***
Я крепче сжала пальцы, чувствуя, как внутри разгорается упрямое, холодное пламя. Дистанция между мной и заветной дверью стремительно сокращалась. Каблуки отстукивали точный, громкий ритм, и каждый шаг приближал меня к эпицентру этого грандиозного абсурда. Приблизившись к палате, я уже решительно занесла руку и дернула было массивную ручку на себя, готовая перешагнуть порог, как прямо передо мной, точно из-под земли, выросла монументальная фигура. Настоящий каменный амбал в безупречно сидящем строгом костюме буквально перекрыл собой весь проем, заставив меня застыть на месте. Из-под тяжелых надбровных дуг на меня обрушился леденящий, сканирующий и пугающе внимательный взгляд стальных серых глаз. От этого человека веяло опасной, профессиональной готовностью сломать пополам любого, кто посмеет нарушить покой его нанимателя. Под этим очевидным, почти физически давящим натиском во мне шевельнулось нечто первобытное — дикое, упрямое желание дерзко усмехнуться прямо в это невозмутимое лицо. Пробить его каменную броню своей улыбкой. Но я лишь заставила себя сохранить абсолютно непроницаемое, фарфоровое выражение лица, лишь лениво и вызывающе приподняв одну бровь, словно безмолвно спрашивала: «Серьезно? Ты стоишь между мной и моей работой?» В этот момент затылком я уловила стремительное приближение. Сзади неожиданно возник Маркус. Его появление разорвало повисшую нить напряжения — Лоуренс бесцеремонно, но аккуратно подтолкнул меня ладонями за плечи вперед, направляя к цели, и самолично перехватил инициативу, распахивая перед нами тяжелое полотно двери. — Это доктор Блэк, Сэмюэль, — быстро, с явным нажимом в голосе бросил Маркус, словно обозначая мой статус. Каков абсурд. После этих слов бугай, словно повинуясь невидимому щелчку, мгновенно отступил в сторону. Он больше не удостоил меня ни единым взглядом, снова превратившись в безжизненное изваяние. Но не успела я оценить секундную победу, как Лоуренс буквально впихнул меня в открывшийся проем палаты. За подобную вопиющую фамильярность и беспардонность в край охреневший мужчина тут же был награжден моим самым уничтожающим, многообещающим взглядом. Однако Маркуса это не остановило. Прежде чем отпустить мои плечи, он стремительно склонился к самому моему уху, обдав кожу горячим дыханием, и едва слышно, но весомо процедил: — Только не дерзи, Блэк. Умоляю, держи свой острый язык за зубами. «…Иначе этот напыщенный индюк с повадками капризного божества устроит нам такой грандиозный скандал, от которого у всей больницы до конца века икота не пройдет», — мысленно закончила я за него, и в голове тут же мелькнула едкая, ироничная мысль о том, в какую высококлассную няньку для звездного павлина превратился мой обычно непробиваемый коллега по приемному покою. На Маркуса сейчас было жалко смотреть — паника за секунду вытравила из него весь профессиональный гонор. Разумеется, вслух я не проронила ни единого звука. Лишь мазнула по бледному лицу мужчины ледяным взглядом и, резко развернувшись, одним точным движением захлопнула дверь прямо перед самым носом напряженного, затаившего дыхание Маркуса. Счетчик тишины обнулился. Глухой щелчок замка отрезал меня от внешнего мира, и я наконец оказалась внутри палаты. На мгновение я просто замерла у порога, непроизвольно сощурившись. То, что предстало перед моими глазами, меньше всего напоминало строгое, стерильное хирургическое отделение, где господствуют законы дисциплины и белого кафеля. Взгляд растерянно скользнул по высоким белоснежным потолкам, уходящим вверх, по плоскому экрану телевизора на стене и аккуратному журнальному столику кофейного оттенка, возле которого расположился глубокий кожаный диван. Но вся эта привычная больничная обстановка буквально утопала в безумном, кричащем хаосе чужого обожания. Повсюду — на полу, на подоконниках, на тумбочках и свободных стульях — громоздились бесчисленные, пестрые коробки всех марок и размеров, перевязанные пышными атласными бантами. Воздух в комнате был до отказа густо пропитан одуряющим, сладковатым и приятно пахнущим ароматом свежих экзотических цветов, чьи огромные, лопающиеся от цвета букеты и корзины заполонили собой каждый свободный сантиметр, едва оставляя узкие тропинки для прохода. Повсюду виднелись горы плюшевых игрушек, стопки разноцветных писем и конвертов, а светлые стены были сплошь завешены яркими глянцевыми плакатами и трогательными детскими рисунками. От этой взрывной, концентрированной цветовой гаммы в глазах зарябило, и я на секунду поймала себя на чувстве легкой дезориентации. Это был настоящий культурный шок для практикующего реабилитолога, привыкшего к безупречной пустоте смотровых. Однако, мгновенно взяв себя в руки и вернув лицу маску ледяного спокойствия, я двинулась вперед. Осторожно обогнув громоздкую, вызывающе желтую подарочную коробку, преграждавшую путь, я плавно скользнула в глубь палаты. Избирательно ступая между цветочными корзинами, я устремила взор к самому сердцу комнаты — к госпитальной кровати. Рядом с ней, на мягком складном стуле, сидел Билл Брэй. Его фигура выделялась своей крепкой, спокойной уверенностью. На нем была все та же неизменная светлая панама, ставшая его своеобразной визитной карточкой, и лаконичная бежевая рубашка в тон, которая плотно обтягивала его крепкие, рельефные руки. Мужчина уже ждал меня. Он поднял голову и открыто встретил мой приход прямым, изучающим взглядом. Но, в отличие от безжизненного амбала, дежурившего на входе, в глазах Билла не было ни капли леденящего холода или угрозы. Он не смотрел на меня так, словно был готов в любую секунду заломить мне руки за спину и вышвырнуть вон — в его потемневших зрачках читалась лишь глубокая, затаенная настороженность умудренного опытом человека, охраняющего покой того, кто ему дорог. Я подошла ближе, неосознанно чуть крепче прижав к груди плотную кожаную папку с историей болезни и свежими результатами утренних анализов — мой единственный щит и документ, подтверждающий, что я нахожусь здесь на законных основаниях. Сбавив шаг у самого края кровати, я вежливо, но дистанцированно наклонила голову, разбивая тишину своим ровным, уверенным голосом: — Здравствуйте, мистер Брэй. Мужчина отреагировал без суеты. Он неспешно, плавно поднялся со своего места, расправляя широкие плечи, и возвысился надо мной, сделав уважительный шаг навстречу. На его лице не дрогнул ни один мускул, но взгляд стал чуть мягче. Билл сделал едва заметный, солидный кивок в ответ, и его низкий, бархатистый голос прозвучал удивительно спокойно: — Доктор Блэк. Я мягко высвободила пальцы, завершая короткое, веское рукопожатие. Крепкая, мозолистая ладонь Билла отпустила мою руку без лишнего давления, но его внимательный, глубокий взор все еще продолжал неторопливо блуждать по моему отстраненному, застывшему лицу. Он словно пытался прочесть по моим губам или по плотно сомкнутым бровям, с какими намерениями я переступила порог этой комнаты. Между нами повисла густая, звенящая пауза, готовая вот-вот превратиться в затяжное противостояние характеров, но её внезапно, без малейшего предупреждения, прервал чужой голос. Мужской. Слегка хриплый после тяжелого наркоза и долгих часов вынужденного молчания, но оттого не ставший менее уверенным, глубоким и бархатистым: — Впечатляет, не так ли? В этом негромком вопросе, прозвучавшем из глубины белоснежных подушек, сквозила такая естественная, врожденная властность, что воздух в палате, казалось, мгновенно сгустился. Я медленно, сохраняя ледяное изящество каждого движения, перевела взор мимо плеча Билла и наткнулась на знакомые, обжигающие глаза. Он смотрел на меня. Смотрел точно так же, как и в прошлый раз — неотрывно, гипнотизируя каждой каплей своего внимания. Но какая же колоссальная, пугающая пропасть лежала между тем, лежащим на операционном столе человеком, и этим, который был передо мной сейчас. Тогда, под безжалостным, слепящим светом хирургических ламп, его зрачки были затоплены концентрированной, первобытной болью и диким, бьющим наотмашь страхом. В том агонизирующем взгляде отчетливо, беззвучным криком читалось паническое, отчаянное: «Я не хочу умирать». Тогда он был жертвой, беспомощным телом, доверившим мне свою ускользающую жизнь. Сейчас же в его темных, почти антрацитовых глазах отчетливо плескалась абсолютная, железобетонная уверенность. Точнее, я бы даже сказала — непомерная, хищная самоуверенность мужчины, который прекрасно знает силу своего магнетизма. В глубине его зрачков, вопреки слабости ожогового шока, плясал самый настоящий, живой отблеск необузданного огня. Дерзкий, горячий, смешанный с неприкрытым, жадным интересом к моей персоне. Он изучал меня открыто, с головы до ног, ловя каждую деталь — от темно-синего медицинского топа до непослушных черных кудрей, растрепавшихся у лица. В его позе, в легком наклоне головы, в том, как он держал подбородок, было столько пламенной, обжигающей энергии, что весь этот цветочный филиал Диснейленда вокруг него казался лишь блеклой декорацией. Он горел — ярко и опасно. Хуево. Это емкое, нецензурное слово пулей пронеслось в моей голове, оставляя после себя ощутимое, горькое послевкусие. Меньше всего на свете мне хотелось — если не сказать жестче, совсем, ни капли не хотелось, — чтобы этот человек смотрел на меня сейчас хотя бы с долей мимолетного интереса или даже с простой, обывательской внимательностью. Я не была дурой. Далеко не была. И я слишком отчетливо видела этот плотный, сосредоточенный фокус его внимания, направленный исключительно на меня. Он не просто регистрировал мое присутствие как появление лечащего врача — он впитывал меня взглядом, проверяя на прочность выстроенные мной границы. Его волосы — цвета воронова крыла, мягкие, угольно-черные и глянцевые — пружинились густыми, буйными кольцами, частично спадая на лоб и подчеркивая резкую линию острых скул. Какая ирония: их текстура была до странного похожа на мою собственную непослушную копну, которую я всего несколько минут назад так безжалостно стянула в тугой хвост у зеркала. Пациент, признаться, выглядел куда лучше, чем поздним вечером двадцать седьмого января, когда его — напуганного, дезориентированного и полуживого — доставили в реанимационный блок под истошный вой сирен. Несмотря на то, что кожа мужчины все еще сохраняла болезненный, изнеможденный бледновато-серый, почти малахитовый оттенок, а в глубоких складках возле губ и под глазами отчетливо залегли тени изнуряющей усталости, Майкл держался поразительно стойко. Он продолжал испытывать эту тупую, пульсирующую боль прямо сейчас, каждую секунду — я видела это по едва заметному, мимолетному напряжению в его плечах, — но упорно не давал ей взять над собой верх. Для человека, перенесшего тяжелейшую травму и восстанавливающегося после серьезных ожогов головы второй и третьей степени, он выглядел более чем приемлемо. В нем чувствовалась удивительная, породистая цепкость. Его макушка была аккуратно скрыта под стерильной медицинской шапочкой, надежно защищающей обработанную раневую поверхность от внешних инфекций. Тонкие, изящные смуглые руки с длинными, артистическими пальцами неподвижно покоились вдоль тела, наполовину укрытого безупречно чистой, накрахмаленной белоснежной простыней. На этом ослепительном фоне его мягкий, золотисто-каштановый оттенок кожи казался еще теплее. Даже сейчас, скованный госпитальным режимом, он обладал той редкой, хищной и одновременно утонченной лепкой лица, которую не способна была перечеркнуть ни одна больничная деталь. Широкий разлет бровей, крупный, благородный силуэт носа и полные, четко очерченные губы — все в его облике дышало какой-то магнетической, первобытной эстетикой. Он был похож на ожившую скульптуру, в которую вдохнули слишком много опасного, обжигающего огня. На меня, впрочем, этот беглый, профессионально точный осмотр пациента — а точнее, его специфического внешнего вида — не произвел ровным счетом никакого впечатления, если рассматривать его с той банальной, сугубо приземленной стороны, с которой обычные женщины смотрят на привлекательных мужчин. Или с которой восторженный мир смотрел на Майкла Джексона. В глубине души я, конечно же, признавалась самой себе — абсолютно откровенно и без каких-либо корыстных задних мыслей, — что этот человек был объективно, бесспорно хорош собой. Если выражаться точнее, его эстетика носила какой-то глубоко своеобразный, уникальный характер, не похожий ни на чью-либо другую культивируемую в обществе красоту. Майкл действительно обладал дьявольской, почти гипнотической привлекательностью, и отрицать этот очевидный факт было бы как минимум глупо. А как максимум — я бы просто никогда в жизни не поверила, что ту безумную, многомиллионную толпу беснующихся фанатов по всему земному шару он умудрялся собирать и удерживать вокруг своей персоны исключительно благодаря вокалу или гениальному танцевальному творчеству. Нет, здесь работало нечто куда более мощное, первобытное и опасное — этот самый дикий, обжигающий магнетизм, который сейчас волнами исходил от госпитальной койки. И самый живой, неоспоримый пример тому — Сьерра, которая при одном лишь упоминании этого имени была готова забыть обо всем на свете. Из секундной запинки — точнее, стремительного, вихревого круговорота мыслей, при котором мое лицо внешне по-прежнему сохраняло абсолютное, гранитное спокойствие и подчеркнутую невозмутимость, — меня вывел все тот же бархатистый голос. Вот только теперь в его глубоком регистре отчетливо, осязаемо проступили едва уловимые нотки легкой насмешки и какого-то упрямого довольства. — А вы, я смотрю, не слишком балуете собеседников красноречием, доктор? — произнес он. В этой хрипотце послышался вызов. Вопреки этой явной, дразнящей интонации, чужое лицо, на котором замер мой ледяной взгляд, оставалось удивительно спокойным. На нем не отразилось ни тени той высокомерной ухмылки, которой, казалось, исходил его голос; напротив, в чертах Майкла читалась какая-то парадоксальная, почти детская мягкость, которая совершенно не вязалась с бушевавшим в его глазах пожаром. Билл, до этого момента безмолвно стоявший совсем рядом, уловил этот беззвучный диалог полувзглядов. Он коротко, понимающе кивнул Майклу, на секунду крепко, по-отцовски сжав его смуглую ладонь, покоящуюся на белоснежной простыне, а затем адресовал точно такой же весомый кивок и мне. Я лишь проводила его фигуру долгим, отрешенным взором. Мужчина бесшумно скрылся за тяжелой дверью палаты, оставив нас со своим подопечным в звенящем, замкнутом пространстве. Наедине. Замечательно. Просто идеальный поворот сюжета. Снова и теперь уже окончательно зафиксировав взгляд на лежащем на койке пациенте, я заставила себя выпрямить спину. Так мне всегда было значительно легче контролировать ситуацию и выражать свои мысли — глядя человеку прямо в глаза, не позволяя ему угадать мои слабости. В этот момент внутри меня шевельнулось дикое, почти непреодолимое желание упрямо и демонстративно закатить глаза, потому что Майкл смотрел на меня с каким-то особенным, томительным ожиданием, будто предвкушал захватывающую игру, правила которой знал только он один. — Доктор Блэк, — ровно, с нажимом произнесла я, словно ненароком напоминая ему и свою фамилию, и те границы, которые разделяли нас. Я сделала несколько размеренных шагов вперед, избирательно обходя цветочные корзины, и остановилась по левую сторону от его кровати — как раз там, где еще минуту назад сидел Билл. Моя кожаная папка легла на край прикроватного столика. Я посмотрела на него сверху вниз — подчеркнуто холодно, прямо, транслируя всем своим видом леденящий, непробиваемый материализм. — Я искренне рада, мистер Джексон, что ваше состояние стабилизировалось и сейчас вам значительно лучше, — мой голос звучал как отточенный скальпель: безупречно, гладко и отстраненно. — И всё же, этот факт не дает вам ровным счетом никакого права устраивать саботаж и отказываться от помощи дежурных специалистов, от профессионализма которых напрямую зависит скорость вашего восстановления. Это медицинский центр, а не съемочная площадка, и этот очевидный момент, я думаю, вы прекрасно понимаете и сами. Майкл слушал меня неотрывно, и на его губах промелькнула едва заметная, слабая тень улыбки. Вопреки моим резким, отрезвляющим словам, он не выглядел уязвленным. Напротив, его это, кажется, только раззадорило. С трудом, преодолевая сковывающую слабость в мышцах, он медленно приподнял свою изящную смуглую руку и плавным, почти царственным жестом указал на пустующий мягкий стул рядом с собой. — Присаживайтесь, доктор Блэк, — негромко попросил он. Его темные глаза скользнули по моему лицу, пытаясь поймать хоть каплю ответного тепла. Видя, что я даже не шелохнулась, продолжая неподвижно стоять над ним застывшим изваянием и проигнорировав его жест, Майкл едва слышно усмехнулся. Этот сухой звук на миг нарушил монотонный стук медицинских приборов. Его взгляд, до этого изучавший меня с чистым любопытством, вдруг стал чуть проницательнее, словно он пытался нащупать трещину в моей безупречно выстроенной броне. Он не разрывал нашего плотного визуального контакта, от которого в комнате, казалось, физически росло напряжение. В глубине его темных зрачков промелькнуло новое выражение — пытливое, дерзкое, подпитанное тем самым неугасающим внутренним пламенем. На губах парня заиграла едва заметная, провоцирующая улыбка. — Волнуетесь за меня? — тихо, с какой-то вкрадчивой интонацией произнес он, и в этом вопросе послышался явный, разгорающийся задор. На долю секунды этот прямой, обезоруживающий вопрос заставил меня впасть в самый настоящий, глухой ступор. Земля под ногами, казалось, на мгновение качнулась. Какая поразительная, беспардонная наглость. Но шок мгновенно сошел на нет, и внутри, прямо в грудной клетке, жаркой волной взметнулось и забушевало еще большее, концентрированное пламя отчетливого раздражения. Мои профессиональные границы, выстраиваемые годами тяжелой практики, этот парень попытался разбить одной-единственной вкрадчивой фразой, превращая серьезную медицинскую курацию в насмешку. Волнуюсь? За него? Внутри всё буквально кипело от подступившего гнева, но внешне я не позволила себе ни единого признака слабости. Лицо оставалось безупречной, непроницаемой маской, пальцы на кожаной обложке истории болезни не дрогнули, а дыхание сохранило идеальную размеренность. Я выдержала весомую, изнуряющую паузу, заставляя собеседника прочувствовать всю неуместность подобной двусмысленности, а затем заговорила — негромко, четко, отчеканивая каждое слово с убийственной, арктической прохладой: — Моя единственная обязанность как ведущего ожогового хирурга и реабилитолога этого отделения, мистер Джексон, — контролировать динамику регенерации поврежденных тканей, следить за клеточной адаптацией трансплантатов и не допустить образования грубых рубцов на вашем лице. То, что вы ошибочно приняли за персональную тревогу, является сугубо клиническим мониторингом. И я настоятельно рекомендую вам не путать эти понятия. В моем тоне не осталось и намека на ту живую эмоцию, которую он так настойчиво пытался из меня выудить, — только холодный, стерильный прагматизм практикующего специалиста высшей категории, перед которым находится стандартный, пусть и всемирно известный пострадавший. До того, как переступить порог этой палаты, и даже до того, как припарковаться у главного корпуса больницы, я сидела в салоне автомобиля, вынужденная слушать непрекращающееся, восторженное щебетание Сьерры. Тогда, поддавшись её слепой вере в непогрешимость своего кумира, я поймала себя на мимолетной слабости. Внутренний голос тихо нашептывал, что я, возможно, излишне строга. Я убеждала себя, что злюсь совершенно напрасно, делаю поспешные, предвзятые выводы и рублю с плеча. Мне казалось правильным сначала лично оценить ситуацию, беспристрастно взглянуть на пациента и лишь потом выносить вердикт о его человеческих качествах. Но сейчас, лицом к лицу столкнувшись с реальностью, все сомнения разбились вдребезги. Глядя прямиком в эти наглые, искрящиеся безудержным пламенем глаза, я с кристальной четкостью осознавала: интуиция меня не подвела. Наверное, впервые в жизни я оказалась права с самого первого мгновения, даже не зная человека лично. Передо мной находился избалованный всеобщим вниманием, привыкший к безусловному обожанию мужчина, который прекрасно осознавал силу своей убойной энергетики. И уступать ему я не собиралась ни в чем. Майкл оставил мою резкую, выверенную тираду без ответа. Он просто проигнорировал ту холодную стену субординации, которую я с таким трудом между нами воздвигла, словно мои слова были не строгим выговором ведущего специалиста, а лишь забавным шумом на заднем плане. — Вы, должно быть, задаетесь вопросом, почему я вызвал именно вас? — негромко произнес он, полностью меняя вектор беседы и упрямо ведя свою собственную, понятную только ему игру. Внутри меня в который уже раз за этот короткий визит поднялась душная волна протеста. Подавив в себе острое, почти физическое желание раздраженно вздохнуть или даже показательно цокнуть языком, я заставила себя сохранить маску холодного спокойствия. — Потребовали, — бесстрастно исправила я его, расставляя акценты. — Очевидно, мистер Джексон. Вы потребовали моего присутствия. После этих слов парень неожиданно усмехнулся. Моя прямота не просто не задела его, она его откровенно позабавила. Я отчетливо увидела, как уголки его полных, четко очерченных губ медленно поползли вверх, обнажая безупречную линию белоснежных зубов и преображая его утомленное болезнью лицо. Эта обезоруживающая, открытая улыбка вспыхнула на смуглой коже ярким контрастом, мгновенно стирая из палаты остатки больничной серости. Он смотрел на меня снизу вверх, и в этом взгляде крылась такая концентрированная, плотная сила, какая бывает только у людей, привыкших подчинять себе стадионы. Но на меня этот лазерный фокус не подействовал — я лишь сильнее выпрямила спину, принимая его негласный вызов. — Дерзите, — мягко, почти пробуя это слово на вкус, изрек он, и в его глазах снова заплясали те самые опасные, золотистые искры. — Констатирую факт, — безапелляционно и сухо отрезала я, даже не думая сбавлять обороты. — И снова дерзите, доктор Блэк, — в его голосе послышался тихий, искренний смех, смешанный с явным удовольствием. Напряжение между нами росло, становясь почти ощутимым, густым, как предгрозовой воздух. Нас разделяло всего полметра пространства и узкая госпитальная тумба, но ментально мы словно сошлись в глухом, невидимом поединке, где никто не желал уступать дорогу. Я смотрела в его темные зрачки и чувствовала, как под моим халатом ускоряется пульс — не от страха, а от этой дикой, абсурдной словесной дуэли с человеком, который еще совсем недавно балансировал на грани жизни и смерти. — А вы обладаете на редкость чуткой проницательностью, мистер Джексон, — я позволила себе тонкую, едва заметную шпильку, плавно поправляя ремешок своих наручных часов, чтобы вернуть себе ощущение контроля. — Но я, к сожалению, нахожусь здесь вовсе не для того, чтобы обсуждать особенности вашего восприятия, и уж точно не занимаюсь светскими беседами в рабочее время. Майкл на мгновение замолчал. В палате снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь мерным, ритмичным попискиванием мониторов. Он не сводил с меня своего пристального, изучающего взора, словно сканировал каждую черточку моего лица, пытаясь разгадать код от неприступного замка. А затем он чуть склонил голову к правому плечу — плавным, почти по-птичьему грациозным, мягким движением. Его белозубая улыбка сменилась едва уловимой, загадочной полуухмылкой, а в глубине глаз промелькнуло нечто совершенно новое — искреннее, глубокое признание. — Вы мне нравитесь, — негромко произнес он, заставляя воздух между нами окончательно замёрзнуть. Я тоже замерзла — всего на какие-то крошечные, неуловимые мгновения, пронесшиеся сквозь меня стремительным вихрем, словно их и вовсе не существовало. Однако эта мимолетная заминка все же успела коснуться моей кожи внезапным, покалывающим холодным ознобом, от которого по спине пробежала едва ощутимая дрожь. Мир вокруг на миг сжался до размеров больничной койки, заставив меня застыть на месте. Некоторое время я хранила каменное, глубокое молчание, не отрывая взгляда от допытливого лица Майкла. Он действительно выглядел искренне заинтригованным — и, я бы даже сказала, в какой-то мере чересчур сильно, если, конечно, из-за всех этих сумасшедших событий и его дерзких ответов меня не начало банально глючить. Мужчина замер, ловя каждое мое едва заметное движение, словно чего-то очень терпеливо и сосредоточенно дожидаясь. Конечно, он рассчитывал на вполне определенный отклик. Взрывной, предсказуемый и понятный. Он ждал, что я сейчас густо, до корней волос покраснею, словно наивная школьница, пойманная на горячем, глупо засмущаюсь и стану нелепо запинаться, теряя профессиональную речь. Что я окончательно растеряюсь под этим лазерным прицелом его глаз и не смогу придумать ничего лучше, кроме как позорно покинуть помещение, или, как минимум, стану судорожно прятать взор, утыкаясь в медицинские бланки. Он предполагал, что я обомлею и растаю — точь-в-точь как, скорее всего, и делали все девушки, которым когда-либо доводилось выслушивать от него подобные откровения. «А доводилось ли вообще кому-то слышать от него нечто подобное?» — иронично и отрешенно подумала я в этот миг. И эта мысль возникла во мне совсем не с той слащавой стороны, что я вдруг после его фразы стала ощущать себя какой-то невероятной, избранной или исключительной — той самой, удостоившейся личного внимания от артиста. Нет, это была чистая порция скепсиса. Скорее, это были глубокие, обоснованные сомнения в том, мог ли человек такого грандиозного масштаба, запертый в золотую клетку своей безумной популярности, вообще позволить себе такие драгоценные, дефицитные вещи, как свободное время и настоящие, непритворные чувства. Что-то внутри меня, подпитанное годами жесткого прагматизма, подсказывало, что нет. Не мог. В конце концов, если отбросить в сторону все навязанные, пафосные рассуждения о тернистой судьбе «бедного-богатого, и, как выразилась Сьерра, самого притягательного и гениального артиста современности», я отчетливо видела истинную суть вещей. Вся эта его тактика — прямые, пронзительные взгляды, дразнящие усмешки и двусмысленные фразы, которыми он так настойчиво пытался меня потчевать, — была лишь ширмой. И пускай оставалось загадкой, зачем и для чего ему вообще это сдалось, за всем этим явственно угадывалась банальная звездная прихоть. Это была обыкновенная, искушенная скука взрослого мужчины, который в силу обстоятельств навсегда застрял в психологическом теле капризного пятилетнего ребенка. Хотя, признаться честно, именно в эту минуту мне подумалось, что даже разговор с плачущим, упрямым малышом принес бы мне куда больше профессионального удовольствия. Маленький ребенок, по крайней мере, вел бы себя естественно. Он не стал бы гипнотизировать меня в упор с такой неистовой глубиной, словно чего-то безмолвно просит, настойчиво требует или томительно ждет — а может, и всё это одновременно. И уж точно капризный пятилетка не стал бы изрекать столь откровенные глупости, бережно спрятанные под интригующей маской с претенциозным названием «загадки Майкла Джексона». Однако и у меня была своя собственная, безупречно выверенная тактика. Она ковалась годами изнурительного труда, бессонных дежурств и тяжелейших клинических случаев, и я неотступно придерживалась её, кто бы ни оказывался в итоге под моим профессиональным крылом — будь то капризный высокопоставленный чиновник или криминальный авторитет с тяжелейшими травмами. Передо мной всегда был лишь организм, требующий немедленного медицинского вмешательства, и ничего более. Но если быть до конца честной с самой собой и, возможно, изрекаться сейчас совсем не как специалист высшей категории, я ловила себя на крамольной мысли. Если бы существовала хоть малейшая, законная и этически приемлемая возможность, я бы без раздумий избавила конкретно этого невыносимого пациента от собственного кураторства. С превеликим удовольствием я перепоручила бы его кому-нибудь другому, сняв с себя груз ответственности и избавившись от его навязчивого, проницательного внимания. Вон, например, я была абсолютно уверена, что Кассандра — тридцатичетырехлетняя старшая медсестра нашего отделения, обладавшая роскошными, объемными каштановыми кудрями, убийственно ярким макияжем и подчеркнуто узкими, провокационными юбками, — с колоссальной радостью и восторгом заключила бы этого всемирно известного парня в свои объятия. Она бы укрыла его таким заботливым, трепетным женским крылом, о котором он, судя по его капризным выходкам, так отчаянно просил. Кассандра бы часами выслушивала его томные речи, поправляла ему подушки с приторной улыбкой и уж точно не стала бы выстраивать между ними ледяные баррикады из субординации. Одно её упоминание в мыслях вызывало у меня глухую, ироничную усмешку — вот уж кто идеально подошел бы на роль утешителя для скучающей суперзвезды. — Я заставил вас задуматься, доктор Блэк? — негромко, с вкрадчивой интонацией произнес Майкл. В его голосе, лишенном привычной эстрадной экспрессии, сейчас звучала мягкая, торжествующая нота человека, который сумел-таки нащупать брешь в чужой обороне. Подобная проницательность на мгновение повисла в воздухе палаты, но внешне я никак не выдала эмоций — лишь глубоко, однако бесшумно выдохнула через нос, остужая подступившую волну раздражения. Внутри, в самом эпицентре ментальной дуэли, я не просто заставляла — я требовала от себя оставаться непоколебимой, словно скала. Было жизненно необходимо сохранять лицо истинного специалиста высшей лиги, досконально знающего все тонкие грани врачебной этики, негласные правила сложной игры и цену малейшей слабости перед пациентом. На кону стояла репутация, и позволить избалованному кумиру миллионов разрушить её одной улыбкой было бы непростительно. — Вы правы лишь в одном, мистер Джексон, — я едва заметно, подчеркнуто официально кивнула, возвращая тону безупречный, хрустальный и ровный ритм. — Вы действительно заставили меня задуматься о том, насколько нерационально я расходую драгоценные минуты обхода. Рада, что вы столь внимательны, однако должна разочаровать: взаимность в рамках данного учреждения измеряется исключительно вашим строгим, беспрекословным следованием моим терапевтическим предписаниям. И ничем иным. На лице Джексона, чья голова все так же по-птичьему оставалась грациозно склоненной к плечу, не отразилось ни капли досады от сухой отповеди. Напротив, из-за специфического наклона крепкий, четко очерченный кадык, виднеющийся на шее, проступил еще более отчетливо, а несколько угольно-черных, волнистых прядей небрежно и живописно сорвались на лоб, частично затеняя глубокий, изучающий взгляд. Он по-прежнему пристально сканировал меня, а затем медленно, с завораживающей, почти ритуальной плавностью поднял руку. Длинные, тонкие пальцы очертили в воздухе изящную, невидимую дугу, словно бережно перелистывая воображаемые страницы древнего фолианта, лежащего между нами. — Мне кажется, вы читаете людей, доктор Блэк, точно открытые книги, — пухлые губы снова тронула едва заметная, интригующая полуухмылка. Он опустил ладонь на край белоснежной простыни и чуть подался вперед. — Вы ведь видите меня насквозь. Поделитесь, в чем ваш секрет? Каждое произнесенное им слово, каждый утрированно-загадочный жест уже ощутимо давили на виски, превращая обычный рабочий визит в какую-то абсурдную, затянувшуюся пантомиму. Внутри росло глухое, тяжелое негодование: этот бессмысленный разговор, лишенный всякой логики и четкой цели, откровенно утомлял. Было совершенно непонятно, к чему ведет нить беседы, зачем тратится драгоценное время и ради чего этот человек продолжает плести свои кружева из намеков и полуулыбок. Я пришла сюда лечить, а не участвовать в психологических экспериментах скучающей суперзвезды. — Секрет в том, чтобы разгадать ваш, мистер Джексон, — твердо, без тени прежней ироничной легкости отрезала я. Пальцы сильнее, до побелевших костяшек, сжали жесткий планшет с клинической картой. Намеренно обрывая любые попытки продолжить ментальные игры, я резким движением откинула плотную верхнюю страницу. В звенящей тишине палаты сухо и хлестко щелкнула кнопка автоматической ручки — этот короткий, сугубо канцелярский звук прозвучал как приказ вернуться к реальности. Я устремила на него прямой, лишенный каких-либо эмоций взгляд, заставляя его встретиться со мной глазами на моих условиях. Вся моя поза, каждый выверенный жест теперь излучали исключительно холодную, деловую собранность. — А теперь давайте вернемся к делу, — мой тон сделался безупречно ровным, чеканным, принадлежащим человеку, который привык полностью контролировать ситуацию в своей операционной. — Какова истинная причина того, что вы настояли на моем немедленном визите? Обозначьте конкретные жалобы на самочувствие, которые заставили вас потребовать присутствия ведущего хирурга отделения. После вопроса, сорвавшегося с моих губ, атмосфера в помещении мгновенно изменилась. Выражение лица мужчины неуловимо перестроилось, обретая совершенно новые, неожиданные нотки глубокой, непривычной серьезности. До этого момента я искренне полагала, что на его вечно идеальном, масочном лице просто не бывает подобных живых, неподдельных эмоций. Вся его напускная игривость и дразнящая легкость бесследно испарились, уступая место тяжелой задумчивости. Однако, вопреки этой внутренней перемене, его темный, пронзительный взгляд так и оставался неотрывно устремлен на меня, словно он пытался взвесить каждое мое слово на каких-то своих, невидимых весах. От этого затянувшегося ментального сканирования внутри поднялась новая волна раздражения, и мне до судорог захотелось демонстративно, по-детски закатить глаза. Храня внешнее хладнокровие, я продолжала терпеливо ожидать, пока парень наконец соизволит нарушить тишину и произнесет хоть что-то членораздельное. В глубине души еще теплилась слабая надежда услышать нечто действительно стоящее, весомое и аргументированное с медицинской точки зрения. Ведь если весь этот цирк являлся лишь его мимолетной, эгоистичной прихотью — во что я с каждой уплывающей секундой верила все сильнее и сильнее, — то моему возмущению просто не было бы предела. Чтобы немного отвлечься от давящего присутствия пациента, я кинула короткий, быстрый взгляд на мерно тикающие круглые настенные часы, висевшие над дверным проемом. С ума сойти. Стрелки неумолимо свидетельствовали о том, что прошло уже долгих шестнадцать минут с тех пор, как я переступила порог палаты и впервые наткнулась взглядом на этого человека. Шестнадцать минут драгоценного времени, потраченного на пустые словесные дуэли. Впрочем, затянувшаяся пауза наконец подошла к концу. Мужчина, видимо, уловил мое мимолетное движение в сторону часов и сообразил, что лимит моего терпения исчерпан. Он наконец понял, что ему действительно стоит объясниться или, как минимум, дать четкий, прямой ответ на поставленный вопрос. — Я помню вас, — негромко произнес Майкл. Эта короткая, простая фраза прозвучала в тишине палаты удивительно значительно, заставив воздух вокруг нас мгновенно уплотниться. Он слегка подался вперед, и его глубокие, темные глаза сфокусировались на мне с такой магнетической силой, что пространство между нами, казалось, стало почти осязаемым. Каждое его движение было пронизано странной, ломаной грацией. Он медленно, с заметным физическим усилием начал выпрямлять спину, превозмогая скованность поврежденных мышц. Мужчина чуть прищурился, пристально вглядываясь в черты моего лица, словно пытался разглядеть в них какую-то скрытую от всех истину. Внутри меня в этот миг шевельнулось глухое, скептическое изумление. За те восемнадцать минут, что я находилась в этих стенах, он уже должен был выучить мой облик чуть ли не наизусть — с той жадной охотой, с какой он бесцеремонно и совершенно откровенно глазел на меня, предпочитая этот безмолвный осмотр любым конструктивным разговорам. Под прицелом его глаз по коже невольно пробежала легкая волна ментального напряжения, однако я оставалась неподвижной, как мраморное изваяние. — Я помню ваш голос… — Майкл сделал едва заметную паузу, словно прислушиваясь к эху собственных воспоминаний, и его взгляд скользнул выше. — Ваши глаза. Он внезапно замолчал, обрывая фразу на полуслове, и этот резкий обрыв прозвучал красноречивее любых слов. В наступившей тишине он медленно перевел взор ниже, на планшет в моих руках, а затем добавил: — И вашу руку. На мгновение мне показалось, что он сейчас потянется к моим пальцам, крепко сжимающим жесткую кожаную папку, но Майкл остался сидеть неподвижно, лишь продолжая изучать меня взглядом снизу вверх. — Билл сказал, что вы помогли мне выбраться из толпы, — продолжил он. Ровные, привычно бархатистые интонации артиста неуловимо дрогнули, обнажив глухой отзвук пережитого кошмара. — И лично контролировали доставку до больницы. Мужчина перевел дыхание и зачем-то, словно невзначай, добавил: — Билл — мой телохранитель. Столь лишняя, очевидная деталь заставила мои мысли на секунду споткнуться. «Зачем озвучивать подобные вещи? — промелькнуло в голове. — Неужели он считает, будто я не способна отличить личную охрану знаменитости от случайных прохожих? Или за странной, почти детской непосредственностью скрывается иной подтекст?» Сам Майкл в этот момент замер в ожидании, отчаянно пытаясь считать малейшие изменения в моем состоянии, поймать хотя бы крошечную тень смущения или ответной теплоты. Он упорно искал трещину в чужой броне. Однако его попытки разбивались о глухую стену: на моем лице по-прежнему не дрогнул ни один мускул, а взор оставался холодным, стерильным и безупречно деловым. Поняв, что артист больше не собирается ничего добавлять — по крайней мере, в данную минуту — и лишь безмолвно изучает меня, я тихо, едва заметно выдохнула. Лимит пустых разговоров был исчерпан, и наступил момент окончательно вернуть беседу в русло сухой медицинской практики. — Спасение пострадавших и координация их транспортировки в стационар не входят в перечень прямых обязанностей лечащего врача, мистер Джексон. Слова прозвучали чеканно, с четко отмеренными, прохладными интонациями. — В тот вечер выполнялся долг экстренного хирурга. Любой специалист на моем месте поступил бы точно так же, независимо от масштаба личности пациента. Поэтому совершенно не нужно искать в стандартных действиях скрытые мотивы или личную подоплеку. Главная и единственная задача на данный момент — скорейшая реабилитация. Я перевернула страницу в планшете, давая понять, что тема закрыта. Секунды томительного ожидания потянулись с новой силой. Воздух в палате, казалось, превратился в натянутую до предела струну, готовую лопнуть от любого неосторожного звука. Майкл по-прежнему не сводил внимательного, глубокого взгляда с моего лица. На его губах замерла непроизнесенная фраза, а пальцы едва заметно дрогнули на краю простыни. Пронзительный, прерывистый писк электронного прибора, закрепленного на кожаном ремне медицинской формы, безжалостно разрезал тишину помещения. Звуковой сигнал требовал немедленного возвращения к реальности, однако не успели пальцы даже коснуться кнопки отключения, как тяжелая дверь палаты с шумом распахнулась, едва не ударившись о стену. Внутрь буквально влетел Маркус. Вид коллеги кричал о чрезвычайной ситуации: растрепанные волосы, сбившийся набок медицинский чепчик, помятая форма и широко распахнутые, полные паники глаза. Он тяжело дышал, судорожно хватая ртом воздух, словно бежал по больничным коридорам изо всех сил. Забыв о всяких правилах приличия и субординации, мужчина выпалил коротко, резко, срываясь на хрип: — В операционную! Живо! По на столе, состояние критическое, обильное кровотечение! Имя, сорвавшееся с его губ, ударило наотмашь. Земля в это мгновение ушла из-под ног, а к горлу подступил липкий, леденящий ужас. Краска стремительно отлила от лица, оставляя кожу мертвенно-бледной, почти прозрачной под безжалостным неоновым светом. Хваленая выдержка, выстраиваемая годами, рассыпалась в прах за одну секунду. Разум мгновенно отключился от происходящего вокруг, полностью переключаясь на операционный блок, где прямо сейчас решалась судьба человека. В сторону Майкла не полетело ни единого взгляда, ни единого дежурного слова на прощание. Его существование, его вопросы и весь этот затянувшийся визит в секунду потеряли всякую значимость, превратившись во что-то совершенно ничтожное. Жесткий планшет с клинической картой едва не выскользнул из пальцев, но хватка рефлекторно условилась до боли в суставах. Развернувшись всем телом, я буквально вылетела наружу, срываясь на стремительный бег по гулкому коридору вслед за Маркусом. Позади остался лишь шокированный артист, чей застывший, потемневший от полного недоумения взгляд так и остался провожать резко захлопнувшуюся дверь.***
По поступил в отделение весной тысяча девятьсот восемьдесят третьего года, когда я только-только привыкала к новой должности, обживалась на рабочем месте после официального трудоустройства и пыталась влиться в сумасшедший ритм центрального госпиталя. Пятнадцатилетний мальчишка попал под жуткий, сокрушительный удар, который навсегда разделил его юную жизнь на призрачное «до» и мучительное «после» — взрыв бензоколонки. Помню, какой невероятный, панический переполох начался в приемном покое, когда скорая доставила его в отделение. Сирены выли, медицинский персонал метался по коридорам, а воздух, казалось, мгновенно пропитался запахом гари и безысходности. Ожоги при его поступлении покрывали более пятидесяти процентов тела. Это выглядело поистине ужасно, пугающе: обугленная, местами сошедшая пластами кожа, багровые открытые раны и страшные термические повреждения, которые причиняли подростку невыносимые, адские мучения. Он кричал от боли до тех пор, пока не сорвал голос, а затем лишь хрипел, утопая в подступающем беспамятстве. Для меня, как для нового амбициозного, подающего большие надежды хирурга, этот несчастный ребенок стал первым персональным вызовом столь колоссального масштаба — в этом теле, в этой суровой реальности, в стенах огромной больницы. Я буквально дневала и ночевала у его койки в палате интенсивной терапии, днями не уходя домой. Приходилось шаг за шагом, вгрызаясь в каждую секунду, вытаскивать парня из глубокого токсического шока и подступающего сепсиса, когда остальные, более опытные врачи лишь обреченно качали головами и советовали готовиться к худшему. Это невозможно объяснить простыми словами, но в хрупком мальчишке, в его удивительно ясных, чистых голубых глазах и светлых волосах, которые вечно были растрепаны на больничной подушке, я сразу почувствовала что-то свое, родное. Поначалу По вел себя замкнуто, уходил в глухую оборону и часами молча смотрел в потолок. Оно и понятно, учитывая, через какой филиал ада он прошел и с какими ужасающими изменениями в собственном теле ему теперь приходилось мириться. Однако я не сдавалась, действовала мягко и чутко. Не давя на него, не заставляя говорить, день за днем продвигалась все ближе и ближе к его израненной душе, подбирая ключи к закрытому сердцу. В скором времени лед полностью растаял. По настолько доверился мне, что начал называть по-особенному — просто Капелла, но чаще всего ласково звал Элли. Только ему одному во всем мире позволялось так ко мне обращаться. Приходилось неотлучно находиться рядом во время его частых, изнурительных приступов боли, держать за судорожно сжатые пальцы, когда лекарства переставали действовать, и успокаивать после очередного кошмара. В этот же период произошло знакомство с его родителями — Артуром и Элизабет. Интеллигентные, прибитые горем люди, они вскоре стали для меня кем-то вроде близких друзей, поддерживая весьма тесный, теплый контакт. Артур и Элизабет вечно, со слезами на глазах, неимоверно благодарили меня за то, что их единственный сын раз за разом возвращался с того света. Они видели, что для По я стала не просто лечащим врачом и реабилитологом, а настоящим, преданным другом, которого ему так отчаянно не хватало в хмурых, давящих больничных стенах, где он оказался заживо заточен. Во время долгих дежурств удавалось подолгу выслушивать его подростковые страхи, поддерживать в моменты уныния и делиться историями взамен. Конечно, в ход шли исключительно позитивные, светлые воспоминания из личной жизни, забавные ситуации и интересные медицинские случаи. Медицину По любил особенно сильно, слушал о ней с придыханием и всегда с гордостью говорил, что когда подрастет, окрепнет и станет полностью здоровым, то обязательно выучится на врача, чтобы быть хоть чуточку похожим на меня и спасать человеческие жизни. В такие моменты оставалось лишь ласково трепать его по светлой непослушной челке и тихо шептать, чтобы он вне зависимости от любых жизненных штормов всегда оставался преданным самому себе. За прошедшие шестнадцать месяцев По мужественно перенес семь тяжелейших, изнурительных операций. Позади остались первичная очистка глубоких ран, бесконечные, болезненные пересадки донорской кожи и сложные иссечения рубцов, которые намертво стягивали ему грудную клетку, буквально не позволяя сделать полноценный вдох. Подросток переносил всё это колоссально тяжело, особенно остро воспринимая происходящее из-за возраста. Пятнадцать лет — то самое время, когда человек только начинает познавать этот мир, заводить первую любовь, строить планы. В памяти до сих пор отчетливо жили моменты, когда он в слезах корил самого себя, кричал, что стал уродливым чудовищем, на которое никто никогда не посмотрит. Приходилось терпеть его бунты, делить на двоих горькие слезы и буквально силой, превозмогая его крики, заставлять заново двигаться через дикую, разрывающую боль во время разработки суставов. За эти неполные полтора года мы стали по-настоящему родными, кровными людьми. И этот мальчик являлся одним из немногих, кто удерживал меня, дарил тепло и смысл существования в этой сложной, чужой реальности.***
На ходу срывая с шеи стетоскоп и швыряя его прямо на пост дежурной медсестры, пришлось на полной скорости нестись по кафельному полу коридора. Пальцы рефлекторно, до боли в суставах, завязывали тесемки стерильной маски, пока ноги сами вели к блоку интенсивной терапии. Толчком плеча распахнув тяжелые двойные двери операционной, я буквально влетела внутрь, и в лицо мгновенно ударил удушливый, ни с чем не сравнимый запах — едкий антисептик, смешанный со сладковато-металлическим, тяжелым ароматом свежей крови. Внутри царил настоящий ад. Контролируемый, но отчаянный хаос. Электронные мониторы разрывались от непрерывного, панического, захлебывающегося писка, который глушил любые мысли. — Давление падает! Пятьдесят на тридцать! Ритм срывается, у нас фибрилляция! — кричал анестезиолог, судорожно вбивая поршень шприца в катетер и одной рукой удерживая кислородную маску на лице мальчика. По на операционном столе казался неестественно маленьким, хрупким и пугающе, мертвенно-белым, словно восковая фигура. Его грудная клетка, та самая, которую долгие месяцы собирали по кусочкам, сейчас была полностью залита багровым, глянцевым потоком. Кровь хлестала толчками, переливаясь через края операционного поля. Маркус, чьи перчатки и рукава халата уже до локтей пропитались страшной темно-красной жидкостью, изо всех сил удерживал марлевые тампоны в глубине раны. Его руки заметно дрожали, а в глазах за стеклами очков застыл дикий, животный ужас. — Капелла, слава богу! — хрипло, сорванным голосом выкрикнул он, оборачиваясь на звук открывшейся двери. — При первом же надрезе для иссечения рубца… Артерия не выдержала. Стенка сосуда была истончена из-за старого воспаления. Ее просто разорвало вглубь, я не могу поймать зажимом, все заливает! Потоп, ничего не видно! Время сузилось до ударов сердца. На секунду перед глазами промелькнули те самые ясные голубые глаза, светлая челка и его тихий голос: «Я буду спасать людей, как ты…» Но этот образ мгновенно выжег профессиональный холод. Чувства прочь. Эмоции убить. Сейчас здесь был не родной человек, а пациент с аррозивным кровотечением магистрального сосуда. Сунув руки в протянутые медсестрой перчатки, пришлось в один шаг оказаться у стола, бесцеремонно отталкивая Маркуса в сторону. — Отсос! Максимальную мощность! Большие салфетки, быстро! — приказ прозвучал как выстрел. Рядом тут же возникла старшая медсестра Кэрол. Строгая, опытная, она понимала каждое движение с полуслова и уже подавала нужные инструменты со скоростью автомата. Чуть поодаль, у мониторов, бледная Джулия судорожно фиксировала меняющиеся показатели, переводя испуганный взгляд с датчиков на операционное поле. — Лоуренс, зажим Сатинского мне в руку. Не спать! Тампонируй выше! — скомандовала я. Полость грудной клетки заполнялась быстрее, чем аппарат успевал справляться. Прозрачные пластиковые трубки отсоса окрасились в сплошной багровый цвет. Запустив пальцы прямо в рану, сквозь скользкие, горячие ткани, пришлось вслепую, на ощупь искать разорванную подключичную артерию. Пальцы скользили, шрамы на теле мальчика мешали нормальному доступу. Рубцовая ткань за этот год превратилась в жесткий панцирь, который теперь не давал подобраться к источнику катастрофы. — Давление тридцать! Пульс нитевидный! — ровно, но с нарастающим внутренним напряжением доложил Вэнс. — Начинаем прямой массаж? — Рано! Кэрол, адреналин в кубиталку, три ампулы! Зарядить дефибриллятор! — выкрикнула я, чувствуя, как под собственными пальцами пульсирует уходящая, ускользающая жизнь. Наконец, подушечка указательного пальца наткнулась на рваные края фонтанирующего сосуда. — Нашла. Зажим! Металл сухо щелкнул в окровавленных перчатках. Попытка наложить инструмент на измененную ожогом, хрупкую ткань оказалась фатальной: истонченная стенка артерии под давлением стальных браншей просто расползлась, как мокрая бумага. Кровь брызнула вверх, пачкая защитный щиток и маску. — Черт! Он рвется! Ткани не держат! — Маркус Лоуренс едва не заскулил рядом, хватаясь за голову. И вдруг, среди всего грохота, криков и багрового кошмара, По приоткрыл глаза. В этих некогда ясных, а теперь подернутых смертной пеленой голубых омутах не было паники. Он смотрел прямо на меня, сквозь забрызганный пластик защитного щитка, словно узнавая, словно цепляясь за единственный знакомый силуэт в этой страшной комнате. Его бескровные, потрескавшиеся губы едва заметно дрогнули. Вопреки законам биологии, превозмогая отсутствие кислорода, из его груди вырвался тихий, едва различимый, хриплый шепот: — Элли… Слабый выдох, в который мальчик вложил остаток своей измученной души. В ту же секунду его ресницы дрогнули, веки тяжело опустились, а монитор за спиной, где Джулия только что пыталась настроить датчики, внезапно вытянулся в один сплошной, бесконечный, монотонный гудок. Прямая линия. Асистолия. Остановка сердца. Внутри что-то с треском лопнуло. Хваленая выдержка, выстраиваемая годами, рассыпалась в прах. Из глаз хлынули горячие, обжигающие слезы. Они мгновенно застлали обзор, смешиваясь с потом под маской, мешая видеть рану, но останавливаться было нельзя. Было абсолютно плевать на стерильность, на правила, на то, что горячие капли бегут по щекам и шее — я просто перестала их замечать. — Разряд! Триста джоулей! Все отошли от стола! — закричала я, и этот крик больше не был голосом хладнокровного хирурга — это был надрывный, полный отчаяния вопль человека, у которого заживо вырывали кусок сердца. Вырвав утюги дефибриллятора из рук ассистента, пришлось с силой прижать их к истерзанной груди. Током тело парня подбросило, дугой выгибая позвоночник на операционном столе. — Еще раз! Триста шестьдесят! Разряд! — голос окончательно сорвался на хриплый, безумный крик. Напряжение в воздухе стало удушающим. Никакого ответа. Монитор продолжал выть свою мертвую, издевательскую механическую песню. Томас медленно опустил руки, взглянув поверх маски тяжелым, понимающим взглядом опытного анестезиолога. — Шить бесполезно, там решето… — тихо, словно в прострации, прошептал Маркус, делая шаг назад от операционного стола. Руки у него опустились, повиснув вдоль тела. — Капелла… ткани мертвы. Там не к чему шиться. Рубцы все сожрали. Хватит. — Заткнись! Заткнись и качай! Начни компрессию, Маркус, я сказала качай его! — сорвавшись на истошный, захлебывающийся крик, пришлось самой запустить руки прямо в разверстую рану. Пальцы в окровавленном латексе судорожно сжали само сердце, пытаясь заставить его сокращаться вручную, имитируя жизнь, пытаясь согреть стремительно остывающую плоть. Слезы уже текли сплошным потоком, размывая контуры операционной. Кисти скользили в крови, грудная клетка под ладонями казалась хрупкой, почти невесомой. — По, не смей! Слышишь меня, не смей, ты обещал! Ты обещал мне выучиться! Пожалуйста, дыши… По! — с каждым толчком из груди вырывался задушенный, судорожный всхлип, смешанный с яростными приказами, обращенными к пустоте. Но шестнадцатилетний мальчик, перенесший одиннадцать месяцев ада, больше не откликался. Стерильное облачение было полностью уничтожено, лицо горело от пота, слез и чужой крови, а пальцы в глубине раны отчетливо, с ужасающей ясностью ощущали, как жизнь окончательно, бесповоротно и навсегда покинула это измученное, родное тело. В палате остался только механический вой аппарата и мой собственный, прерывистый, ломающийся плач над бездыханным подростком. Руки, до этого судорожно и слепо сжимавшие чужую остывающую плоть, медленно, словно чужие, разжались. Пальцы в пропитанном багровым глянцем латексе тяжело выскользнули из раны. Вой кардиомонитора за спиной больше не казался оглушительным — он превратился в глухой, давящий вакуум, заполнивший черепную коробку изнутри. Один шаг назад. Прорезиненная подошва медицинской обуви с едва слышным, липким звуком оторвалась от залитого кафеля. Взгляд, до этого затуманенный пеленой слез, медленно опустился вниз, на собственные руки. Это было жуткое, парализующее зрелище. Окровавленный латекс до самых запястий, темно-красные сгустки, забившиеся под манжеты стерильного халата, и жидкие багровые капли, медленно стекающие с кончиков пальцев прямо на пол. Глядя на эту кровь — кровь мальчика, которого мне удалось вырвать у смерти, а сегодня не получилось удержать, — внутри окончательно выжгло все живое. Разум отказывался принимать реальность. Этими самыми руками еще полчаса назад перелистывались страницы медицинской карты, этими же руками натягивались перчатки, а теперь они были покрыты ценой чужой, навсегда оборвавшейся жизни. Вокруг зашевелились люди. Томас с тяжелым, глухим вздохом протянул руку и щелкнул тумблером на панели аппарата. Невыносимый, мертвый писк кардиомонитора наконец-то оборвался, сменившись оглушительной, мертвенной тишиной, от которой заложило уши. Кэрол, чье лицо под маской казалось каменным от скорби, молча подошла к столу и натянула белую простыню на искаженное последней судорогой, восковое лицо По, скрывая от мира его навсегда закрывшиеся голубые глаза. — Капелла… Время смерти — пять сорок две вечера, — негромко, с трудом сглатывая комок в горле, произнес Вэнс, сверяясь с круглыми настенными часами. Его хваленое хладнокровие дало трещину. Маркус стоял чуть поодаль, оперевшись поясницей о металлический шкаф с медикаментами. Он тяжело, прерывисто дышал, уставившись в пространство стеклянным взглядом, а его плечи мелко дрожали. Джулия тихо плакала у него за спиной, уткнувшись лицом в ладони. Тело сковал дикий, парализующий холод, шедший откуда-то из самой глубины грудной клетки, словно вместе с остановившимся сердцем По замерли и мои собственные жизненные силы. Дыхание перехватило на полувздохе; легкие в одно мгновение превратились в куски сухого льда, не способные впитать в себя душный, пропитанный горем воздух операционной. Очередной судорожный всхлип, рвущийся наружу, намертво застрял в горле острым, болезненным комом. Медленно, неловким и ломаным движением окровавленной перчатки пришлось потянуться к лицу, чтобы сорвать ставшую удушающей марлевую маску. Ткань отлетела куда-то в сторону, обнажая бледную, почти прозрачную, покрытую каплями холодного пота и размазанными слезами кожу. В этой звенящей, неестественной тишине послышались тяжелые, шаркающие шаги. Едва двигая онемевшими ногами, ко мне медленно подошел Лоуренс. Его крепкая фигура казалась надломленной, а лицо, обычно суровое и решительное, сейчас осунулось и потемнело. С глухим, сочувственным вздохом он осторожно положил свою тяжелую ладонь мне на плечо, пытаясь оказать ту молчаливую поддержку, которую приятели оказывают друг другу после сокрушительного поражения. Но это прикосновение отозвалось в моем теле резкой, невыносимой вспышкой боли. Чужое сострадание сейчас ощущалось как раскаленное железо. Резким, рваным движением я смахнула его руку со своего плеча, не желая принимать ни утешений, ни жалости, которые все равно не могли вернуть мальчика к жизни. Пальцы рефлекторно вцепились в манжеты латексных перчаток. С глухим треском, сдирая их прямо вместе с присохшими багровыми каплями, я стремительно стянула их с рук и наотмашь швырнула в лоток для медицинских отходов. Внутри все кричало о необходимости бежать. Не говоря ни единого слова, не оборачиваясь на укрытую белой простыней каталку, я буквально вырвалась из круга застывших коллег. Всем телом толкнув тяжелые, глухие створки дверей операционного блока, я вылетела наружу. Мир вокруг мгновенно превратился в смазанное, расплывчатое пятно. Собственное сердце билось в грудную клетку так яростно и бешено, словно пыталось проломить ребра, отдавая глухими ударными волнами прямо в виски. Безумный, ускоряющийся пульс глушил любые внешние раздражители. Позади, из приоткрывшихся дверей, доносились какие-то встревоженные голоса — Маркус что-то кричал вслед, Вэнс пытался меня окликнуть, — но эти звуки долетали словно сквозь толщу темной воды. Я не слышала их. Больничный коридор, всегда казавшийся привычным и до боли знакомым, в это мгновение превратился в бесконечный, давящий, абсолютно темный тоннель, у которого не было конца. Пространство вокруг словно сжалось, стены покрылись густой, зловещей тенью, а потолок опустился так низко, что, казалось, еще немного — и он раздавит меня окончательно. Зрение подвело: перед глазами все плыло, смазывалось и шло нечеткими, рваными волнами. Коридор выглядел пугающе пустым. В тот момент я не была способна осознанно фиксировать реальность, но судя по тому, что своей летящей, ломаной, совершенно нечеткой походкой я никого не сбила с ног и ни на кого случайно не наступила, в проходе действительно никого не было. Мир вокруг просто вымер, оставляя меня один на один с моим персональным кошмаром. Но стоило лишь этой мимолетной, глухой мысли промелькнуть в воспаленном мозгу, как реальность с жестокой силой напомнила о себе. На очередном стремительном шаге я с размаху наткнулась на чье-то крепкое, широкое и неподвижное тело, словно врезавшись в каменную стену. От удара меня слегка повело в сторону, равновесие едва удалось удержать. Замыленный, застланный слезами взгляд медленно, с колоссальным трудом поднялся вверх. Сквозь мутную пелену проступили знакомые, массивные очертания. Билл. Личный телохранитель Майкла стоял прямо посреди коридора, словно нерушимый живой щит. На его обычно непроницаемом, суровом лице сейчас застыло явное замешательство и тень глубокой тревоги. Он явно хотел что-то спросить, сделать шаг навстречу, но не успел произнести ни слова. В этот самый момент позади, разорвав давящую пустоту тоннеля, снова раздался зовущий, хриплый голос Маркуса. Оборачиваясь всем телом, словно в замедленной съемке, я скользнула расфокусированным взглядом назад. Там, у дверей операционного блока, стоял Лоуренс. Его сильные плечи были бессильно опущены. А сразу за ним, едва переставляя ватные, слабые ноги, плелась Кэрол. Эта сильная, повидавшая сотни смертей женщина сейчас выглядела полностью уничтоженной. Она шла, пряча лицо в ладонях, и судорожно, громко всхлипывала. Ее надрывный, тяжелый плач гулким, пугающим эхом разносился по пустому пространству, с размаху ударяя по барабанным перепонкам и давящим, невыносимым шумом отдавая прямо в затылок. Этот звук резал без ножа. Маркус, заметив ее состояние, резко, но при этом невероятно мягко и аккуратно дернул Кэрол на себя, прижимая к своей груди и пытаясь укрыть от этого страшного коридора, чтобы она окончательно не рухнула на кафель. Под непрекращающийся, давящий на сознание всхлип я медленно, словно подчиняясь жуткому инстинкту, опустила взгляд вниз. На собственные руки. На себя. Сердце пропустило удар, а к горлу подкатил новый, удушающий спазм острого отчаяния. Вся передняя часть светло-голубой медицинской формы была безнадежно, страшно испачкана. Жидкие, еще не успевшие высохнуть багровые пятна расползались по ткани, въедаясь в волокна. Кожа на запястьях, там, где я с мясом сдирала латекс перчаток, была покрыта грязными, темными разводами чужой крови. Той самой крови, что еще несколько минут назад согревала мальчишку. Крови По. Она была везде: на рукавах, под ногтями, на одежде. Внутри все окончательно рухнуло, рассыпаясь мелким стеклом. В эту секунду пришло полное, беспощадное осознание: я не просто проиграла эту битву. Я вышла из операционной, неся на себе осязаемые следы чужой, так безжалостно оборвавшейся жизни. Душа разрывалась от дикой, первобытной боли, которая не находила выхода. Хотелось кричать так, чтобы сорвать голосовые связки, упасть на этот холодный кафель и выть от бессилия, но вместо этого я просто стояла посреди коридора под тяжелым взглядом Билла. Слезы снова обожгли глаза, крупными каплями срываясь с ресниц и оставляя чистые дорожки на бледном, испачканном лице. Этот мальчик, который доверял мне больше, чем Богу, остался там, на столе, накрытый простыней. А я стояла здесь, покрытая его кровью, и физически ощущала, как внутри меня навсегда умирает что-то очень важное. Ноги, до этого свинцовые и непослушные, окончательно перестали держать тело. Пошатнувшись, я сделала два неловких, рваных шага назад, едва не запутавшись в собственных полах испачканного халата. Пользуясь тем, что в больничном коридоре сейчас, кажется, не было ни одной живой души, кроме моих оглушенных трагедией коллег и застывшего каменным изваянием Билла, я просто позволила себе окончательно сломаться и рухнуть, не заботясь о том, как это выглядит со стороны. Впрочем, даже если бы проход в сию секунду был переполнен толпой журналистов, пациентов или госпитального начальства, мне было бы абсолютно, до глухого безразличия плевать. Разум просто не в силах был вычленить подобные мелочи, не мог задуматься о чужих глазах хотя бы на долю секунды. Защитные барьеры психики были уничтожены, и я рухнула вслед за ними. С глухим, бессильным стуком прислонившись спиной к холодной, стерильной стене коридора, я медленно, словно сломанная тряпичная кукла, скатилась по ней вниз. Кафель обжигал сквозь тонкую ткань формы, но это физическое ощущение не шло ни в какое сравнение с той разрывающей, черной дырой, что образовалась в груди. Билл, окончательно растеряв свою профессиональную невозмутимость, подал голос, сделав быстрый шаг вперед. До меня долетали его встревоженные, непривычно громкие фразы, Маркус что-то кричал сзади, уже вовсю срываясь на бег, но все эти звуки существовали в какой-то другой, параллельной вселенной. Не обращая на них ни малейшего внимания, я судорожно поджала под себя колени, утыкаясь в них лбом, и в каком-то безумном, инстинктивном жесте спрятала лицо в ладонях. В ладонях, которые до самых запястий были полностью залиты чужой, еще державшей последнее тепло кровью. Плечи судорожно вздрогнули. Вся фигура сжалась в маленький, беззащитный комок прямо на полу. В эту секунду из самой глубины легких вырвался первый, удушливый, ломающийся всхлип. За ним — еще один, более громкий, переходящий в тихий, надрывный вой, который невозможно, просто не было сил сдержать. Внутри сознания, сменяя друг друга с частотой кадров испорченной кинопленки, крутились страшные, терзающие мысли. Я отпустила его. Сама, своими собственными руками, которые считала всемогущими. Я не справилась. Не смогла. Не уберегла того, кого пообещала защитить от всего мира. По больше нет. Его просто физически не существовало больше на этой планете. Не будет больше его тихого, смущенного смеха в палате, не будет растрепанной светлой челки, которую я так любила ласково трепать после тяжелых процедур. Не будет его ясных, чистых голубых глаз, с надеждой смотревших на меня снизу вверх. Больше никто во всем мире не назовет меня Эллой. Никто не скажет с чистой, детской гордостью: «Элли, я буду спасать жизни, как ты». Все эти мечты, вся его юность, едва успевшая распуститься, сейчас лежали там, в остывающей операционной, под куском белой простыни. За годы медицинской практики, за сотни дежурств и экстренных вызовов я, казалось, научилась. Действительно, черт возьми, научилась принимать смерти пациентов. Врачи называют это профессиональной деформацией — умением смотреть на уход человека как на сухую данность, как на неизбежный биологический финал, который иногда даже самый гениальный хирург не в силах изменить. Я хоронила стариков, мужчин, женщин, зашивала безнадежных и училась закрывать за ними двери, оставляя скорбь за порогом больницы. Но смерть По… Его смерть напрочь выбила почву из-под ног, сдирая всю обретенную броню вместе с живой кожей. Он не был просто строчкой в операционном журнале. Он был частью моей души в этой чужой, пугающей реальности. Мальчик, которого я буквально по крупицам собирала заново, вырывая из лап адского пламени. Мы разделили с ним столько боли, столько беззвучных слез и маленьких побед, что его гибель ощущалась как собственная ампутация. Горячие слезы сплошным потоком текли по пальцам, размывая подсыхающие багровые разводы на коже. Я дышала этой кровью, чувствовала ее металлический запах, и этот кошмар казался мне бесконечным. Лоуренс уже тяжело опустился рядом на колени, его сильная рука легла мне на затылок, пытаясь прижать к себе, успокоить, но я лишь сильнее сжималась, содрогаясь от беззвучных, рвущих грудную клетку рыданий. Весь мир, со всеми его радостями, неудачами, больничными правилами и амбициями, перестал существовать. Остался только холодный пол, испачканные руки и оглушительное, черное горе, с которым мне теперь нужно было как-то продолжать жить. Внутреннее удушье становилось невыносимым. Пытаясь хоть как-то вернуть контроль над собственным телом и заглушить эту разрывающую изнутри ментальную боль, я с силой впилась ногтями в кожу на коленях. Сквозь испачканную ткань формы пальцы давили до острой, физической боли, оставляя багровые следы, но этот отчаянный жест не приносил облегчения. Чтобы унять нескончаемый поток слез и не дать безумному, дикому крику вырваться наружу, пришлось до крови, до соленого металлического привкуса прикусить нижнюю губу. Челюсти сводило судорогой; я буквально задыхалась собственным беззвучным плачем, пряча лицо в ладонях, пахнущих железом и смертью. Сознание начало медленно фиксировать присутствие внешнего мира. Я отчетливо чувствовала чужие, настойчивые, но бережные руки на своих плечах — Маркус пытался удержать, зафиксировать мою распадающуюся на части реальность. Чуть поодаль, словно сквозь плотную толщу ваты, послышался еще один голос — глубокий, встревоженный, сбитый с толку. Это был Билл. Он что-то быстро, отрывисто спрашивал, очевидно, пораженный масштабом разыгравшейся прямо перед его глазами драмы. Маркус, не отпуская меня, глухо и хрипло отвечал ему, отсылая прочь, требуя пространства и тишины, но смысл их слов окончательно пролетал мимо моего восприятия. Весь мир сузился до размеров холодной больничной стены и несмываемых следов поражения на моей одежде. Врачи умеют зашивать самые глубокие раны, умеют склеивать разбитые кости и возвращать к жизни тех, от кого отказалась судьба. Но в этот январский вечер, сидя на залитом безразличным светом кафеле, я впервые с сокрушительной ясностью осознала: медицина способна сотворить чудо, но она совершенно бессильна, когда уходящая жизнь решает забрать с собой частичку твоей собственной души.***
30 января 1984 года.
Калифорния, Лос-Анджелес. Район Калвер-Сити.
— Да, я думала поспать немного перед началом смены, и… Договорить мне не дали. Хриплый, родной голос в телефонной трубке мягко, но настойчиво перебил меня на полуслове, пропитанный такой искренней, щемящей тревогой, от которой внутри все болезненно сжалось: — Солнышко, может быть, тебе все-таки стоит взять отгул и отдохнуть? Хотя бы несколько дней. Ты ведь совсем себя погубишь. На заднем фоне, пробиваясь сквозь легкие помехи телефонной линии, раздался еще один голос — чуть более резкий, ворчливый, но полный непреклонной, защищающей заботы: — Лисенок, да плюнь ты на это больничное начальство! Пусть катятся к черту со своими графиками, тебе нужно прийти в себя! Я тяжело, сокрушительно вздохнула. Свободной рукой медленно потерла переносицу, чувствуя, как под подушечками пальцев пульсирует тупая, непрекращающаяся головная боль. Глаза жгло от усталости и соли. — Даже если бы я действительно могла «плюнуть на начальство», — тихо, с трудом ворочая пересохшим языком, произнесла я, — я бы никогда этого не сделала. Я медленно перевела невидящий, остекленевший взгляд на круглые настенные часы, чье монотонное, равнодушное тиканье в полумраке кухни казалось сейчас издевательски громким. Стрелки неумолимо приближались к вечеру первого февраля. Времени оставалось все меньше. — Моя работа… это привилегия. И я обязана там быть, несмотря ни на что, — закончила я. Этот аргумент прозвучал скорее как попытка удержать собственную уплывающую из-под ног почву. В ответ на том конце провода воцарилось тяжелое, понимающее молчание. Несколько секунд из динамика доносилось лишь тихое, мерное шуршание далекой линии, словно они там, на другом конце провода, без слов разделяли мою невыносимую, удушающую ношу, зная, что спорить со мной сейчас бесполезно. — Я люблю вас, — едва слышно прошептала я, чувствуя, как горло снова начинает перетягивать невидимая петля. — Мне пора. Отключаюсь. Я опустила трубку на рычаг стационарного телефона. Раздался сухой, короткий щелчок, окончательно отрезавший меня от внешнего мира. Несколько долгих секунд я сидела абсолютно неподвижно, уставившись в одну точку на полированной поверхности кухонного стола. В этой угнетающей, мертвой тишине квартиры, нарушаемой лишь шагами маятника, одиночество ощущалось почти физически — оно навалилось на плечи тяжелой, ледяной плитой. Похоронное бюро уже закончило все приготовления. Послезавтра. Все случится послезавтра. Медленно, повинуясь какому-то детскому, защитному инстинкту, я подтянула ноги к груди, забираясь с ними прямо на стул, и уткнулась подбородком в острые колени. Стоило только принять эту позу, как в горле с новой, неодолимой силой созрел колоссальный, удушающий ком. Перед глазами все мгновенно поплыло. Я почувствовала, как к векам снова стремительно подкатывают горячие, обжигающие слезы — хотя, казалось бы, за эту кошмарную ночь и тяжелый день я выплакала уже все, что было можно, и даже намного больше. Внутри должна была остаться лишь сухая, выжженная пустыня. Но нет. Боль была живой, она пульсировала и требовала выхода. Короткий, рваный всхлип вопреки моей воле сорвался с потрескавшихся губ. За ним — еще один, более глубокий, надрывный, ломающий грудную клетку изнутри. Понимая, что больше не в силах сдерживаться, я судорожно, до боли в суставах, зажала рот ладонью, пытаясь заглушить эти позорные, беззащитные звуки, и безвольно уперлась лбом в собственные колени. Я зажмурилась так сильно, что под веками, в кромешной темноте, вспыхнули яркие, хаотичные круги и взрывы неоновых звезд. Все тело крупно, непрерывно затрясло, словно в лихорадке. Плечи ходили ходуном, а из-под плотно прижатых к губам пальцев все равно один за другим вырывались жалкие, судорожные, захлебывающиеся всхлипы. Это была минута полной, абсолютной капитуляции перед горем, которое мне предстояло похоронить вместе с мальчиком, так и не успевшим стать взрослым. Воспоминания о вчерашнем кошмаре накатывали удушливыми, рваными волнами, заставляя заново проживать каждую секунду падения в бездну. После того как все закончилось, Лоуренс лично, непреклонно и почти насильно отправил меня домой. Он сурово пресекал любые попытки возразить, аргументируя это тем, что я и так примчалась в госпиталь задолго до начала своей официальной смены, буквально вырвалась из личного времени и провела сложнейшую, изматывающую операцию. В тот момент, если бы во мне оставалась хоть капля жизненных сил, я бы непременно горько хмыкнула ему в лицо. Мне хотелось крикнуть, что все это чушь, что я не спасла, а, наоборот, все безвозвратно запорола, совершив фатальную ошибку. И хотя где-то на самой периферии сознания трезвый, холодный врачебный ум монотонно кричал, что моей прямой вины в случившемся нет, израненное сердце отказывалось слушать доводы разума. Маркус бережно, едва ли не на руках привел меня, еле стоявшую на ногах и оглушенную горем, в полутемную ординаторскую. Оставшись одна, я принялась судорожно срывать с себя испачканную светло-голубую форму. Я дергала непослушную ткань с такой яростью, словно пыталась отодрать ее от тела вместе с собственной кожей, желая смыть, уничтожить любое напоминание о багровых пятнах. Именно там, посреди разбросанных вещей, меня и застала примчавшаяся, бледная от испуга Сьерра. Уже позже, когда мы кое-как добрались до квартиры, она проявила невероятную, чуткую заботу: помогла мне переодеться в сухое, в какой-то степени успокоила и уложила в постель, словно маленького, беззащитного ребенка. Впрочем, в тот момент мне было абсолютно все равно. Если бы в ту минуту меня укладывал в кровать сам президент США, я бы даже не повернула головы. Душа превратилась в сплошную, кровоточащую рану. Спала я откровенно плохо. И пускай мне не снились жуткие, детальные кошмары, какие обычно мучают молодых интернов, когда они только-только начинают работать и впервые видят смерти пациентов на собственных руках, легче от этого не становилось. Несколько раз за ночь я резко просыпалась в холодной темноте, и в ту же секунду на меня с новой силой накатывал неминуемый, горячий поток слез. Вся хваленая выдержка, каменная броня профессионального цинизма и холодный, расчетливый ум, за которые я так отчаянно держалась годами, лопнули в один миг, словно их никогда и не существовало. Стоило лишь однажды ощутить собственной кожей кровь по-настоящему родного человека, как вся защита рассыпалась в прах. По действительно был для меня родным. Даже больше, чем просто близким. Мои родители прекрасно знали о существовании этого удивительного, стойкого мальчика и даже несколько раз подолгу разговаривали с ним по телефону, искренне переживая за его судьбу. Они иногда передавали для него из другого штата теплые, домашние гостинцы — памятные мелочи, которые я неизменно, с улыбкой приносила По в больничную палату. Его собственные родители тогда со слезами бесконечной благодарности на глазах обнимали и меня, и передавали самые теплые слова моей семье. Они раз за разом повторяли, как им повезло, и проговаривали заветную, согревающую фразу: «Как хорошо, Капелла, что ты есть у нашего мальчика. В твоих надежных руках наш сын точно будет в полной безопасности. Он будет цел». Нет. Не будет. Больше никогда не будет. Умом я, правда, рационально осознавала, что моей вины в этой катастрофе нет. Как бы сильно я ни хотела — а в тот роковой миг я была готова отдать собственную жизнь, — когда его сердце внезапно остановилось, а точнее, когда из разорванной артерии хлынул неостановимый поток, ни я, ни мои коллеги уже ничего не могли сделать. Медицина имеет свои пределы, и истонченные рубцами ткани просто не оставили нам ни единого шанса. Однако, стоило мне закрыть глаза, как перед мысленным взором с пугающей четкостью всплывали его ясные голубые омуты. Как оказалось, в тот раз они приоткрылись в самый последний, прощальный раз. В ушах до сих пор стояло его хриплое, с колоссальным трудом вытолкнутое из груди дыхание, а этот угасающий, отчаянный взгляд буквально кричал о том, как сильно, вопреки всему, этот шестнадцатилетний подросток хотел жить. Против этого воспоминания у меня не было оружия. Я просто не могла… не могла с этим справиться. Не могла ничего изменить. А затем на меня разом накатило огромное, пугающее своей пустотой «ничего». Проснувшись утром, я поймала себя на странном, противоестественном ощущении: я не чувствовала ровным счетом ничего. Не было ни жгучего горя, ни яростной злости, ни раздражения, ни глухого отчаяния. Абсолютный, выжженный дотла вакуум. Плакать больше не хотелось, кричать — тоже, а уж разговаривать с кем бы то ни было — тем более. Звенящая пустота заполнила всю квартиру. Но стоило раздаться первому телефонному звонку, как эта иллюзия стабильности мгновенно разбилась. Это была Сьерра. Ее тихий, робкий голос в трубке мягко спросил, стоит ли ей сейчас приехать ко мне и привезти чего-нибудь поесть. И в это мгновение меня прорвало. Снова. Без предупреждения и жалости. Я разрыдалась так долго и надрывно, захлебываясь собственными слезами и судорожно цепляясь пальцами за край стола, за обивку дивана — за что угодно, лишь бы попытаться удержать себя на плаву и не сойти с ума от этой боли. В какой-то момент я окончательно потеряла счет минутам и часам, растворившись в своем бесконечном плаче. Наверное, для кого-то со стороны могло показаться странным, диким и даже непрофессиональным так глубоко, до полного саморазрушения горевать по обычному пациенту. Но «пациент» — это слишком мелкое, сухое и совсем не подходящее слово для того, кем был для меня По. За эти одиннадцать месяцев ада он стал для меня как младший брат, которого я так тщательно, ревностно опекала от любых невзгод, стараясь сделать каждый его день хоть немного лучше, чем вчера. Он был для меня почти как сын — так сильно и безоговорочно я успела полюбить этого раненого ребенка. Вчера вечером произошло то, чего я, как врач, боялась, пожалуй, больше всего на свете. Я совершила самую опасную ошибку в нашей профессии. Я привязалась. И теперь платила за это непомерную, разрывающую душу цену. Единственное, пожалуй, что в эти секунды имело хоть какую-то призрачную силу над моим рассудком и способно было ненадолго удержать меня от окончательного падения в безумие, — это внезапное, леденящее осознание того, каково сейчас приходится Артуру и Элизабет. Родителям мальчика. Настоящим, кровным родителям, у которых вчерашний вечер отобрал самое дорогое, что у них было в этой жизни. И от этой мысли новая, еще более острая и безжалостная судорога вины скрутила мои внутренности. Из-за своего откровенно разбитого, жалкого состояния, из-за этой удушающей, парализующей слабости я не смогла переступить через себя. Я не нашла в себе сил самолично позвонить людям, которые за долгие месяцы совместной борьбы стали для меня по-настоящему близкими, родными. Я не смогла лично сказать им эту хоть и сокрушительную, горькую, но правду. А ведь я считала это своим прямым, неоспоримым профессиональным и человеческим долгом. С самого начала, как только на мониторе вытянулась мертвая прямая линия, я должна была самостоятельно взять телефонную трубку, твердой рукой набрать знакомый до последнего знака номер семейного дома Рамирес и твердо, без дрожи в голосе сообщить о гибели их единственного сына. Это должна была сделать я — их лечащий врач, их последняя надежда. Человек, которому они доверили жизнь своего ребенка. Но как уже было известно, все, на что я оказалась способна в тот страшный момент в операционной, да и в этот серый, пустой полдень тридцатого января, — это просто сидеть, поджав колени, и упиваться собственными, бесполезными слезами. Я судорожно, захлебываясь, ловила ртом воздух вместе с солеными каплями, безуспешно пытаясь подавить рвущиеся наружу рыдания, и совершенно не понимала, куда деть себя от той разрушительной лавины чувств, что с корнем вырывала меня изнутри. Это было дикое, первобытное месиво из жгучей обиды на несправедливость судьбы, профессионального бессилия и глухой, черной тоски. Я металась в собственном разуме, как в клетке, задыхаясь от осознания, что пока я здесь оплакиваю свою привязанность, где-то на другом конце города две разбитые вселенные — Артур и Элизабет — учатся дышать в мире, где больше нет их По. И эта чужая, колоссальная боль, помноженная на мою собственную трусость, выжигала меня дотла, не оставляя от прежней Нади ровным счетом ничего. Сьерра ко мне так и не приехала — у меня просто не было на это сил. Ни физических, ни моральных, ни каких-либо еще. Внутренний ресурс оказался вычерпан до самого дна, до сухого, потрескавшегося русла, несмотря на то, что уже этим же вечером, всего через несколько часов, я должна буду снова переступить порог госпиталя. Мне предстояло как-то взять себя в руки, складно и незаметно влиться в привычный рабочий ритм, как я делала это всегда, скрывая личные трагедии под накрахмаленным медицинским халатом. Но мысль об этом сейчас казалась чем-то запредельным, неподъемным. С самого раннего утра, открыв глаза еще задолго до того, как бледный зимний восход коснулся предрассветного неба, я думала. Думала слишком много, до изнурения, до звона в ушах, но так и не приходила ни к какому логическому итогу. В безумной попытке спастись от собственного разума я отчаянно пыталась занять себя хоть чем-нибудь, лишь бы воспаленный мозг перестал так активно, безжалостно работать и давить на меня со всех сторон. Я хваталась за домашние дела: яростно заметала полы, что-то готовила, механически переводя продукты, включала телевизор. Но по итогу все это было лишь пустой ширмой. Я часами глядела куда-то мимо экрана, в одну точку на стене, даже не слыша воспроизводящегося звука, который сливался в монотонный, белый шум. Пыталась заставить себя выйти на улицу, сходить в магазин за продуктами, пыталась просто лечь и уснуть — но любое действие неизменно заканчивалось одним и тем же. Все дороги в моей голове вели к одному-единственному образу, к укрытой простыней каталке. Даже разговоры с родными не особо отвлекали — как минимум, далеко не так эффективно, как мне бы того хотелось в моем положении. Я, конечно, была безумно, до глубины души благодарна им всем: и маме, и папе, и Каспиану. Брат в этой ситуации вел себя непривычно. Пожалуй, впервые за все то время, что я находилась в теле Капеллы, он был по-настоящему серьезным, тихим и собранным, растеряв всю свою обычную беззаботность. Они как могли поддерживали меня из своего далекого штата, пытались бережно подобрать слова, которые, как им казалось, должны были хоть немного облегчить мою острую моральную боль. Они заговаривали мне зубы, пытались отвлечь любыми темами, лишь бы увести мои мысли подальше от операционной. И это, надо признать, на какие-то короткие мгновения действительно помогало, удерживая меня над поверхностью воды, но до конца расслабиться, сбросить это каменное напряжение и свободно, искренне улыбнуться я так и не смогла. И стоило только трубке оказаться повешенной на рычаг, стоило мне снова остаться один на один со своими мыслями, со своим горящим разумом и этой мертвой тишиной кухни, как меня тут же, без предупреждения, захлестнул новый, сокрушительный приступ боли и слабости. Возможно, это и не было слабостью в привычном понимании — плакать по родному, безвременно ушедшему человеку. Но я, совершенно не привыкшая к чему-то подобному, — ведь я всегда была кремнем, не умеющим элементарно плакать, особенно так горько и навзрыд, — пока просто не могла подобрать более подходящего и точного слова к данной эмоции. Для меня этот внутренний надрыв оставался пугающей, неизведанной уязвимостью. И все же, назвать это слабостью я бы точно не посмела. Но стоило в мыслях всплыть одному-единственному имени, а перед глазами — родственному, до малейшей черточки изученному за долгие годы лицу, как фокус боли резко, до самого основания сместился. Макс. Я вдруг отчетливо, с леденящей кровь ясностью представила, каково было ему. Что он чувствовал, через какой персональный ад проходил, когда я, Надя Раевская, поздней ночью в конце ноября две тысячи двадцать второго года навсегда закрыла глаза в той, прошлой жизни? Каково ему было, когда уже утром чужие, холодные голоса сообщили ему, что меня больше нет? Внутри все перевернулось. Я до мельчайших деталей вообразила, если бы мне вот так, посреди обычного утра, позвонили и глухо сказали в трубку, что Максима больше нет. Что Макса… просто больше не существует. Это осознание ударило под дых с такой силой, что из груди вышибло остатки воздуха. Я больше никогда не увижу его открытую, искреннюю улыбку. Никогда не замечу родные ямочки на щеках, когда он смеется над моими ворчаниями. Никогда не услышу его тихое, рассеянное припевание под нос, его язвительные, но беззлобные шутки, которыми он всегда умел разрядить любую обстановку. А еще — и от этого сердце, казалось, окончательно остановилось — я никогда больше не почувствую его большие, надежные, теплые руки, всегда так крепко и защищающе обнимавшие меня еще со школьных времен. Случись такое на самом деле, я бы, наверное, просто умерла в то же самое мгновение. И это было сказано без преувеличения, без лишней драмы — это была бы чистая, физическая смерть от разрыва сердца. Я до безумия скучала по Максу. Хотя «скучала» — это было слишком блеклое, тусклое и почти неуважительное слово, которое ни на йоту не равнялось тому всепоглощающему, душащему чувству, которое я испытывала, не видя лучшего друга уже такое колоссальное количество времени. Я бы все в этой жизни отдала, отреклась бы от любых благ и титулов, просто за то, чтобы однажды — хотя бы еще один раз — увидеть его живые глаза и снова оказаться крепко, до хруста в ребрах прижатой к его теплой мужской груди. Туда, где всегда было безопасно. По был моим любимым пациентом, моим названым сыном в этом чужом мире. Но Макс… Макс был моим настоящим братом. Единственной неразрывной нитью, державшей меня за душу. Потеряв счет времени, точно так же, как это было прошлым вечером, нескончаемой мучительной ночью и этим блеклым, застывшим утром, я пребывала в каком-то глухом, сером небытии. Закрыв глаза и до хруста в суставах прижав к себе колени, я просто существовала в пространстве, ставшем чужим. Из этого оцепенения меня грубо вырвал резкий телефонный звонок. В мертвой пустоте квартиры он прозвучал так неожиданно, оглушительно и громко, словно выстрел над самым ухом, что я буквально подскочила на месте. Сердце испуганной птицей забилось в горле. В следующее мгновение я едва успела судорожно схватиться пальцами за скользкий край кухонного стола, чтобы восстановить равновесие и попросту не свалиться со стула на холодный пол. Тяжело дыша, я несколько секунд переводила растерянный, затуманенный взгляд на дребезжащий аппарат. Звук нарастал, бесцеремонно ввинчиваясь в сознание. Не спеша, превозмогая сковавшую тело свинцовую слабость, я все же протянула руку и сняла тяжелую пластиковую трубку, отрешенно гадая, кто это может быть в такой час. Сьерра? Снова родители? Или из регистратуры госпиталя требуют выйти раньше? Поднеся трубку к уху, я заставила себя сделать глубокий вдох и произнесла на автомате, стараясь, чтобы голос звучал ровно: — Дом Капеллы Блэк. Слушаю вас. По ту сторону линии воцарилась странная, затяжная тишина. Несколько долгих секунд из динамика доносился лишь пустой, мерный шум далеких телефонных узлов, едва уловимый треск и глухие статические помехи. Никаких шагов, ни дыхания, ни единого шороха. Ложное ощущение чужого присутствия было настолько зыбким, что я даже отняла трубку от уха и недоумевающе, нахмурившись, посмотрела на серый пластик, проверяя, не оборвался ли провод и не послышался ли мне вообще весь этот оглушительный звон от переутомления. Но стоило мне снова медленно вернуть трубку к лицу, как сквозь шипение эфира пробился низкий, хриплый мужской голос. Он звучал непривычно тихо, с какой-то вкрадчивой, бархатистой интонацией, которую я в первые секунды ошеломления даже не смогла сопоставить ни с одним из своих знакомых: — Капелла… Какое прелестное, редкое имя. Я нахмурила темные брови, ощущая, как к нарастающей усталости примешивается глухое раздражение. Инстинктивным, почти абсурдным жестом я снова отняла трубку от уха и посмотрела на нее так, словно сквозь пластмассу могла увидеть лицо загадочного собеседника на другом конце провода. Кто бы это ни был, его манера вести диалог начинала откровенно утомлять. Вновь прижав динамик к уху, я спросила — строго, холодно, без тени былой растерянности: — Кто говорит? Представьтесь, пожалуйста. В ответ из трубки донесся отчетливый, негромкий хмык. Этот звук, пропитанный какой-то мягкой, едва уловимой снисходительностью, заставил меня нахмуриться еще сильнее. На мгновение линия снова погрузилась в тишину, словно абонент взвешивал каждое слово, наслаждаясь моим замешательством. А затем все тот же хриплый, бархатистый голос спокойно произнес: — Это Майкл, мисс Блэк. Теперь уже замолчала я. Воздух в легких будто заледенел. Я сидела неподвижно, отчаянно пытаясь сопоставить все происходящее в единую картину. Майкл Джексон. Майкл, который сейчас должен был послушно выполнять предписания врачей, звонил мне домой. На личный телефон. В голове мимоходом пронеслась абсурдная, пропитанная чистым недоумением мысль: «Откуда в нем эта непоколебимая уверенность? Почему мисс? Может, я вообще замужем и давно миссис?» Я мысленно закатила глаза на собственные рассуждения. Боже, какая чушь лезет в голову. Мысли хаотично сменяли друг друга, сгорая в огне подступающего раздражения. Зачем он звонит? Откуда узнал номер? Чего он хочет от меня сейчас, когда я едва держусь на плаву? Так и не переставая хмуриться, я сжала трубку сильнее, возвращая голосу привычный тон деловой отстраненности: — Мистер Джексон? Здравствуйте. По какому вопросу вы звоните? В трубке послышался короткий, сухой шорох ткани — видимо, он переменил позу или переложил аппарат в другую руку. — По весьма важному, — отозвался он. Я на секунду закрыла глаза, отняла трубку и сделала глубокий, измученный вздох. Внутри все протестовало. Если он сейчас опять начнет свои двусмысленные разговоры, намеки или очередную психологическую игру, в которую мы играли в стенах госпиталя, я просто положу трубку. У меня нет на это брони. Не сегодня. Но стоило мне вернуть трубку к уху, как его голос зазвучал иначе — тише, глубже, лишаясь всякой наигранной легкости: — Как вы себя чувствуете? Не прошло и секунды, я даже не успела обработать этот неожиданный, выбивающий почву из-под ног вопрос, как он негромко добавил: — Я знаю о том, что произошло вчера вечером. Мне очень жаль, Капелла. Я застыла, безмолвно глядя прямо перед собой на глухую кухонную стену. Внутри образовался странный, болезненный вакуум. Я пыталась осознать: он что, серьезно? Этот человек, окруженный толпой телохранителей, менеджеров и всемирной славой, действительно лично набрал мой номер только для того, чтобы спросить, как я себя чувствую? Чтобы сказать, что ему жаль? Да, мне тоже жаль. Мне до безумия, до крика жаль! Но выслушивать соболезнования от звездного пациента — это было выше моих сил. Горечь пополам с гордостью поднялась к горлу. — Вы позвонили исключительно для того, чтобы поинтересоваться моим самочувствием, мистер Джексон? — спросила я, и мой голос прозвучал резче, чем следовало бы. По ту сторону линии снова раздался тихий, почти беззвучный хмык. — А что в этом предосудительного, мисс Блэк? Я не похож на человека, способного искренне сострадать чужому горю и беспокоиться о ком-то? — в его интонации проскользнула легкая, едва заметная на обида. Она, конечно же, была наигранной. Я, даже глазом не моргнув, ответила с абсолютной, леденящей прямотой: — Честно? Да. Не похожи. В ту же секунду из динамика донесся негромкий, но отчетливый, глубокий мужской смешок. От этой неожиданной, совершенно неуместной реакции я даже слегка вздрогнула и насупилась еще сильнее. Меня захлестнула волна чистого возмущения. Серьезно?! Звонить посреди этого кошмара, чтобы просто посмеяться мне в трубку? — Вы снова дерзите, доктор, — с мягкой усмешкой произнес он, словно читал мои мысли. Я уже совершенно несдержанно, в открытую закатила глаза, из последних сил сдерживая порыв с раздражением цокнуть прямо в микрофон. — Вы опять возвращаетесь к старым разговорам, мистер Джексон, — отрезала я, давая понять, что не намерена поддерживать этот тон. — И все же, вы так и не ответили на мой вопрос, — его голос вновь стал серьезным, требующим прямоты. — Как вы? Я замолчала на несколько долгих, тяжелых секунд. Медленно опустив взгляд на свои колени, я смотрела на то, как побелели костяшки пальцев, судорожно сжимающих домашние брюки. Вся моя жизнь сейчас трещала по швам, но выворачивать душу перед ним я не собиралась. — Все нормально. Благодарю за беспокойство, — сухо бросила я, надеясь поставить точку. — Лжёте, — тут же, без малейшего колебания, перебил он. Я почувствовала, как у меня против воли снова начинает мелко, нервно дергаться левый глаз. Боже правый, да возможно ли вообще разговаривать с этим человеком без того, чтобы внутри не поднималась буря раздражения и тика? Он видел меня насквозь даже через мили телефонных проводов, и это пугало. — Если на этом все, мистер Джексон, я вынуждена прервать наш разговор, — отчеканила я, стараясь сохранить остатки профессионального достоинства. — Всего вам хорошего. До свидания. Я уже потянула руку к аппарату, чтобы опустить трубку на рычаг, как сквозь легкий треск эфира до меня долетел его голос, теперь уже совершенно отчетливо пропитанный лукавой, торжествующей усмешкой: — До встречи, доктор Блэк. Раздался короткий, сухой щелчок — я с силой опустила трубку, обрывая связь. Словно пытаясь отодвинуть от себя этот разговор, я резким движением отодвинула громоздкий телефонный аппарат на самый край кухонного стола. В тишине квартиры мое дыхание казалось слишком частым, неровным. Я медленно запустила пальцы обеих рук глубоко в свои кудрявые, растрепанные волосы, с силой сжала их у корней и опустила голову на локти, утыкаясь лицом в колени. Сердце бешено колотилось в груди, а в голове набатом стучала одна-единственная, ошарашенная и откровенно раздражающая мысль: «Что это, блять, сейчас было?»