***
Шарль наблюдал за инквизитором из тени, скрываясь в арке, ведущей в сад. Он видел всё: как Макс вошёл, как капнул масло, как его кровь коснулась плоти девушки, и как та закричала. И он почувствовал… восторг. Не страх. Определённо не страх. Впервые за несколько столетий он встретил смертного, который не поддавался его влиянию, который не колебался, не сомневался, не таил в глубине души тёмного желания, которое можно было бы вытащить на свет. Но это невозможно, — подумал Шарль, — он человек. У каждого есть трещина. Даже у самых святых. Особенно у них. Однако Макс Ферстаппен казался монолитным. Его аура была не просто холодной — она была вымороженной, словно все его страсти были заморожены намеренно, методично, одну за другой. Шарль мог различить оттенки — там, глубоко, почти на самом дне, тлела искра гнева, но не того, что ведёт к греху, а того, что направлен только против таких, как сам Шарль. И ещё — одиночество. Глубокое, всепоглощающее одиночество человека, который привык полагаться только на себя и на Бога, но при этом не ждал ответа от Бога. Он был один в своей вере, и это делало его уязвимым в другом смысле — не для греха, а для… привязанности. — О, святой отец, — прошептал Шарль, и его голос был похож на дуновение ветра. — Ты не знаешь, какую игру ты начал. Ты думаешь, что я враг, и я буду им. Но я заставлю тебя увидеть меня не как тварь, а как того, кто может стать твоим самым сладким проклятием. Он ступил из тени в лунный свет, и его облик предстал перед Максом — когда тот вышел из кельи сестры Магдалены и направился к часовне. Он не пытался скрываться, не использовал иллюзию. Он показался таким, каким был: изящный, почти невесомый, в алом шёлке, с тёмными кудрями, спадающими на плечи, и с глазами, которые в ночи светились тусклым золотом. Он стоял у входа в часовню, прислонившись плечом к дверному косяку, и улыбался — той улыбкой, которая обещала одновременно гибель и наслаждение. Макс остановился. Его рука мгновенно легла на рукоять меча, но он не вытащил его. Он смотрел на Шарля с ледяным спокойствием, которое могло бы испугать любого другого, но суккуба оно только раззадорило. — Ты, — сказал Макс, и это слово прозвучало как приговор. — Я, — подтвердил Шарль, слегка склонив голову, как актёр перед зрителем. — Восхитительно, правда? Я думал, ты будешь выглядеть грознее. Ну, знаешь, с горящими глазами, пеной на губах, со слюной ярости. А ты… ты похож на надгробную плиту. Скучно. — Тебе не уйти, — ответил Макс, но всё ещё не обнажал оружия. Он изучал противника, ища слабости: позу, дыхание, направление взгляда. — Ты выбрал неправильное место. Эти женщины святы. Их души защищены. — Ах, святы, — рассмеялся Шарль, и смех его был подобен переливам колокольчиков. — Святы до того, что во сне они умоляют меня о поцелуе. Святы до того, что они готовы продать свои вечные души за одно прикосновение к моей коже. Разве это не прекрасно? Бог дал им свободу воли, а я лишь показываю им альтернативу. Я не принуждаю, дорогой инквизитор. Я соблазняю. Это грех, но какой изящный грех! Макс шагнул вперёд, и в этом шаге было что-то от хищника — неспешное, просчитанное. Он остановился на расстоянии трёх локтей от Шарля, и теперь его взгляд впивался в лицо суккуба, пытаясь разглядеть за маской красоты настоящего монстра. — Ты говоришь много, — сказал Макс. — Все суккубы говорят много. Это ваш способ влиять — словами, тоном, обещаниями. Но я не слушаю слова, тварь. Я слушаю тишину между ними. И там — только пустота. Шарль почувствовал, как его улыбка на мгновение дрогнула. Это было неожиданно. Обычно люди терялись от его речей, начинали сомневаться, колебаться. А этот… этот смотрел сквозь него, как сквозь стекло. — Ты действительно не боишься меня, — сказал Шарль, и в его голосе впервые появилась нотка искреннего удивления. — Но это странно. Все боятся. Даже самые храбрые рыцари боялись, когда я являлся им в обличии их погибших возлюбленных. А ты — ты смотришь на меня как на… насекомое. — Потому что ты и есть насекомое, — ровно ответил Макс. — Красивое, возможно. Опасное, несомненно. Но суть твоя — паразит. Ты питаешься чужими жизнями, чужими эмоциями. У тебя нет собственной души. Ты не умеешь любить, не умеешь страдать по-настоящему. Ты только имитируешь, как обезьяна имитирует человека. И поэтому ты жалок. Эти слова ударили Шарля сильнее, чем он ожидал. Он чувствовал, как его щёки начали гореть — не от стыда, нет, от злости. Такой злости, которую он не испытывал уже сотни лет. Этот священник посмел назвать его пустым? Посмел отрицать его способность к страсти? — Ты не знаешь меня, — выдохнул Шарль, и его голос потерял игривую модуляцию, став резким, почти звериным. — Ты видишь только оболочку. Ты — как те фанатики, которые сжигают книги, не прочитав их. Я существую дольше, чем твой жалкий монастырь. Я видел империи, которые поднимались и рушились. Я знал царей и нищих. И ты говоришь мне о пустоте? Да в тебе самом пустота! Ты выжег в себе всё человеческое, чтобы стать идеальным орудием. Но орудие не может быть святым. Оно просто… выполняет функцию. Ты функция, отец Макс. И больше ничего. Он шагнул навстречу, сократив расстояние, и теперь они стояли почти лицом к лицу. Шарль был на полголовы ниже, но его присутствие было таким плотным, таким горячим, что казалось, между ними искрит воздух. Он поднял руку и провёл пальцами по воздуху, не касаясь лица Макса, но почти касаясь — так близко, что Макс чувствовал тепло, исходящее от его кожи. — А теперь скажи мне, — прошептал Шарль, и его голос стал низким, бархатистым, почти гипнотическим, — скажи мне, что ты никогда не хотел. Ничего. Ни одного прикосновения. Ни одной ночи, когда ты не молился бы, а просто лежал и думал о том, каково это — быть свободным. Ты никогда не хотел сбросить эту рясу и стать просто человеком, Макс? Просто мужчиной, который дышит, чувствует, желает? Макс стоял неподвижно. Его лицо оставалось мраморным. Но Шарль, обладая сверхчувствительностью суккуба, уловил микроскопическое напряжение в его челюсти, едва заметное учащение пульса в яремной вене. Он был близок. Он пробивал броню. — Я хотел только одного, — ответил Макс, и его голос был ледяным, как клинок, только что вынутый из воды. — Смерти для таких, как ты. И сейчас я получу, что хотел. Он выхватил меч — в одно мгновение, с такой скоростью, что Шарль едва успел отшатнуться. Лезвие свистнуло в воздухе, рассекая шелковый рукав суккуба. Неглубокий порез на предплечье — и из раны вместо крови полился тусклый золотистый свет, похожий на расплавленный янтарь. Шарль зашипел, отпрыгивая назад, и его глаза загорелись яростным огнём. — Ты поранил меня, — сказал он, и в его голосе слышалась не боль, а восхищение. — Никто не ранил меня уже пятьдесят лет. Ты удивителен, святой отец. Ты действительно удивителен. Макс поднял меч, готовясь к следующему удару, но Шарль уже исчез — он растворился в воздухе, оставив после себя лишь лёгкий аромат гвоздики и серы. Его смех разносился по стенам, отскакивая от каждой арки, от каждого камня. — Мы ещё встретимся, отец Макс, — сказал голос, доносившийся отовсюду. — Ты думаешь, что это охота? Нет. Это танец. И я буду вести. Макс опустил меч. Он стоял в центре часовни, под разбитым куполом, и смотрел в ту точку, где только что был суккуб. На полу лежал обрывок алого шёлка, пропитанный золотым светом, — единственное доказательство того, что встреча не была галлюцинацией. Он не чувствовал триумфа. Он не чувствовал даже удовлетворения. Впервые за долгие годы он ощутил нечто, что он не мог сразу идентифицировать: это был интерес. Не к плотскому, не к греху — к загадке. Этот суккуб был другим. Более живым, более сложным, чем остальные. Он говорил о том, о чём другие твари не говорят — о смысле, о пустоте, о свободе. Он говорил так, будто действительно думал. Но твари не думают, говорил себе Макс. Они только повторяют. Это обман. Это ещё один слой иллюзии. Однако его пальцы, сжимавшие крест, дрожали — совсем чуть-чуть, почти незаметно.***
Шарль сидел на крыше аббатства, прижимая порезанную руку к груди. Золотой свет уже начал затягивать рану, оставляя лишь тонкий шрам, который будет блестеть на солнце, как нить из драгоценного металла. Он смеялся — тихо, про себя, но его глаза были серьёзными. — Ты не просто функция, — сказал он пустой луне. — Ты — вызов. И я приму его, даже если это сожжёт меня. Потому что впервые за триста лет мне не скучно. Он лизнул кончик пальца, где осталась капля его собственной «крови», и его лицо исказилось странной улыбкой — одновременно страстной и опасной. — Увидимся завтра, отец Макс. Я покажу тебе, что такое настоящая охота. И ты полюбишь меня за то, что я заставлю тебя ненавидеть себя. Макс, не оборачиваясь, покинул часовню и направился обратно в свои временные покои, которые настоятель предоставил ему. Он не сомневался, что суккуб вернётся. Теперь это была не обязанность. Это стало личным. И личное в его работе было тем единственным, что он запрещал себе, но что всегда делало его самым опасным из всех. Потому что ĸогда он делал что-то личным, он переставал быть просто орудием — и становился воином. А воин всегда сильнее орудия. Он запер дверь, опустился на ĸолени перед маленьĸим распятием, ĸоторое всегда носил с собой, и заĸрыл глаза. Но молитва не шла с губ. Вместо неё он видел золотые глаза, слышал голос, ĸоторый шептал ему о свободе. И он знал, что это грех — даже думать об этом. Но он таĸже знал, что единственный способ победить исĸушение — это пройти через него, не сгибаясь. — Господи, — прошептал он в темноте, — дай мне силы не пасть. Дай мне мудрость не обмануться. И дай мне сталь, чтобы разрубить этот узел, даже если он затянут воĸруг моей собственной шеи. Но ответа не было. Тольĸо тишина. И в этой тишине ему почудился смех — далёĸий, почти нежный, как шёпот ветра в листве.