***
Вздрогнув всем существом, я резко распахнула глаза. Первые секунды я бездумно, в оцепенении пялилась в тёмный, грубо отёсанный деревянный потолок. Грудь ходила ходуном, а дыхание с хрипом вырывалось наружу, словно у загнанной лошади. Сердце колотилось в бешеном, рваном ритме, совершая настолько мощные систолические толчки, что, казалось, оно было готово разрушить грудную клетку изнутри, пробив рёбра и тонкий барьер аорты. Этот оглушительный, пульсирующий стук отдавался в ушах тяжёлыми ударами, заглушая любые другие звуки. Ведомая чистым инстинктом самосохранения, я с головой нырнула под плотный, непривычно весомый хлопковый укрыв. Замерла, сжавшись в плотный комок и отчаянно пытаясь укротить рвущийся из груди, хриплый воздух. Вокруг царило абсолютное, ничем не нарушаемое безмолвие. Этот глухой вакуум буквально давил на сознание, настырным пульсом ударяя в виски и порождая звон в ушах. До боли, сколько хватало сил в онемевших пальцах, я стиснула грубое полотно, словно цепляясь за него, как за единственный щит от неизвестности. Внутри этого импровизированного убежища царил непроглядный мрак, и мои глаза судорожно, лихорадочно метались из стороны в сторону, тщетно пытаясь различить в кромешной темноте хотя бы очертания собственного тела. Погрузиться обратно в забытье, как и следовало ожидать, не удалось. Сон обходил меня стороной. Всё, на что теперь оказывался способен воспалённый, раскалённый разум — это лихорадочно прокручивать вязкие, свинцовые думы, которые с размаху сталкивались с не менее оглушительными, безответными вопросами. Они хаотично роились в голове, не давая ни секунды передышки. Перестав наконец притворяться улиткой в своей раковине, я заставила себя пошевелиться. Медленно, буквально сантиметр за сантиметром, я начала выбираться из-под плотного покрывала, бесшумно отвоёвывая у темноты пространство вокруг. Стоило прохладному воздуху коснуться кожи, как я шумно, протяжно выдохнула, пытаясь сбросить остатки сковавшего меня оцепенения. Свесив ноги с края своего внезапного пристанища, я коснулась босыми ступнями гладких досок. По полу стелился такой лютый, пронизывающий сквозняк, что древесина казалась буквально раскалённой от стужи. Ожог этого ледяного прикосновения заставил меня крупно, всем телом содрогнуться, а по коже мгновенно побежали колючие мурашки. Именно сейчас, ощутив этот хлёсткий физический контакт с реальностью, я поймала себя на странных, пугающих мыслях, совершенно неестественных для привычной обстановки. Память упрямо твердила одно, но рецепторы кричали о другом: я находилась не в своей спальне. И даже близко не в своей квартире. Воздух пах иначе, текстуры были чужими, а планировка пространства не угадывалась вовсе. — Макс?.. — сорвалось с моих губ. Этот звук заставил меня оцепенеть. Голос — непривычно тонкий, хрупкий и звонкий, почти девичий — эхом отразился от невидимых стен. Он напугал и сковал меня куда сильнее, чем подступающее осознание того, что я абсолютно не представляю, в какую точку земного шара меня забросило. Это был не мой голос. Пытаясь унять подступающую к горлу паническую волну, я заставила себя абстрагироваться от пугающего окружения. Сконцентрировавшись исключительно на внутренних ощущениях, я сделала глубокий, контролируемый вдох, удерживая кислород в лёгких, а затем медленно, со свистом выпустила его сквозь плотно сжатые зубы. Раз. Ещё раз. Так, как учили медицинские справочники по борьбе со стрессом. Когда пульс немного выровнялся, я осторожно протянула руку в сторону, оглаживая пальцами холодное пространство рядом с постелью. Спустя мгновение подушечки наткнулись на тонкую металлическую цепочку, свисающую откуда-то сверху. Интуитивно, подчиняясь какому-то неосознанному внутреннему импульсу, я крепко перехватила мелкие звенья и коротко, уверенно дёрнула шнур вниз. Раздался сухой металлический щелчок, и комнату залило мягкое, тёплое сияние. С непривычки оно безжалостно резануло по глазам, заставив меня судорожно зажмуриться и прикрыть лицо ладонью. Когда зрение наконец адаптировалось, а цветные пятна перед веками рассеялись, я осторожно огляделась. Пространство, открывшееся взору, поражало своими масштабами. Я сидела на краю огромной, поистине королевской кровати, которая буквально утопала в хаотичном ворохе декоративных подушек разного калибра. Возле неё, прямо на полу, путались тяжёлые шерстяные пледы, словно кто-то в спешке сбрасывал их с себя. Но ещё больше внимания привлекал беспорядок иного рода: поверх воздушной ткани покрывала в полном беспорядке были разбросаны многочисленные флаконы, разноцветные капсулы и наполовину опустошённые фольгированные блистеры от таблеток. Нахмурившись, я осторожно поднялась на ноги. Земля слегка качнулась под подошвами, но я удержала равновесие и, сделав буквально несколько мелких, неуверенных шажков, наклонилась к полу. Пальцы подобрали упавшую упаковку. «Триазолам», — беззвучно прочитала я напечатанные на картоне латинские буквы. В ту же секунду в сознании, словно от резкого озарения, вспыхнула яркая лампочка, и эхом отозвалось чёткое, безапелляционное понимание «Снотворное». Знание пришло само собой, легко и естественно, будто эта информация всегда лежала на поверхности моего разума, дожидаясь своего часа. Оставив коробочку на прикроватной тумбе из тёмного дерева, я вновь огляделась, подмечая детали обстановки. Ложе с высоким кованым изголовьем, на котором я только что пришла в себя, занимало добрую половину пространства. В дальнем углу уютно расположился мягкий бежевый диван, а чуть левее тянулся практичный, массивный рабочий стол. Моё внимание мгновенно приковал стоящий на нём аппарат. Это был громоздкий, угловатый компьютер, показавшийся мне невероятно древним: пузатый монитор с выпуклым экраном и стоящий по соседству массивный, тяжёлый системный блок со слотами для широких дискет. Век цифровых технологий здесь словно только-только зарождался, и этот электронный раритет выглядел безмолвным свидетелем чужого, застывшего времени. Чувствуя, как, вопреки всем внутренним доводам и попыткам сохранить холодный рассудок, меня всё сильнее сковывает колючая, удушающая паника от абсолютного неведения, я едва не взвыла. Стоило краем глаза заметить незашторенное окно, как ноги сами понесли меня вперёд. Не церемонясь, я одним резким движением распахнула створки и буквально наполовину высунулась наружу, жадно, судорожно глотая ночной воздух. Взгляд лихорадочно заметался по открывшемуся внизу внутреннему дворику. Патио, выложенное узорчатой плиткой, выглядело совершенно незнакомо: там сиротливо пустовало плетёное кресло-качалка, а рядом мерно журчал крошечный декоративный фонтанчик, чьё всплескивание казалось слишком громким в этой глухой тишине. Чуть дальше виднелись ухоженные клумбы, густо засаженные яркими, пёстрыми цветами, от которых веяло сладковатым, густым ароматом. Из темноты на меня повеяло удивительным, непривычным теплом, а где-то там, далеко за пределами невысокой ограды участка, на фоне звёздного неба смутно угадывались тёмные, колышущиеся силуэты высоких пальм. Отшатнувшись от окна, я едва не рухнула на пол, ноги подкосились, словно стали ватными. Сознание, цепляясь за последние крохи привычного мира, выло от ужаса. Я точно знала, была уверена на каждую клетку своего существа, что из окон нашей с Максом квартиры — той самой, в старой, готовой к сносу пятиэтажке, где штукатурка осыпалась от малейшего звука, — и в помине не могло быть никаких фонтанов, ухоженных садов, а уж тем более — нелепых, колышущихся на ветру пальм. Это был бред. Безумие. Мой взгляд, похожий сейчас больше на взгляд психически больного человека или того, кто внезапно осознал, что его мир рухнул, лихорадочно заметался по комнате и зацепился за зеркало в полный рост в массивной раме из тёмного дерева, стоявшее в другом углу, напротив кованой кровати. Спотыкаясь, путаясь в собственных же ногах, я обошла огромный матрас, всё время норовясь рухнуть на его мягкую поверхность. Честно, я была недалеко от этого, а скорее даже наоборот — уж слишком близко к обмороку, но безумное, животное любопытство толкало меня вперёд. С каждым моим неловким шагом, с каждым приближением к зеркальной поверхности, мне удавалось разглядеть приближающуюся девушку в зеркале. Это была не я. Я смотрела в овальное стекло и не могла поверить собственным глазам. За секунду до того, как подойти к раме вплотную, я несколько раз болезненно, до синяков ущипнула себя за предплечье, а затем дрожащими кончиками пальцев коснулась бледных, незнакомых щёк. Кожа под подушечками пальцев ощущалась чужой. Чистые, изумрудные глаза, с неподдельным ужасом смотревшие на меня из отражения, точно не принадлежали мне. Ровно так же, как и густые, тёмные кудри, которые тяжёлыми кольцами спадали по хрупким, обтянутым тусклой, просторной кофтой плечам. Каждая деталь этой внешности — от чужого разреза глаз до незнакомого изгиба губ — беззвучно кричала о том, что моя прежняя жизнь осталась где-то по ту сторону реальности. Стараясь не дышать — точнее сказать, просто будучи не в силах заставить свои лёгкие сделать хотя бы один вдох, — я медленно подняла дрожащую руку и прижала пальцы к холодному стеклу. Поверхность зеркала ответила лёгким стуком. Судя по тому, как отражение с абсолютной точностью, без малейшей задержки повторяло каждое моё действие — от этого робкого жеста до панического моргания глаз, — глупо было отрицать очевидное. Девушка по ту сторону зеркала — это я. Точнее, моё новое, чужое воплощение. Осознание — тяжёлое, удушливое, почти неподъёмное для моего разума в этот момент — накатывало сокрушительной волной. Я медленно пятилась назад, но так и не смогла заставить себя оторвать взгляд от зеркального отражения, казавшегося мне сейчас самым ужасным и противоестественным зрелищем из всех, что мне когда-либо доводилось видеть. Сделав ещё шаг, я споткнулась буквально на ровном месте. Ноги запутались в тяжёлых, разбросанных по полу пледах, и я с глухим стуком рухнула на колени, а затем и вовсе осела на доски. Но даже растянувшись на полу, я не отвела взгляда от тускло мерцающего стекла, будучи совершенно не в силах постичь, что же происходит со мной на самом деле. Наркотики? Исключено. Я никогда в жизни не принимала ничего подобного, да и подмешать мне их никто не мог. Галлюцинации? Нервный срыв? Тоже мимо — всего пару недель назад я проходила плановый медицинский осмотр у психолога для получения справки, и мне чётко сказали, что я абсолютно здорова, а психика в пределах нормы. Тогда, может… сон? Обычный, слишком реалистичный кошмар? Неважно, насколько безумно и жалко я выглядела в этот момент со стороны, но прямо на коленях, даже не пытаясь подняться, я лихорадочно поползла обратно к деревянной раме. Преодолев разделявшее нас расстояние, я с размаху припечатала ладонь к стеклу. Пальцы мгновенно ощутили ледяную, твёрдую, абсолютно осязаемую гладь. Нет. Не сон. Слишком больно ныли ушибленные при падении колени, слишком отчётливо пахло незнакомыми цветами из окна. Это была чертовски осязаемая, пугающая реальность. Время замерло, превратившись в звенящую, осязаемую тишину. Несколько бесконечных секунд я просто сидела на полу, не в силах шевельнуться, и гипнотизировала взглядом стекло. Из его глубины на меня смотрело чужое лицо. Нет, это была не я. Это была она. По ту сторону зеркального полотна застыло создание хрупкое, почти эфемерное. Незнакомка казалась несуразно маленькой, изящной и до безумия беззащитной — абсолютная противоположность мне. Угольно-чёрные, лоснящиеся кудри, напоминавшие крыло ворона, тяжёлым каскадом осыпались на её вздрагивающие плечи и прятались где-то в районе лопаток. Огромные, изумрудно-зелёные глаза, потемневшие от подступающего изнутри первобытного ужаса, неотрывно всматривались в меня, будто пытаясь пробить невидимую брешь и заглянуть в самую душу. В очертаниях её фигуры сквозила безупречная, утончённая женственность. Плавные, мягкие изгибы и точёный силуэт недвусмысленно говорили: прежняя хозяйка этого тела относилась к себе как к хрупкому сосуду и трепетно оберегала свою красоту. На фоне этого смоляного водопада волос её кожа казалась ослепительно белой, фарфоровой, словно светящейся изнутри молочным неоном. Я медленно перевела взгляд ниже, туда, где её ладонь всё ещё упиралась в ледяную преграду. Тонкие, аристократичные пальцы с аккуратными ногтями нервно, едва уловимо дрожали, выстукивая по стеклу рваный ритм. Настоящий кошмар крылся в деталях: эти руки были слишком изящными, слишком чуткими. Слишком не моими. Вся моя суть содрогнулась от этого извращённого контраста. Моё сознание оказалось заперто в чужой, пугающе идеальной клетке. Кое-как опершись на тонкие, внезапно ослабевшие руки, я заставила себя подняться с пола. Ноги держали плохо, колени мелко дрожали. Я лихорадочно оглядывалась по сторонам, то и дело нервно оборачиваясь на каждый шорох, и в этот момент до боли отчётливо ощущала себя крошечным, беззащитным зверьком, которого загнал в угол невидимый, но смертельно опасный хищник. Стены незнакомой комнаты словно сжимались, отнимая воздух. Мой взгляд, затуманенный паникой и расфокусированный до размытых пятен перед глазами, безуспешно искал хоть какую-то опору, пока наконец не наткнулся на массивные деревянные полки, закреплённые на стене прямо над рабочим столом. С трудом переставляя налитые свинцом, гнетущие ноги, я подошла ближе и высоко задрала голову. На этих полках царил хаос из чужой, совершенно непонятной мне жизни. Мои пальцы, всё ещё дрожащие, несмело потянулись вверх и коснулись глянцевого картона большой квадратной упаковки. Это была виниловая пластинка группы Van Halen под пророческим названием «1984» — на обложке красовался дерзкий ангелочек с сигаретой в зубах, выполненный в сумасшедших, кричащих цветах. Рядом, аккуратно приколотый к стене кнопками, висел плакат с молодой, вызывающе одетой Мадонной в куче бус и кожаных браслетах, а чуть дальше, на самом краю, громоздились диковинные фигурки из яркого пластика и забавная пружинка-радуга, переливавшаяся в полумраке. Вся эта эстетика — кричащая, неоновая, безумная — обрушилась на меня лавиной. Это был оглушительный контраст с моей привычной реальностью, где всё было серым, предсказуемым и строгим. Но больше всего меня поразил странный, плоский аппарат, стоявший тут же, на углу стола. Сделанный из дорогого тёмного пластика и полированного дерева, под прозрачной пылезащитной крышкой он скрывал безупречно круглый зеркальный диск, на котором покоилась большая чёрная пластина со множеством тончайших, едва заметных глазу дорожек. Рядом замерла изящная металлическая ножка с крошечной иглой на конце. Я заворожённо смотрела на этот проигрыватель винила, и внутри меня всё сжималось от глухого непонимания. Я впервые в жизни видела подобную вещь — такую футуристическую, глянцевую и одновременно архаичную, дышащую чужой, заграничной роскошью. В нашей пятиэтажке музыка доносилась разве что из хрипящего радиоприёмника или старого кассетника с зажёванной пленкой. А этот изящный агрегат казался артефактом с другой планеты, безмолвно доказывая: я не просто потерялась. Я попала туда, где меня быть не должно. Мои пальцы, словно помимо воли, скользнули дальше по деревянной полке, перебирая плотные картонные конверты. Очередная глянцевая обложка обожгла взгляд кричащим неоновым логотипом — культовая британская четвёрка Queen с их свежим альбомом «The Works». С фотографии на меня смотрели четверо мужчин в вызывающих, странных нарядах с непостижимым, заграничным лоском. Следом шла пластинка группы The Police, а за ней — тяжёлый винил Scorpions, на котором красовалась пугающая, сюрреалистичная картина. Все эти названия, эти чужие, дерзкие лица, эти ломаные иностранные буквы… Я лихорадочно вытащила одну из пластинок из конверта. Тяжёлый, антрацитово-чёрный диск тускло блеснул в полумраке комнаты, отразив свет из окна своими идеальными концентрическими дорожками. Я держала в руках чужую музыкальную культуру, чужую молодость, чужую жизнь. И в этот момент внутри меня что-то окончательно, с хрустом переломилось. Защитные барьеры психики, которые до последнего удерживали меня от падения в бездну безумия, рухнули. Накатил первобытный, дикий ужас. Этот гладкий винил в моих руках вдруг показался мне ядовитым, смертоносным гадом. Сдавленно, хрипло вскрикнув, я со всей силы отшвырнула пластинку от себя. Черный диск с глухим, пронзительным стуком ударился о деревянный пол, со свистом покатился по комнате и замер где-то у подножия кровати. Я отпрянула назад, буквально отпрыгнула от стола, словно панически боясь, что эти диковинные вещи на полках могут меня коснуться. Спина с размаху врезалась во что-то твёрдое — кажется, в косяк или шкаф, — и этот удар окончательно лишил меня равновесия. Ноги, ставшие жидкими и непослушными, больше не могли удерживать вес чужого тела. Скользнув спиной по вертикальной опоре, я безвольно рухнула на пол, поджав колени к груди. Рассудок сдался. Я сидела в кромешной темноте чужого, пугающе роскошного дома, и из моих глаз наконец-то хлынули беззвучные, горькие слёзы абсолютного, беспомощного отчаяния. Я потеряла счёт времени. Сидя на полу и уткнувшись лицом в колени, я лишь содрогалась от беззвучных, изматывающих рыданий. Незнакомая комната казалась склепом, где единственным живым звуком было моё собственное рваное, свистящее дыхание. Я молила лишь об одном — закрыть глаза и очнуться в своей обшарпанной квартире, рядом с Максом. Но тишина не спасла. Она взорвалась. Прямо над ухом, заставив меня от ужаса подпрыгнуть на месте, раздался пронзительный, яростный и неестественно громкий металлический треск. От неожиданности я вскрикнула, намертво зажимая уши ладонями, но этот звук буквально вибрировал в воздухе, отражаясь от стен. Дребезжащий, заливистый звон доносился прямо со стола. Из своего убежища на полу я испуганно уставилась туда. Рядом с раритетным компьютером стоял массивный домашний телефон. Тяжёлый аппарат из глянцевого кремового пластика казался неуклюжим пришельцем: от его основания к увесистой трубке тянулся тугой, закрученный в спираль шнур, а на панели красовались ряды квадратных кнопок. Телефон буквально подрагивал на деревянной столешнице от собственного бешеного ритма. Внутри него с механической жестокостью бился железный колокольчик, заполняя комнату требовательным звоном. Дзынь-и-и-и-нь! Дзынь-и-и-и-нь! Этот прибор настойчиво звал ту, другую девушку. Аппарат разрывался, требуя, чтобы я поднялась, подошла и сняла эту проклятую пластиковую трубку. И с каждым новым ударом колокольчика внутри меня рос панический, парализующий ужас. Смахнув слёзы резким, почти раздражённым движением, я заставила себя подняться. Времени на слабость не оставалось — оглушительный, дребезжащий звук буквально вытряхивал душу. Шаг. Ещё один. Словно под гипнозом, я медленно подошла к столу и остановилась. Несколько секунд ушло на то, чтобы перебороть оцепенение. Я просто стояла, заворожённо глядя на глянцевую трубку, которая едва заметно подрагивала от бешеного ритма внутреннего колокольчика. Каждое новое «дзынь» эхом отдавалось в висках. Страх сковывал горло, но неизвестность пугала сильнее. Было очевидно: настойчивый вызов не прекратится. Сжав зубы и затаив дыхание, я протянула руку. Пальцы сомкнулись на холодном пластике. Одним резким движением я сорвала трубку с рычагов и медленно прижала к уху, замерев в ожидании. В трубке не было привычных гудков — лишь глухое, едва уловимое шуршание телефонной линии. Я затаила дыхание, боясь выдать себя малейшим шорохом. Три секунды звенящей тишины. Я отсчитывала их про себя, сжимая пластиковый корпус аппарата до побелевших костяшек, прежде чем из динамика полился глубокий, бархатистый мужской голос: — Даже не сомневался, что застану тебя на месте, — на том конце провода послышался сухой шорох бумаг, а затем тихий, короткий смешок, выдающий искреннюю улыбку парня. — Вынужден огорчить, мелкая: от старшего брата не скрыться даже на другом конце страны. Разве примерным девочкам не полагается уже седьмой сон видеть, Элла? Я оцепенела. От этого голоса веяло таким осязаемым, безусловным теплом, что у меня перехватило дыхание. Невольно я повернула голову, сталкиваясь взглядом со своим отражением. Темноволосая незнакомка в зеркале точь-в-точь повторила моё движение: испуганно вжала голову в плечи и недоумённо изогнула идеальные брови. Резко отпрянув от стекла, я оперлась свободной рукой о край стола — колени подкашивались, и удерживать равновесие становилось всё труднее. Элла. Значит, это её имя. — Эй, полуночница, — снова раздалось из динамика, но уже чуть тише, с наигранным подозрением. — Решила взять меня измором? Твоё дыхание я прекрасно слышу, и, признаться, эта сцена начинает попахивать хорошим триллером. Ещё минута молчания, и я начну цитировать Джека Торренса, так что сдавайся добровольно. Что стряслось? Каждое его слово хлёстко било по натянутым нервам. Он ждал привычной, лёгкой пикировки, а я продолжала молчать, содрогаясь от мысли, что один единственный звук из моих уст разрушит эту иллюзию. Не выдержав давления, я с грохотом опустила трубку на рычаги, судорожно отпихивая от себя громоздкий аппарат. От паники я явно не рассчитала силы: в следующее мгновение тяжёлый пластик с сухим треском сорвался со столешницы и рухнул на пол. Раздался жалобный, оборванный звон внутреннего колокольчика. Я крепко вздрогнула, вжимая голову в плечи, словно этот звук мог меня поранить. И всё же моё внимание уже ускользнуло. Страх перед разбитым телефоном померк перед тем, что находилось прямо по центру стола. Переступив через поверженный, затихший аппарат, я шагнула ближе и наклонилась, опираясь локтями о гладкое дерево. Передо мной высилось нечто, заставившее напрочь позабыть о слезах. Я всматривалась в громоздкий, угловатый монитор, и внутри росла новая волна глухого непонимания. Это был компьютер. Но не тонкий, изящный экран, к которому привык глаз, а огромный пластиковый монолит цвета слоновой кости. Массивный, с выпуклым квадратным дисплеем, похожим на старый пузатый телевизор, он выглядел на редкость странно. И сейчас он был выключен. Я нерешительно замерла, мешкая и не смея прикоснуться к этому агрегату. Чуть ниже лежала толстая, тяжеленная клавиатура со множеством серых клавиш, от которой к корпусу тянулся толстый провод. Рядом покоилась угловатая коробочка с одной-единственной кнопкой — проводная мышь, выглядевшая неуклюже и непривычно. Тёмный стеклянный экран тускло отражал силуэт моего нового лица. В комнате царила полная тишина, прерываемая лишь моим рваным дыханием. Осторожно протянув руку, я принялась наощупь искать кнопку включения на этом допотопном пластиковом корпусе, надеясь, что эта машина хоть как-то прольёт свет на то, где я очутилась. Обшарив пальцами заднюю панель, я наконец наткнулась на крупный тумблер. Глубоко вздохнув, с силой крутанула переключатель. Раздался резкий, тяжелый щелчок. В ту же секунду система глухо и натужно загудела, запуская внутреннее охлаждение, а следом раздался короткий, пронзительный писк электронного динамика. От неожиданности я инстинктивно зажмурилась и подалась назад, готовая к тому, что старый прибор вспыхнет прямо перед моим лицом. Но ничего страшного не произошло. По комнате разлилось сухое, едва слышное потрескивание статического электричества. Волоски на коже приподнялись от невидимого напряжения, зависшего в воздухе. Приоткрыв глаза, я увидела, как тёмное стекло выпуклого монитора медленно наливается бледным, фосфорно-зеленоватым сиянием — массивному кинескопу требовалось время на разогрев. Стеклянная поверхность слабо вибрировала. Посреди зеленоватого марева внезапно выстроилась короткая строка угловатого пиксельного шрифта, а чуть ниже с сухим механическим скрежетом моргнул светодиод дисковода. Компьютер шумно перевёл дух, и в левом верхнем углу одиноко запульсировал крошечный изумрудный квадрат курсора, ритмично отсчитывая секунды в звенящей ночной тишине. Система послушно замерла в ожидании команд, заливая моё новое лицо и дрожащие ладони мертвенным неоновым светом. Несколько секунд я просто гипнотизировала этот мерцающий изумрудный квадрат. Он продолжал пульсировать на чистом чёрном фоне, пока система наконец не завершила внутренний отсчёт. Строка дрогнула, сдвинулась вверх, и прямо под ней пиксель за пикселем проступили новые символы. Это была автоматическая системная строка. Запрос, который компьютер выводил при каждом запуске. Я наклонилась ближе, вчитываясь в угловатые английские буквы, и внезапно почувствовала, как воздух в лёгких превращается в ледяное крошево.Current date is Tue 30.11.1982.
Текущая дата: Вторник, 30 ноября 1982 года.
Вторник. Тридцатое ноября. Тысяча девятьсот восемьдесят второй год. Слова не сразу обрели смысл. Они казались просто набором зелёных точек, нелепой ошибкой, сбоем в программе. Я тупо смотрела на цифры, ожидая, что они изменятся, растворятся, превратятся в нормальный, привычный двадцать второй год. Но дата оставалась неподвижной. Окончательной. Мир вокруг меня качнулся и с грохотом рухнул. Я резко отшатнулась от стола, словно экран полыхнул адским пламенем. Стул позади меня с глухим стуком отлетел к стене. Силы мгновенно покинули тело, колени подогнулись, и я едва не рухнула на пол, в последний момент успев ухватиться руками за край комода. Сердце сжалось в судорожном, болезненном спазме, а в ушах зашумела кровь — глухо, настойчиво, заглушая гул вентилятора. Восемьдесят второй. Сорок лет назад. Меня отбросило назад почти на полвека, в эпоху, которая для меня была лишь строчками в учебниках истории и старыми кинолентами. Человек, чей голос только что звучал в трубке… люди, которые меня окружают… весь этот дом… Это не просто чужая жизнь. Это чужое время. Время, где меня настоящей ещё даже не существовало в проекте. Кислорода отчаянно не хватало. Паническая атака накрыла с головой, сдавливая грудную клетку железными обручами. Я прижала дрожащие ладони к лицу, чувствуя пальцами чужие точёные скулы, и беззвучно закричала в темноту. Обратной дороги не было.***
Январь 1984 года.
Калифорния, Лос-Анджелес.
Раевская Надежда Александровна. Мне было двадцать пять, когда я, наконец окончив ординатуру, впервые переступила порог многопрофильного медицинского центра в самом сердце Москвы. Тогда мне казалось, что весь мир лежит у моих ног, а впереди — только понятная, проторенная дорога. Шесть лет своей жизни я без остатка отдала суровым стенам Российского национального исследовательского медицинского университета имени Н.И. Пирогова на Юго-Западной. Знаменитый «Второй Мед». Это были шесть лет упорной, порой доведённой до абсолютного изнурения учёбы: бесконечная латынь, ночные дежурства в обшарпанных приёмных покоях московских больниц и давящие, бессонные ночи перед экзаменами на кафедре анатомии. Тогда, разглядывая иссушенные препараты, я искренне верила, что от заветного «отлично» в зачётке зависит вся моя дальнейшая жизнь. Как оказалось позже — нет, не зависела. Настоящие испытания ждали впереди. После получения диплома начался новый этап — двухлетняя ординатура на кафедре медицинской реабилитации. Практика швыряла меня по крупнейшим клиническим центрам столицы, от Городской клинической больницы № 1 имени Пирогова — Первой Градской — до легендарного «Склифа». Именно там, в НИИ скорой помощи имени Н.В. Склифосовского, я впервые лицом к лицу столкнулась с тем, что такое ожоговое отделение. Работа в этом мощнейшем, передовом центре была не просто тяжёлой — порой она казалась безумной, неподъёмной для человеческой психики. Туда привозили самые страшные, пограничные случаи. Поначалу, запершись в ординаторской после смены, я до боли кусала губы и лила горячие, беспомощные слезы. Но больница быстро ломает иллюзии. Со временем на смену девичьей жалости пришли абсолютное хладнокровие и хирургическая расчётливость. Я до автоматизма освоила протоколы работы с ожоговым шоком, научилась проводить сложнейшие, ювелирные перевязки и в мельчайших анатомических подробностях узнала, как именно нужно восстанавливать поражённую кожу и мышцы. Я знала каждый слой, каждую клетку, умея творить почти невозможное — возвращать людям их прежний облик и минимизировать даже самые мелкие, въедливые рубцы. Мой путь в сложную, изматывающую, но жизненно важную медицинскую нишу начался задолго до того, как я примерила белый халат. Корни принятого решения уходили в детство — в те дни, когда я, будучи наивной школьницей с двумя тяжёлыми косами и огромными накрахмаленными бантами, впервые столкнулась с леденящим, необратимым лицом смерти. Есения. Имя до сих пор отзывалось во мне глухой тоской. Рыжеволосая, веснушчатая, словно поцелованная солнцем девочка, излучавшая такое искреннее, осязаемое тепло, что рядом с ней любая беда казалась пустяком. Для меня — замкнутой, вечно всего боявшейся девчонки — она стала не просто подругой, а настоящим проводником в мир, где не нужно было прятаться от собственных страхов. Наше детство оборвалось в пятом классе, когда прозвучал безжалостный, как приговор, диагноз: остеогенная саркома. Агрессивный, пожирающий кости рак. Медицина начала двухтысячных годов во многом двигалась наощупь, и жестокая болезнь развивалась с пугающей скоростью. Мне пришлось повзрослеть за считанные месяцы, наблюдая, как некогда брызжущий энергией, невероятно светлый человек медленно превращается в собственную тень. Я видела всё. Опустевшую штанину после ампутации ноги, выпадающие от изнуряющих курсов химиотерапии огненные волосы, фарфоровую кожу, становившуюся прозрачной. Силы покидали тело подруги капля за каплей, пока жизнь окончательно не угасла в стенах казённой палаты. Её не стало ровно через год. Именно тогда, захлёбываясь беззвучными слезами в подушку от бессилия и детского ужаса, я выжгла внутри себя главное знание. Я поняла, что больше никогда не соглашусь на роль пассивного наблюдателя. Я не могла и не хотела покорно смотреть на то, как человеческое существо ломается под натиском недуга, как люди сдаются, запертые в ловушках больничных коек. Мне отчаянно, до дрожи хотелось стать силой, возвращающей надежду. Хватать за руку у самого края, собирать разрушенные тела заново, заставлять атрофированные мышцы двигаться, учить делать первые, самые тяжёлые шаги и стирать, выжигать невыносимую, сводящую с ума физическую боль. Произошедшее не было просто мечтой. Произошедшее стало моим персональным манифестом, определившим каждый последующий вздох. Несмотря на кошмар, происходивший в четырёх стенах тесной квартиры, я вцепилась в учёбу как в единственный билет на волю — чистую, наполненную свежим ветром. Живую. Ту самую, которую хотела я сама, а не он. Всё детство до переезда в Москву прошло в Череповце. Провинциальный промышленный город накладывал свой отпечаток: над головой почти всегда висело низкое серое небо, а воздух казался плотным от заводского смога. Особо гнетущее чувство накатывало зимой, когда уже к пяти часам вечера за старыми, грязными окнами сгущалась непроглядная мгла. Впрочем, удушающей серости в моей жизни с избытком хватало и внутри дома, задолго до того, как я успевала взглянуть на уличный пейзаж. Отец оставался неизменным во все времена. Властный, тираничный, по-настоящему жестокий человек, он начисто игнорировал чужие границы. Слово «нет» для него не существовало, а любые отказы, проявления слабости или девичьи слёзы вызывали лишь глухую ярость. Одержимый паническим страхом, что дочь сбоит, вырастет слабой или покатится по наклонной, он с ранних лет железной рукой выстраивал для меня собственный, насильно навязанный маршрут. С четырёх лет в повседневность намертво вошли лёгкая атлетика и лыжные гонки. Тренировки проходили ежедневно, изматывая до предела, непосильного даже для взрослого мужчины. Погода значения не имела — ни мороз, ни проливной дождь не служили оправданием. Любая оплошность, минутная усталость, которую он трактовал как лень, или случайная четвёрка в дневнике — о тройках не шло и речи — неизменно вели к одному итогу. Возмездие прилетало мгновенно в виде его тяжёлой, скорой на расправу руки. В ход шло всё, что попадалось под ладонь. Он наносил удары методично, подкрепляя насилие оглушительным криком о том, что его дочь обязана быть сильной, а не бесхребетной тварью, рождённой для панели. На женщину, именовавшуюся моей матерью, я перестала надеяться годам к шести. Она существовала в каком-то своём, наглухо изолированном мире, начисто лишённая тёплых человеческих эмоций. Оглядываясь назад с высоты медицинского опыта, я понимала, что ею, скорее всего, двигало глубокое выгорание или затяжная клиническая депрессия. Однако детская память безжалостна. Забыть, как отец методично избивал меня, намертво прижимая к дивану, пока я задыхалась от слёз и истошно звала её на помощь, невозможно. В такие моменты мать лишь равнодушно прибавляла громкость на стареньком телевизоре, заглушая мои крики, поворачивалась спиной и уходила в коридор — болтать по телефону. Единственным оазисом спокойствия, тишины и безопасности, моим подлинным спасением всегда оставался Макс. Сейчас, с высоты прожитых лет, я понимала, что с этим мальчиком из параллельного класса мы сошлись на почве абсолютного, звенящего взаимного одиночества. Нам обоим было по семь. Макс рос в невыносимых условиях, вынужденный делить кров с бабушкой, угасающей от болезни Альцгеймера, и матерью, чей рассудок окончательно помутился после гибели мужа. Женщина бредила, произносила пугающие вещи, не поддающиеся человеческой логике, и пребывала в полной неспособности заботиться о близких. Единственное, на что хватало её разрушенного алкоголем сознания, — устраивать бесконечные пьяные скандалы и срывать накопившуюся злость на маленьком сыне. Макс стал моим живым щитом, настоящим сказочным принцем, защищавшим от жестокости внешнего мира. Несмотря на лютые зимние морозы и тот факт, что его собственный дом находился в противоположной стороне, он ежедневно провожал меня до самого крыльца, карауля, чтобы я благополучно зашла внутрь. В периоды, когда домашний ад становился окончательно невыносимым, он прятал меня в своей полупустой квартире. Макс просто оставался рядом. Всегда, наперекор любым жизненным штормам. В итоге так и случилось: едва выпустившись из школы с золотыми медалями, мы вместе сбежали в Москву. Я сумела пройти на бюджет во Второй Мед, а Макс поступил в Бауманку — цель, которой он бредил со школьных лет. Деньги приходилось добывать любыми способами. Макс рано освоил программирование и подрабатывал системным администратором, буквально делясь со мной каждым заработанным рублём, каждой копейкой. Я же разрывалась между учёбой и бесконечными подработками: брала ночные смены медсестрой, трудилась массажисткой, отдавая последние силы ради призрачной финансовой независимости. Мы делили крошечную, обшарпанную однокомнатную квартиру на окраине столицы. Спали на старых, видавших виды матрасах, брошенных прямо на пол, и вечно перебивались случайными заработками, но чувствовали себя абсолютно счастливыми. Потому что были вместе. Макс стал моим названным братом — самым родным, чутким и надёжным человеком, моей единственной безопасной гаванью в огромном, холодном мире. Именно благодаря его поддержке я сумела справиться с тяжёлым комплексом посттравматического стрессового расстройства, который мне диагностировали ещё в пятнадцать лет. Только благодаря ему я не сломалась, блестяще окончила ординатуру и стала одним из лучших специалистов в Москве. Счастье, вопреки выстроенным планам, казалось бы, рассчитанным на целую жизнь вперёд, длилось недолго. Совсем мало. Катастрофически недостаточно. В тридцать два года мне диагностировали острый миелобластный лейкоз — рак крови. Постоянную усталость, нарастающее недомогание, бледность и резкую худобу я долгое время списывала на адский график в медицинском центре, вечные ночные дежурства и литры крепкого кофе. Как водится, врачи — худшие пациенты. Я до последнего отмахивалась от базовых анализов, игнорируя настойчивые уговоры Макса. Искренне верила, что виной всему обычное переутомление, сопровождавшее меня почти всю осознанную жизнь. В октябре 2022 года мой мир рухнул окончательно. После внезапного обморока, случившегося прямо посреди рабочей смены, я оказалась на больничной койке, где мне наконец сделали развёрнутый анализ крови. Тогда-то иллюзии и рассеялись. Не знаю, чьё лицо побелело сильнее в момент, когда прозвучали слова о стремительно делящихся мутировавших клетках и крайне неутешительных прогнозах. Моё собственное или Макса. Наверное, всё же Макса. Мне было тридцать два, когда я, съеденная болезнью изнутри, наконец сдалась. От момента постановки диагноза до физического финала — как бы странно и трагично это ни звучало — прошло около пяти недель. Химиотерапия, вопреки надеждам, не принесла результата. Точнее сказать, она попросту не успела подействовать. Начались изнуряющие, страшные боли в костях и суставах, которые отказывались снимать даже самые сильные анальгетики. Макс, мой милый Макс, оставался рядом до последнего вздоха. Иногда казалось, он вообще не отходил от больничной кровати: сжимал мою ладонь и отчаянно пытался шутить. Шутить сквозь сдерживаемые слёзы — я отчётливо видела эту немую боль в его глазах. Видела, как он, глядя на меня, истощённую, облысевшую, едва дышащую после хирургических вмешательств, медленно теряет надежду. Он уже всё знал. И я знала. Собственное тело, которое отец когда-то насильно заставлял быть идеальным и несокрушимым, в конечном итоге трусливо предало меня. Я закрыла глаза, готовая сделать последний шаг в пустоту. И именно тогда родилась она.***
Капелла Блэк. Ей было двадцать пять, когда промозглой ночью в ноябре 1982 года распахнула свои зелёные, словно хвойный лес, глаза уже не она. А я — Надежда Раевская. По крайней мере, даже спустя пятнадцать месяцев — почти полтора года новой жизни, — я всё ещё не считала себя ею. Капелла Блэк оставалась для меня чужой. Точно такой же далёкой и незнакомой, как случайный прохожий в толпе или пациент, которого видишь один раз в приёмном покое и больше никогда не встречаешь. Почти. «Почти» — слишком весомое слово, чтобы им пренебречь. Для меня оно значило слишком много. Капелла Блэк родилась двадцать девятого августа 1957 года в Чикаго, штат Иллинойс. К моменту, когда я по неизвестным и, откровенно говоря, пугающе загадочным причинам очнулась в её теле, девушка успела окончить — ирония судьбы, не иначе — Медицинскую школу Северо-Западного университета. Капелла оказалась на редкость одарённой. К своим двадцати пяти годам она уже имела за плечами степени бакалавра и магистра в области физиотерапии, что в американской системе образования занимало в среднем от пяти до шести лет непрерывной, изматывающей учёбы. Блэк завершила обучение в мае 1982 года. Уже летом она успешно сдала финальные государственные экзамены, получила официальную лицензию физиотерапевта и — сложно сказать, к счастью или к сожалению, — в сентябре переехала в солнечный Лос-Анджелес, оставив семью в родном Чикаго. Именно здесь и проявлялось то самое «почти», которое я не могла ни утаить от самой себя, ни проигнорировать. Пожалуй, единственной причиной, по которой я не сошла с ума, оказавшись запертой не просто в чужом теле, а в совершенно иной эпохе, стала семья Блэк. Если отбросить лишнюю гордость, перестать лгать себе и признать очевидное, я действительно успела искренне к ним привязаться. За прошедшие пятнадцать месяцев эти люди стали для меня по-настоящему близкими. Родными. Моей семьёй. Корнелиус Блэк, которого в семейном кругу — включая теперь и меня — звали просто Нилом, оказался потрясающим человеком. Достаточно было услышать его голос в телефонной трубке, чтобы понять, как безгранично и сильно он любит свою дочь. И эта безусловная любовь, признаться, поначалу меня пугала. Совершенно непривыкшая к чужой заботе, теплу и ласке — особенно со стороны родителей, особенно со стороны отца, — первое время я инстинктивно закрывалась и сторонилась его. Впрочем, тогда, едва очнувшись, я шарахалась даже от самой себя. Первые две недели превратились в сплошной кошмар: я панически боялась выходить на улицу. Первые три дня и вовсе прошли в оцепенении — я часами сидела на одном месте, неотрывно глядя в одну точку перед собой. Лишь переведя дух, я заставила себя действовать. Включив профессиональный врачебный анализ, я принялась методично изучать свою новую реальность. Я подолгу рассматривала собственное отражение в зеркале, проверяла рефлексы, всматривалась в черты чужого лица и незнакомые линии на ладонях. Затем переключилась на обстановку вокруг, исследуя дом, в котором жила Капелла. Ориентироваться в пространстве пришлось по крупицам: квитанции за коммунальные услуги, разложенные на кухонном столе, почтовые конверты и найденные в сумочке документы яснее любого навигатора указали моё точное местоположение. Калифорния, Лос-Анджелес, тихий спальный район Калвер-Сити. Осознание того, где именно я нахожусь, привело меня в ступор. Девчонка из серого, промышленного Череповца, выросшая под вечным заводским смогом, каким-то немыслимым образом очутилась в залитом солнцем пригороде мировой столицы кино и глянца. Это казалось абсурдной, фантастической шуткой, в которую человеческий разум отказывался верить до последнего. Впрочем, разглядывать калифорнийские пейзажи за окном я не спешила. Первые недели страх перед улицей был сильнее любопытства, поэтому я сосредоточилась на внутреннем пространстве дома. В поисках хоть каких-то зацепок о прошлой владелице этого места я наткнулась на массивный дубовый секретер в гостиной. Именно там, среди аккуратно сложенных личных вещей, я и обнаружила ответы на главные вопросы: кто я теперь и на что мне здесь жить. В верхнем ящике хранились дипломы и официальная лицензия Капеллы. Развернув плотные бланки, я прочитала: Северо-Западный университет, специальность — физиотерапия и реабилитация. В этот момент меня наконец отпустил ледяной спазм страха. Я впервые за долгие дни облегчённо выдохнула. Мой профиль. Наша общая с ней стихия. По крайней мере, мне не придётся притворяться физиком-ядерщиком или художником. Базовая анатомия человека неизменна в любом веке: скелет, точки прикрепления мышц и расположение нервов в 1982 году были точно такими же, какими я их знала в Москве 2022-го. Но если само устройство человеческого тела не изменилось, то методы его лечения в этой эпохе отставали от моих знаний на добрых сорок лет. И это была катастрофа. Чтобы не сойти с ума от безделья, я превратила гостиную в филиал медицинской библиотеки. Я достала из шкафов все конспекты Капеллы, учебники по клинической кинезиологии и стопки журналов «Physical Therapy». Мне, врачу с колоссальным багажом опыта из будущего, пришлось устроить себе изнуряющий, тотальный аудит памяти. Главная опасность заключалась в том, что я знала слишком много. Я сидела на полу, обложившись записями, и методично выписывала маркеры времени. Мой мозг, привыкший к протоколам двадцать первого века — высокоинтенсивным лазерам, компьютерной биомеханической диагностике и современным сильным препаратам, — теперь нуждался в жёсткой внутренней цензуре. В 1982 году большинства этих технологий попросту не существовало. Предложи я пациенту что-то из своего «прошлого» будущего, меня бы в лучшем случае посчитали сумасшедшей шарлатанкой, а в худшем — с треском лишили бы лицензии. Приходилось спешно, шаг за шагом изучать инструментарий восьмидесятых. Я заново заучивала англоязычную медицинскую терминологию тех лет, сознательно «откатывая» свои знания назад. Здесь пределом мечтаний были громоздкие аппараты для электрофореза и классический ультразвук. Вместо сложной аппаратуры мне нужно было сделать ставку на то, что у меня нельзя было отнять, — на мои собственные руки. Мануальное тестирование, лечебная физкультура и массаж. Это была ювелирная маскировка. Я должна была выйти в этот новый мир как талантливый, перспективный молодой специалист, а не как гостья из будущего, случайно взломавшая код времени. Вторым — и, пожалуй, самым отчаянным — шагом стал выход из добровольного заточения. Нельзя было вечно прятаться в четырёх стенах, тем более что внешний мир сам настойчиво ломился в двери. Точнее, в телефонную трубку. Аппарат на стене в прихожей заливался громким, непривычно резким треском по нескольку раз в неделю. На том конце провода были они — Блэки. Семья Капеллы. Первое время, едва слыша этот дребезжащий звук, я замирала от ужаса. Сердце уходило в пятки. Я малодушно ждала, пока телефон замолчит, но он продолжал звонить с пугающим упорством. Сдавшись, я подходила, снимала тяжёлую пластиковую трубку и, стараясь дышать как можно тише, выдавливала глухое: «Алло?». — Элла, милая, почему ты так долго не поднимала трубку? Мы с мамой звоним уже в третий раз, места себе не находим от волнения! Если говорить на чистоту, в те первые недели глубокого шока я не испытывала ни малейшего укола совести. Мне не было жаль этих людей, у меня не щемило сердце от их слепой тревоги — если выразиться ещё циничнее, мне было абсолютно всё равно. Оглушённая собственной гибелью и внезапным перемещением, я думала лишь о том, как удержаться на плаву и не сойти с ума, а чужие семейные узы казались мне далёким, безразличным шумом. Однако шло время. Чем дольше я оставалась запертой в чужом теле, постепенно приспосабливаясь к этой новой, давящей реальности, тем отчётливее проступала одна страшная истина, которая и по сей день безжалостно сжимала моё горло. Я — не Капелла. Я никогда не была этой девушкой. Не была той обожаемой дочерью, ради которой любящие родители готовы были по нескольку раз в день обрывать телефонные провода, просто чтобы удостовериться, что их ребёнок сыт, здоров и благополучно справляется с трудностями. Каждую неделю на мой — а точнее, на её — адрес в Калвер-Сити исправно доставлялись банковские чеки. Нил и Вивиан искренне верили, что поддерживают свою девочку, помогая ей закрепиться на капризном и дорогом побережье Калифорнии, пока она обивает пороги в поисках работы. Они буквально отрывали эти деньги от себя, высылая внушительные, солидные суммы, лишь бы их любимая Элла ни в чём не знала нужды: вовремя оплачивала аренду этого великолепного дома и ни в коем случае не экономила на хороших, качественных продуктах. И, должно быть, именно в этот переломный момент, глядя на их бесконечную, жертвенную заботу, во мне вопреки всему зародилась эта отчаянная, упрямая тяга — жить. Постепенно, день за днём, я переставала уходить от звонков, заставляя себя не сбрасывать вызов, а покорно снимать трубку и слушать то ласковый лепет отца девушки, то взволнованный, тихий голос её матери. Чуть позже, когда первый парализующий страх перед неизвестностью немного отступил, я решилась на совершенно отчаянный для себя шаг — стала звонить сама. Это было продиктовано не просто вежливостью, а острой, почти физической необходимостью наконец-то наладить контакт с людьми, которые, сами того не ведая, держали меня на плаву. Мне нужно было научиться не просто сухо отвечать на их вопросы, а по-настоящему вплести себя в их мир. Разумеется, телефонная линия за тысячи миль от Чикаго не могла передать мне лиц моих собеседников; из трубки доносились лишь интонации — то оглушительно-живые, то мягкие и вкрадчивые. Визуализировать эту чужую любовь, сделать её осязаемой и сопоставить голоса с реальностью мне помогли старые семейные снимки, которые я бережно, по крупицам отыскала на глубоких полках того самого дубового секретера. Лишь тогда, соединив тепло их далёких голосов с глянцевой бумагой застывших мгновений, я начала медленно, внутренне оттаивать. На одном из таких снимков — чуть пожелтевшем, заключённом в тяжёлую деревянную рамку — они были запечатлены все вместе, и этот кадр помог мне глубже понять Нила. Даже через старое фото от него веяло абсолютной надёжностью и монументальной силой. Крупный, широкоплечий, невероятно крепкий мужчина с густыми тёмными волосами, в которых красиво и благородно проступала седина. Вокруг его глаз лучились добрые, глубокие морщинки, и, глядя на его открытую улыбку, я почти физически осязала ту мощную волну тепла, что шла от него во время наших телефонных бесед. Нил работал ведущим архитектором-реставратором в Чикаго. В трубку он мог часами, с упоением рассказывать, как возвращает к жизни вековые соборы, старинные театры и величественные особняки в викторианском стиле. Его домашний кабинет всегда был завален тяжёлыми рулонами ватмана, и отцовская страсть к чертежам, геометрии и абсолютной точности когда-то незаметно привила Капелле любовь к анатомии и сложной биомеханике. Слушая, как этот сильный человек искренне, до хрипоты восторженно делится со мной деталями своей работы, я ловила себя на мысли, что мой внутренний лёд начинает таять. Мой собственный отец никогда не говорил со мной так — на равных, с таким уважением и гордостью. Рядом с Нилом на фотографии замерла Вивиан, и её хрупкий образ в моей голове наконец-то обрёл чёткие контуры. Она была поразительным, изящным контрастом своему крупному мужу — миниатюрная, очень тоненькая женщина с благородной, аристократичной бледностью лица. Из наших разговоров я узнала, что Вивиан — профессиональный художник-иллюстратор детских книг, чьи волшебные, глубокие сказочные миры знали и любили по всей стране. В их чикагском доме у неё была собственная залитая светом мастерская с огромным деревянным мольбертом, сотнями кистей и баночками с акварелью. Эта творческая профессия наградила её пугающей, почти экстрасенсорной чуткостью к деталям и человеческим эмоциям. Когда Вивиан мягко расспрашивала меня о жизни в Лос-Анджелесе, её летящий, певучий голос словно материализовал тот самый тонкий шлейф лаванды и дорогой пудры, которым всегда пахли её бумажные письма. Чувствуя, как бережно эта женщина вслушивается в каждый мой вздох, боясь упустить малейшую тень моей грусти, я ловила себя на совершенно новом для меня чувстве — защищённости. Их искренний, ненавязчивый интерес к моим серым будням медленно выжигал из моей души многолетнее одиночество. Но больше всего моё сердце дрогнуло, когда между страниц одного из рабочих блокнотов Капеллы я наткнулась на другую, маленькую карточку. На ней была запечатлена сама хозяйка тела в глубоком детстве — забавная, растрёпанная девчонка с огромными, редкими тёмно-зелёными глазами, которые она унаследовала от матери. Она сидела на деревянном крыльце, лукаво прищурившись и крепко сжимая в маленьких пальцах поломанный карандаш, явно только что сбежав из мастерской Вивиан или кабинета Нила. На обороте этой фотографии красивым, размашистым отцовским почерком, слегка смазанным чернилами, была сделана короткая надпись: «Хитрая лиса из дома Блэк». Глядя на эти неровные буквы, на эту счастливую маленькую лисицу и вспоминая ласковые интонации Нила и Вивиан в трубке, я впервые ощутила, как внутри меня окончательно ломается стена отчуждения. Чужая, чистая вселенная родительской любви, к которой я поначалу боялась даже прикоснуться, парадоксальным образом приняла меня, согревая мою израненную прошлым душу и возвращая мне давно забытое, упрямое желание жить. Разбирая коробки дальше, я наткнулась на снимки старшего брата Капеллы — двадцатидевятилетнего Каспиана. Даже его редкое имя, выведенное на обороте карточек, казалось весомым и строгим. По фотографиям было заметно, что он унаследовал лучшее от родителей: высокий рост и плотное телосложение Нила сочетались с тонкими чертами лица Вивиан, её бледной кожей и резкой линией скул. У него были такие же тёмные вьющиеся волосы, как у сестры, которые непослушными прядями падали на лоб. На большинстве кадров он позировал в длинном тёмном пальто и выглядел закрытым, даже слегка высокомерным человеком с холодным, проницательным взглядом. Но стоило перевернуть страницу альбома, как этот образ рассыпался. На одном из домашних снимков Каспиан дурачился, примерив нелепые детские очки Капеллы, пока она хохотала рядом. На другом — бережно сжимал её ладонь на вокзальном перроне, и в этом жесте угадывалась безусловная готовность защитить её от чего угодно. Он был из тех людей, кто ради близких пойдёт до конца. Каспиан работал судебно-медицинским экспертом и высокоранговым частным патологоанатомом в Чикаго, распутывая сложнейшие дела для полиции. Его профессия требовала феноменального хладнокровия и острого аналитического ума. Из-за привычки ежедневно копаться в уликах, изучать ткани и восстанавливать детали преступлений по мельчайшим зацепкам, он научился видеть людей насквозь и мгновенно считывать ложь. Из-за этого в самый первый день, когда я только очнулась в этом теле и впервые услышала его бархатистый, но пугающе проницательный голос в трубке, мне стало по-настоящему страшно. Он с первой же секунды почувствовал неладное в моём молчании — его криминалистический ум сразу уловил фальшь, чужую интонацию и рваное дыхание на другом конце провода. Обмануть его было сложнее всего, и тогда я едва не выдала себя, столкнувшись с его настороженным, едким подозрением. Но со временем именно этот проницательный мужчина со скальпелем в руках стал моей самой прочной связью с реальностью. Наши телефонные разговоры превратились в тонкий ритуал. Каспиан поддерживал меня в своей особой манере — без приторных сантиментов, но с такой железобетонной надёжностью, что у меня внутри всё переворачивалось. Из Чикаго регулярно прилетали его посылки, собранные с удивительным вниманием: дефицитные, дорогие медицинские атласы по неврологии, плотные качественные блокноты и плитки его любимого горького шоколада. Чтобы расшевелить меня, он часто подкидывал в наших беседах сложные, запутанные случаи из своей судебно-медицинской практики, заставляя мой собственный мозг лихорадочно работать и искать ошибки в диагнозах. Его сухой, тонкий сарказм раз за разом вытаскивал меня из подступающей депрессии. И однажды ночью, слушая его очередную ироничную тираду в трубке, я замерла, поражённая внезапным открытием. Этот далёкий, кудрявый парень со сложным характером и холодным взглядом до безумия, до щемящей боли в груди напоминал мне Макса из моей прошлой, навсегда потерянной жизни. Между ними сквозило одно и то же — та самая непоколебимая верность и глубинная защита, которую они оба так тщательно прятали под маской напускного цинизма. То же редкое умение понимать меня без лишних слов, по одному лишь тяжёлому вздоху на другом конце провода. На глаза навернулись слёзы, но теперь это был не стыд самозванки, укравшей чужую жизнь. Это было спасительное чувство того, что я больше не одна в этой пугающей реальности. Если прежний мир отнял у меня всё, то этот неожиданно вернул мне родную душу. Пусть нас разделяли тысячи миль, у меня снова появился защитник, и ради этой связи я была обязана справиться.***
27 января 1984 года.
Калифорния, Лос-Анджелес. Район Калвер-Сити.
— Элла, ну это уже диагноз, — в трубке раздался театрально-вздошащий голос Сьерры. Она явно настраивалась на долгую и проникновенную лекцию, полную драматизма и искренней заботы о моей личной жизни. — Двадцать шесть лет — лучший возраст, а ты? Только и делаешь, что… — Спасаю мир, Сьерра, не отвлекай, — хмыкнула я, зажав трубку плечом и отчаянно пытаясь натянуть кроссовок, не развязав шнурки. Свободной рукой я балансировала в воздухе, упираясь в холодную стену прихожей, пока упрямый задник обуви никак не хотел поддаваться. На том конце обиженно и очень громко фыркнули. Этот фирменный звук недовольства прозвучал настолько забавно и по-детски, что я тихо засмеялась, выпрямляясь и закидывая на плечо тяжелую сумку, в которой глухо звякнул фонендоскоп. Прислонившись к косяку, я приготовилась слушать вторую часть монолога. — Ты молодая, красивая, умная, — Сьерра явно начала загибать пальцы, войдя в кураж и совершенно игнорируя мои попытки свести всё в шутку. Ей искренне хотелось перечислить все мои достоинства, чтобы масштаб трагедии стал очевиден. — У тебя внешность супермодели, ноги от ушей, грудь идеальная, жо… — Сьерра! — оборвала её я, покосившись на часы. Круглый циферблат над дверью неумолимо напоминал, что стрелки подбираются к критической отметке, и если я не выйду прямо сейчас, то получу строгий выговор от заведующего отделением. — Всё, я опаздываю. Подруга набрала воздуха, чтобы выдать протестующую тираду, явно обиженная тем, что её прервали на самом интересном месте. Но я быстро перехватила инициативу, зная, как именно можно переключить её бурную энергию на более приятную тему: — Жду все сплетни и ваше совместное фото с Джаспером. Целующихся, это важно. В трубке послышался её громкий, живой смех, от которого всё напускное недовольство мгновенно испарилось. Эта деталь заставила меня невольно улыбнуться — злиться Сьерра долго просто не умела. — Только ради тебя. Вообще, все мужики — козлы, — авторитетно заявила Сьерра, сделав паузу ради должного эффекта, и тут же добавила: — А я принципиально не жду вестей с твоей самой тухлой смены в этой тухлой больнице. — Договорились, целую! Я быстро опустила трубку на рычаг стационарного аппарата, пока она не успела выдать ещё одну колкую шутку, подхватила со столика ключи и вылетела за дверь, на ходу закрывая за собой замок и мысленно настраиваясь на предстоящую смену. Январские сумерки опустились на Лос-Анджелес быстро и незаметно. Когда старенькая «Тойота» свернула на оживленный бульвар Венис, стрелки часов на приборной панели приближались к семи вечера. За окном расстилался калифорнийский пейзаж: прохладный, влажный воздух со стороны океана смешивался с плотными выхлопными газами застрявших в пробках машин. Вдоль дорог выстроились темные силуэты стройных пальм, а город уже вовсю горел неоновыми вывесками. Из динамиков проезжающего мимо кабриолета доносился глухой, качающий бас, но мои мысли были заняты совершенно другим. Пальцы крепче сжали тонкий руль. После недавнего разговора со Сьеррой прошло совсем немного времени, её звонкий голос всё еще эхом отзывался в памяти, но расслабленность мгновенно испарялась. Впереди ждало очередное тяжелое ночное дежурство. До вечернего обхода оставалось не так много времени, и мозг, послушный профессиональной дисциплине, переключался на рабочий лад. Глядя на мелькающие за стеклом огни мегаполиса, я невольно вспомнила, с чего вообще начался мой путь в этом городе ровно год назад. В январе восемьдесят третьего, спустя полтора месяца после перемещения, паника наконец полностью отступила. Пришло четкое, отрезвляющее осознание: «Я жива, у меня есть востребованная профессия, нужно двигаться дальше». К тому же, сбережения прежней хозяйки тела стремительно таяли, а счета за аренду квартиры в Лос-Анджелесе требовали немедленной оплаты. Устройство на работу в начале февраля превратилось в настоящее испытание, закончившееся триумфом. Отправив резюме в медицинский центр имени Бротмана — крупный и весьма уважаемый госпиталь, — я получила приглашение на собеседование. Именно там, в кабинете заведующего отделением реабилитации, и произошло самое интересное. Старый, умудренный опытом профессор решил усложнить задачу и начал задавать каверзные вопросы по деструкции тканей, патогенезу рубцевания и тонкостям восстановления подвижности суставов после тяжелейших ожоговов. В тот момент мой тридцатидвухлетний опыт буквально взорвал сознание экзаменатора. Я отвечала настолько глубоко, четко и хладнокровно, приводила такие точные клинические обоснования и анатомические выкладки, что мужчина совершенно забыл, что перед ним сидит двадцатипятилетняя выпускница университета. Меня приняли без лишних разговоров, сразу утвердив на должность младшего физиотерапевта ожогового и травматологического блоков с коротким испытательным сроком. К майским дням адаптация завершилась. Рутина затянула, и я окончательно стала «своей» среди персонала. В клинике меня быстро зауважали за феноменальное хладнокровие: пока молодые американские интерны бледнели и паниковали при виде тяжелых деструктивных травм, я спокойно, уверенно и молча делала свое дело. Постепенно завязалась дружба с местными медсестрами. Мы стали вместе ходить на обеды в больничный буфет, делиться новостями, и девчонки часто полушутя замечали, что во мне словно живет какая-то древняя, мудрая душа — настолько зрелыми и точными оказывались мои жизненные советы. За этот год я полностью освоилась в реальности без мобильных телефонов и интернета, привыкла покупать утренние бумажные газеты и слушать кассетный магнитофон. Машина плавно затормозила. Впереди показался медицинский комплекс Бротмана. В густеющей темноте массивный многоэтажный корпус из светлого бетона с ровными, строгими рядами прямоугольных окон выглядел особенно монументально. Здание было залито ярким светом искусственных прожекторов. Под широким стеклянным козырьком у главного входа, куда подъезжали амбулаторные пациенты и кареты скорой помощи, царила привычная вечерняя суета. Заведя автомобиль на свободное место просторной парковки, я заглушила двигатель и на секунду прикрыла глаза. Для всего руководства и коллег я оставалась Капеллой Блэк — молодой, многообещающей выпускницей престижного медицинского факультета Северо-Западного университета в Чикаго. Ни одна живая душа вокруг не догадывалась, что под этой изящной оболочкой скрывается Надя, прошедшая жесткую школу ортопедии и знающая об ожогах абсолютно всё. Внутри госпиталя царил привычный лоск. Полы, выложенные светлым линолеумом, были натерты санитарами до зеркального блеска, в котором аккуратно отражались длинные люминесцентные лампы. Коридоры, выкрашенные в успокаивающие пастельные тона — бледно-зеленый и бежевый, — вели к разным блокам, а над головой мягко светились аккуратные пластиковые указатели направлений. Я поднялась на нужный этаж и толкнула тяжелую дверь ожогового отделения. Стоило переступить порог, как атмосфера резко изменилась. Это была полностью изолированная зона с жесточайшим санитарным режимом — обожженная кожа беззащитна перед микробами. Воздух здесь казался плотным, насквозь пропитанным резким запахом жестких антисептиков, озоном от беспрерывно работающих кварцевых ламп и тяжелыми лечебными мазями. Время близилось к ночи, поэтому общее освещение в коридорах уже приглушили, оставив лишь мягкую подсветку у постов дежурных медсестер, чтобы не тревожить спящих пациентов. Возле центральной стойки регистрации, ярко освещенной длинными люминесцентными лампами, меня привычно встретила миссис Хаггард — бессменный секретарь нашего ожогового отделения. Это была невероятно колоритная пожилая женщина с безумным начесом в стиле уходящих семидесятых и массивными роговыми очками на тонкой позолоченной цепочке. Стоило мне подойти ближе, чтобы забрать стопку свежих карт, как она тут же, заговорщически понизив голос, принялась рассказывать очередную порцию свежих больничных сплетен. На этот раз главной темой её возмущения стал её сосед по дому. Мужчина умудрился среди ночи застрять головой в декоративной кованой решетке собственного палисадника, когда пытался поймать сбежавшего хомяка своей внучки. История сопровождалась таким забавным, почти театральным всплеском эмоций и заламыванием рук со стороны миссис Хаггард, что я просто не смогла сдержать искренней улыбки. Покачав головой, я вежливо посочувствовала бедному грызуну и наконец ускользнула в ординаторскую. Пройдя в ординаторскую, я занялась привычной трансформацией в доктора Блэк. Первым делом требовалось усмирить волосы. Роскошные, черные как смоль кудри были главным врагом стерильности. Я безжалостно перехватила их тугой резинкой, затянув в высокий, плотный хвост на затылке, прекрасно зная, что к концу смены мелкие упрямые завитки всё равно выбьются у висков. Никакого макияжа, никакого парфюма — обожженные люди обострено реагируют на любые чужеродные запахи. С рук долой полетели кольца и браслеты, чтобы случайно не повредить ранимый эпидермис больных при осмотре. Вместо халата на мне был просторный брючный костюм-хирургичка свободного кроя приятного бирюзового цвета — официальный колер нашего отделения. Брюки с высокой посадкой и топ со множеством карманов, куда я привычно рассовала стетоскоп, диагностический фонарик, блокнот и пару ампул. Поверх формы я накинула белоснежный, безупречно отутюженный халат до колен, на нагрудном кармане которого синей нитью была аккуратно выведена надпись: Dr. Capella Black, DPT. На ноги я обула мягкие кожаные sабо белого цвета на толстой подошве — единственное спасение для ног во время длительных дежурств. Прежде чем шагнуть в коридор, я устроилась за небольшим столом у окна, чтобы настроиться на долгую ночь. Налив себе большую кружку крепкого, почти дегтярного черного кофе из больничной кофеварки, я достала из кармана халата несколько мятных шоколадных конфет в шуршащей яркой обертке. Этот сладкий трофей достался мне от Ноа — нашего ночного санитара. Ноа был добродушным, вечно улыбающимся девятнадцатилетним парнем с копной каштановых волос, который пахал в госпитале по две смены, чтобы скопить денег на оплату полноценного обучения в медицинском колледже. Он часто тайком подкладывал мне сладости в карманы, свято веря, что доктор Блэк работает слишком много и её нужно подкармливать. Быстро расправившись с угощением и смакуя горьковато-сладкий вкус, я сделала последний глоток обжигающего напитка. Горячая жидкость приятно согрела изнутри, прогоняя остатки уличной прохлады и даря такой необходимый заряд энергии. Моя работа как реабилитолога считалась в больнице самой сложной и психологически изматывающей. Когда хирурги спасали пострадавшему жизнь и пересаживали кожу, наступал мой черед. Нарастающая рубцовая ткань имеет свойство стягиваться, сковывать суставы и буквально заживо парализовать тело. Моя задача — миллиметр за миллиметром, через боль, массажи и растяжки заставлять мышцы двигаться, не давая человеку остаться инвалидом. Коллеги часто шептались, что у доктора Блэк «стальные нервы и ангельские руки» — я работала уверенно, сосредоточенно и невероятно бережно, никогда не позволяя больным сдаваться, но всегда доводя реабилитацию до победного конца. Часы на стене ординаторской показывали начало девятого. Времени оставалось в обрез. Подхватив потяжелевшую за день папку с историями болезней новых пациентов, я вышла в коридор. Ближе к восьми тридцати часам вечера начался плановый обход. Шаги в мягких сабо были практически бесшумными. В палатах, погруженных в полумрак, тихо и ритмично пищали мониторы жизнеобеспечения с маленькими электронно-лучевыми трубками, а возле кроватей высились штативы со стерильными флаконами бесконечных капельниц. Впереди ждал тяжелый осмотр и последующая работа в зале гидротерапии с огромными ваннами Хаббарда, где нужно было по локоть в воде с антисептиками размягчать повязки и проводить первые растяжения суставов. В первой палате меня ждала миссис Грин — очаровательная семидесятилетняя леди, которая умудрилась получить серьезные ожоги предплечья, случайно опрокинув на себя кипящий чайник. На функциональной кровати она выглядела хрупкой, но держалась с удивительным достоинством. — О, доктор Блэк, — слабо улыбнулась она, заметив меня в дверях. — Я надеялась, что сегодня ваша смена. Девочки-интерны слишком сильно со мной церемонятся, от этого только больнее. — Добрый вечер, миссис Грин. Будем разрабатывать пальцы, — я мягко присела на стул рядом и аккуратно взяла её обожженную руку. Кожа после недавней пересадки была натянутой, сухой и багрово-розовой. Рубцовая ткань уже пыталась стянуть пальцы в неподвижный кулак. Моя задача требовала ювелирной точности: миллиметр за миллиметром я начала массировать ладонь, разглаживая жесткие края и осторожно разгибая каждую фалангу. Пожилая женщина прерывисто вздохнула, зажмурившись, но не издала ни звука. — Вы умница, — тихо подбодрила её я, бережно фиксируя запястье и уводя сустав на необходимый градус эластичности. — С такой силой воли вы уже к весне будете снова вязать свои знаменитые шарфы. — Ловлю вас на слове, доктор, — прошептала она, когда я закончила и наложила легкую компрессионную повязку. В следующем боксе ситуация была куда серьезнее. Тридцатилетний автомеханик по имени Фрэнк поступил неделю назад после взрыва бензобака. Его плечо и локоть пострадали сильнее всего. Фрэнк лежал, уставившись в потолок, а в полумраке палаты ритмично и противно пищал монитор. — Не прикасайтесь, — глухо бросил он, едва я подошла к кровати. — Хватит с меня на сегодня. Она не гнется и не будет гнуться. — Будет, Фрэнк. Если мы сдадимся сейчас, через месяц хирурги будут ломать вам сустав под наркозом. Вы этого хотите? — мой голос прозвучал ледяным, но спокойным. Огромный прошлый опыт жестко научил меня: ложная жалость только калечит обожженных больных. Я заставила его сесть. Перехватив его жесткую, сопротивляющуюся руку, я начала плавное, но мощное движение вверх, разрабатывая плечевой сустав. Фрэнк стиснул зубы до скрипа, на его лбу выступили крупные капли пота, а из груди вырвался глухой рык. Американские интерны на моем месте давно бы отступили, бледнея от страха, но я продолжала методично делать свою работу, миллиметр за миллиметром отвоевывая у рубцов свободу движений. Когда через двадцать минут мы закончили, Фрэнк тяжело дышал, но его рука поднялась на несколько градусов выше, чем вчера. Он хмуро посмотрел на меня, но в этом взгляде уже не было прежней злости — только зарождающееся уважение. Около девяти вечера я наконец вышла из палат и направилась к сестринскому посту, чтобы заполнить карты. Заполнение историй болезни в Бротмане занимало кучу времени: нужно было подробно, от руки описывать динамику растяжки каждого сустава, процент эластичности и реакцию на компрессию. Возле стойки Ноа как раз менял флаконы для капельниц. — Доктор Блэк, вы просто терминатор, — негромко шепнул он, протягивая мне чистый бланк. — Я видел, как вы работали с Фрэнком. Думал, он разнесет тут всё, а вы даже бровью не повели. — Меньше разговоров, Ноа, лучше проверь температуру воды в зале гидротерапии на вторую половину смены, — устало улыбнулась я, не отрывая взгляда от записей. В этот момент к посту подошел дежурный хирург, доктор Харрис. Он оперся локтями о стойку, устало потирая переносицу. — Капелла, я посмотрел твои отчеты по больному из пятой палаты. Потрясающие результаты. Рубцевание практически остановилось в нужных границах. Как у тебя это получается? — Секрет фирмы, доктор Харрис, — отозвалась я, закрывая очередную папку. — Просто нужно быть чуть упрямее, чем контрактура. Мы немного поспорили о новых методиках наложения давления на свежие трансплантаты, обсуждая статьи из последнего медицинского журнала. Время за этой рутиной пролетело совершенно незаметно. Стрелки на часах перешагнули отметку «десять». Я только успела подняться со стула и расправить затекшие плечи, собираясь направиться в сторону зала гидротерапии, как тишину отделения бесцеремонно и резко разорвал далекий, нарастающий гул. Это не был привычный одиночный сирен скорой помощи, к которому привыкаешь на ночных дежурствах. Звук нарастал лавиной: истошный вой сразу нескольких спецсирен, перекрывающий друг друга, глухой рокот множества мощных автомобильных двигателей и какой-то странный, неестественный для этого часа гул, доносившийся с улицы. Я нахмурилась. Чутьё врача, повидавшего немало крупных катастроф, мгновенно сработало на опасность. Окна ординаторской выходили на глухой внутренний двор, поэтому разглядеть что-либо отсюда было невозможно. Быстрым, размашистым шагом я вышла в коридор, намереваясь дойти до смотрового балкона в переходе, связывающем ожоговый блок с главным хирургическим крылом. Свет в коридоре отделения внезапно озарился резкими, ритмичными вспышками. Стеклянные двери в конце коридора то и дело окрашивались в ядовито-синие и багровые тона от проблесковых маячков. На повороте я едва не снесла Ноа. Парень выглядел совершенно растерянным, в его руках дрожал пустой пластиковый лоток для инструментов. — Доктор Блэк, вы слышите? Что там происходит? — быстро заговорил он, испуганно округлив глаза. — Внизу творится какой-то ад. — Не паникуй, Ноа. За мной, — бросила я коротко. Мы быстрым шагом направились по стеклянному переходу-галерее. Стоило нам подойти к огромным панорамным окнам, выходящим на центральную площадь перед главным входом в медицинский комплекс Бротмана, как у меня на секунду перехватило дыхание. То, что разворачивалось внизу, меньше всего напоминало обычную экстренную госпитализацию. Это был масштабный, бурлящий хаос, который выплескивался за пределы больничной парковки прямо на проезжую часть бульвара Венис. Прямо под стеклянный козырек, визжа тормозами, влетели сразу две кареты скорой помощи с включенными на полную мощность мигалками. Но самое поразительное было не это. Больничную площадь буквально оккупировала кавалькада из огромных, глухо урчащих черных представительских лимузинов и массивных внедорожников. Из них на ходу выскакивали крепкие мужчины в строгих костюмах с рациями в руках — они мгновенно выстраивали живое оцепление, грубо расталкивая прибывающую толпу. А толпа росла с геометрической прогрессией, словно люди материализовались из воздуха. Прямо за металлические ограждения госпиталя, сметая всё на своем пути, ломились десятки, сотни репортеров. Ночную темноту буквально разрывали на части яростные, безостановочные белые вспышки профессиональных фотоаппаратов. Тяжелые телевизионные камеры на плечах операторов метались в гуще событий, как пушечные стволы. Тут же, прорывая кордоны полиции, с криками и плачем бежали обычные люди — кто-то в домашней одежде, кто-то с самодельными плакатами в руках, которые они судорожно пытались поднять повыше к свету прожекторов. Гул от человеческих голосов, криков охраны, рева моторов и щелканья затворов камер был настолько мощным, что стекла перехода, на котором мы стояли, едва заметно вибрировали. Я стояла у самого стекла, вглядываясь в этот бурлящий внизу безумный муравейник. Вспышки камер снизу ритмично отражались в моих глазах, окрашивая бледное лицо в мертвенно-белый свет. Сердце забилось быстрее, но не от страха, а от осознания масштаба происходящего катастрофического события. Лос-Анджелес умел устраивать шоу, но такой парализующий хаос, мгновенно стянувший к госпиталю половину города, выходил за любые рамки. Было очевидно только одно: внизу разворачивалась катастрофа республиканского, если не мирового масштаба, раз пресса и спецслужбы реагировали с такой безумной скоростью. — Боже мой… Что это? Теракт? Президент? — пробормотал стоявший рядом Ноа, чье лицо от увиденного стало белее медицинского халата. — Хуже, Ноа, — тихо, но твердо ответила я, не отрывая взгляда от дверей приемного покоя, к которым уже бежали врачи высшей категории. — Это колоссальное ЧП. И сейчас вся эта нагрузка рухнет на наше отделение. В ту же секунду на стене перехода оглушительно застрекотал внутренний телефон экстренной связи, а по коридору разнесся резкий, тревожный голос миссис Хаггард из громкоговорителя: — Доктор Блэк! Срочно в приемный покой! Красный код! Повторяю, доктор Блэк, срочно вниз!