Саша постоял над кроватью ещё с минуту, глядя на Лёшу сверху вниз. Тот лежал, свернувшись под пледом, всё ещё бледный, с синеватыми тенями под глазами и дрожащими ресницами. Губы были сухими, почти белыми, на нижней всё ещё виднелся след от вчерашнего удара — тонкая запёкшаяся трещинка.
Что-то в груди у Саши неприятно сжалось. Он ничего не сказал. Просто развернулся и вышел из комнаты.
Лёша услышал его шаги — сначала в коридоре, потом на кухне. Звук открывающегося шкафчика. Звук льющейся воды. Щелчок чайника. Лёша закрыл глаза и сглотнул. На кухне что-то делали. Может быть, Саша просто решил попить чаю. Сам. Для себя. Не для него. Конечно, не для него. Ему нельзя. Два дня. Он помнил.
Он лежал и слушал, как закипает чайник, как звенит ложка о кружку, как шаги Саши возвращаются обратно. Не открывал глаз, пока не почувствовал, как диван прогнулся под чужим весом — Саша сел рядом, на самый край.
— Лёш.
Голос прозвучал тихо, без обычной стали. Лёша с трудом разлепил веки. Саша сидел рядом и протягивал ему кружку. От неё поднимался пар — лёгкий, почти прозрачный, и пахло чем-то тёплым, сладким, травяным. Чай. Горячий чай.
Лёша замер. Его взгляд метался между кружкой и лицом Саши — недоверчивый, испуганный, растерянный.
— Это... мне? — прошептал он, будто не веря.
— Нет, блять, домовому, — фыркнул Саша, — Тебе, кому ещё. Давай, пей. Маленькими глотками. Сладкий. Сахар у тебя упал, поэтому и голова кружится. Идиот.
Лёша посмотрел на кружку. Посмотрел на Сашу. На его лице отразилась мучительная внутренняя борьба — он хотел этого чая больше всего на свете, но в голове звучали Сашины же слова: «Два дня. Понял меня?» Он поднял дрожащую руку, потянулся к кружке — и отдёрнул пальцы, будто обжёгся, хотя даже не коснулся фарфора.
И тогда он зарыдал.
Не тихо, не сдержанно, как обычно, а в голос — громко, надрывно, с всхлипами и судорожными вздохами. Слёзы хлынули потоком, заливая бледные щёки, капая на плед, на подушку, на Сашину руку, всё ещё державшую кружку.
— Я не могу, Саш... — выдавил он сквозь рыдания, захлёбываясь словами. — Ты... ты запретил... есть и пить... два дня... ты сказал... я не могу...
Его плечи тряслись, грудную клетку сжимало спазмом, он задыхался от плача и от голода, и от этого чудовищного противоречия: чай был перед ним, горячий, сладкий, спасительный, но Сашин запрет звучал в голове громче, чем собственный инстинкт выживания.
Саша замер. На секунду. На две. Его лицо дрогнуло — что-то пробежало по нему, неуловимое, почти неузнаваемое. Может быть, стыд. Может быть, осознание. Но он тут же подавил это чувство, загнал обратно, и его голос зазвучал твёрже:
— Пей, я сказал.
Он почти силой вложил кружку в трясущиеся Лёшины ладони, заставляя обхватить тёплый фарфор. Лёша всхлипнул, всё ещё колеблясь, всё ещё боясь, и тогда Саша добавил тише, но с нажимом:
— Это не еда. Это чай. Лекарство. Я разрешаю. Пей. Живо.
И Лёша, всё ещё плача, поднёс кружку к губам. Первый глоток дался тяжело — он почти поперхнулся, захлебнулся слезами и чаем одновременно. Но тепло начало разливаться по телу, и рыдания постепенно стихали, переходя в тихие, редкие всхлипы. Он пил мелкими глотками, как велел Саша, и слёзы всё ещё текли по щекам, смешиваясь со сладким чаем на губах.
Всё это время микрофон на столе был включён.
Всё это время камера, направленная на игровые кресла, всё ещё транслировала комнату. Край дивана, на котором сидел Саша, и сжавшийся под пледом Лёша — они оба попадали в кадр. Не полностью, но достаточно, чтобы зрители видели: Саша протягивает кружку. Лёша отшатывается. Лёша плачет. Саша командует. Лёша пьёт.
Чат взорвался.
«Что происходит?»
«Кто-нибудь слышал, что Лёша сказал? Ему запретили есть и пить?»
«Это шутка такая?»
«Ребята, это не смешно»
«Кто-то может проверить, всё ли с ним в порядке?»
«Это абьюз, сто процентов»
«А мне показалось, или у Лёши синяк на губе?»
Дискорд тоже не молчал. Илья и Фрама, сидевшие в голосовом канале и ждавшие возвращения Саши и Лёши, услышали всё. Всё до последнего слова.
«Я не могу, Саш... ты запретил есть и пить два дня...»
«Пей, я сказал.»
А потом — звук рыданий Лёши, приглушённый расстоянием, но всё равно отчётливо слышный через открытый микрофон. И тихое «это не еда, это чай, лекарство, я разрешаю».
В голосовом канале повисла мёртвая тишина. Никто не смеялся. Никто не шутил.
Первым заговорил Фрама. Его голос был низким, напряжённым, совершенно не похожим на обычного весельчака Фраму:
— Илья. Ты это слышал?
— Да, — коротко ответил Илья, и в этом «да» было столько всего намешано — ярость, страх, решимость, — что Фрама сразу понял: Илья больше не будет молчать.
— Я сохраню запись стрима, — тихо добавил Влад. — На случай, если... ну, ты понимаешь.
— Я к ним еду, — отрезал Фрама. — Прямо сейчас.
— Я с тобой, — сказал Илья.
— И я, — эхом отозвался Андрей.
А Лёша ничего этого не знал. Он допил чай до последней капли, поставил кружку на пол рядом с кроватью и обессиленно откинулся на подушку. Слёзы ещё блестели на ресницах, но плакать он перестал. Саша молча поправил на нём плед, поднялся и подошёл к столу — выключить, наконец, этот чёртов микрофон.
И только тогда он увидел экран.
Чат, который нёсся с бешеной скоростью. Крики. Требования. Обвинения. Одно слово мелькало чаще других — «абьюз».
Саша медленно, очень медленно выдохнул и нажал на кнопку отключения микрофона. Но было уже поздно. Всё уже было сказано. Всё уже было услышано.
И где-то там, в ночи, две машины уже мчались по трассе в сторону их дома.