Двое у моря

PG-13
Завершён
1
автор
Фэндом:
Размер:
124 страницы, 38 813 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

14. Роман

Настройки
Ла-Сьота, октябрь 1927 года Рукопись лежала в ящике стола пять лет. Дмитрий дописал её в двадцать втором — через десять лет после того лета. Дописал на одном дыхании, за три месяца, почти не спал, почти не ел, только стучал по клавишам «Ундервуда» и пил кофе, который Алексей носил ему кружками. Потом поставил точку, перечитал — и убрал в стол. — Почему? — спросил Алексей тогда. — Потому что я не знаю, зачем я это написал. И не знаю, хочу ли, чтобы это кто-то читал. — Ты писал это не для других. Ты писал для себя. — Может быть. Но теперь это существует. И я не знаю, что с этим делать. С тех пор прошло пять лет. Рукопись лежала в столе, и Дмитрий иногда доставал её — перечитывал, правил, снова убирал. Он так и не ответил тому издателю из Парижа, Ивану Сергеевичу Крымову, который написал ему в двадцать первом. Крымов написал ещё дважды — и перестал. Наверное, счёл его мёртвым. Или просто забыл. Но в октябре двадцать седьмого всё изменилось. В тот день с утра шёл дождь — мелкий, затяжной, какой бывает только осенью на юге. Дмитрий сидел на террасе, укрывшись пледом, и читал газету. Алексей возился в погребе с бочками — новое вино как раз начинало бродить, и он пропадал там целыми днями. Мари принесла почту. — Месье, вам письмо. И газета. И ещё что-то — похоже на приглашение. Дмитрий отложил «Фигаро» и взял конверт. Он был тяжёлый, из плотной кремовой бумаги, с вензелем. Обратный адрес — Париж, улица Сен-Жак, издательство «Эмигрантское слово». Почерк незнакомый, но фамилия — Крымов — была подписана размашисто, с росчерком. «Глубокоуважаемый Дмитрий Алексеевич, Прошло шесть лет с тех пор, как я впервые имел смелость написать Вам. Вы не ответили тогда, и я понял Ваше молчание как отказ. Но недавно в Париже, на вечере памяти русских писателей, я имел честь беседовать с неким Михаилом Трубецким. Он упомянул, что Вы завершили роман. Я не знаю, что заставило Вас молчать все эти годы. Возможно, сомнения в качестве текста. Возможно, нежелание ворошить прошлое. Возможно, что-то ещё, о чём я не догадываюсь. Но я пишу Вам снова — в последний раз, — чтобы сказать: русская литература нуждается в Вашем голосе. Мы, изгнанники, потеряли всё. У нас остались только слова. Если Вы написали что-то — дайте нам это прочитать. Я буду ждать ответа. Если ответа не будет — я пойму. Но я должен был попытаться. С глубоким уважением, И. С. Крымов». Дмитрий перечитал письмо дважды и отложил. Михаил. Вот, значит, как. Четыре года прошло с тех пор, как гость пил их вино и просил прощения. И всё это время он, оказывается, помнил. И говорил о нём — с незнакомыми людьми, в Париже, на литературных вечерах. — О чём задумался? Алексей поднялся на террасу — в перепачканной рубашке, с бутылкой молодого вина в руке. Он поставил бутылку на стол и заглянул в лицо Дмитрия. — Опять Крымов? Тот издатель? — Да. Уже в третий раз. Или в четвёртый. — Дмитрий протянул письмо. — Прочитай. Алексей прочитал. Присвистнул. — Михаил, значит, проболтался. — Не проболтался. Рассказал. Это разные вещи. — Ты злишься? — Нет. — Дмитрий помолчал. — Я не злюсь. Я... не знаю. Может быть, это знак. — Какой знак? — Что пора. Алексей сел напротив. Дождь барабанил по навесу. Море за скалами было серым и беспокойным. — Ты хочешь опубликовать? — спросил он. — Я не знаю. Боюсь. — Чего? Дмитрий взял бутылку, которую принёс Алексей, и повертел в руках. — Если это опубликуют, — сказал он, — люди начнут спрашивать. Что правда, что вымысел. Кто эти мальчики. Братья Трубецкие — они живы, у них семьи. Константин мёртв, но у него остался отец. Ты — ты тоже там, в тексте. Под другим именем, но любой, кто знал нас тогда, узнает. — Мы обсуждали это. Ты изменил имена. — Имена — да. Но не суть. — Суть — это то, что случилось. От этого не убежать. Дмитрий посмотрел на Алексея. — Ты не боишься? — Боюсь. Но я боюсь не разоблачения. Я боюсь, что ты будешь жалеть, если не опубликуешь. Ты писал эту книгу десять лет. Она лежит в столе ещё пять. Пятнадцать лет — это слишком долго, чтобы молчать. Дмитрий отставил бутылку и взял Алексея за руку. Рука была тёплая, пахла вином и деревом — запах, который он знал лучше любого другого. — Ты удивительный человек, — сказал он. — Ты уже говорил. — Повторю. Они посидели молча. Дождь стихал. Где-то в ветвях платана запела птица — поздно, осенью они обычно молчат. — Хорошо, — сказал Дмитрий. — Я отвечу ему. Париж, декабрь 1927 года Издательство «Эмигрантское слово» помещалось на четвёртом этаже старого дома на улице Сен-Жак. Лифта не было, лестница пахла кошками и типографской краской. Дмитрий поднимался медленно, сжимая в руке портфель с рукописью. Алексей ждал внизу — он сказал, что ему нужно по делам, но Дмитрий знал, что это неправда. Просто Алексей хотел, чтобы этот момент принадлежал ему одному. Иван Сергеевич Крымов оказался невысоким, лысеющим, с живыми карими глазами и привычкой поправлять очки каждые полминуты. Он встретил Дмитрия так, будто ждал его всю жизнь. — Вы принесли! — воскликнул он, увидев портфель. — Я знал! То есть надеялся. То есть... — Он махнул рукой. — Проходите, садитесь. Чаю? — Лучше кофе. Если есть. — Есть. Отвратительный, парижский, но горячий. Они сидели в захламлённом кабинете, и Дмитрий рассказывал. Не всё — только то, что касалось рукописи. Что писал десять лет. Что изменил имена. Что это не автобиография, но и не чистый вымысел. — Я понимаю, — сказал Крымов. — У нас тут пол-Парижа пишет мемуары. Но вы говорите, что это роман? — Роман. Там есть вымышленные персонажи. Вымышленные события. Но основа — то, что было. — С вами? — Со мной. И с людьми, которых я знал. Крымов взял рукопись. Она была толстая — страниц четыреста, не меньше. — Я прочитаю за неделю. Дайте мне неделю. — Читайте сколько нужно. Я никуда не тороплюсь. — Торопитесь. Вы и так молчали пятнадцать лет. Дмитрий улыбнулся. — Вы правы. Но я не хочу, чтобы вы читали второпях. Это важно. Крымов кивнул и бережно положил рукопись на стол. — Я напишу вам. Через неделю. Или раньше. Он написал через три дня. «Дмитрий Алексеевич, Я не спал две ночи. Я прочитал рукопись дважды. Я не знаю, как это назвать — роман, исповедь, свидетельство. Это не важно. Важно то, что это — настоящее. Мы будем издавать. Я уже договорился с типографией. Первый тираж — тысяча экземпляров. Если захотите — напечатаем под псевдонимом. Я всё понимаю — там есть люди, которые живы, там есть семьи, репутации. Но книга должна выйти. Я не знаю, что будет дальше, но я знаю, что русская литература не будет прежней. Жду Вас в четверг для подписания договора. Ваш, И. К.» Дмитрий прочитал письмо на террасе их дома. Солнце уже садилось в море, и небо было розовым с золотым. Алексей сидел рядом, пил вино и смотрел на закат. — Они берут, — сказал Дмитрий. — Я знал. — Откуда? — Потому что это хорошая книга. Я читал её пять раз. Она становится лучше с каждым прочтением. — Ты необъективен. — Я объективен, как никто. Я был там. Я знаю, что ты написал правду. Дмитрий отложил письмо. — Он предлагает псевдоним. Говорит, я могу не раскрывать имя. — А ты хочешь? — Я не знаю. — Что говорит тебе твой внутренний голос? — Внутренний голос говорит: «Ты прятался пятнадцать лет. Может быть, хватит?» Алексей отставил бокал и повернулся к нему. — Тогда не прячься. — А если начнут спрашивать? О тебе? О нас? — Пусть спрашивают. Мы живём на краю Франции, у нас виноградник, мы никому не делаем зла. Что они нам сделают? Напишут плохую рецензию? — Могут написать не рецензию. Могут написать отцу. Или твоему отцу. Или... — Мой отец умер в девятнадцатом. Твой — в двадцать четвёртом. Ты забыл? Дмитрий осёкся. Он действительно забыл. Вернее, не забыл — просто не связывал эти смерти с книгой, с публикацией, с настоящим. Отцы умерли. Остались только они — дети, ставшие взрослыми. — Ты прав, — сказал он. — Я забыл. — Мы больше не дети, Митя. Мы не должны бояться. Дмитрий взял его руку. — Ты научился говорить правильные вещи. — Я научился у тебя. Февраль 1928 года Книга вышла в конце февраля. На обложке значилось: «Д. А. Васнецовский. Лето 1912 года. Роман». Никакого псевдонима. Дмитрий настоял. Первые рецензии появились в эмигрантской прессе через неделю. «Русская мысль» назвала роман «безжалостным зеркалом утраченного поколения». «Возрождение» — «исповедью, от которой невозможно оторваться». Кто-то ругал за мрачность. Кто-то хвалил за честность. Тираж разошёлся за месяц, пришлось допечатывать. А потом пошли письма. Первое пришло из Берлина. Сергей Трубецкой — тот самый, который теперь делал протезы, — писал, что прочитал книгу за одну ночь. «Митя, Я не знаю, имею ли я право называть тебя так после всего. Но я прочитал — и плакал. Не о себе. О тебе. О том, что мы с тобой сделали. Я не прошу прощения — Миша говорил, что ты не даёшь его по просьбе. Я просто хочу, чтобы ты знал: я прочитал. И я помню. Сергей». Второе пришло из Петербурга — чудом, через третьи руки. Писал сын Константина Оболенского, родившийся за три месяца до его гибели. Ему было тринадцать лет. Он прочитал роман в списке — книгу тайно переслали знакомые из Берлина. «Господин Васнецовский, Мне дали прочитать Вашу книгу. Там, под именем Клим Оленин, выведен мой отец. Я никогда не знал его живым. Я знал его только по рассказам матери — она умерла, когда мне было пять. Ваша книга — единственное, что рассказало мне о нём правду. Пусть страшную. Пусть жестокую. Но правду. Спасибо. Николай Оболенский». Дмитрий прочитал это письмо вслух Алексею, и они долго сидели молча. — Ты дал ему отца, — сказал наконец Алексей. — Пусть такого. Но дал. — Это не тот отец, которого хочется иметь. — Это настоящий отец. Не придуманный. Не приукрашенный. Настоящий. Были и другие письма. Злые, осуждающие, обвиняющие. Одна дама из Ниццы написала, что Васнецовский опозорил русское дворянство. Какой-то полковник в отставке требовал изъять книгу из продажи. Но Дмитрий не отвечал на эти письма. Он складывал их в отдельную коробку и убирал в шкаф. — Зачем ты их хранишь? — спросил Алексей. — Чтобы помнить. Что не всем нравится правда. — Это не правда им не нравится. Это то, что ты её сказал. — Может быть. Март 1928 года. Неожиданный гость В середине марта, когда миндаль уже цвел, а море стало почти летним, у ворот их дома остановился автомобиль. Это был не пыльный «рено», как у Михаила, а элегантный чёрный «делаж» с парижскими номерами. Из него вышел человек лет шестидесяти, прямой, как палка, в дорогом пальто и с тростью. У него было лицо, которое Дмитрий сразу узнал. Князь Оболенский-старший. Отец Константина. Дмитрий вышел на крыльцо. Алексей, работавший в саду, подошёл и встал рядом. — Господин Васнецовский? — спросил старик. — Да. — Я Оболенский. Отец Константина. — Я понял. Молчание. Ветер шевелил ветви миндаля. Князь тяжело опирался на трость. — Я прочитал вашу книгу, — сказал он. — Мне прислали из Парижа. Я прочитал её три раза. — И? — И я хотел бы поговорить. Если вы позволите. Дмитрий переглянулся с Алексеем. Тот чуть кивнул. — Проходите, — сказал Дмитрий. — У нас есть вино. Они сидели на террасе. Мари принесла вино, сыр, хлеб. Князь пил молча, глядя на море. Дмитрий не торопил. — Я знал, что Костя был трудным ребёнком, — сказал наконец старик. — Он был жесток с прислугой. С животными. С младшими. Я думал — перерастёт. Я надеялся — армия исправит. А потом он погиб, и я решил, что он погиб героем. — Он и был героем. Он пошёл на фронт добровольцем. — Вы правда так думаете? — Князь повернул голову и посмотрел на Дмитрия. — В вашей книге он не герой. — В моей книге он — человек. Не монстр. Не святой. Просто человек, который делал страшные вещи. — Почему вы так написали? Вы могли написать его чудовищем. Вы имели на это право — после того, что он с вами делал. — Потому что это правда. — Дмитрий отставил бокал. — Он был жесток, но он не был чудовищем. Он был испуганным мальчиком. Его мать умирала, он знал это и не мог ни с кем говорить об этом. Он мучил других, потому что не мог справиться с собственной болью. Это не оправдание. Но это объяснение. Князь долго молчал. Потом снял очки и протёр глаза. — Его мать действительно болела чахоткой, — сказал он тихо. — Мы скрывали это от всех. Я не знал, что Костя знает. — Знал. И боялся. И от этого страха становился ещё более жестоким. — Откуда вы знаете? — Он написал мне. С фронта. Перед смертью. Он просил прощения. Князь закрыл лицо руками. Плечи его затряслись — беззвучно, сдержанно, как плачут люди, которые всю жизнь учились не показывать слабость. Алексей встал и тихо ушёл в дом, оставив их вдвоём. — Я приехал, чтобы проклясть вас, — сказал князь, отнимая руки от лица. — Я хотел сказать, что вы оклеветали моего сына. Что вы опозорили нашу семью. А теперь я не знаю, что говорить. — Не говорите ничего. Просто послушайте. — Что? — Море. Они сидели и слушали. Море шумело, как всегда, — ровно, спокойно, бесконечно. — Я потратил жизнь на то, чтобы построить империю, — сказал князь. — Заводы, рудники, банки. Я думал, что оставлю сыну дело. А теперь у меня нет ни сына, ни дела. Всё отняли большевики. Осталась только эта книга. — Он достал из кармана экземпляр — потрёпанный, с загнутыми страницами. — Единственное, что рассказало мне правду о моём сыне. — Мне жаль, — сказал Дмитрий. — Мне тоже. — Князь встал. — Я не буду вас задерживать. Я хотел только спросить: вы его простили? — Я не знаю. Может быть, да. Может быть, нет. Это не важно. — А что важно? — Что я его помню. И что я написал о нём правду. Князь кивнул. Протянул руку — сухую, старческую, но твёрдую. — Спасибо, — сказал он. — За правду. — Это всё, что у меня есть. — У большинства нет и этого. Он ушёл по аллее к своему «делажу» — прямой, несмотря на возраст, несмотря на всё. Автомобиль зафырчал и скрылся за холмом. Алексей вышел из дома. — Ты как? — спросил он. — Жив. — Дмитрий взял его за руку. — Даже более жив, чем раньше. — Странное чувство? — Да. Как будто я наконец-то закрыл дверь. — В сарай? — В прошлое. После Роман «Лето 1912 года» выдержал четыре издания. Его перевели на французский, немецкий, английский. В тридцатых годах, когда в Германии жгли книги, кто-то из русских эмигрантов тайно переправил экземпляр в Нью-Йорк, и там его напечатало маленькое русскоязычное издательство. Дмитрий Васнецовский написал ещё две книги. Одну — о Франции, о винограднике, о человеке, который научил его смеяться. Другую — о войне, о тех, кто не вернулся. Алексей Воронов продолжал делать вино. Их хозяйство разрослось, они наняли ещё двоих рабочих. Местные привыкли к ним — «русским кузенам», которые живут у моря и никому не мешают. Раз в год, в тот день, когда сгорел сарай, они выходили на берег и молча смотрели на закат. И море шумело — как всегда.
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник