Глава 8: Трещина в золоте
10 июля 2026 г., 10:09
Утро пришло тихо.
Не так, как приходят утра в дни, когда что-то должно случиться – без предчувствия, без тревоги, без той особой натянутости воздуха, которую чувствуешь кожей ещё до того, как откроешь глаза. Просто свет лёг на подоконник, птица где-то в саду произнесла одну ноту и замолчала, и Авалон проснулся с ощущением, что сегодня – особенный день, хотя не мог бы объяснить почему.
Палладиум спал рядом, это само по себе уже было чудом, к которому Авалон так и не привык – и, пожалуй, не хотел привыкать. Джин лежал на боку, лицом к нему, волосы рассыпались по подушке золотой рекой, и во сне черты его лица разгладились, стали мягче, моложе. Исчезла та едва уловимая настороженность, которая даже в самые спокойные дни жила где-то в уголках его глаз, в чуть напряжённых плечах, в том, как он иногда замирал посреди разговора – словно ждал, что что-то изменится, что покой окажется ненастоящим.
Во сне этого не было. Во сне Палладиум просто... был. Без слоёв. Без защиты.
Авалон смотрел на него долго – дольше, чем позволяло приличие, но кто здесь считал. Потом осторожно, стараясь не потревожить, поднялся и вышел на балкон. Персия просыпалась внизу: первые голоса на рынке, запах свежего хлеба откуда-то из дворцовых кухонь, далёкий звон – то ли колокол, то ли металл о металл в кузнечном квартале. Небо было ещё бледным, почти белым у горизонта, и только в зените сохранялась та глубокая синева, которая бывает лишь в самые первые минуты рассвета.
Авалон облокотился на перила и думал, на самом деле он думал об этом уже давно. Не один день, не одну неделю – с того самого момента, когда Палладиум впервые рассказал ему о хозяйке. Не сразу, не в первую ночь – тогда джин говорил только о самом поверхностном, о том, что можно было произнести вслух без того, чтобы голос сломался. Но потом, постепенно, слой за слоем, как снимают старые повязки с незаживших ран – осторожно, зная, что будет больно, но понимая, что иначе не исцелиться – Палладиум рассказывал.
О хозяйке Авалон узнал на третьей неделе, это случилось вечером, когда они сидели у фонтана в малом саду – том самом, куда Авалон приходил думать и куда теперь всё чаще приходили вдвоём. Палладиум тогда был тихим весь день, тише обычного, и Авалон не спрашивал – просто был рядом, читал вслух что-то из астрономических трактатов, иногда переводил взгляд на джина и снова возвращался к тексту. И вдруг Палладиум сказал – без предупреждения, в паузу между двумя абзацами:
– Была одна хозяйка. Давно. Я не помню точно когда.
Авалон ничего не сказав, закрыл книгу.
– Она была красивой, – продолжал Палладиум, глядя на воду фонтана. – Очень красивой, и она ненавидела это – что кто-то рядом может быть красивее неё. – джин перевёл дыхание. – Она сказала, что красота – это не дар, это оружие, и если оружие не принадлежит ей, то оно должно работать на неё иначе.
Шах слушал, не двигаясь, боясь даже вздохнуть.
– Она не загадала желание, – сказал Палладиум тихо. – Она отдала приказ. Джины не могут отказать хозяину в приказе, если тот не оформлен как желание – это другое правило, старое. Она приказала мне... – он остановился, тяжело сглотнув. – Отдаваться каждому, кто попросит, без моего желания, без права отказать.
Тишина упала между ними как камень в воду.
– Это длилось долго, – сказал Палладиум ещё тише. – Я не знаю сколько, потом она умерла, и лампа перешла к другому, и тот другой не знал о приказе – или знал и не пользовался. Но приказ остался, и он всё ещё здесь. – Он коснулся груди – лёгким движением, почти неосознанным. – Как шрам, который не болит, пока не надавишь.
Авалон тогда не сказал ничего, встал, подошёл к Палладиуму, сел рядом – так близко, что их плечи касались – и просто положил руку поверх его руки. Не сжал, просто положил, и они сидели так до темноты.
С того вечера Авалон думал об этом каждый день.
Он думал об этом, когда смотрел, как Палладиум смеётся над чем-то в книге – смеётся по-настоящему, запрокинув голову, прикрывая рот ладонью, словно ещё не совсем привык к тому, что смеяться здесь можно. Думал об этом, когда видел, как джин замирает при резком звуке – инстинктивно, на долю секунды, прежде чем понять, что бояться нечего. Думал об этом ночью, когда Палладиум спал рядом и во сне иногда вздрагивал – и Авалон тихо клал руку ему на плечо, и дрожь прекращалась.
Приказ всё ещё был в нём, как цепь, которую не видно, но которая есть. И Авалон знал, что у него осталось два желания.
Он знал, что мог бы потратить их на что угодно. На процветание страны, на победу в давнем пограничном споре, или здоровье – своё или чужое. На любую из тех вещей, ради которых правители веками искали лампы с джинами, платили за них жизнями и царствами.
Но с того вечера у фонтана он знал, на что потратит второе желание, и сегодня – он не мог объяснить почему именно сегодня, просто знал – был тот день.
Палладиум проснулся, когда солнце уже поднялось достаточно, чтобы лечь полосой света через постель. Он лежал несколько секунд неподвижно – Авалон успел вернуться с балкона и наблюдал – а потом повернул голову и нашёл его взглядом.
– Ты давно встал? – спросил джин. Голос со сна был чуть хрипловатым, мягким.
– Недавно, – солгал Авалон.
Палладиум смотрел на него. Потом медленно сел, убирая волосы с лица – привычный жест, который Авалон мог бы нарисовать по памяти с закрытыми глазами.
– Ты о чём-то думаешь, – сказал джин. Не вопрос.
– Всегда о чём-то думаю.
– Нет. – Палладиум качнул головой. – Сейчас иначе. У тебя другое лицо.
Авалон помолчал, потом встал, подошёл к столу у окна, где с вечера стояла лампа – он всегда держал её здесь, не прятал, не убирал в сундук, как делали многие хозяева, – и взял её в руки. Металл был тёплым. Всегда тёплым.
– Я хочу потратить второе желание, – сказал он.
Тишина. Палладиум не двигался. Авалон чувствовал его взгляд – острый, внимательный, с той самой привычной настороженностью, которая никогда не уходила полностью.
– Хорошо, – произнёс джин наконец. Ровно. Профессионально. – Называй.
– Я хочу отменить приказ, – сказал Авалон.
Тишина легла на мгновение, прежде чем разбиться тихим голосом джина.
– Какой приказ? – спросил Палладиум – и в голосе его что-то дрогнуло, самую малость, почти неслышно.
– Тот, что она оставила в тебе. – Авалон повернулся к нему. – Я хочу, чтобы ты сам распоряжался собой, своим телом, своим выбором. Чтобы никто — ни живой, ни мёртвый, ни то желание, или приказ, что было загадано давным-давно — не мог больше отнять у тебя это право. – Он помолчал. – Это моё второе желание.
Палладиум смотрел на него. Долго. Очень долго – так долго, что Авалон начал слышать собственное сердцебиение.
– Ты... – начал джин и остановился, и попробовал снова: – Ты тратишь желание на это...
– Да.
– На меня.
– Да.
– Не на страну. Не на себя. – В голосе Палладиума было что-то странное – не обвинение, не вопрос, что-то, чему Авалон не мог сразу подобрать название. – На меня.
– Палладиум, – сказал Авалон тихо. – Ты слышал меня. Это моё желание. Ты можешь его исполнить?
– Могу, – произнёс джин спустя кажется вечность. Голос был странным – тихим, почти осторожным, как будто он боялся, что слово рассыплется, если произнести его слишком громко. – Это... это возможно. Желание хозяина сильнее старого приказа, если ты этого хочешь...
– Я этого хочу.
Палладиум не двигался.
Авалон подошел к кровати, опускаясь джином на колени – так, чтобы смотреть снизу вверх, а не сверху вниз – и положил лампу на колени джину. Осторожно. Как кладут что-то, что принадлежит другому.
– И третье желание, – продолжил он тихо, – я хочу потратить на то, чтобы ты был свободен. По-настоящему. Не привязан к лампе, не привязан ко мне, не обязан оставаться здесь ни единой секунды дольше, чем сам захочешь. – шах посмотрел Палладиуму в глаза – в эти невозможные глаза цвета глубокой воды, в которых сейчас было что-то такое, чему Авалон не мог подобрать названия. – Если ты захочешь уйти – уйдёшь. Если захочешь остаться – останешься. Но это будет твой выбор. Только твой.
Тишина была такой плотной, что казалось – её можно потрогать руками.
– Авалон, – сказал Палладиум наконец. Голос – тот самый, что умел быть ровным и безэмоциональным – сейчас был другим. Что-то в нём надломилось, совсем чуть-чуть, как трещина в фарфоре – её почти не видно, но она есть. – Ты тратишь оба оставшихся желания на меня.
– Да.
– Ты мог бы загадать что угодно. Власть. Бессмертие. Богатство.
– У меня достаточно власти, – сказал Авалон спокойно. – Богатства тоже. А бессмертие... – он чуть качнул головой, – ...бессмертие без тебя рядом меня не интересует.
Палладиум смотрел на него, и Авалон видел – видел, как что-то в джине борется. Что-то старое, въевшееся за века: недоверие, привычка ждать подвоха, рефлекс закрываться прежде, чем тебя успеют ударить. Это что-то говорило ему: не верь, это ловушка, так не бывает, никто не делает этого просто так.
А что-то другое – новое, хрупкое, выросшее за эти недели в тепле и тишине – говорило иначе.
– Ты уверен? – спросил Палладиум тихо.
– Абсолютно, – ответил Авалон.
Он произнёс желание вслух – оба, одно за другим, чётко и без колебаний.
Воздух в комнате изменился. Не резко, не драматично – просто стал другим, как меняется воздух перед дождём: чуть тяжелее, чуть насыщеннее, с привкусом чего-то древнего и живого.
Лампа отреагировала не сразу.
Сначала – тепло. Металл под пальцами Палладиума стал горячее, потом ещё горячее, и джин почувствовал что-то странное внутри себя – как будто что-то, что было туго затянуто много лет, начало медленно отпускать. Не больно. Совсем не больно – скорее как выдох после слишком долгого задержанного дыхания.
Потом лампа начала светиться.
Не ярко – мягко, изнутри, тем же золотым светом, что иногда проглядывал сквозь потемневший металл. Свет пульсировал, как сердцебиение, и с каждым пульсом что-то в Палладиуме менялось. То желание – то давнее, жестокое, вплетённое в самую суть его существования – уходило. Медленно, как уходит боль, к которой привык настолько, что перестал её замечать: сначала понимаешь, что она была, потом – что её больше нет.
А потом лампа треснула.
Не взорвалась, не рассыпалась в пыль, просто – треснула, тихо и почти красиво: трещина пошла от носика к ручке, тонкая, как волос, и из неё полился свет – тот же золотой, тёплый, живой. Как будто что-то, что слишком долго было заперто внутри, наконец нашло выход.
Палладиум смотрел на трещину, и почувствовал, как что-то внутри него – что-то очень старое и очень усталое – наконец отпустило.
Авалон не сразу понял, что видит – потому что никогда раньше не видел Палладиума таким. Не в те первые дни, когда тот был настороженным и закрытым. Не в ночи, когда рассказывал о прошлом – тихо, ровно, с тщательно выстроенной дистанцией между словами и чувствами. Не в светлые дни, когда смеялся и был почти – почти – беззаботным.
Сейчас на лице джина не было ничего, кроме растерянности. Чистой, незащищённой, абсолютной растерянности человека, которому только что сказали что-то, во что он не умеет поверить.
Слёзы пришли неожиданно. Он не плакал давно, не потому что разучился – просто научился не давать им выхода, потому что слёзы перед хозяевами были слабостью, а слабость была опасна. Но сейчас они пришли сами, без разрешения, и Палладиум не успел их остановить – первая слеза скатилась по щеке прежде, чем он понял, что происходит.
За ней – вторая.
Он не вытирал их. Просто сидел и смотрел на треснувшую лампу в своих руках, и чувствовал, как плачет – тихо, почти беззвучно, – и не мог понять, от чего именно. От облегчения, от страха, от того, что свобода – настоящая, не обещанная, а случившаяся – оказалась такой оглушительной, что он не знал, что с ней делать.
Авалон поднялся с колен, опустился рядом с Палладиумом на край постели – осторожно, не торопясь – и поднял руку. Провёл большим пальцем по щеке джина, собирая слезу. Потом вторую. Не говорил ничего – просто был рядом, тёплый и тихий, как всегда.
– Авалон, – выдохнул Палладиум.
– Я здесь.
– Я... – он остановился. Слова не шли – не потому что их не было, а потому что их было слишком много, и они толпились, мешали друг другу, и ни одно не казалось достаточным. – Я не знаю, что теперь делать.
– Не нужно ничего делать, – сказал Авалон тихо. – Не сейчас.
– Я свободен.
– Да.
– По-настоящему.
– По-настоящему.
Палладиум закрыл глаза. Почувствовал, как Авалон осторожно убирает лампу из его рук – кладёт её на ковер – и как его рука и как его рука возвращается, накрывает руки джина своей. Тёплая. Твёрдая. Надёжная.
– Ты сказал, – начал Палладиум, не открывая глаз, – что если я захочу уйти...
– Уйдёшь, – подтвердил Авалон. Голос ровный. Без дрожи. Но Палладиум слышал в нём что-то – что-то, что Авалон не говорил вслух, но что было там, между словами. – Я не буду держать тебя. Никогда.
– А если останусь?
Пауза.
– Тогда я буду очень рад.
Палладиум открыл глаза, взглянул на Авалона – на это лицо, которое он выучил за эти пол года так же хорошо, как выучивал звёздные карты: каждую черту, каждую складку у глаз, когда тот смеётся, каждую линию, которая появляется между бровями, когда он думает о чём-то сложном. Лицо человека, который ни разу – ни единого раза – не посмотрел на него как на вещь.
– Я уже выбрал, – сказал Палладиум тихо, Авалон смотрел на него. – Остаюсь с тобой.
Авалон не ответил словами, он просто поднял руку и убрал прядь волос с лица Палладиума – ту самую, что всегда падала на щеку и которую джин никогда не убирал сам, – и заправил её за острое ухо. Медленно. Бережно. Как убирают что-то драгоценное на место. Потом наклонился и поцеловал его в лоб, а Палладиум прикрыл глаза.
Почувствовал тепло его губ – лёгкое, невесомое – и что-то внутри него, что всё ещё дрожало от только что случившегося, начало успокаиваться. Медленно. Как успокаивается море после шторма – не сразу, но неотвратимо.
– Ты плачешь, – сказал Авалон тихо, не отстраняясь.
– Знаю.
– Это нормально.
– Я знаю, – повторил Палладиум. – Просто... непривычно.
Авалон убрал ещё одну слезу – большим пальцем, осторожно – и Палладиум поймал его руку. Не отпустил, просто держал, прижав к своей щеке, и чувствовал тепло его ладони.
– Авалон.
– Да?
– Мне страшно.
– Я знаю.
– Свободы. – Палладиум открыл глаза. – Мне страшно от свободы. Я не знаю, как с ней... я никогда не умел выбирать для себя. Только исполнять. Только отдавать. – Голос не дрожал – он научился держать голос, – но в глазах было что-то обнажённое, незащищённое. – А теперь ты говоришь, что я могу всё. И я не знаю, что это значит.
Авалон смотрел на него долго, потом медленно подсел ближе, притянув Палладиума за руку – тот поддался, почти не заметив как, – и обнял его. Просто обнял: руки вокруг плеч, подбородок на макушке, тепло и тишина.
– Это значит, – сказал он тихо, – что теперь ты учишься. Не торопясь. – замолчал на мгновение. – Я никуда не тороплюсь.
Палладиум сидел в его объятиях и не двигался. Потом медленно – очень медленно – прижался ближе. Лоб к плечу. Руки, которые не знали сначала, куда деться, нашли наконец место – легли на спину Авалона, осторожно, как будто проверяя, можно ли.
Можно было.
– Я не умею быть свободным, – сказал он в плечо Авалона.
– Научишься, – ответил тот. – Я помогу.
День прошёл тихо.
Не в смысле пустоты – в смысле той особой тишины, которая бывает после чего-то важного, когда слова уже сказаны и теперь нужно просто быть. Они не выходили из покоев до полудня. Сидели у окна, пили чай – Авалон читал вслух, Палладиум слушал, иногда закрывая глаза, и на лице его было выражение, которое Авалон мысленно назвал для себя «после бури»: усталость, но лёгкая, как после долгого сна, и что-то ещё – что-то новое, что он не мог сразу назвать. Потом Палладиум сам взял книгу и читал – Авалон смотрел на него и думал, что никогда не устанет смотреть.
К вечеру они вышли в сад.
Лампа осталась на столе – с трещиной, светящейся изнутри, тихой. Авалон оглянулся на неё перед тем, как закрыть дверь, и подумал, что она похожа на что-то отслужившее своё – не сломанное, а завершённое. Как кокон, из которого уже вышли.
В саду было прохладно – солнце клонилось к закату, и длинные тени финиковых пальм ложились на дорожки косыми полосами. Палладиум шёл рядом, и Авалон заметил, что тот идёт иначе, чем обычно – чуть свободнее, чуть легче, как будто что-то, что раньше тянуло вниз, больше не тянет.
– О чём ты думаешь? – спросил Авалон.
Палладиум помолчал.
– О том, что я не знаю, что значит быть свободным, – сказал он наконец. – Я всегда знал, что значит быть связанным. Это понятно. Это имеет форму. А свобода... – Он остановился у фонтана, провёл пальцем по воде. – Это как стоять на краю и не знать, что за ним.
– Страшно?
– Немного. – Пауза. – Но ты рядом.
Авалон остановился рядом с ним, они стояли у фонтана – так же, как в тот вечер, когда Палладиум рассказал о хозяйке, – и вода журчала между ними и тишиной.
– Я буду рядом, – сказал Авалон. – Столько, сколько захочешь.
Палладиум повернулся к нему. Смотрел долго – с тем выражением, которое Авалон научился читать: не недоверие, нет, уже давно не недоверие, а что-то более тонкое – удивление. Тихое, повторяющееся удивление человека, который каждый раз, когда ему говорят что-то хорошее, немного изумляется, что это правда.
– Авалон, – сказал джин тихо.
– Да?
– Можно я...
Он не договорил, вместо этого – сделал шаг вперёд, поднялся на цыпочки – чуть-чуть, Авалон был немного выше – и прижался губами к его. Медленно. С намерением. Как что-то, что он решил сделать и сделал.
Авалон не двигался, Палладиум отстранился – совсем немного, на расстояние дыхания – и посмотрел на него снизу вверх. В глазах было что-то уязвимое и одновременно – впервые – что-то твёрдое. Как будто он принял решение и стоит за ним.
– Я хотел, – сказал Палладиум просто. – Не потому что должен, потому что хотел.
Авалон поднял руку и коснулся его лица – ладонью, осторожно, как касаются чего-то, что дорого.
– Я знаю, – сказал он тихо.
Ночь пришла мягко.
Они вернулись в покои, когда первые звёзды появились над садом – Палладиум остановился у порога и смотрел на них долго, и Авалон стоял рядом и не торопил. Потом дух вошёл, и Авалон за ним, и дверь закрылась, и мир снаружи остался снаружи.
Лампа на столе светилась сквозь трещину – тихо, ровно, как ночник. Палладиум подошёл к ней. Взял в руки – осторожно, как берут что-то, с чем прожил долго и не знаешь, как теперь к этому относиться. Провёл пальцем по трещине, свет под пальцем стал чуть ярче, потом снова успокоился.
– Она не болит, – сказал он тихо. – Раньше лампа всегда... тянула. Как нить, привязанная к ребру. Всегда знал, где она, всегда чувствовал. – Палладиум обернулся к шаху. – Сейчас просто... предмет. Красивый старый предмет.
– Можешь оставить её, – сказал Авалон. – Или убрать, или выбросить. Как хочешь.
Палладиум подумав, поставил лампу обратно – не в центр стола, а чуть в сторону, к стене, туда, где стояли книги.
– Пусть будет, – решил он. – Как напоминание. Не о плохом, а о том, что... что можно выйти.
Авалон кивнул и зажёг свечи и оставив духа на пару мгновений, принёс тёплый чай, и они сели на подоконник, плечом к плечу, и смотрели на звёзды. Палладиум знал их все – каждую, по имени, по истории, по тому, что они значили для разных народов в разные века. Авалон слушал и иногда задавал вопросы – не потому что не знал ответов, а потому что любил слушать, как Палладиум говорит о том, что ему нравится.
Когда свечи догорели до половины, Авалон встал и протянул руку, Палладиум посмотрел на неё, потом поднял взгляд на Авалона – на его лицо в полутьме, спокойное и тёплое.
– Ты не должен, – сказал Авалон тихо. – Если не хочешь, мы можем просто спать. Как раньше.
– Я хочу, – сказал Палладиум и взял его руку, и мягко поднялся с подушек.
Бывший джин, а отныне вновь дух пустыни, что мягко толкнул шаха на кровать, а сам остановился у его ног. Звеня украшениями на груди и руках, Палладиум поднял руки, распутывая из золота волос украшение, что с глухим звоном упало на ковер. Он опустив взгляд, позволил верхнему халату соскользнуть с плеч, вместе с тонкой тканью что прикрывала грудь, шурша, они волной опустились к ногам.
Авалон смотрел, и не мог отвести взгляда, понимая что зрелища прекрасней он не видел никогда в своей жизни.
Палладиум продолжил, под шумный вздох шаха, он наклонился к мужчине, его дыхание обжигало губы повелителя, пока руки мягко выпутывали шнурок, которым волосы были подобраны весь день. Чёрным шелком они упали на широкую спину, и прекрасных светлых глазах что-то промелькнуло. Тонкие пальцы запутались в волосах на затылке, а губы нашли друг друга.
Одним, резким, почти звериным движением Авалон опрокинул духа на постель, отрываясь от его губ. Он смотрел на самое прекрасное существо перед собой, и не знал какое греческое божество ему благодарить за этот дар. Шах был готов поменять свою веру, потому что его божество сейчас лежало под ним, и смотрело своими невообразимо прекрасными глазами. Избавившись от оков лампы, Палладиум был самим воплощением пустыни, той самой о которой он читал стихи, и о которой рассказывал сам дух.
Авалон благоговейно провел кончиками пальцев по щеке, спустился по шее к груди, рука мягко нырнула под него, и прижав хрупкое тело к себя, вновь поцеловал. Жадно, несдержанно, опьянённый возможностью коснуться своего божества.
Он чувствовал, как тело Палладиума отзывается на его прикосновения. Каждый жест, каждое движение было наполнено той же страстью, что горела в глазах Палладиума, когда он рассказывал о далеких звездах. Шелк халата шаха скользнул по их телам, обнажая кожу, прохладную под его жаркими пальцами. Авалон ощущал тепло, исходящее от Палладиума, словно от раскаленного песка, и это тепло разливалось по его жилам, пробуждая древние, забытые чувства.
Палладиум издал тихий стон, когда пальцы Авалона исследовали изгибы его тела, касаясь каждого сантиметра с благоговением и нежностью. Он ощущал на себе взгляд повелителя, такой же горячий и требовательный, как полуденное солнце пустыни. Свободная рука Авалона скользнула вниз, исследуя крепкие бедра, потом выше, к мягким складкам, где сливались два тела. Палладиум приподнялся, его грудь коснулась груди Авалона, и он тихо прошептал: «Я твой, Авалон. Всегда был и буду».
В воздухе разлился аромат мускуса и пряностей, смешиваясь с запахом звездной пыли и раскаленного песка, свечи горели низко, почти у самого конца, и свет их был мягким, золотистым – таким, что делал всё вокруг чуть нереальным, чуть похожим на сон. Авалон смягчил порыв, не торопил и не давил. Он спрашивал, каждый раз, тихо, без нажима – можно? и хорошо? и скажи, если что-то не так – и Палладиум каждый раз отвечал, и это было странно, и непривычно, и так невыносимо хорошо, что он не знал, куда деться от этого чувства.
Никто никогда не спрашивал.
Никто никогда не ждал ответа.
Авалон ждал, слушал, останавливался, когда нужно было остановиться, и двигался дальше, когда Палладиум говорил – голосом или руками или просто тем, как придвигался ближе, – что можно.
Это было не то, к чему Палладиум привык.
Это было совсем другое.
Это было – его. Его выбор, его желание, его тело, которое впервые за очень долгое время принадлежало только ему самому – и которое он сам, по своей воле, отдавал этому человеку. Не потому что должен или приказали, а потому что хотел.
Это было оглушительно.
Это было прекрасно.
Они лежали тихо, Палладиум – на груди у Авалона, волосы рассыпаны по подушке, дыхание ровное. Авалон – с рукой в волосах джина, медленно, почти бессознательно перебирая золотые пряди.
– Авалон, – сказал Палладиум тихо.
– Мм?
– Ты потратил оба желания на меня.
– Да.
– Ты мог бы...
– Я знаю, что мог бы, – перебил Авалон мягко. – Я выбрал это.
Палладиум помолчал.
– Почему?
Авалон не ответил сразу, рука в его волосах не останавливалась – медленные, тёплые движения, от висков к затылку, снова и снова.
– Потому что ты – лунный цветок пустыни, – сказал он наконец. – Редкий. Хрупкий на вид. Невероятно живучий на самом деле. – Пауза. – И потому что такие вещи нельзя держать в клетке. Даже в золотой.
Палладиум закрыл глаза, почувствовал, как рука Авалона скользит по его волосам – тихо, ритмично, – и как что-то внутри него, что всё ещё не совсем верило в происходящее, начинает наконец верить.
– Я боялся свободы, – сказал он тихо.
– Знаю.
– Сейчас меньше.
– Хорошо.
– Это из-за тебя.
Авалон ничего не сказал, просто поцеловал его в макушку – легко, тепло – и продолжил перебирать волосы. Палладиум слушал его дыхание, ровное, спокойное, живое.
– Авалон.
– Да?
– Спасибо.
– Не за что.
– За всё, – тихо уточнил Палладиум. – За первое желание. За то, что слушал. За одежду и лошадь и чай и звёзды и... – он остановился, потому что список становился слишком длинным и слова снова кончались. – За то, что ты – ты.
Авалон молчал несколько секунд, а потом сказал – тихо, почти себе под нос:
– Это я должен благодарить тебя.
– За что?
– За то, что остался.
Свечи догорели, комната погрузилась в темноту – мягкую, лунную, пронизанную серебром через открытое окно. Где-то снаружи пела ночная птица, пахло жасмином и тёплым камнем и чем-то ещё – тем неуловимым запахом, который Палладиум теперь навсегда будет связывать с этой комнатой, с этим человеком, с этой ночью.
Он засыпал медленно, чувствовал тепло рядом, руку в своих волосах, ровное дыхание, и думал – последней, уже почти сонной мыслью – что свобода, оказывается, пахнет жасмином. И что выбирать её – не так страшно, когда знаешь, куда идёшь.
За окном Персия спала.
И впервые за очень долгое время – оба спали спокойно.
Примечания:
Иллюстрация к главе: https://pin.it/2cFwLizDj