Холод дворца внутри вулкана
15 июля 2026 г., 15:39
Её первое воспоминание — не голос матери, а тишина, леденящая душу сильнее, чем северные ветра, редко набегавшие на столицу с ледников, где по рассказам старых солдат раньше прятались ужасные чудовища, способные высосать жизнь из Огня и вдохнуть ее в свою Воду, однако благодаря Созину и Азулону ни монстры на летающих шестиножках, насылающие смерчи и страшнейшие ураганы, ни полярные отшельники уже не нападут на них, используя свое темное покорение.
Зуко не помнила рук, которые держали бы её иначе, чем с отстранённой необходимостью. Урса не взяла её на руки ни разу после родов — она отвернулась к стене, когда акушерка протянула ей свёрток. «Отнесите к кормилице», — сказала она, и голос её был ровным, как поверхность мёртвого озера. Кормилица, старая женщина с морщинистыми руками, кормила Зуко из рожка, потому что молоко у матери не приходило — или потому что Урса не позволяла ему приходить, подавляя его вместе с каждым вздохом, который мог бы связать её с этим ребёнком.
Зуко росла в комнате, куда Урса заходила только для того, чтобы убедиться, что она ещё дышит, ведь любой намек на ее слабость неприменно привел бы к необходимости новых встреч с Озаем и выполнения ее женского долга. Иногда она останавливалась на пороге и смотрела на неё — не как мать, а как надсмотрщик, проверяющий сохранность имущества. Её взгляд скользил по телу Зуко, задерживаясь на лице, и в этом взгляде не было тепла, лишь пепел сожаления о упушенной жизни и глупой наивности, ошибки ее молодости. Было и что-то похожее на отвращение, смешанное со страхом, — страх, что иллюзия рухнет, что кто-то увидит правду и мучения возобновятся с новой силой. Но она никогда не подходила ближе, чем на три шага. Если Зуко протягивала к ней ручонки, Урса отступала, словно прикосновение могло обжечь. Когда же ребенку удавалось дотянутся до ее высочества, Зуко получала плетью или массивными золотыми ногтями за нарушение покоя старшей госпожи.
Когда Зуко исполнилось два года, она начала ходить. Она делала первые шаги в пустом коридоре, держась за стену, и упала. Разбила коленку до крови. Она заплакала — громко, по-детски, призывая мать. Урса вышла из своей комнаты, взглянула на неё сверху вниз, и сказала: «Прекрати. Мальчики не плачут». Она не протянула руку, не подняла. Она просто ждала, пока Зуко замолчит, и ушла. Зуко пришлось подняться самой, прижимая ладошку к окровавленной ноге, и она запомнила это навсегда: в этом мире тебе не помогут, даже если ты умираешь, истекая кровью.
В три года Зуко научилась говорить. Она сказала первое слово — «мама», — обращаясь к Урсе. Урса сидела за чайным столиком, читала свиток, и не подняла глаз. «Я не твоя мама», — сказала она тихо, почти беззвучно, но Зуко услышала. И с того дня она никогда не называла её так снова. Она звала её «госпожа» или просто молчала, когда та входила.
Урса не целовала Зуко перед сном. Она не проверяла, накрыта ли она одеялом, не гладила по голове. Единственное, что она делала, — это каждое утро приносила ритуальный амулет и заставляла Зуко носить его на шее. «Это поддержит иллюзию», — говорила она, и голос её звучал как приказ. Она никогда не объясняла, что такое иллюзия. Она просто повторяла: «Ты — принц. Ты — наследник. Ты должен быть достойным». И Зуко, не понимая, что означает «достойный», старалась быть идеально тихой, идеально послушной, идеально невидимой, потому что, когда она ошибалась — кричала слишком громко, бегала слишком быстро, пачкала одежду, — Урса смотрела на неё с ледяным презрением и говорила: «Ты опозорила меня. Опозорила клан. Лучше бы тебя не было».
Зуко не знала, что значит «лучше бы тебя не было». Но она знала, что внутри неё есть пустота, которая не заполняется даже едой, даже теплом летнего дня. Она сидела на подоконнике, обхватив колени, и смотрела, как мать проходит мимо, не замедляя шага. Иногда Урса останавливалась и смотрела на неё долгим взглядом, и в этом взгляде мелькала тень того, что могло бы быть жалостью, но жалость быстро исчезала, сменяясь раздражением. «Не сиди так», — говорила она. «Это не по-королевски». И уходила.
Слуги замечали это. Они перешёптывались за спиной Зуко, когда думали, что она не слышит. «Его мать совсем не любит его». «Говорят, она хотела бесполезную девочку». «Но зачем же так холодно? Неужели не понимает, что наследник подарить наследника правящему роду — великая честь как для самой роженицы, так и для всей ее семьи? Вот же неблагодарная. И эту зазнобу нам звать Госпожой! А если ребенок в нее. Ужас!» Зуко не понимала, почему они говорят «его». Она уже знала, что она девочка — она видела своё тело, когда мылась, но Урса запрещала ей говорить об этом. «Ты — мальчик», — шипела она, когда Зуко случайно обмолвилась. «Ты никогда не будешь девочкой. Запомни это. Твоя истинная природа — позор, и если кто-то узнает, нас убьют. Ты хочешь, чтобы нас убили?» Зуко качала головой, и внутри неё закипали слёзы, которые она научилась глотать. Она перестала плакать, потому что плач приносил только наказание. Она перестала просить о помощи, потому что помощи не было.
В четыре года она уже знала, что такое одиночество, — не когда тебя оставляют одного, а когда ты в центре внимания, но никто тебя не видит. На официальных приёмах Урса стояла рядом с ней, держалась за её плечо, но это было не объятие, а хватка — контроль, проверка, что она не сбежит. Пальцы впивались в плечо до синяков, и если Зуко дёргалась, Урса сжимала их сильнее. «Стой смирно», — шептала она сквозь улыбку, обращённую к гостям. «Ты — моё оружие. Не подведи меня».
И Зуко стояла. Она стояла так, будто её приковали к полу, и смотрела на чужих детей, которых матери обнимали за плечи, целовали в макушки, поправляли воротнички. Она не понимала, почему её мать так не делает. Она думала, что это её вина. Что она недостаточно хороша. Что если бы она была настоящим мальчиком, если бы она родилась правильно, её бы любили. Но она не знала, как стать другим. Она умела быть только собой — той, кого прячут от мира, той, чьё существование — ошибка.
Единственным теплом, которое она помнила в те годы, было случайное прикосновение ветра, наполенного пеплом вулкана, когда она выглядывала из окна. Или тепло солнца на своей щеке. Она грелась о камни, как ящерица, потому что в мире не было рук, которые согрели бы её по-настоящему.