так, как смотрят на смертельно больных. Как на приговорённых. Как на тех, кому нельзя помочь. — Что с ней? — спрашивал Гарри. — Почему она упала? Это последствия проклятия? Мадам Помфри молчала. Её руки, обычно такие уверенные, заметно дрожали. Она переводила взгляд с Гермионы на диагностический пергамент, с пергамента на Гермиону, и её лицо становилось всё бледнее. — Говорите же! — не выдержал Рон. И мадам Помфри произнесла. Чётко. Ясно. Так, что невозможно было ослышаться или неправильно понять: — Она беременна. Срок — примерно пятый месяц. Мир остановился. Гермиона лежала на диване и смотрела в потолок, и ей казалось, что время застыло, как студень. Звуки доносились откуда-то издалека, словно через толщу воды. Она видела, как шевелятся губы Рона, но не слышала его слов. Видела, как Гарри сжимает кулаки. Видела, как мадам Помфри что-то объясняет, размахивая пергаментом. А потом время включилось снова — резко, оглушительно. Рон... Наивный, глупый, ничего не понимающий Рон... Он был рад. Он сиял. Его лицо расплылось в той самой мальчишеской улыбке, которую она когда-то так любила. Он уже забыл — или заставил себя забыть — где была Гермиона пять месяцев назад. Забыл про Мунго. Забыл про Нотта. Забыл про «искусственное зачатие». Он видел только одно: у них будет ребёнок. Он и она. Плод их любви. Он был счастлив — искренне, безоглядно, по-дурацки счастлив. А Гермиона и Гарри, глядя друг другу в глаза, умирали. Он — от ярости. Она — от страха. Гарри понял мгновенно. Его лицо исказилось, кулаки побелели, челюсти сжались так, что заскрипели зубы. Он всё понял. Он сложил два и два и получил ответ, который был страшнее любого проклятия. Гермиона видела, как в его глазах закипает та самая тьма, которую он всегда пытался подавить. Та самая, доставшаяся ему от крестража. А она сама... С этой секунды она возненавидела себя. Свое тело, которое предало её. Свою душу, которая не почувствовала. Свой разум, который не догадался. Своё имя, свою кровь, своё существование — всё, что привело её в эту палату, на этот диван, в этот момент. Почему она не поняла раньше? Как она могла быть такой слепой? Но тут же ответила себе: стресс войны. Бессонные ночи. Нерегулярное питание. Пропавший цикл — обычное дело для женщин, живущих в постоянном напряжении. Она списывала всё на войну. Всегда списывала на войну. И ошиблась. — Что ты радуешься, Рон? — её голос прозвучал хрипло, надтреснуто, как треснувший колокол. Она сама не узнала его. — Мечтал воспитать ребёнка Пожирателей? Слова вырвались сами. Злые. Ядовитые. Она не хотела их говорить — по крайней мере, не так, не сейчас, не ему. Но они вырвались. Будто сам плод внутри неё, сам этот чужеродный комок жизни, отравлял её мысли, её кровь, её душу. Рон замер. Улыбка медленно сползла с его лица, как тающий снег. Он смотрел на неё — и до него наконец-то доходило. Доходило медленно, мучительно, как свет фар приближающегося поезда. Плен. Мунго. Нотт. «Искусственное зачатие». Ребёнок, который не мог быть его. Который не мог быть их. Он ничего не сказал. Просто встал и вышели, хлопнув дверью так, что с косяка посыпалась штукатурка. Гермиона смотрела на закрытую дверь и чувствовала... облегчение? Нет. Пустоту. Огромную, звенящую пустоту, которая разверзлась внутри неё и поглотила все чувства разом. — Вытащите его, — произнесла она холодно, обращаясь к мадам Помфри. Целительница вздрогнула. — Что? — Вытащите его из меня. Сейчас же. Я не буду это вынашивать. — Я не могу, дорогая, — голос мадам Помфри дрогнул. — Даже если бы могла... не стала бы. — Почему? — Гермиона села на диване, и её глаза вспыхнули безумным, лихорадочным огнём. — Почему? Вы же целитель! Вы можете! Вы обязаны! — Потому что ты истечёшь кровью, Гермиона, — твёрдо сказала целительница. — Пятый месяц. Слишком поздно. Плод уже слишком большой. Ты не переживёшь эту процедуру. — Я сама выколю его ножницами, если сейчас же его не достанут! — Гермиона кричала, срывая голос. Она не контролировала себя. Её тело тряслось, по щекам текли слёзы, и она не могла — не хотела — остановиться. — Я не буду рожать это! Я не буду! Вы слышите меня?! Гарри бросился к ней и крепко обнял, прижимая её руки к телу, не давая ей биться, царапаться, причинять себе вред. Она вырывалась — отчаянно, яростно, — но он держал крепко. Его руки были как стальные обручи. Его голос звучал над ухом — тихий, спокойный, тот самый голос, которым он когда-то уговаривал её не сдаваться: — Ты вправе сама решить, что делать дальше. Ты слышишь меня, Гермиона? Ты вправе решать. Но сейчас... сейчас тебе нужно просто родить его. А потом мы что-нибудь придумаем. Вместе. Как всегда. Она перестала вырываться. Обмякла в его руках. И заплакала — тихо, беззвучно, как плачут те, у кого уже не осталось сил даже на крик. --- Следующие четыре месяца были пыткой. Не физической — хотя физически ей тоже пришлось несладко. Организм, истощённый войной, пленом и стрессом, с трудом справлялся с беременностью. Её тошнило — не так, как бывает при обычном токсикозе, а непрерывно, изматывающе, до желчи, до кровавых прожилок в рвоте. Она теряла вес, даже когда начала нормально есть. Её кожа стала бледной, почти прозрачной, под глазами залегли глубокие тени. Она была похожа на призрак — худая, измождённая, с огромным животом, который казался чужеродным, неестественным, не принадлежащим ей. Но физическая боль была ничем по сравнению с душевной. Её почти не выпускали из комнаты. Отчасти — из соображений безопасности: никто не знал, есть ли на ребёнке магический отпечаток, маячок, который мог привести Пожирателей прямо в штаб. Отчасти — потому что многие члены Ордена откровенно боялись её. Боялись того, что она носила под сердцем. Боялись, что этот ребёнок — оружие, троянский конь, волк в овечьей шкуре. Гермиона была отрезана от мира. От дел. От войны. Она, которая всегда была в центре событий, которая разрабатывала стратегии, рылась в книгах, спорила с Грюмом о тактике, теперь сидела в четырёх стенах и считала дни до родов. Как в тюрьме. Только в этот раз она была не жертвой Пожирателей, а заложницей собственного тела. И в этой изоляции, в этом вакууме, в этой тишине — росла ненависть. Гермиона не знала, что способна на такую ненависть. Она думала, что ненавидит Пожирателей — да, сильно, глубоко, всем сердцем. Но та ненависть была направлена вовне, на врагов, на тех, кто заслужил её своими действиями. А эта — эта ненависть была другой. Она была направлена внутрь. Она ненавидела себя. За то, что не догадалась. За то, что не проверилась раньше. За то, что была так беспечна, так глупа, так наивна. Она, самая умная ведьма своего поколения, не заметила беременность до пятого месяца! Как такое вообще возможно? Как она могла не почувствовать? Не понять? Она прокручивала в голове все признаки, все симптомы, которые списывала на стресс и усталость — и теперь они складывались в чёткую, неумолимую картину. Она была беременна. Всё это время. С самого Мунго. Она ненавидела отца ребёнка. Кто бы он ни был — он будет наказан. Она найдёт его. Выследит. Убьёт собственными руками. Она представляла себе его лицо — размытое, без чётких черт, но обязательно надменное, жестокое, с холодными глазами чистокровного ублюдка. Она представляла, как стирает это лицо с земли. И от этих мыслей ей становилось чуть легче. И она ненавидела ребёнка. Это было самое страшное. Ненависть к крошечному, ещё не рождённому существу, которое не было ни в чём виновато. Которое не просило, чтобы его создавали. Которое было таким же пленником обстоятельств, как и она сама. Но она не могла заставить себя думать иначе. Каждый толчок внутри воспринимался как вторжение. Каждое шевеление — как напоминание о том, что её использовали. Каждый удар сердца — как доказательство того, что её жизнь сломана. — Он отравляет меня, — шептала она в подушку бессонными ночами. — Он отравляет мою жизнь. Мой мир, который только начал строиться. Он всё разрушил. Слёзы текли не переставая. Она почти не ела — не из протеста, как в Мунго, а потому что не могла. Еда казалась безвкусной. Вода — горькой. Она исхудала до такой степени, что мадам Помфри начала насильно вливать в неё питательные зелья. Рон пришёл через месяц. Гермиона сидела у окна, глядя на сад, когда дверь открылась и он вошёл. Вид у него был... жалкий. Как у побитого пса. Плечи опущены, глаза красные, волосы всклокочены. Он мялся на пороге, не решаясь подойти ближе. «Что за привычка постоянно убегать? — подумала Гермиона, глядя на него. — Что тогда, в лесу. Что сейчас». — Что ты будешь делать с ребёнком? — спросил он наконец. Голос его звучал хрипло, будто он не говорил несколько дней. — Отдам в мир маглов, — ответила она, не поворачивая головы. — Или отдам Пожирателям. Пусть забирают своё. Рон выдохнул — шумно, с явным облегчением. — Это правильно, Гермиона. Так будет лучше. Для всех. — Для всех, — эхом повторила она. — Я буду с тобой, — продолжил он, и в его голосе появилась та самая решимость, которую она когда-то любила. — Я помогу тебе. Мы справимся. Это просто нужно... перешагнуть. Пройти через это. И всё закончится. Гермиона медленно повернулась к нему. Посмотрела в его глаза — такие знакомые, такие родные. И усмехнулась — горько, криво, зло. — Как всё просто, Рон. Просто перешагнуть. Просто пройти через это. Как через лужу. Он не понял её сарказма. Или сделал вид, что не понял. Рон действительно приходил к ней. Помогал — приносил еду, книги, новости из внешнего мира. Обращался за советом по стратегии. Пытался быть рядом — настолько, насколько мог. Но между ними уже пролегла трещина. Пока ещё тонкая, едва заметная. Но Гермиона знала: трещины имеют свойство расти. Она думала о том, что в Мунго у неё было бы больше поддержки. Там были другие девушки — такие же пленницы, такие же жертвы. Они понимали друг друга без слов. А здесь, в штабе, она была одна. Одна в окружении людей, которые боялись её или жалели — и она не знала, что хуже. Роды были лёгкими. Почти неправдоподобно лёгкими. Как будто сама девочка — а это оказалась девочка, маленькая, сморщенная, с копной мокрых тёмных волос на голове — кричала миру: «Я не доставлю матери проблем. Я не буду обузой. Я не заслужила ненависти». Гермиона помнила этот момент до мельчайших деталей. Помнила, как последняя схватка прошла через тело — и вдруг стало тихо. Так тихо, что она услышала собственное сердце. А потом раздался крик — тонкий, пронзительный, полный жизни. — Девочка, — сказала мадам Помфри. — Здоровая девочка. Гермиона не хотела давать ей имя. Не хотела даже смотреть на неё. Но любопытство — любопытство всегда было сильнее. Оно брало верх над гриффиндорцами всегда. Она дождалась, пока все уйдут. Дождалась, пока мадам Помфри закончит все процедуры и оставит их одних. Дождалась, пока тишина в комнате станет полной. А потом встала — медленно, осторожно, превозмогая боль и слабость. В руке она сжимала нож. Зачем она взяла его? Она не знала. Возможно, что-то замышляла. Возможно, просто хотела чувствовать себя защищённой. Возможно, какая-то тёмная, спрятанная глубоко внутри часть её души действительно планировала что-то страшное. Она не могла ответить на этот вопрос даже самой себе. Нож был просто... с ней. Как амулет. Как напоминание о том, что она всё ещё контролирует свою жизнь. Или думает, что контролирует. Она аккуратно, на цыпочках, подошла к колыбели. Сердце колотилось так громко, что, казалось, его слышно на весь дом. Она замерла над колыбелью, готовая к чему угодно — к уродству, к метке, к холодным глазам Пожирателя, смотрящим с детского лица. И заглянула внутрь. Девочка спала. Крошечный свёрток, завёрнутый в белое одеяло. Комочек, похожий на огромного котёнка — такой же тёплый, такой же беззащитный, такой же невинный. Её грудная клетка мерно поднималась и опускалась. Ресницы — тёмные, длинные — чуть подрагивали во сне. Волосы — уже густые, вьющиеся, точно как у самой Гермионы — обрамляли маленькое личико. Ноги подкосились. Сердце перестало биться, а потом ударило с новой силой — так, что зазвенело в ушах. Она была её копией. Не отца. Не того безымянного Пожирателя, который дал половину генов. Она была похожа на Гермиону. Тот же нос — крошечный, чуть вздёрнутый. Тот же подбородок — упрямый, волевой. Те же волосы — проклятые, прекрасные, пушистые волосы. В ту секунду что-то сдвинулось внутри Гермионы. Какая-то древняя, инстинктивная, животная часть её души проснулась и заявила о себе. Нож выпал из ослабевших пальцев и глухо стукнулся об пол. Она его даже не заметила. — Я не отдам тебя, — прошептала она, сама не понимая, что говорит. — Никому. Ни Пожирателям. Ни Ордену. Никому. Она протянула дрожащую руку и коснулась крошечной щеки. Кожа была тёплой, мягкой, невероятно нежной. Девочка приоткрыла ротик и что-то пробормотала во сне. И Гермиона — Гермиона Грейнджер, которая четыре месяца мечтала избавиться от этого ребёнка, которая представляла, как отдаст его магловскому приюту или самим Пожирателям, которая ненавидела его каждой клеткой своего тела, — заплакала. Не от боли. Не от страха. От любви. Любви, которая обрушилась на неё как лавина. Сокрушительной, всепоглощающей, иррациональной. Любви, от которой невозможно было спрятаться или убежать. Любви, которая изменила всё. --- Реальность. — Ты тоже считаешь, что я недостойна возглавить Сопротивление? — спросила Гермиона, возвращаясь из воспоминаний в тихую комнату Гарри. Джинни вздохнула. Она долго молчала, прежде чем ответить, и Гермиона уже начала думать, что ответа не будет вовсе. Но наконец Джинни заговорила — тихо, медленно, взвешенно, как говорила всегда, когда дело касалось чего-то действительно важного: — Единственное, что меня смущает — это то, что тобой движет страх и ненависть. Не идеи. Не принципы. Не вера в лучшее будущее. Страх. И ненависть. Она сделала паузу и наконец посмотрела Гермионе прямо в глаза. — Когда-то ты была другой. Когда-то ты боролась не потому, что хотела кого-то убить, а потому, что хотела что-то защитить. Свободу. Справедливость. Право быть собой. Вспомни ту Гермиону. С чего всё начиналось. Вспомни, что ты чувствовала, когда впервые узнала о существовании магического мира. Когда поняла, что ты не просто странная девочка с необъяснимыми способностями, а ведьма. Часть огромного, прекрасного, волшебного мира. Ты хотела изменить этот мир к лучшему — не разрушить его. Не отомстить ему. Изменить. Сделать лучше. Джинни встала. Она ещё раз сжала руку Гарри, наклонилась и поцеловала его в лоб — легко, почти невесомо. А потом направилась к двери. — Я не говорю, что ты не справишься, — добавила она, уже стоя на пороге. — Ты справишься с чем угодно. Ты — Гермиона Грейнджер. Ты всегда справлялась. Но я хочу, чтобы ты справилась правильно. Чтобы ты победила — и не потеряла себя. Дверь за ней закрылась с тихим щелчком. Гермиона осталась одна в комнате с Гарри. Она смотрела на дверь, за которой исчезла Джинни, и прокручивала в голове её слова. Вспомнить, кто я есть. С чего всё начиналось. Та Гермиона — одиннадцатилетняя девочка с книжками и мечтами. Где она сейчас? Что от неё осталось? — Отдать ребёнка и идти голыми руками на Нагайну? — прошептала она в пустоту. — Что ты хотела этим сказать, Джинни? Гарри молчал. Только его сердце билось — ровно, спокойно, размеренно. Как часы, отсчитывающие бесконечные минуты ожидания. --- Когда Гермиона наконец спустилась на кухню, вечер уже вступал в свои права. Солнце клонилось к закату, заливая комнату золотистым, медовым светом. На столе стоял торт, который они с Молли пекли вчера до полуночи, — высокий, трёхъярусный, украшенный шоколадной глазурью и свечами. Вокруг стола собрались те немногие, кто оставался в штабе: Джинни, уже успевшая переодеться и причесаться, Люпин с Тонкс, которые принесли Роуз в подарок потрёпанную книгу сказок Барда Бидля. Даже мадам Помфри вышла из своего лазарета, чтобы присоединиться к празднику. Роуз сияла. Она сидела во главе стола, как маленькая королева, и слушала, как Люпин читает ей сказку — ту самую, про трёх братьев и Дары Смерти. Тонкс, пользуясь своими способностями метаморфа, меняла цвет волос в такт сюжету — то красный, то зелёный, то фиолетовый, — и Роуз заливалась смехом, таким звонким и чистым, что даже у обычно мрачного Люпина на губах играла улыбка. Гермиона остановилась в дверях и несколько мгновений просто смотрела. На свою дочь — смеющуюся, счастливую, окружённую людьми, которые её любят. На её косички, которые она сама заплетала утром. В этот момент Грюм, стоявший у окна и наблюдавший за периметром, подошёл к ней. Его деревянная нога привычно стукнула об пол — глухо, тяжело. — Малфой хочет встретиться, — произнёс он вполголоса, чтобы не привлекать внимания остальных. Гермиона не сразу поняла, о чём он. Её мысли всё ещё были заняты Роуз, тортом, сказкой, смехом. Но потом смысл слов дошёл до неё, и она медленно повернулась к Грюму. — Малфой, — повторила она, и это имя прозвучало как ругательство. — Драко Малфой? — У него нет братьев-близнецов, насколько мне известно, — сухо ответил Грюм. — Да. Драко Малфой. Преемник Тома. Хочет встретиться с новым лидером Сопротивления. Гермиона не ответила. Она стояла и смотрела в окно, за которым сгущались сумерки. Малфой. Имя из прошлого. Имя, которое она ненавидела с одиннадцати лет. Имя, которое теперь означало не просто школьного врага, а одного из самых опасных людей в магической Британии. Страх или ненависть? Или что-то ещё? Ничего. Она ничего не чувствовала. Пустота. — Об этом подумаем завтра, — сказала она наконец. Грюм кивнул и отошёл, не задавая лишних вопросов. А Гермиона оттолкнулась от дверного косяка и подошла к столу. Она положила руку на плечо дочери и, когда Роуз обернулась, вручила ей большой свёрток, завёрнутый в серебристую бумагу. — С днём рождения, милая. Роуз развернула подарок, и её глаза стали размером с блюдца. Телескоп. Настоящий, бронзовый, с выгравированными созвездиями и магической линзой, которая могла приближать даже самые далёкие галактики. — Ты мой юный астроном, — улыбнулась Гермиона, и на этот раз улыбка была почти искренней. — И это ещё не все подарки. Пойдём. Посмотрим на открытое небо. Роуз подпрыгнула на месте и бросилась к двери, прижимая телескоп к груди. Она была счастлива — может быть, не столько от звёзд, сколько от того, что сегодня, в свой день рождения, она наконец-то может выйти на улицу. Гермиона последовала за ней, накинув на ходу плащ. Она вышла на крыльцо и глубоко вдохнула вечерний воздух — холодный, чистый, пахнущий осенними листьями и приближающейся ночью. Роуз уже устанавливала телескоп на лужайке, её косички подпрыгивали в такт движениям, а изо рта вырывались облачка пара. Гермиона смотрела на дочь, и где-то глубоко внутри, под слоями страха, ненависти и усталости, теплилась любовь. Та самая, которая обрушилась на неё семь лет назад, когда она впервые заглянула в колыбель. Та самая, ради которой она была готова на всё. Завтра она подумает о Малфое. Завтра она решит, что делать с предложением о встрече. Завтра она вернётся к войне, к стратегиям, к бесконечному колесу борьбы. Но сегодня — сегодня она будет просто матерью.
8 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник