Мир Тьмы 1: Первая кровь (First Blood)

R
В процессе
0
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 49 страниц, 20 880 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава 6. Город и тишина

Настройки
Запах ударил в нос за полмили до стен. Тёплая волна — смесь гниющих овощей, человеческих испражнений, дубильной коры, дыма и немытых тел. Плотная, почти твёрдая. Я остановился на дороге и несколько секунд просто дышал — или пытался дышать, — потому что нос человека XXI века, даже после восемнадцати лет тренировки на крестьянском быту, не был готов к аромату средневекового города. В моей прошлой жизни был термин «культурный шок». Здесь был шок ольфакторный. И он говорил о городе больше, чем любые путевые заметки купцов. Поселение называлось Торнбридж — хотя местные чаще говорили просто «монастырь», потому что единственной причиной существования этого места был монастырь Святого Колумбы, обосновавшийся здесь лет сто назад. Вокруг монастыря за эти сто лет наросло поселение — как ракушки на днище корабля. Дома ремесленников, рыночная площадь, таверна (действительно с вывеской — грубо намалёванный бочонок), кузница, пара десятков крестьянских дворов. И стены. Точнее, частокол из заострённых брёвен, который здесь гордо называли «стеной». Я поправил лямку заплечного мешка и пошёл дальше. Серебряная монета на верёвочке холодила грудь.

***

Ворота охраняли двое. Один — старый, с лицом, изрезанным шрамами, — сидел на перевёрнутой бочке и строгал палочку. Второй — молодой, может, на пару лет старше меня, — стоял, опершись на копьё, и смотрел на дорогу с тем выражением смеси скуки и подозрительности, которое, видимо, было стандартным для стражников всех эпох. — Кто? — спросил молодой, когда я подошёл. — Откуда? Зачем? Три вопроса. Простых, понятных, отработанных поколениями привратников. — Артур, — сказал я. — Из Нигде. Ищу работу в монастыре. — Из нигде? — он нахмурился. — Это где? Я вздохнул. Название моей родной деревни — в оригинале «Новег» или что-то вроде того — было настолько невзрачным, что я давно переводил его для себя именно так. Нигде. Но объяснять это стражнику не имело смысла. — Деревня на северо-западе. Три дня пешком через лес. — А-а, — он потерял интерес. — Монастырь открыт. Скажешь брату-привратнику — брату Мартину. Работу дадут, если руки не из задницы. Я прошёл через ворота. Город — назовём его так из вежливости — открылся мне не панорамой, а лабиринтом. Улицы не были спланированы; они были протоптаны. Люди ходили там, где удобно, а дома строились там, где осталось место. Результатом была геометрия, которую я бы назвал «пьяный органицизм» — кривые проулки, внезапные тупики, площади неправильной формы. Канализации не было. Вместо неё — канавы вдоль домов, по которым текло нечто, что я старался не идентифицировать. Но люди жили. Торговали. Смеялись. Ругались. Женщина продавала яйца с лотка; мужчина тащил связку кур; ребёнок бежал с корзиной, полной то ли репы, то ли чего-то похожего на репу. Кузнец бил молотом по наковальне — звон разносился на пол-улицы. Из таверны пахло элем и жареным мясом. Жизнь. Грязная, шумная, дурно пахнущая — но жизнь. Не знаю, чего я ожидал. Может быть — самую малость, в самой глубине души, — что в городе магия проявит себя? Что здесь, среди множества людей, я наконец замечу след сверхъестественного? Что башня монастыря засветится рунами, или из теней выскользнет фигура в плаще? Ничего. Обычный средневековый город. Обычные люди. Обычная грязь. Современник во мне вздохнул с облегчением. Метагеймер — промолчал. Ему было нечего проверять.

***

Монастырь Святого Колумбы стоял на холме — единственном холме в округе. Каменная громада, вросшая в землю, как старый зуб в челюсть. Толстые стены, узкие окна, тяжёлые дубовые ворота. Архитектура, говорившая: «мы строили это не для красоты, а чтобы пересидеть осаду, голод и чуму». Брат-привратник — тот самый Мартин — оказался круглолицым мужчиной лет сорока, с тонзурой, которая на его макушке смотрелась как проплешина на колене. Он выслушал меня, кивнул и повёл внутрь, попутно расспрашивая — негромко, спокойно, без того подозрения, которое я привык видеть в глазах односельчан. — Пишешь? — спросил он. — Да. — Латынь? — Да. Он остановился и посмотрел на меня. Впервые — с интересом. — Сейчас проверим. Мы пришли в скрипторий — длинную комнату с высокими окнами, выходящими во внутренний двор. Вдоль стен стояли конторки — наклонные столы для письма, — а на полках лежали книги. Настоящие книги. В кожаных переплётах, с металлическими застёжками, толстые и пахнущие пергаментом и временем. Я невольно замедлил шаг. Книги. Мои первые книги за восемнадцать лет. На бересте много не напишешь. А здесь — Псалтырь, Евангелие, жития святых, какие-то хозяйственные книги… Я провёл пальцем по корешку. Шершавая кожа. Холодная. Настоящая. Брат Мартин положил передо мной лист пергамента — не целый, обрезок, — и подвинул чернильницу. — Пиши: «Beatus vir qui non abiit in consilio impiorum…» Первый псалом. Я обмакнул перо — гусиное, плохо очиненное, но вполне рабочее — и начал писать. Почерк у меня был… скажем так, не каллиграфический. В прошлой жизни я не писал от руки почти ничего, кроме паролей на стикерах. Но латинский алфавит я знал, и знал, как строить буквы. Этого хватило. Брат Мартин взял лист, посмотрел. Поднёс к свету. Повернул. Снова посмотрел. — Пишешь как варвар, — сказал он наконец. — Но буквы знаешь. И слова правильные. Склада не хватает — рука не поставлена. Но это можно исправить. Будешь переписывать по образцу — Псалтырь. Жалованье: миска похлёбки утром и вечером, койка в общей келье, одна свеча на три дня. Я кивнул. В прошлой жизни я зарабатывал шестьдесят тысяч долларов в год как системный аналитик. Теперь моя зарплата — миска похлёбки и одна треть свечи. Прогресс, мать его.

***

Первая неделя была самой трудной. Не физически — физически я был крепким восемнадцатилетним парнем, закалённым крестьянским трудом. Психологически. Я должен был не просто работать — я должен был вписаться. Перестать быть чудаком, знахарем, странным. Стать просто одним из братьев. Ну, или хотя бы одним из послушников. Это требовало постоянного самоконтроля. «Не говори о микробах. Не говори о бактериях. Не говори о том, что Земля круглая. Не говори о том, что солнце не вращается вокруг Земли. Не используй арабские цифры — здесь их не знают. Не упоминай Америку. Не упоминай Китай — ты не должен знать, что он существует. Не цитируй Монти Пайтон. Тем более не цитируй «Звёздные войны».» Каждое слово — через фильтр. Каждая фраза — проверка на совместимость с X веком. Я жил в режиме перманентного «Теста Тьюринга для Средневековья» — и это выматывало сильнее, чем работа в поле. Но я справлялся. Переписка Псалтыри оказалась медитативным занятием. Рука привыкала к перу; глаз привыкал к минускулу; мозг привыкал к ритму. Образец за образцом, строка за строкой. Beatus vir. Domine, ne in furore. Miserere mei, Deus. Слова, которые я помнил смутно — как музыку, которую слышал в детстве, — теперь обретали плоть под моей рукой. Через неделю брат Мартин сказал, что у меня «почти прилично получается». Это была высшая похвала, которую он мог выдавить.

***

Монахи делились на три категории. Первая — старые. Те, кто были здесь всегда и будут здесь всегда. Брат Августин, сухой как щепка, с тихим голосом и безупречным минускулом; он работал молча, часами, и от него исходило странное, умиротворяющее спокойствие. Брат Павел — его полная противоположность: краснолицый, громогласный, ненавидевший всё новое, включая меня. Брат-келарь, ведавший припасами, — безымянный в моей памяти, но запомнившийся тем, что считал всё на римских цифрах и постоянно ошибался. Вторая — молодые послушники. Мои ровесники, пришедшие сюда по разным причинам: кто — от бедности, кто — от набожности, кто — потому что третьему сыну лорда не светило наследство. Они держались стайкой и смотрели на меня с любопытством, смешанным с настороженностью. Я был чужаком — не из их деревень, не из их мира. Третья — брат Лука. Он заслуживает отдельного упоминания. Лука был поваром. Не писцом, не богословом — просто поваром. Здоровенный детина лет двадцати пяти, с руками-лопатами и улыбкой, которая делала его лицо на удивление детским. Готовил он отвратительно — монастырская похлёбка была его коронным блюдом, и она была ужасна, — но при этом он был единственным человеком в этом месте, кто не пытался выяснить, «что я такое». Он просто принял меня. — Ты смешной, — сказал он на третий день, когда я помогал ему на кухне (дополнительная работа в обмен на дополнительную миску). — Говоришь как учёный, а работаешь как крестьянин. Откуда ты такой? — Издалека. — Ясно. — Он помешал варево. — Ну, издалека так издалека. Главное, что руки не из задницы. Это было… неожиданно. За восемнадцать лет у меня не было друга — если не считать Брата, который был скорее обязанностью, чем другом, и уж точно не был человеком, с которым можно поговорить. А Лука — он просто был рядом. Молчал, когда я хотел молчать. Болтал, когда я мог слушать. И никогда — ни разу — не смотрел на меня как на «странного». Я не мог ответить ему полной честностью. Не мог рассказать о реинкарнации, о XXI веке, о будущем. Но я мог быть благодарным. И я был.

***

На второй неделе случилось небольшое, но важное событие. Брат-келарь, подсчитывая запасы зерна, в очередной раз запутался в римских цифрах. У него выходило, что зерна должно хватить на три месяца, хотя по факту его оставалось на месяц. Я наблюдал за этим мучением минут десять, а потом не выдержал. — Можно я попробую по-другому? Он уставился на меня. — Что значит «по-другому»? Я взял уголёк и нарисовал на доске таблицу. Колонка «приход», колонка «расход», колонка «остаток». В каждой колонке — не римские цифры, а арабские. 1, 2, 3… То есть, строго говоря, индийские, но здесь об этом не знали. Я записал числа быстро, столбиком вычел расход из прихода и подвёл итог. Брат-келарь смотрел на таблицу минуту. Потом ещё минуту. Потом перевёл взгляд на меня. — Что это за знаки? — Цифры, — сказал я. — Их придумали… — я осёкся. «Арабы» было бы неправильным ответом — слишком далеко, слишком подозрительно. — …учёные люди в жарких странах. С ними считать быстрее. — Быстрее, — повторил он, как будто пробуя слово на вкус. — Быстрее, чем XLIV минус XXVII? — Гораздо быстрее. Он хмыкнул. На следующий день таблица в кладовой была переписана арабскими цифрами. Через неделю ими пользовались все, кто имел дело с учётом. Монахи, может, и не любили новшеств, но точный подсчёт зерна они любили больше. Это был мой первый вклад в монастырь — помимо переписки Псалтыри. И я чувствовал странную, почти забытую гордость. Прокачка Academics: +5 XP. Шучу. Никаких очков опыта. Только молчаливое уважение брата-келаря и на одну ошибку меньше в учёте зерна. Но по меркам X века — неплохо.

***

На третьей неделе я попал в больницу. Не как пациент — как помощник. В монастыре была небольшая больница, куда приносили больных из поселения, и брат-лекарь — сутулый старик по имени брат Кадмон — обнаружил во мне неожиданные познания в медицине. Случилось это так. Принесли ребёнка с лихорадкой — мальчик лет пяти, горел, метался, мать плакала. Брат Кадмон поставил диагноз: «воля Божья», и начал молиться. Я стоял рядом и кусал губу. — Кора ивы, — сказал я тихо. Брат Кадмон повернулся. — Что? — Кора ивы. Отвар. Снижает жар. — Я помедлил. — Мне мать рассказывала. Травница. Это была ложь — моя мать не была травницей, а мои знания о салициловой кислоте имели источником курс органической химии, прослушанный в прошлой жизни. Но ссылаться на «мою прошлую жизнь» было рискованно. Брат Кадмон нахмурился. Потом пожал плечами. — Хуже не будет. Хуже не стало. Через день ребёнок выздоровел — возможно, сам по себе, возможно, благодаря отвару. Но брат Кадмон запомнил. И с тех пор, когда приносили больного, он иногда обращался ко мне: «Что там твоя мать-травница говорила?» Я рассказывал. Не всё, что знал, — мои знания о микробиологии и антибиотиках были здесь бесполезны и опасны. Но базовые вещи: отвар коры ивы от жара, мёд на раны (слабый антисептик), чистая вода вместо грязной (профилактика инфекций), изоляция больных (карантин). Элементарные вещи, которые любой человек XXI века знает со школы, — но которые здесь были откровением. Это не была магия. Это не была Дисциплина. Это были просто знания. Но понемногу, незаметно, они работали. Прокачка Medicine: +10 XP. Ладно, ладно. Просто меньше людей умирает от того, от чего умирать не обязательно. Хотя это, если подумать, больше, чем любые очки опыта.

***

На исходе первого месяца я впервые увидел смерть. Не смерть вообще — смерть вообще я видел и раньше: старики в деревне умирали, младенцы умирали, однажды волки задрали соседскую корову. Но то была смерть естественная, смерть-как-часть-жизни. А это была казнь. На рыночной площади соорудили виселицу — две балки на столбах, перекладина, верёвка. Вора поймали в соседней деревне: украл мешок зерна у купца. Доказательства были неопровержимы — мешок нашли у него в доме. Семья голодала. Это не считалось смягчающим обстоятельством. Я пошёл посмотреть. Не из любопытства — из потребности понять. Понять этот мир. Понять, как здесь работают правила. Понять, во что я ввязался. Это была ошибка. Приговорённого вывели на площадь. Молодой парень — может, на пару лет старше меня. Грязный, избитый, в разодранной рубахе. Он шёл, спотыкаясь, и двое стражников держали его под руки — не столько чтобы не убежал, сколько чтобы не упал. Капеллан — не из нашего монастыря, какой-то приезжий — читал отходную молитву. Его голос был монотонным, почти скучающим. Он делал эту работу не в первый раз. Парень плакал. Беззвучно. По лицу текли слёзы, смешиваясь с грязью. Он смотрел на толпу — не в поисках сочувствия (сочувствия не было), а просто… смотрел. Как будто пытался запомнить лица людей, которые пришли посмотреть на его смерть. Ему надели петлю. Телега — на которой он стоял — дёрнулась и отъехала. Тело упало. Верёвка натянулась. Раздался хруст. Не как в кино — в кино вешают тихо. В реальности, когда ломается шея, звук слышен. И он остаётся с тобой. Звук. Парень дёрнулся несколько раз — рефлексы, — и затих. Тело медленно вращалось на верёвке. Толпа начала расходиться. Женщина рядом со мной сказала: «Поделом вору», и пошла покупать яйца. Человек умер у меня на глазах. Реальный человек. За мешок зерна. И это было нормально. Меня затошнило. Я отошёл за угол и меня вырвало — в канаву, которая и так была полна нечистот. Символично, наверное. Всю обратную дорогу до монастыря я молчал. Лука, увидев моё лицо, ничего не спросил — просто налил мне миску похлёбки и сел рядом. Мы ели молча. Это была, наверное, лучшая реакция, которую он мог выбрать. Мысленная заметка: если бы здесь была система морали, я бы потерял очки Humanity за пассивное наблюдение. Но системы нет. И очков нет. И Humanity — это просто слово. Или нет?

***

Ночью я не мог уснуть. Лежал на жёсткой койке, смотрел в потолок — тёмные балки, паутина в углах, — и думал. Не о казни — о казни думать было слишком больно. О себе. О том, что я здесь делаю. О том, правильно ли это. Не в моральном смысле — в практическом. Уйти? Куда? В любой другой город — та же грязь, та же жестокость, та же бессмысленная смерть за мешок зерна. Вернуться в Нигде? Это было бы признанием поражения. Я не мог туда вернуться. Значит, оставаться. Значит, строить жизнь здесь. Значит, использовать свои знания — те немногие, что применимы, — чтобы сделать эту жизнь чуть более сносной. Не изменить мир — я не настолько наивен. Просто… выжить. И, может быть, помочь выжить ещё кому-нибудь. Я сел на койке. Спать всё равно не получалось. Накинул рубаху и пошёл в скрипторий.

***

Скрипторий ночью был другим. Днём он был рабочим местом — со скрипом перьев, с бормотанием писцов, с запахом чернил и пота. Ночью он был храмом тишины. Свечи не горели; только луна бросала через высокие окна бледные прямоугольники света на каменный пол. Книги на полках молчали — сотни лет человеческой мысли, запертые в кожаных переплётах. Я сел за свою конторку. Зажёг огарок свечи — тот самый, один на три дня, — и раскрыл Псалтырь. Не для работы. Просто чтобы посмотреть. Провести пальцем по строчкам. Почувствовать текстуру пергамента. И в этот момент я его ощутил. Взгляд. Слабый, едва уловимый — как тёплое пятно на затылке. Как будто кто-то стоял позади меня и смотрел. Без звука, без дыхания, без движения — просто смотрел. Я замер. Медленно — очень медленно — обернулся. Никого. Скрипторий был пуст. Лунный свет лежал на полу ровными квадратами. Тени в углах были просто тенями. Дверь была закрыта. Ни сквозняка, ни мыши, ни скрипа половиц. Тишина. Полная, абсолютная, плотная тишина. Я выдохнул. Заставил себя рассмеяться — негромко, но достаточно, чтобы нарушить эту тишину. — Паранойя, — сказал я вслух. Сам факт того, что я говорю вслух с самим собой в пустом скриптории, не добавлял мне душевного здоровья. Но это помогало. Я был в чужом городе. В чужом времени. Среди чужих людей. Я только что видел казнь. Я не спал вторые сутки. У меня не было друзей, не было защиты, не было плана на случай, если что-то пойдёт не так. Конечно, я параноик. Это нормально. Это даже рационально. Я затушил свечу. Вернулся в келью. Лёг. Сон не шёл ещё долго. Но на этот раз — по другой причине. Я не мог отделаться от мысли, что этот «взгляд» был мне знаком. Что я уже чувствовал что-то подобное. На лесной дороге. По пути с ярмарки. Тогда, как и сейчас, я обернулся — и никого не увидел. Совпадение? Разумеется. А что ещё? Я закрыл глаза. Где-то в темноте за окном ухнула сова. Скрипнула половица — старая, рассохшаяся. Где-то далеко, на границе слышимости, ветер тронул кроны деревьев. Тишина. Город спал. И вместе с ним засыпал я — восемнадцатилетний мальчишка из Нигде, затерянный в X веке, без магии и без меча. С одной серебряной монетой на шее. Оглядываясь назад: я часто вспоминаю тот вечер в скриптории. Я сидел при свече, окружённый стопками пергамента, и после казни, после тошноты, после долгих часов без сна — я чувствовал почти счастье. У меня была работа. У меня был угол. У меня была миска похлёбки. Это было жалкое существование по меркам XXI века — но по меркам X века я был в порядке. И впервые за восемнадцать лет во мне теплилась надежда. Надежда, что я справлюсь. Что я построю жизнь в этом грязном, жестоком, но — моём — мире. Я не знал тогда, что за мной действительно наблюдают. Что я прошёл первый тест — и провалил его. Что никакой «спокойной жизни в монастыре» не было в меню. Но это я понял позже.

***

Прошёл ещё месяц. Зима уступила весне — грязь сменилась слякотью, слякоть — зелёной травой. В монастыре кипела работа: посевы, ремонт крыши, Пасха. Я освоился настолько, что иногда забывал о своём происхождении — просто работал, ел, спал, разговаривал с Лукой. Именно в такой обычный день — солнечный, тёплый, пахнущий свежей травой, — брат Августин был найден мёртвым. Его обнаружил брат Павел. Августин сидел за своей конторкой в скриптории — в той же позе, в какой работал всегда, — но перо выпало из пальцев, а голова склонилась набок. Псалтырь перед ним был раскрыт на сорок девятом псалме. «Deus deorum Dominus locutus est…» Бог богов, Господь, заговорил. Но Августин уже не слушал. Меня позвали, потому что за последние недели я приобрёл репутацию человека, который «разбирается в телесных недугах». Я вошёл в скрипторий, ещё не зная, что увижу. Августин был мёртв — это было ясно с первого взгляда. Кожа серая, губы синие, глаза открыты. Но не это остановило меня на пороге. Он улыбался. Мёртвый человек, сидящий за столом в скриптории, с пером, выпавшим из руки, — и с улыбкой на лице. Спокойной, почти блаженной. Как будто в момент смерти он увидел что-то прекрасное. Или что-то, что заставило его забыть о страхе. Я подошёл ближе. Осмотрел тело — насколько позволили познания. Ядов не было — по крайней мере, известных мне. Следов насилия — ни синяков, ни ран. Кровь не текла. Сердце просто остановилось. Человек перестал жить — и улыбнулся напоследок. — Сердце, — сказал брат Кадмон, стоявший рядом. — Бывает. Он был стар. Августину было, может, пятьдесят пять. По меркам X века — да, стар. По меркам XXI века — средний возраст, ещё жить и жить. Но не в этом мире. Не сейчас. Я закрыл ему глаза. Опустил веки — осторожно, как делал когда-то матери, когда боялся, что она уже не проснётся. Кожа была холодной. Холоднее, чем должна быть у человека, умершего несколько часов назад? Я не был уверен. Я не был врачом. Я просто был парнем, который знал о салициловой кислоте. Монахи шептались. «Проклятие», — сказал кто-то. «Знак», — сказал другой. Брат Павел мрачно молчал и смотрел на меня с выражением, которое мне не понравилось, — как будто я имел к этому какое-то отношение. Я не имел. По крайней мере, я так думал. Августина похоронили за монастырской стеной. Капеллан прочёл молитву. Земля была влажной и пахла весной. Я стоял у края могилы и думал о том, что завтра снова сяду за конторку. Рядом с той, за которой сидел Августин. На которой ещё, наверное, остались капли чернил с его последнего пера. Жизнь продолжалась. Так мне тогда казалось. Я не помню, чтобы я тогда заметил две крошечные ранки за его ухом. Они были — я уверен, что они были, — но мой мозг, ещё не готовый принять реальность, просто стёр их. Как шум. Как помеху. Как глюк в матрице, на который не обращаешь внимания. Но подсознание — оно заметило. И записало. Оно всегда записывает.
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник