Первоцвет

Горячая работа
R
В процессе
7
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 134 страницы, 52 247 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
7 Нравится 12 Отзывы 1 В сборник

Todoist Сатаны

Настройки
      Он остерегается боли всю свою жизнь, но её тихое воплощение всегда рядом. Она плавает в чашке остывшего кофе на пустом столе. Звучит в шелесте занавесок из приоткрытого окна. Заглядывает в дом с первыми солнечными лучами и кружится в танце пылинок, что оседают на коже серостью. Боль прячется даже во снах: в беспокойных и коротких; в красочных и живых. Она, холодная и вездесущая, запутывается в рутине, в дрожащих от бессилия руках, и становится такой родной и привычной, что разумом воспринимается неотъемлемой частью жизни.       Когда всё идёт по кругу — чувства внутри застывают, а кожа покрывается хрупкой корочкой льда. Пустота поселяется по соседству: в бегущей из-под крана воде, в выцветающих глазах, от руки написанных словах и в каждой мысли, уныло всплывающей на поверхность. Словно наступает вечная зима, и всё вокруг засыпает снегом, пока ты стоишь под порывами холодного ветра и ничего не можешь предотвратить.       Последние пять лет жизни напоминают Адаму колесо Сансары, в сетях которой он путается и бесконечно долго пытается выбраться. Но они лишь режут ему руки, не желая распутываться и рваться, и от этого становится так тошно, что в спазме немеет горло.       В его хрустальной и стерильной среде нет ни единой пылинки. Всё выверено и чётко, где даже специи разложены в алфавитном порядке, а одежда — по сезону и цвету. И нет ничего лишнего: ни одной безделушки, напоминающей о прошлом; никаких подаренных артефактов от других людей и даже скатерти, украшающей стол. Книжные полки пустуют, чтобы не собирать пыль, а вся мебель в квартире настолько светлая, что на ней заметно каждое пятно, образованное временем. И, дабы ничто не давило на глаза, едко въедаясь в подкорку мозга, первым после чашки горячего кофе Адам протирает каждую поверхность.       Чтобы не сойти с ума, нужно то, на что можно отвлечься, чем можно увлечься, когда серая скука охватывает со спины, вынуждая думать и думать, думать и думать. Бесконечно долго о том, какой бы обернулась жизнь, будь Адам в порядке.       В воскресное утро он бы, вероятно, не обрезал засохшие ветки цветов, украшающих его подоконник, а завтракал в просторном кафе в третьем квартале под бесконечный лепет его хороших знакомых. Днём бы встретился с Лэйн, шагая по узким улицам со стаканом американо, и слушал бы обо всех правках в её редактуре. А вечером посетил тот писательский вечер, где нашёл бы людей по духу и увлечениям. И весь этот день оказался бы насыщеннее нескольких лет его жизни — к сожалению.       Иногда Адам тоскует. И это чувство гораздо сильнее, чем скучать по тому, что утрачено. Ведь тоска о том, чего у тебя никогда не было, ощущается так, словно на пустом месте в твоей груди ничего не выросло. И эта зияющая дыра тихо поскуливает и всё время о чём-то просит, а ты не понимаешь, как её успокоить, ведь не знаешь, что на её месте должно было вырасти.       Это чувство сравнимо с тем, как никогда не испытывать материнского тепла; как не позволить своему сердцу испытать любви; как наблюдать за сырой землёй, падающей на крышку гроба единственного человека, который тебя понимал и который тобою искренне дорожил.       Поэтому Адам и начинает писать, чтобы понять свои чувства, иллюзорно заполнив их недостаток. Иногда, забываясь в бессмертной ленте строк, он теряет ощущение времени — и часы пролетают за считаные минуты. Жизнь, образовывающаяся на его страницах, занимает отдельное место в груди эфемерным теплом. И это нравится Адаму больше всего. Особенно в периоды, когда сон покидает его, отражаясь глубокими тенями под глазами и невозможностью сомкнуть веки даже на пару часов.       Времена, когда кошмары мучили его каждую ночь, остаются позади. Только их лёгкие и редкие отголоски показывают себя к началу зимы, но уже не так явно и не так страшно. Иногда Моро кажется, что он разучился бояться. Но всякий раз его возвращает на землю, пригвождая к кровати, когда приглушённые голоса и смазанные во снах образы вынуждают просыпаться в холодном поту.       Иногда мне хочется отказаться от возможности спать. Или я хочу выбирать, каким будет мой сон. Я бы заплатил за это любую цену, чтобы закрывать глаза без страха и не чувствовать окатившую тело дрожь, когда изо сна всплываешь, как из толщи воды, а его отзвуки липкими, горячими руками тянут обратно. Словно я забыл о чём-то очень важном, а разум раз за разом об этом напоминает.       Раз за разом.       Пожалуйста,       Прекрати.       Иногда в его рутине проскальзывает бельмо: отвратительное и мешающее жить. Раковой опухолью оно разрастается в голове, вычленяя все мысли, кроме той, на которой фокусируется сознание. И всё словно меняет свой темп, свой привычный жизненный ритм, где чёток график, где нет места лишнему и мешающему.       Обычно таким бельмом являются встречи с Лэйн. С этими её наклонностями вывести Адама из дома, а после — куда подальше, чтобы потом с лицом искренней невинности и заботы наблюдать, как его слегка потряхивает от злости и отвращения. За пять лет она всё никак не может понять, что лучше не делает. Но находит в этом успокоение. А Адам — слабую надежду на то, что получит удовольствие от нарочито-свежего воздуха, слякоти под ногами и бесконечного гула голосов улицы.       И в памяти проскальзывает лишь одна такая встреча, которая когда-то Моро искренне понравилась: прошлой осенью Лэйн особенно изощряется, выбирая огромное поле за чертой города. С одной стороны его ограждают деревья витиеватым, густым полукругом, который кажется устрашающе-бесконечным. А с другой — шумная и пыльная дорога. Если уйти вглубь — лес станет больше, деревья — выше, а дорога исчезнет, отрезав их от всего мира и людей.       Адаму приходится ехать туда на такси, терпя долгое соседство водителя и отвратительный ароматизатор; пробки и повышающийся нервоз оттого, что с ним раз за разом пытаются заговорить. Иногда он ненавидит Лэйн — так искреннее, как только может, но в тот день вся злость к ней утихает, когда они проходят глубже, а Моро слышит пение птиц, которое уже не застанешь в городе.       Именно тогда ему и хочется снять маску, чтобы вдохнуть поглубже, словно в моменте кажется, что этот воздух его очистит. Адам этого не делает, но впервые за чертой своей квартиры, далеко от самого безопасного места во всём мире, он чувствует себя спокойнее, чем обычно. И разговаривает с Лэйн терпеливее, мягче, дольше и подробнее, чем во все прошлые разы.       Он не делится с ней, что в этот раз её задумка превосходит саму себя: чтобы не обольщалась лишний раз. Но иногда, когда перебарывает страх и ненависть, он посещает это место совершенно один. Оказывается, что свежий воздух способен развеять мысли, а после — сплести их в единый клубок. И вид пустующего мира — он успокаивает. Ты словно совсем один — и ты этого желаешь. Можешь кричать во всё горло, а можешь смотреть, как ветер колышет сухую траву, как и без того серое небо затягивают тёмные тучи.       Но в этот раз бельмо — вовсе не Лэйн, однако очередная её выходка. Адам ходит вокруг стола, как маленький ребёнок, перед носом которого кладут сладости, но брать их запрещают. Единственное, что их отличает между собой, — это абсолютное нежелание Моро прикасаться к тому, что лежит на поверхности.       Чёрная визитка, с безвкусно выведенными на ней золотыми буквами, становится фиксацией, которая поглощает собой все мысли и чувства. Которая не позволяет думать о чём-то другом, кроме её содержания и смысла.       «Адам, это правда хороший врач!»       Прокручивая диалог в голове, он прокручивает и визитку, пережившую уже несколько атак спиртовых салфеток. Такая чуждая, такая… отвратительно липкая. Возвышаясь над ним, она так и кричит о том, что его ждёт.       Громоздкое, белое здание, выросшее из стекла и бетона, которое больше похоже на очередной бизнес-центр, нежели клинику. И дорога до него: ни два, ни пять, ни даже семь километров, чтобы дойти спокойно и не подхватить по пути корь.       «Майк постоянно об этом рассказывает! Лечился у неё. Во время затяжной депрессии».       И Моро становится интересно: выбор Лэйн падает именно на этого врача только потому, что её знакомый дал рецензию, или из-за более дальнего месторасположения относительно других? Чтоб, так сказать, приобщить к прогулкам, общественному транспорту или такси — сделать что угодно, только бы проявить участливость в этом акте о «спасении».       Мысли, защищая мозг, вновь уносят Адама в тот день, когда ему пришлось выразить весь свой внутренний мир обитателям метро. И губы кривятся в отвращении, пока пальцы отшвыривают визитку к краю стола, а за ней так и тянется этот чёрный шлейф, отравляя крупицы воздуха и занимая все-все мысли.       До четверга — рукой подать, а до осознания, как до дна Марианской впадины — далеко, тошно и под таким давлением, что скулы сводит под крошение зубов. Внутреннее напряжение становится почти осязаемым, а вперемешку с ожиданием оно превращается в отдельный котёл, в который Адам погружается почти добровольно. Только чтобы угодить истеричной женщине, словившей гиперфиксацию на его ментальном здоровье.

***

             Привычный запах хлорки смешивается с пылью на остатках листьев, уныло срываемых ветром с полуголых деревьев. Один падает перед ногами Адама, прямо в чёрную лужу, и рябью колышет разводы бензина. Словно нарочно измывается над ним, полоща мозги и самообладание. Он смотрит на своё размытое отражение, а потом поднимает голову, переводя взгляд на здание, ничуть не отличающееся от его представлений.       Такое же белое, громоздкое и удручающее. Этот вид архитектуры — издевательство. Модернизм со своими стеклянными дверями и окнами в пол — это такая большая работа, которой никто не уделяет внимания. Подходя ближе, Адам рассматривает отпечатки чужих пальцев, разводы, густую пыль — и наружу снова просится то, что с горем заталкивается в себя с утра.       Регламент современных работяг — это перекур каждые полчаса, делать от своей работы столько, сколько за неё платят, и не заботиться ни о чём остальном. Моро их не осуждает — он сам поступает так же. Но ему страшно представить, что будет внутри, раз в таком важном и презентабельном начале его встречает абсолютная грязь и лужа перед лестницей.       Хочется развернуться. Поразбивать эти стёкла или каждое из них протереть, а потом, взяв управляющего за загривок, носом в них ткнуть и сказать: так это должно выглядеть. Всё время. Постоянно.       — Здравствуйте. Вы по записи? — отвлекаясь от любования своего маникюра, девушка за стойкой регистрации окидывает гостя любопытным взглядом.       Ворот пальто, выглядывающий из-под шарфа воротничок рубашки и душащий горло узел галстука. Чёрные, зачёсанные назад, волосы. Лёгкая поступь с тихим постукиванием подошвы о кафель, сжатая в кулак кожа перчаток и взгляд, дотошно ползущий по влажным следам других людей и по едва заметным разводам на стенах. Этот вид идеально бы описал эдакого бизнесмена средней руки, заплутавшего среди высоких зданий. Однако, судя по вспыхнувшему взгляду девушки, это вызывает бурю слегка иного характера.       Дыхание её, расползающееся по всему просторному холлу, теперь становится глубже и звучит влажнее. Растягиваются в лукавой улыбке губы, искрами окрашивая зачернённые тушью глаза, и плечи, как по щелчку, выпрямляются, выравнивая осанку и демонстрируя оголённый на пару пуговиц бюст.       — Да, сегодня. На десять утра.       И вид фигуристой, вытянувшейся вперёд девушки вполне мог взволновать застывшего у стойки регистрации гостя, если бы не одно лёгкое, принятое за флирт у людей, движение: губы, прикоснувшиеся к колпачку ручки.       — М-м… Мистер Ада́м Моро́? — прикусывая канцелярский прибор зубами, девушка заинтересованно всматривается в его глаза, словно пытается разузнать, что у него там — под медицинской маской? И только этот барьер защищает её от нервно играющих на лице желваков.       Убери.       Убери, убери, убери её!       Всё в воспалённой голове воет, мечась из угла в угол от одной только мысли, где раньше была эта ручка, сколько людей её касалось, сколько пыльных складов и полок магазинов она пережила. Адаму становится всё равно на неправильно поставленные ударения, на эту отвратительную попытку смягчить «р», подобая акценту; всё равно на то, что он совсем не тянет на француза. И вся тревога, разогревающая до невыносимого кровь, сгущается вокруг влажно сжатой губами ручки.       Убери. Убери.       УБЕРИ ТЫ ЕЁ К ЧЁРТУ!       — Мистер Моро? — Словно выплывая из своих потуг быть очаровательной, она следит за тем, как меняется и мутнеет его взгляд. Как напрягается фигура в пальто и едва не дрожит, выбитая из самообладания и готовая тотчас сорваться из этого рассадника пыли.       — Я подожду в приёмной.       Выдавливает из себя Адам так, будто руками зажимает себе рот, и, смаргивая тошноту, уносит ноги от регистрационной стойки, следуя по ответвлению коридора направо.       Двадцать первый кабинет. Золочёная вывеска. Помада, скатавшаяся в уголках губ, лежащая там, пока зубы касаются пластика колпачка. И на языке поселяется выдуманный вкус этой ручки, пока дёсны сводит, пока дёсны чешутся от этого зрелища, которое он чувствует на самом себе. И на лице теперь влажное дыхание этой женщины, смешанное с ароматом никотина выкуренной сигареты, с недавно выпитым кофе и отзвуком сладкого парфюма.       Отвратительно. Мерзко. Грязно.       Пошло.       Адам, жмурясь, отгоняет от себя эти чувства, давит их, сильнее сжимая руками подлокотники кресла, и молится, чтобы грязь на них и отпечатки чужих пальцев не впитались в его кожу. Он как мантру повторяет про себя слова Лэйн о том, что этот врач действительно стоит таких жертв. Всех этих усилий и вложенных денег. Но перед глазами только картина девушки, засевшей у стойки регистрации. Она раз за разом возвращается к нему, сколько бы он её не смаргивал, не пытался задушить, проглотить и переварить.       Губы. Колпачок ручки. Грязь. Они очерняют каждую извилину в мозгу, каждую мимическую мышцу на лице. И, как тисками сжимаются руки, так сжимаются и внутренние органы. Так сжимаются её зубы.       — Мистер Моро.       Выволакивая из толщи воды за волосы, бросая на холодную землю и вынуждая на ней леденеть, голос девушки доносится совсем рядом. Почти над самым ухом.       — Уберите! — всё ещё мысленно находясь там, за стойкой регистрационной, Адам дёргается так, словно впервые видит перед собой живого человека. И ему снова приходится смаргивать тошноту. — …Извините.       Он мрачнеет. Ему хочется уйти, видя на чужом лице замешательство. Но Адам только достаёт из нагрудного кармана белоснежный платок, промакивая им проступивший на лбу пот.       — Э-эм… Доктор может вас принять.       Выпрямляясь в спине, девушка, наконец, покидает личное пространство Адама, огородившись скрещёнными на груди руками. Поднимаясь, он пару шагов следует за ней до массивной двери, где на золоте выгравировано: «Э. Беннет. Психотерапевт».       Адам щурится на оглашение таблички. Перед последним рывком ему так искренне хочется сбежать, что он почти не обращает внимания на то, как, постучав по двери костяшками пальцев, девушка без каких-либо преград и усилий обхватывает ручку голыми руками. Жест, который уже давным-давно выходит из жизни Адама.       — Доктор Беннет, к вам новый гость.       На слово «гость» тянет неприятно оскалиться, попросив называть вещи своими именами. «Гость» звучит так, словно он рад сюда прийти, и его рады увидеть. На деле же Адам хочет сбежать отсюда так далеко, как только может, в панике пытаясь вытравить эту девушку из своей памяти. Либо усмехнуться и, наконец, попросить назвать его больным. Ненормальным. Неадекватным. Пациентом, на худой конец. Но никак не гостем, играя это напускное дружелюбие.       И, кажется, отпечатав каждую эту мысль на своём лице, Адам дожидается ухода его нового кошмара, отойдя от двери так, чтобы даже воздухом с ней не соприкоснуться. И лишь тогда, когда она уходит, Моро вплывает внутрь, машинально выискивая в дереве и декоре кабинет врача.       — Добрый день, — формально, но так же притворно, как и всё в сегодняшнем дне.       — Здравствуйте.       Моро щурится на нечто около-знакомое — у всех них такой менторский тон? — и вдоль стен, увешанных картинами, за шкафами в ряд и креслами, он ищет фигуру доктора, которая кажется чуть меньше, чем он ожидает увидеть, и моложе от его представлений на пару десятков лет.       Фигура Адама же покрыта шипами: он чувствует себя у́же в плечах, ниже ростом и куда более прозрачнее, чем он есть. И весь светлый интерьер кабинета будто стенами окружает его, угрожающе наклоняясь, словно вот-вот — и завалит кирпичами. Касаясь взглядом очередного кресла, Моро не думает о том, как мягко оно выглядит; он думает, что это пальто уже проще сжечь, чем вытравить из него всю скопившуюся за утро грязь.       Но скидывая верхнюю одежду с плеч и устраивая её на вешалке, маска проглатывает тяжёлый вздох. Когда Адам вновь оборачивается, он надеется, что с ним заговорят, что он дождётся приглашения пройти глубже или присесть, а потом поведает о том, как ему это всё не нравится и что с этим можно сделать.       — Присаживайтесь, пожалуйста.       Моро очередную вещь пачкает о мебель, опускаясь в кресло так, будто в любой момент готов соскочить с него. И не врач занимает все мысли в его голове, не интерес к экспериментальным методам лечения, которые эта женщина практикует, а бесконечное количество полок и статуэток, которое пестрит своим обилием в этом кабинете. И, спрятанный за медицинской маской, он не изучает обязательно радушное лицо врача, но лазит взглядом по всему декору, будто нарочно пытаясь в нём высмотреть пятнышко достаточное, чтоб окончательно довести себя до истерики и наконец-то найти повод сбежать.       — Полагаю, для начала следует представиться, — улыбка, в которой растягиваются губы этой женщины, своим спокойствием слишком сильно режет по глазам. Адам их щурит, прикусывая внутреннюю сторону щеки, и не понимает, откуда возникает это чувство глубокой неприязни. — Меня зовут Эва. Я буду помогать вам.       Бежевый, серый, белый. Бледные и приглушённые оттенки, в которые так и тянет всмотреться, чтобы полностью вникнуть в цвет. Это неосознанное желание, вызванное в первые же секунды появления в кабинете. Вполне нормально, когда попадаешь в незнакомую обстановку.       Осмотреться. Вглядеться. Изучить.       Воспламенить.       Обои и краску, панели и покрытия, потому что припылены, потому что пегие, потому что в белом неосознанно ищется скрытое тёмное пятнышко. Так свет из окна падает на стену, играя на ней бликом и рефлексом, но там, где люди видят лишь игру тени, он видит…       Я вижу.       Я вижу… Колоколами визжат в моей голове все пылинки, что собрались в углах и на подоконнике. На верху шкафа. На книгах в застеклённой полке. И это дерёт горло. От этого каменеет моя напряжённая фигура, и мышцы на спине будто бугрятся вырывающимися из-под кожи шипами, ограждая меня от тебя — нарочито-спокойно и терпеливой — тебе же платят даже за то, что я молчу, так почему бы тебе…       Смаргивая наваждение, Адам усилием одной только воли переводит взгляд на врача, что представилась и ждёт, когда он сделает то же самое.       — Полагаю, вы уже знаете обо мне достаточно, чтобы не распинаться в представлениях.       Её лицо не выражает ничего: ни удивления, ни омрачения. Оно держит всё ту же улыбку, и Моро кажется, что в размерах он становится всё меньше и меньше, пока фигура доктора вырисовывается всё чётче и чётче, грозной птицей расправляя свои крылья.       — Вы правы, — кивает Эва, кладя локти на стол. — Но это формальность, чтобы наладить контакт. К тому же сломанный телефон — плохая история. И лучше, если вы представитесь и расскажете мне обо всём сами.       В ответ, казалось бы, настолько обыкновенной просьбе, губы почему-то кривятся сами собой.       — Адам, — представляется он, глотая своё безмолвие. — У меня обсессивно-компульсивное расстройство и мизофобия.       — Рада знакомству, Адам, — улыбаясь, Беннет щурится. — Вы сами так решили?       В ответ он хмурит брови и качает головой, опуская глаза ниже, на чужой стол.       — Нет. В раннем возрасте родители водили меня к терапевту.       — А почему они решили это сделать?       — Когда-то… — выдерживая паузу, Адам преодолевает воспоминания длиною в несколько лет, и чем дальше он заходит, тем мрачнее становится его вид. Прокашливаясь в кулак, он коротко мотает головой. — Они начали обращать внимание, когда мне было около десяти-двенадцати лет, потому что у меня начались проблемы с кожей на руках. Я много и часто их мыл, иногда довольно агрессивными средствами, что приводило к язвочкам и шелушениям. Позже их в целом начало смущать моё поведение: я был зациклен на порядке, и меня очень нервировало, когда что-то лежало не на своём месте. Иногда это могло спровоцировать истерику. Тогда меня записали к терапевту, и я походил на сеансы, наверное, всего пару-тройку раз, но диагноз поставили.       Постучав пальцем по подлокотнику кресла, Адам расслабляется, старясь сделать абсолютно будничный вид, и пожимает плечами:       — Но моего отца раздражало, что я могу чем-то отличатся от среднестатистического ребёнка. И, в общем-то, тот раз был последним, когда я посетил врача такого рода. Родители научились прикрывать глаза на мои странности, а мне, в целом, это никак не мешало.       — Хорошо, — кивая, Эва словно напоминает о том, что она здесь и всё слушает, пока её руки тянутся к блокноту. — Вы не станете возражать, если я буду вести некоторые записи?       — Нет.       — Спасибо. Подскажите: почему вы решили обратиться за помощью сейчас?       Моро же чувствует, как она проглатывает это просящееся на язык «только». «Почему только сейчас? Почему не вчера? Не восьмью годами ранее, когда ты ещё переваривал около-естественную жизнь и людей, общение с ними?» И пусть она держит хороший тон и осанку, пусть она совершенно расслаблена и спокойна, он всё равно ищет в ней врага. Того, кто без перчаток залезет ему в голову, ощупав каждую извилину; того, кто заставит его вспомнить, пережить и попытаться принять; того, кто будет все его мысли и действия рассматривать под микроскопом и постоянно спрашивать: почему?       Враг. Враг — он стальной и непоколебимый, но очевидно тяжёлое утро залегает на её лице тенями под глазами, и Адаму хочется сочувственно улыбнуться ей, кивнуть и сказать:       «Понимаю. Людей выслушивать так тяжело».       Сказать, доверительно подаваясь вперёд:       «Крепись. В тебе столько тяжёлых историй, что каждая лишь усиливает едва намечающиеся мимические морщинки, делая их более глубокими и тяжёлыми».       Закинув ногу на ногу, он, облокачиваясь на подлокотник и свешиваясь на одну сторону, хочет сказать:       «Слушай, я и так уже заплатил тебе. Сходи, возьми кофе, плюнь на меня и расслабься».       Но он неподвижной и непроницаемой глыбой восседает на отвратительно-мягком кресле, проклиная его неустойчивость, и ощеривается под медицинской маской, от омерзения кривя губы, пока глаза говорят:       «Я бы всадил тебе карандаш в висок и сбежал, если бы не Лэйн».       А врач говорит, улавливая это молчание:       — Но вы молодец. Вы уже совершили большой шаг — пришли сюда несмотря на то, что не хотели. Мне звонил ваш агент.       — М, — поджимая губы, Адам кивает. — И как много она рассказала?       — Достаточно, чтобы оценить объём предстоящей работы.       От раздражения дёргается уголок губы, вынуждая его выдохнуть. Но Беннет не врёт и не покрывает Лэйн, а Моро волнует, что теперь ему следует быть осторожным в своей лжи.       — Что ж. Тогда знайте, что всё ею сказанное — правда.       И от этого становится только гаже. Слова пригвождают Адама к креслу лишь сильнее, и оно отвратительно мнётся под ним. Хочется встать, развернуться и уйти, не расщедриваясь на прощания. Она знает. Ещё до его слов знает, что с ним. И осознание этого делает Моро ничтожно маленьким и уязвимым. Ведь сколько ещё людей осведомлены о том, что он болен? Кто ещё посвящён в это?       Одна часть литературного общества считает его пафосным и надменным вельможей, что из-за своей брезгливости и носа даже в сторону других писателей не поведёт, потому и отказывается ходить на форумы. Другая в его личности ищет сакральные смыслы, намерено приписывая его фигуре аскету затворничества во имя одной благой цели — во имя подношения себя её величеству Эрато. Адам не лезет их в разборки. Ему по большей части всё равно.       Сейчас Адам тлеет под взглядом врача, умаляясь до размеров точки, и единственное, что может его выдать — это сжатые до боли руки, что уже не ноют в ссадинах и разрывающейся на месте химических ожогов коже — они воют. И лишь это движение, лишь сжимающиеся и разжимающиеся ладони, кроющие всю его болезнь за кожей перчаток, расскажут о том, что ему, на самом деле, страшно здесь находиться.       Лэйн с ужасом ахнула, когда впервые увидела его руки, и неудачно перевела это в кашель, прикрыв кулаком рот. Ахнет ли доктор? И как много в её кабинете было таких, как Адам?       Он выдыхает, пока перед глазами маячит острое ощущение дежавю. Он прислушивается: к голосу. Или присматривается к бликам света, играющих у Беннет над головой, пытаясь вспомнить, к какому промежутку времени относится это ощущение. Но, такое блёклое и размытое, оно вытесняется волнением, хлынувшим на щёки. Отдающим дрожью в плечах и затылке, когда врач спрашивает о базовых для себя вещах.       Лечить не симптомы, а болезнь. Не бороться с последствиями, а выявить причину.       Адама душит узел галстука и вмиг потяжелевший пиджак.       — Как давно вам стало хуже, Адам?       Она меняет фразу. Это похоже на прошлый вопрос, но изменяется сама суть — будто прямее, стальнее и чётче её голос звучит в голове. Она обращается напрямую, не к безымянной тени — к человеку.       «Как давно вам стало хуже, Адам?»       Говорит врач, на чей лоб спадают рыжеватые, непослушные пряди, и собственное имя заставляет его мгновенно вспыхнуть, отразив это в метнувшемся на доктора взгляде. И мягкая вата оборачивает плечи и спину. Сжимает и сдавливает грудь. Мажет и душит.       — И что стало поводом обратиться ко мне?       Я хочу убраться отсюда. Но ухожу только глубже.              — Эй, Адам!       Он видит залитый светом холл университета. Заочное отделение, третий этаж, просторная аудитория. Он на экзаменах смотрит в серые глаза преподавателя, смутно припоминая, что где-то видел такой же оттенок. Но тот перебивает поток мыслей и внутреннюю задумчивость вопросом, отбросив всю свою менторскую скучливость и складывая руки на столе.       — На кой чёрт тебе это, Моро? — молодой энтузиаст, вместо вопросов по билетам он широко улыбается Адаму, а тот думает.       Смотрит, всматривается, прикрываясь кипой документов, и думает: где же могли так разбиваться о скалы посеревшие воды моря? Откуда знакомо то мокрое, брезентовое небо, что застилает радужку, но медленно умирает под поедающим его зрачком? Оно кипит и бурлит, море это, но не то. И причина не та.       — Не закрывайся, — тянет преподаватель, вытягиваясь к нему. — Зачем ты их носишь?       Руки Адама крепче сжимают бумаги. И уже тогда они спрятаны под перчатками, и уже тогда они ноют и кровоточат. А значит — нужно глубже.       Ещё глубже.       Глубже.              За медицинской маской Адам кусает губы, потупив взгляд. Он совсем слегка хмурится, ненавидя повисающие в воздухе паузы. Но врач его не торопит. Врач, при всей своей доброжелательной отчуждённости, не обычный человек, у которого кодом записано тянуть из тебя слова. Ей. Платят. Даже. Когда. Ты. Молчишь. И она пользуется тем, что Адам сам тянет время, замолкнув и в хаотичном бурлении мыслей пытаясь вспомнить, когда всё это началось.       — Я…              — ...я не собираюсь тратить время на пустые разговоры с тобой.       Холоду в его голосе завидует лёд. Несгибаемой спине поёт оды сталь. Закалённая, она не может согнуться.       Адам выпрямляет плечи, смотря в глаза человеку напротив него, но как бы ни пытался, он с трудом вспоминает его лицо, хотя остальных, собравшихся в комнате, сможет попробовать нарисовать.       Неясные обрывки, хаотичные, кровоточащие куски, блики и игра света. Взметнувшаяся вверх кисть под шорох школьной формы, скрип подошвы о скользкий кафельный пол и гулкий, звонкий шлепок.       Скулу обжигает удар, сравнимый с горячей, разрывающей на куски волной. Но сильнее боли только омерзение от прямого прикосновения. Голой, чужой руки. Но вызывает его не только она.       По инерции отшатываясь от удара, Адам руками хватается за стену, даже в приступе гнева стараясь дышать меньше, ведь они в туалете. Ведь из-за этого кретина его могут вызвать к директору, дать замечание и отстранение, портя этой красной помаркой идеально-чистое личное дело. Белоснежное. Нетронутое. Выстроить превосходную репутацию, камешек за камешком, и заставить её служить тебе вернее цепного пса — так тяжело. Но потерять её настолько просто, боже… ведь стоит только поднять глаза выше и встретиться ими с…       Я хватаюсь руками за стену, ища точку опоры, собираясь по ней же направиться к выходу, но это снова не то. Воспоминания ускользают, обрываются тонкие нити. Ведь даже придерживаясь за стену и презрительно фыркая, я ухожу, а гладких поверхностей касаются руки, закатанные и спрятанные в перчатки.              Смаргивая шлейф наваждения, Адам словно выныривает из-под тёплой воды, вздрагивая от окатившего его холода и поджимая руки к себе. Сцепленные в замок, он кладёт их на бёдра, опуская замыленный взгляд.       — Извините. Я раньше не говорил об этом с…       На кончике языка горчит «посторонними», так и желающее сорваться с губ, но Адам намеренно не заканчивает предложение, предполагая, что врач и сама это понимает. Вздохнув, он хмурится, решая начать с малого. С того, что проще рассказать незнакомке с дипломом, чтобы легче протаптывалась дорога. Словно этот процесс болей необратим, а единственный выход — свернуть в обрыв, разбившись об острые, ледяные скалы.       Коль нет желания всматриваться в тропинку, идущую вглубь заболевшего и пульсирующего мозга — это единственное решение.       — Лэйн, мой агент, позвала меня на встречу. Почему-то новости о переговорах с издательством она любит обсуждать с глазу на глаз. И не любит, когда я ей долго не отвечаю.       Я ухожу глубже, и холоду в моём голосе завидует лёд. Прямой спине и осанке завидует сталь. Закалённая и ослепительно-начищенная, она почти сверкает.       — У неё что-то вроде материнского комплекса вкупе с садистскими наклонностями, — Моро позволяет себе выдавить жалкую шутку, но так устало и однотонно, будто это касается его меньше всего. — И в последние несколько лет она, когда, знаете, осмелела и посчитала меня своим другом, взялась за эту… реверсивную психологию. Так называется?       Уходя ещё ниже, я начинаю тонуть. В глубине такое большое давление, что плющатся мои кости. Рассказывая заученную легенду участливо-присутствующему здесь врачу, я вижу её ребёнком, для которого пишу свои сказки. Но она, в отличие от детей, обязана меня слушать только потому, что я ей заплатил. Может быть, она делает это поверхностно; может быть, сейчас она думает о счетах за квартиру или о своей собаке. О прошлых выходных с родителями или друзьями. О том, закрыла ли она дверь, выходя из дома; или успеет ли на последний автобус, если закончит на пять минут раньше. Она присутствует здесь номинально, не торопя, не задавая наводящих вопросов, специально пользуясь тем, что я убегаю от своих мыслей. И мне тошно от собственной прямой спины. Ведь закалённая сталь не гнётся.       Она ломается.       — И в этот раз она специально выбрала место для встречи намного дальше. Пришлось поехать на метро. Я не люблю ароматизаторы в машинах, и… — взяв паузу, Адам в который раз скользит взглядом по ребру стола и криво лежащих на нём книгах. Их хочется поправить. Но Моро переводит дыхание и сознаётся: — Я собирался взяться за поручень. Но меня опередил другой человек. Он оказался слишком близко и… Я отключился.       Не совсем ложь, но она далека и от правды. Петляет где-то посередине пошатываясь. Ведь поделиться тем, как его выворачивает в вагоне метро, это словно выйти на главную площадь голым. Некомфортно, да и слов потребуется куда больше.       — Я опоздал на несколько часов. Естественно, объяснившись. Может быть, Лэйн почувствовала вину и поэтому предложила ваши услуги. А может… преувеличила в важности этого диалога и специально меня на эту встречу заманила.       Адам не рассказывает о её сцене и всплеске рук — только проходится по шероховатостям, делая их глаже и чище. Он даже не знает, правду ли говорит, не знает, о чём думает Лэйн. Ведь если она чувствует вину, то не стоит. Это Адам виноват.       Я виноват. Но почему — не знаю. Мне об этом не говорят, мне об этом орут, сжавшись рукой в волосах, пугая совсем ещё детскую психику и подошвой обуви втаптывая в землю это хрупкое, едва зарождающееся «Я».       — Отвратительно! — от крика дребезжат стены, пока у самого уха звенит сирена, заставляя Адама сжиматься сильнее, чтобы показаться ещё меньше. Ещё незаметнее. Он забивается всё больше в свой маленький кокон, что уже тогда начинает оплетать его со всех сторон, а теперь обрастает металлом.       — Какой же ты невыносимый, Адам! — визжит она, занося руку для удара, а под рёбрами, замерев и сжавшись, по лоскуткам расходится то, что едва успевает возникнуть. — Какой же ты…       «Грязный».       И от найденного на задворках слова дёргаются крылья носа. Единственно верное, единственно важное напоминание, которое больше не болит, но противно скулит и ноет, заставляя его помрачнеть, наконец подняв взгляд и встретившись им с глазами доктора. Адам успевает забыть, что она здесь: не подающая голоса, внимательно слушающая и смотрящая прямо в глаза. Настоящее мраморное изваяние, держащее в руке карандаш и толстый, потрёпанный блокнот.       Воспоминание это отражается на лице тенью, но тут же прячется в недрах голубых глаз и застывает их лазурью на чужих, цвета мокрого, брезентового неба. Адам больше не ощеривается, он горько вздыхает про себя, отдавая дань судьбе.       Снова сероглазые.       — Моя мачеха, назовём её так, — намеренно подавая в голосе отзвуки пренебрежения, Адам сильнее сцепляет пальцы в замок, неосознанно, но отгораживаясь, — не терпела в доме грязи.       Даже удивительно, как близко это звучит к реальному положению вещей, и только отголоском во фразе, брошенной Адамом, слышится ещё совсем детское и тихое: «не терпела меня».       — И, если дети перед едой мыли руки, мне приходилось мыться целиком. А после обрабатывать антибактериальным гелем всё, чего я касался. Пробовали есть еду с этим запахом? Я советую: освежает.       Заведомо морщась где-то в глубине себя, Моро будто просит прощения у доктора. Ведь эта болезнь не лечится. Он сам заведомо и полностью неизлечим.       Видимо, ощущая паузу и мнимое отсутствие продолжения, Эва кивает, и её губы сначала смыкаются, а затем размыкаются, желая что-то сказать.       — Послушайте, — но Адам не даёт чужим словам сотрясти воздух. Приходя в состояние полного контроля, он, наконец, позволяет звучать себе буднично, очень расслаблено, — я ценю заботу Лэйн и то, как она выплёскивает на меня свои инстинкты. Но буду предельно откровенен: с мизофобией живут, как и с антрофобией. Поэтому давайте мы сделаем так: вы говорите мне сумму, а после уверенно заявляете Лэйн, что пациент безнадёжен. И я продолжаю свою счастливую жизнь. Потому что знаю — это не лечится.       И я снова ухожу глубже, касаясь лопатками дна. Выжидая, я смотрю на неё сквозь толщу воды и хочу услышать единственно верный ответ, который разожмёт тиски моих пальцев и успокоит. И пусть на кожу ложится тлетворное чувство собственной ничтожности и трусости, я готов заплатить этой дуре любые деньги, только бы меня оставили в покое.       Потому что такое уже не лечится.       — Конечно.       И Адам хмурится, однозначно опешив. Он не ожидает такого скорого согласия, и что настолько окажется лёгкой спина, когда с неё спадёт груз волнения. Но что-то во взгляде Беннет настораживает его, в её расслабленных и выверенных движениях, в прищуре глаз и в отложенном для записей блокноте.       — …Конечно, — повторяет она, — люди с этим живут. Мы прошли столько метаморфоз не для того, чтобы умирать от своих же страхов. Но.       Это «но» есть всегда: в каждой сказанной фразе, в каждой закравшейся в голову мысли. Эхом белых стен, звоном колоколов и пением птиц по весне — оно преследует тебя, наступая на пятки, сколько сил ни вложи в побег. Хорошо, но недостаточно идеально. Ты силён в этом, но плох в том. Твоя жизнь превосходит многие, но не настолько, чтобы поравняться с соседом. А тот парень из параллели лучше тебя разбирается в физике, пусть совсем и не смыслит в литературе, но это неважно — не получается ведь у тебя. И эта вечная погоня за идеалом так выкручивает суставы, что от боли становится сложно даже моргнуть. Но твоя боль никогда не будет больше, чем у кого-то другого, а значит — останавливаться нельзя. Иначе всё, что ты чувствуешь — пустые отговорки.       И она, дьявол в белом халате, этим «но» отвешивает Адаму звонкую пощёчину.       — Вопрос только в том, как они живут, — слегка подаваясь вперёд, Эва приподнимает вверх подбородок и голову свою склоняет к плечу. Её голос не звонкий, как колокольчик, а больше напоминает журчание ручья. Адаму нравятся такие голоса — они убаюкивают, когда не несут чепухи. — Не доставляет ли вам дискомфорта то, что поездка чуть дальше дома доводит вас до обморока? А кресло… — Эва скользит по нему взглядом, плавно переплывая на напряжённую фигуру Моро, и его спина не касается спинки, локти не лежат на подлокотниках, и сам он выглядит так, словно зависает в воздухе. — …удобно ли вам в нём сидеть? Не тяжело ли дышать?       — Хотите рассказать мне о зоне комфорта? — Адам фыркает, не скрывая в голосе пренебрежения. — И как важно её покидать? Я могу избежать поездки. И могу избежать глубокого дыхания в этом кабинете, если мне так нужно.       — Конечно, вы можете. И наверняка вам так проще. Но не страх ли что-то менять вами руководит?       Боже. Я готов заплатить ей любые деньги. Любую сумму, хоть занять придётся, главное, чтобы сейчас она кивнула. Построила из себя героиню, размусолила всё трижды, но кивнула, включив в себе нормального человека и просто набросав на стикере нужное количество нулей.       — Я этого не боюсь.       — Тогда сможете ли вы прямо сейчас снять с себя маску?       Он замолкает, сжав руки в кулаки, и взгляд, брошенный исподлобья, отражает все его намерения, все его чувства. И, пусть Адам готов заплатить сколько угодно, он забывает, что перед ним непростой человек.       Доктор — это не соседка, которая идёт дружиться, а после многократного игнорирования её звонков в дверь, уходит. Доктор — это не кокетливая дамочка, сидящая напротив в вагоне метро, что мечет настойчивые, любопытные взгляды, но, не получая на них ответа, сдаётся, вновь уткнувшись в телефон.       Доктор знает, что с тобой делать и как говорить, чтобы ты сам замолк, начав его слушать. И у доктора есть план: микстура от кашля, таблетка от температуры, панацея от всех бед и терапия для души.       Но знает ли она, как вытравить из неё червей? Что клубятся под ногами, в черепе и животе. Видит ли она, как они ползут и по ней, как пылью оседают на медицинскую маску?       Адам в презрении приподнимает вверх губу, глядя на Беннет исподлобья, и хорошо, что она этого не видит, что в глаза смотрит недостаточно глубоко, чтобы разглядеть, как, перебирая в голове карточки, Моро подталкивает сам себя к совершению убийства.       Вопрос только в том, как они живут.       Он мысленно возвращается к этому предложению. Слышит это ударение. Понимает, о чём Беннет говорит, обращая взгляд на самые банальные человеческие вещи, которые в жизни случаются постоянно. То, что для всех составляет целую рутину дня, Адама способно прикончить за пару часов, смерть эту воспринимая за внезапный итог. Дескать: «все приобнимаются при встрече, что ж его так выворачивает-то?» Дескать: «влюблённые и зубы одной щёткой почистить могут, что же его так…»       За то пятисекундное молчание Адам постигает все стадии по Кюблер-Росс, несясь по таблице, будто по скоростному хайвею без пристёгнутых ремней безопасности.       Отрицание в нахмуренных бровях, в засевшей складке между ними, отпечатывает во взгляде:       «Вам для нормального существования нужно кого-то видеть и касаться, — думает Адам, насмешливо щурясь в ответ, — а мне — нет. Метро и кресло — редкие случаи, и их легко можно избежать».       Гнев и торг, сверкнув глазами, хаотично бьются о кости его черепа, вызывая фантомную, но такую яркую — боль. И Моро кажется, что он до убийства не так далёк, как до принятия.       Я понять не могу, почему она до сих пор распинается. Я сказал: у меня есть деньги. Я сказал: могу заплатить за то, что тебе и часа меня терпеть не придётся! Так какого чёрта… какого чёрта ты до сих пор раскрываешь свой рот, будто знаешь, что со мной?       — Практика показывает, что фобии поддаются лечению и контролю. Обсессивно-компульсивное расстройство — уходит в длительную ремиссию. Легко сказать, что вы безнадёжны, и трудно доказать себе обратное. Я понимаю, — и Эва, улавливая его замешательство, продолжает, упираясь своим небом в гнев и смятение Адама, пока он искренне завидует её спокойствию. — Вы писатель, и вам, должно быть, свойственно чувствовать глубже и сильнее. И я понимаю, что вас пугает возможность снова столкнуться с воспоминаниями. Но когда вы сжимаете руки, вы сощуриваетесь — вероятно, от боли. Что под вашими перчатками, Адам? Не больнее ли постоянно жить во всём этом, нежели в очередной, но последний раз столкнуться с тем, что вас к этому привело?       Он бы счёл её поведение эталоном, если бы не колючие слова, что задевают оголённые нервы. Учат ли их с такой незыблемой расслабленностью на лице пальцами лезть в открытые и кровоточащие раны, а потом пихать их глубже, пока не заденут нерв, заставив ошарашенно вскрикнуть? Учат ли искусству сглаживать углы, а потом зубьями их размолотить? Это метод такой: кнута и пряника?       И депрессия ложится на плечи Адама одеялом, сотканным из стекловолокна, стоит Беннет затронуть вслух перчатки. Пожалуй, это единственная в мире вещь, которая остаётся с ним всегда и везде. Где бы он ни был.       «Вам для нормального существования нужно кого-то видеть и касаться, — сглотнув, Адам опускает взгляд на свои ладони, прекрасно зная, что находится там, под кожей перчаток, — а я и себя коснуться не могу».       Дома он может снять маску. Дома он может ходить хоть полуголый, отцепив от состава загонов хотя бы один небольшой вагон. Но неизменными остаются лишь руки — изрешечённые шрамами и грубой, высохшей кожей, чуть потемневшей в местах ссадин и ожогов. Красные на костяшках и сожжённые на подушечках пальцев, вряд ли такими хочется коснуться хотя бы чего-то, даже собственного плеча; ими неприятно умываться по утрам. И, оставаясь даже наедине с собой, Адам нередко надевает латексные перчатки, чуть морщась на тальк.       А врач… она, всё же, может удивлять. Ведь пока слова её, сжимая, всё сильнее пригвождают Адама к илистому, горячему дну, голос её звучит убедительнее с каждой секундой. И здесь происходит отличие специалиста в своей области от простого человека. И вот здесь, на смену одной догадке, приходит другая.       «Вы писатель, — снова звучит в голове голос Беннет, словно пытаясь отрезвить, и он, незаметно от неё, растягивает губы Адама в улыбке. — Вам, должно быть, свойственно чувствовать глубже».       И улыбка эта, что мелькает на долю секунды и следом же испаряется — гадкая. Она плешивая.       Ведь Беннет говорит: вы — писатель. А в голове Моро всплывают десятки прочитанных им статей с приставками «психо», в которые он особенно пытался вникнуть. Он вспоминает Билли Миллигана, судьбу которого можно узнать лишь из книги доктора, который был допущен к подсудимому. «Сибирь», «Три лица Евы» — люди, которых на волне популярности врачи также лечили от заболевания, а после превратили их судьбы в сценарий. Этого так много, это так легко перекликается со всеми скандалами, что и запал в голосе Беннет, и её пылающие уверенностью глаза, цвета осеннего неба, делаются во взгляде Адама ничтожно карикатурными.       Тщеславия здесь ноль. Как писатель он, по ощущениям, выдохся ещё на своей первой книге, а после всё откладывает с тем, чтобы вышвырнуть свой рабочий ноутбук с высоты пятнадцатого этажа и переломать все свои пальцы. Но даже он способен привлечь к этой клинике особое внимание. Привлечь публику и парочку фотографов, которые запечатлеют бедняжку-мизофоба и героя-доктора, что лишь плащ свой забывает надеть, но выдаёт тайну огородившегося от общества писателя.       Я не верю, что ты хочешь мне помочь. Я не верю тебе. И тому, что из этого получится хоть что-то.       Вот что отныне говорит Адам, излучая все эти слова своей фигурой единым, бесконечным потоком. Вот что заставляет его больше не избегать, а упрямо встречать взгляд Беннет, смотря в него устало, тяжело и бесконечно просто. И даже детское заигрывание «на слабо» не работает так хорошо, как поселившееся в груди желание доказать Лэйн: такое не лечит ни один врач. Особенно этот.       — И что вы предлагаете? — уже спокойно, уже размеренно. Даже фигура расслабляется под собственным голосом, и нога по удобному закидывается на другую, позволяя сверху устроить сложенные ладони. — Скажу сразу: накачивать себя галоперидолом и антипсихотиками я не позволю, это уж точно.       Взгляд скашивается на маячащий перед глазами блокнот для записей, и более холодно заключает:       — Так что отметайте сразу. Ни голову терять, ни становиться овощем я не собираюсь. Думайте что угодно, но жить я ещё хочу. Раз уж вы так уверенно говорите об этой самой жизни.       — До галоперидола вам ещё далеко, — сверкнув глазами по Адаму, Эва отвлекается от упорного вырисовывания чего-то в своём блокноте. Улыбка медленно кроется в её тоне, но даже она не успокаивает.       И Адам себе мысленно признаётся, что даже перспектива быть накачанным до потери морального облика успокоительным кажется ему ярче, выглядит даже лучше, чем то, что рисует его больное воображение.       — Если вас не мучают бессонница или тревога, я думаю, к медикаментозному лечению прибегать не стоит.       В её глазах вопросительный прищур. И здесь, кажется, так уместна усмешка и переход в более лёгкую форму диалога, однако Адам щурится в ответ. Доктор…       Я вижу тебя. Вижу, как пристально ты следишь за каждым моим движением, как изучаешь, как прислушиваешься к тону моего голоса. На кой чёрт тебе это, доктор? Так нравится собственная работа, или радует возможность заиметь редкого зверя в коллекцию?       — Не мучают.       Адам отвечает спокойно, не допустив ни единого искоса глаз, ни единого размышления и паузы. И доктор сама по себе становится бесконечно маленькой. Настолько, что даже приходится всматриваться в неё и, наконец, разглядывать — становится намного проще. И даже говорить с ней — легче. Со всеми легче, когда заведомо считаешь их мудаками.       А ты, пятно белое, сейчас самое большое мудачьё на моём горизонте.       — И, что бы вы ни практиковали, я попрошу об одном: никакого гипноза, — вытягивая шею, Моро хочет рассмотреть, не вычеркнет ли она какой-то пункт из всего им перечисленного. Ему любопытно. — Серьёзно… я не разрыдаюсь перед каким-то там маятником или камушком, или что там они используют?       Перечисляя, Моро вспоминает, с каким отвращением читал все эти методички и пособия, особенно про коллективизм и групповые занятия, отдающие оргиями. Так липко и омерзительно, что даже не смешно — Адам знает, почему он такой, и для этого не нужен никакой врач. И от этого не отделаться так просто, а чтобы отделаться — Моро не хватит смелости.       Пренебрежительно дёргая уголком рта, он даже ладонь вперёд приподнимает, указывая, какие методы скорее обрекут его на упокой, чем на скорейшее выздоровление.       — А в остальном я слушаю.       — А вы подготовились, — откладывая, наконец, блокнот и карандаш, Эва не спешит подвинуть его ближе к Адаму, чтобы он спокойно ознакомился с планом лечения. Она, снова склоняя к плечу голову, позволяет себе усмехнуться, и, кажется, это первая её настоящая эмоция на сегодня. — Принято считать, что гипноз — это практика шарлатанов. Но, вероятно, вы будете удивлены, когда я скажу, что это действительно работает. Но не потому, что за маятником кроется что-то волшебное. Любого человека можно убедить в том, чего он никогда не почувствует и к чему никогда не прикоснётся. Религия — хороший тому пример, вернее даже вытекающее из неё: различные секты, повторяющиеся ритуалы, дающие мнимый контроль и веру во что-то после. Вот почему те, кто туда попадают, так легко могут отдать жизнь или своё имущество. Считается, что они не способны положиться на себя настолько, что готовы верить в единого создателя и жертвовать собой. Но утешу: я не практикую гипноз.       Эти сеансы психотерапии и возлежания на мягкой кушетке отдают таким идиотизмом, что Адам едва не морщится, ожидая вердикта Эвы. Но сильнее, чем расписанные в мозгу картины, по нему бьют самые простые слова женщины, которая, отвлекаясь от писанины в блокнот, разговаривает так, будто делится планами на день.       «Если вас не мучают бессонница или тревога».       «Любого человека можно убедить в том, чего он никогда не почувствует и к чему никогда не прикоснётся».       И Адам прикладывает все свои усилия. Все свои силы просто для того, чтобы не дёрнуться, не свалить с этого кресла, а затем и из кабинета. Чтобы не видеть человека, который так просто рассуждает о вещах, что так плотно сидят в мозгу и маринуются в приторном сиропе. Беннет понятия не имеет, насколько близко она сейчас подбирается, неся эту ахинею про религию и отписанные в секты цацки, и только поэтому Адам остаётся сидеть в прежнем положении. Только потому, что Беннет даже не предполагает, какую цепную реакцию могут вызвать её слова. Адам не позволяет и пальцу дёрнуться, застыв в этом деланно-вальяжном положении.       Моро кажется, что в ближайшую и обозримую картину его будущего вписывается то, как Эва Беннет, изучая его, намеренно старается ударить в самое больное и кровоточащее место. Но не для того, чтобы прийти к выздоровлению, а для того, чтобы сломать и довести пациента до самой потрясающей истерики в его жизни. И Адам застывает именно поэтому. Ни одной эмоции этой, ни единого выдающего взгляда. Даже горло сводит от того, как холодает внутри. Но голос — и тот ровный. Только чувство собственной ничтожности заново растёт внутри, оплетая горло и лёгкие.       — Может, иным надежда важнее квартир и машины, — лишь затем, чтобы сказать хоть что-то, не показав, как выбивают из колеи слова, пока его шею самозабвенно вспарывают. Так вырывается лист из блокнота в этом тихом кабинете, будто тупой пилой по натянутым нервам. Адам следит за рукой Эвы, которая поворачивает лист в его сторону, подвигая ближе одними только кончиками пальцев.       Переводя взгляд с листка на доктора, Моро будто мысленно задаёт Беннет вопрос: «Мне это в руки взять?», а после короткой паузы стаскивает бумагу со стола, с недовольством отбрасывая мысль о том, будто сама кожа перчаток нагревается от этого движения.       — План нашей работы на ближайшие несколько недель, совмещённый с терапией.              1. Без перчаток открыть дверь в общественном месте.       2. Позволить другим прикоснуться ко мне.       3. Купить книгу, не покрытую плёнкой. Оставить её у себя.       4. Дотронуться до шахматной доски в городском кафе, играя с незнакомцем.       5. Исследовать старый антикварный магазин, коснувшись каждого заинтересовавшего предмета.       6. Здороваться рукопожатием. Без перчаток.       7. Пройтись по пляжу, сняв обувь и не стремясь очистить ноги от песка.       8. Пить после кого-то, ужиная с ним в ресторане.       9. Впустить кого-то в свой дом.       10.              И по строчкам Адам сначала пробегается вальяжно, почти не вчитываясь в текст, но рассматривая почерк. А после глаза выхватывают первую фразу: «…без перчаток», потом мечутся на: «…оставить у себя». После спускаются к: «здороваться рукопожатием» и «впустить кого-то». И Моро чувствует, как у него поднимаются волосы на загривке, обдавая ледяной водой, от которой хочется завизжать, убежать и спрятаться.       И это не взволнованность. Это чистейшая паника, стоит ему лишь вообразить, как в его квартиру попадает посторонний человек, а голую кожу холодит металл ручки. И, перепрыгивая с пункта на пункт, Адам и сам не замечает, как скидывает ногу с ноги, обхватывает листок двумя руками и ошарашенно наклоняется к нему, вчитываясь в строчки так, будто снизу должна быть маленькая приписка: «пошутила!», а доктор тут же поднимается с места и кричит: «разыгра-али!», обязательно взрывая над головой праздничную хлопушку.       Этот сумасшедший бред, который даже в самых страшных кошмарах Адаму не снился, облепляет его грудь, сдавливая кевларовыми пластинами и сжимаясь, и сжимаясь, и сжимаясь до ощутимой боли и пропущенного вдоха. Лишь один вдох. Но Моро его уже не хватает, ведь после него каждый последующий будто неполный. Будто лёгкие стали меньше, а потребность в воздухе — больше, и он вот-вот задохнётся лишь от одной мысли, что ему придётся прикоснуться к кому-то г о л о й рукой. Но пока в самом центре, в самом солнечном сплетении у него стынет горячая, пульсирующая боль, перетягивающая на себя все мысли, врач как ни в чём не бывало продолжает медленно добивать это животное.       — Я понимаю, это может вас оттолкнуть, — пристально следя за ним, Беннет будто голодной акулой скалится со своего места, — но в терапии большую часть работы выполняете вы, а я только направляю. Надо сдвигаться мёртвой точки. Эти пункты вы не обязаны выполнять со мной, однако, сделав что-то из них — сообщайте мне. Необязательно по порядку.       Внезапно идея накачать себя галоперидолом больше не кажется такой страшной. Внезапно кажется, что Беннет уже не просто разбирает его, а умело ломает и скачет на обломках.       Что дальше? Станцевать голым на проезжей части?       Зло фыркнув, Адам опускает взгляд ещё ниже, видя пустое поле рядом с десяткой. И, поднимая глаза на маньяка в белом халате, он как-то слишком приглушённо интересуется.       — Полагаю, последний пункт я должен заполнить сам? И это явно не прогулка за ручку по парку.       — Я скажу вам, когда мы дойдём до десяти.       Но его трясёт даже от прогулки за ручку.       Дотронуться до дверной ручки. Позволить другим прикасаться к моим вещам. Купить книгу. Застрелиться. Или броситься под машину. А, может, всё же галоперидол?       «Может, сразу дать засунуть язык себе в рот?» — всё сильнее и сильнее ненавидя Лэйн, Адам тяжело вздыхает, откладывая лист на край стола, пусть его и отчаянно хочется сжечь. Вместо него он выуживает из внутреннего кармана маленькую записную книжку, предназначенную для записи мыслей и идей, нахлынувших тогда, когда далёк ноутбук или мобильный. Он распахивает её в середине, и из переплёта достаёт тонкую, аккуратную ручку.       — Я работаю из дома, — записывая свой номер телефона, Адам аккуратно отрывает листок, кладя его на манер врача и пальцами подвигая ближе. — Значит, будет удобно, если график встреч составите вы.       — Конечно, — то, как без каких-либо колебаний Эва берёт этот лист, вкладывая в свой блокнот так, словно замещает тот вырванный, вызывает у Адама тихое чувство зависти. — Я напишу вам к вечеру. Встречи, как вы выразились, будут раз в неделю. По ходу выполнения пунктов у вас, вероятно, будет возрастать чувство тревоги. Может, вы начнёте вспоминать о том, о чём не хотите. И это можно будет купировать дополнительной сессией на неделе.       — Посмотрим. — Моро захватывает лист с девятью пунктами, чуть сотрясая им воздух.       — Нравится мне это или нет, но лучше, чтобы за мной в это время следил специалист, а не женщина с замашками садиста, — невольно поморщившись на всю затею разом и проклиная тот день, когда взял в руки визитку этой клиники, Адам всё же вспоминает о списке, снова возвращаясь к нему глазами. — Впрочем, с восьмым и девятым пунктом я справлюсь сам.       Нахмурив брови, он с неким ощущением дежавю заостряет внимание на паре букв, и невидно для Беннет закусывает губу, полагая, что за сегодня это ощущение всплывает слишком часто.       — Но вообще, это больше похоже на todoist Сатаны, — и, нисколько не расслабляясь, даже тихий смешок с его губ сейчас кажется затишьем перед бурей. Ведь рассуждать — это одно, и совершенно другое — вернуться сюда в кабинет, чётко осознавая, что сегодня он сам себе научится наступать на горло, и поддерживать его в этом будет сидящая напротив женщина.       — Я понимаю, — на уровень тише говорит Эва, — но время не ограничено. По мере вашей готовности мы будем идти по списку. Однако ваша реакция меня порадовала, а это хороший знак.       Конечно. Ты же не читаешь мои мысли.       — Не обольщайтесь, — Адаму хочется, скрипя зубами, съязвить, объяснив ей, что она и методы её убеждения тут совсем ни при чём, но он сдерживается, улыбаясь уголком рта. — Я ещё не до конца всё это переварил. На сегодня мы можем закончить?       — Полагаю, да, — переводя взгляд на настенные часы, Эва кивает. Но Адам чувствует её взгляд на своей спине, когда оказывается у вешалки, на которой оставил свою верхнюю одежду. — И, Адам. Попробуйте однажды прийти сюда без маски. Я буду откровенна: мне кажется, иногда вы что-то не договариваете. На всех последующих встречах я буду задавать вам более подробные вопросы, если некоторые из них будут нарушать ваш комфорт, то можете на них не отвечать. Но я бы хотела видеть вашу мимику. Хорошего вам дня.       И этого достаточно. Этого оказывается достаточно для того, чтобы ощущения дезориентации и усталости вытеснить на второй план, уступив место тому лежащему на поверхности раздражению. Постоянный анализ — вот что его ждёт. Всё ты знаешь. И Беннет — это дьявол воплоти, которого уже и карандаш не возьмёт. Только выстрел в голову. И, пусть бессвязное марево, нездоровое и уставшее, уже роится мухами в черепе, оно всё равно не позволяет Адаму язвительно ответить. Он лишь срывает с вешалки пальто и бросает короткое: «до свидания».       И только здесь, за дверью кабинета, он позволяет себе тяжело выдохнуть, пусть и хочется, сжав челюсть, оглушить пустой коридор коротким, но громким криком, а после замереть с отведённой от лица ладонью.       — Тяжёлый день? — натянув на себя подрагивающую в уголках губ улыбку, девушка за стойкой регистрации так и застывает с лейкой в руках у кашпо, слишком пристально и нервно рассматривая Моро.       — Да, — сцедив вместо ухмылки с себя неприязнь, он на пятках поворачивается к выходу, выуживая из кармана брюк телефон. Только мерные гудки теперь отделяют его от стен своей личной крепости.       — Ну… как? — Лэйн подаёт голос первой, но звучит неуверенно. Сжимая руль заведённой машины, она только на пятом повороте раскрывает рот, однако во всей её фигуре сквозит напряжение.       — Ты поменяла ароматизатор, — блуждая в своих мыслях, далёких от сколько-нибудь связной картины общего и целого, Моро смолит взглядом солнцезащитный козырёк.       — Решила освежить немного. Более лёгкий, знаю же…       — Так лучше, — подхватывая незаконченную фразу, Адам апатично бросает взгляд на Лэйн и надолго замолкает.       Говорить не хочется абсолютно. Внутри сидит лишь одно желание — вернуться в свою квартиру, с упоением погрузившись в её тишину, и смыть с себя всё сегодняшнее утро, а после… ждать звука затвора в виде сообщения. Он надеется, что Беннет хватит ума написать, а не позвонить лично, лишив его ночного сна целиком.       Продлевая тягучее молчание, Адам спустя некоторое время начинает слишком явственно ощущать, как в девушке, сидящей рядом, сквозит ток. Пульсирующий и отдающий кучей неозвученных вопросов, он нагнетает, но только на подъезде, отмечая знакомую плитку и дома, Моро переводит дыхание.       — Договорились встречаться раз в неделю.       Услышав эти слова, Лэйн выглядит удивлённой, и с искренним любопытством отдаёт ему своё внимание, садясь вполоборота. Она терпеливо наблюдает, как Моро лезет в карман, а потом протягивает ей листок со списком. Аккуратно беря его из чужих рук и пробегаясь взглядом по бумажке, Лэйн то и дело щурит свои глаза, вскоре медленно возвращая их обратно на Адама.       — Список? Так она собралась тебя лечить? — говоря открыто, прямо называя это лечением, Лэйн видимо сдерживается, силясь не рассмеяться. Но её прущее наружу веселье разбивается об усталую фигуру Моро, смываясь с неё вместе с безразличием.       Неопределённо качая головой, Адам убирает листок обратно в карман пальто, а потом замирает. Он сожжёт его. Сначала всё перепишет, а потом сожжёт.       — А она неплоха, — откидываясь на спинку кресла, Лэйн выдыхает. — Что думаешь?       Вопрос странный, и, нахмурившись, Адам долго всматривается в девушку.       — Врач, Адам. Какой он?       Ещё более странный… этот вопрос в себе не подразумевает ответа хоть сколько-нибудь понятного. Но, пытаясь вспомнить, Моро будто бы преодолевает воспоминания длиною в несколько лет — настолько скрипят шестерёнки его мозгового центра, и заржавевший механизм с явной неохотой возвращает его в тот кабинет.       — Она ещё долго будет костью в горле, — мрачно подытоживает Адам, давая понять, что на сегодня их диалог окончен.       
7 Нравится 12 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (2)