***
Чонин окинул взглядом свою вылизанную до пылинки готовящуюся к прощанию с хозяином комнату: коробки с упакованными вещами, которые не понадобятся в ближайшее время, остались только вещи первой необходимости, школьная форма, кроссовки, рюкзак с учебниками. Очередная точка в жизни, перед новыми запятыми пряток и троеточиями побегов. Пару лет назад постоянные переезды переносились легче: по крайней мере каждый раз походы в церковь оставались неизменными — везде одинаковые, везде уютные и гостеприимные, как дом, которого он не заслуживает. Но в последнее время он всё больше сомневался в себе, всё меньше верил, что способен соответствовать идеальному образу служителя бога. Он предал церковные ценности, нарушил догматические идеалы и заслуженно получил наказание за грехи: то, что Чан сделал с ним, было словно послано сверху, как возможность исправиться, шанс осмыслить и покаяться. Он так и сделал, сходил на исповедь, пережил заново всю боль в рассказе, но ничего не получил взамен. Стало только хуже: за второй шанс пришлось слишком дорого платить — путь исправления, извилистый, заваленный ловушками, средствами пыток и издевательств, невозможно пройти не дрогнув. И он шёл, падал, калечился, ранился, снова падал, но всё равно продолжал грешить, продолжал тянуть за собой причину своей боли. Стук в окно заставил вздрогнуть. — Ты что тут делаешь? — Чонин распахнул окно, чуть не врезав косяком по лицу улыбающегося Чана. Как кукла, поломанная и покалеченная, будто с мусорки возвращённая, вся в бинтах и пластырях, может улыбаться так, будто совсем не больно? Улыбаться нежно, но не настырно — в меру, как позволяют приличия, как обязывает субординация между их ролями. — Мне нужно было убедиться, что ты в порядке, — Чан отпустил ветку дерева и встал коленями на подоконник, чтобы пробраться в комнату. Чонин собирался сразу же закрыть окно, но если не впустить его к себе, Чан тогда будет мотаться по улице, а он должен лежать в больнице — вон, в руке до сих пор торчит катетер. — Вернись в больницу. — Нет: вдруг эти люди найдут твой дом? К тому же… это что? — Чан оглядел интерьер комнаты. — Ты переезжаешь? Чонин опустил взгляд. — Куда? — Не важно. Не твоё дело. — Вы сбегаете от кого-то? Что вообще происходит? — Вернись в больницу, — буркнул Чонин, игнорируя вопросы. Чан сел в кресло, но заметил что-то под кроватью и подошёл к ней. Пригнувшись к полу, засунул руку под и достал мягкую игрушку: по спине пробежал ток, и Чонин повёл плечами. — Ты оторвал ему голову! — Чан повертел в руках испорченного волчонка, глядя на игрушку расстроенно. — Отдай, — Чонин отнял игрушечное туловище (всё, что осталось от подарка, напоминающего о счастливых днях) и запихнул себе под подушку. — Куда ты дел голову? — Чан снова вытянулся на полу и засунул руку под кровать, шаря по полу. — Выкинул, — Чонин ткнул его в ногу носком тапочка. — Вылезай давай. И уходи. — Я же сказал: не уйду, — Чан поднялся на ноги и сел обратно в кресло. — Я не буду мешать. И не бойся меня, я тебя не трону, вообще смотреть не буду, если хочешь. Но не уйду: я боюсь за тебя, мне спокойней видеть, что ты в безопасности. Губы задрожали и, не в силах справиться с чувствами, Чонин схватил с кровати подушку и кинул в Чана. — Спасибо, — тот поймал и подложил себе за голову. — Можешь ещё одеяло кинуть? Чонин взвыл и упал на кровать, лицом в оставшуюся подушку. Прошло время, а Чан действительно ничем не выдавал своё присутствие. Чонин повернул голову, чтобы посмотреть одним глазком и убедиться, что ему не привиделось, и наткнулся на чужой взгляд: глаза напротив вновь полны осознанной боли. Он вдруг вспомнил, какие эти глаза, когда смеются — в уголках собираются мимические морщинки, из-за которых Чонин всегда называл Чана дедом, а тот дулся и отвечал, что это потому, что у него очень живая экспрессия. Когда он так шутил в последний раз? А ведь когда-то Чан смеялся чуть ли не каждую минуту — в те времена, когда им было хорошо друг с другом, когда Чонин ещё не понимал, что такое любовь. Верней, понимал в общих чертах, но никогда не думал, что это будет к нему относиться, а тем более не догадывался, что его любовь будет неправильной, запретной, противоречащей естественным законам — такой, какой не должна быть любовь. Но она была, пронзала жизнь, ломала сердце и, вопреки всему, заставляла дышать. Воздух любви был самым чистым и свежим — морским, потому что чаще всего они виделись на безлюдных диких пляжах: Чан любил море, оно напоминала ему о детстве, а Чонин любил то, что нравилось Чану — то же море, странную еду, не всегда понятные, но интересные сериалы о людях другой культуры, дорогие спортивные шмотки, больше напоминающие бомжатские, прогулы школы и репетиторов, утренние тренировки, дневной сон и долгие ночные разговоры лёжа бок о бок. Чан был жадным настолько, что отбирал почти всё свободное время его жизни, но именно благодаря этому, благодаря своей напористости, безбашенности и энергии через край Чан помогал открывать новый мир — совсем не такой, каким привык его видеть Чонин: мир, в котором можно было жить, не задыхаясь, не чувствуя себя связанным по рукам и ногам. Почему так жить оказалось нельзя? Почему он настолько беспомощен, что не способен справиться с дурацкими узлами и ни что в этом мире не может помочь ему развязать их? Почему нельзя, как раньше: пикники на пляже в дождь и в солнце, приятные добрые сказки, рассказанные любимым грудным голосом в тишине ночного морского прибоя — сказки, в которых добро обязательно побеждает зло, догонялки, после которых ломило ноги, потому что по колено в воде, частенько ледяной? Почему нельзя, как раньше: тонуть в море бережной заботы, доверять уводить на самую глубину, позволять прикосновения, что не ради удовлетворения похоти, а ради поддержки? Раньше глаза Чана переполняло игривое бурлящее море любви, которое брызгалось, изредка окатывало волнами, но никогда не топило. А сейчас в его глазах — океан боли, тихий и замерший, обманчиво спокойный, но затягивающий на самое дно. — Перестань смотреть на меня. — Не могу. Я ошибся: не могу не смотреть на тебя — как я буду знать, что с тобой всё в порядке, если не буду тебя видеть? — Можешь взять меня за руку, — Чонин прошептал тише морской пены, в надежде, что не услышит. — Только перестань смотреть. Но Чан услышал, приподнялся с кресла, неспеша перебрался к кровати, встал на колени, опустил голову на край и дотронулся до ладони: послушно, по-рабски, преданно, не переходя черту. Чонин закрыл глаза и закусил губу. Так было всегда: Чан никогда не делал ничего против его желания, никогда не заставлял и не просил — действовал только по случаю, разрешению и всегда следил за реакцией, чтобы, чуть что, отступить, а Чонин — просил, провоцировал, пробовал воду, взбаламучивал и убегал от волн, не давал им накрыть полностью с головой. Даже их первый и единственный поцелуй был инициативой Чонина — вынужденной, спасительной: он тогда попросту использовал первого попавшегося — прикинулся, будто у него свиданка с кем-то в клубе, чтобы приспешники отца подумали, что он тут не один и побоялись лезть к нему, чтобы не попасться на глаза свидетелям. Это было, когда они с мамой жили в корейском районе Австралии, он тогда и не думал, что встретит однажды снова того, кого поцеловал, но наткнулся на него в школе, в которую перевёлся, когда они вернулись в Корею: так не бывает, но случилось. И любовь также — не бывает такой, но случилась. Суть религии — в избавлении от эгоизма и борьбе с равнодушием к страданию других людей. Чан страдает. Страдал всегда, с того момента, как полюбил и ломал себя, не возражая против всех прихотей Чонина, ведясь на все уловки и приманки, но никогда не злясь из-за этого. — Ложись на кровать, — Чонин перевернулся на бок и отодвинулся на самый край, не убирая ладони от Чана — вытянутая рука перечёркивала свободное место, будто оградительная лента, но стоит убрать руку и никаких препятствий не останется. Чан прикрывает глаза, и его ресницы дрожат. — Нет, не надо. Это будет напрягать тебя. Всё в порядке, я посплю так. Только не отпускай руку, хорошо?***
Проснувшись с зарёй, Чан душил в себе слёзы: чтоб ни звука, ни вздрагивания — прикинуться мёртвым. Только мёртвым он заслуживает такое — лежать на кровати рядом с Чонином, обнимающим его за талию, вместо второй подушки (та валяется на полу). Когда забрался на кровать, Чан не помнил, но точно знал, что Чонин не захотел бы лечь на него — явно перепутал во сне с другой подушкой: этот ребёнок спит так крепко, что способен любой камень принять за удобную кровать. Полежит так ещё чуток, потерпит невероятную тошноту и ломоту во всём теле, что вернулись, когда действие наркотиков полностью закончилось, и аккуратно скинет с себя парня, тот и не проснётся. И такое больше никогда не повторится: Чонин уедет и станет свободным, никогда больше не будет иметь дело с его гнилым нутром, и научится выбирать людей в окружение. Чонин проснулся с будильником и сел на кровати, недоумённо глядя на подушку. — Болит, — он потирал ладонью щёку, а Чан старательно отводил глаза. — Вернись в больницу. — А ты в школу не пойдёшь? — Чан посмотрел, глотая боль. — Ты уже забрал документы? И когда вы уезжаете? — В конце недели. Документы мы не будем забирать. — Тогда ты можешь доходить в школу, попрощаться с друзьями. — Не думаю, что оно стоит того. Дружба со мной принесла им только неприятности, и им приходилось терпеть моё нытьё, — Чонин комкал в руках одеяло. — Не говори так. Твои друзья любят тебя. А если ты исчезнешь просто так, без предупреждений, ты их сильно обидишь. Чонин молчал, скуксившись и натянув одеяло на колени. — Если не пойдёшь в школу, я буду у тебя тут сидеть все оставшиеся дни. И друзей твоих позову. Чонин зыркнул на него неопределённо: то ли злобно, то ли напуганно. — Я не хочу, чтобы они подвергались опасности из-за меня. — Это ты про меня? Или про тех людей, от которых ты сбегал вчера? — Про тех людей. — Я могу подогнать телохранителей, они будут тебя встречать у школы и довозить до дома. Не возражай, — добавил тут же, заметив, как Чонин раскрыл рот, и без лишних пререканий набрал телефон службы безопасности. Пока Чонин собирался в школу, они больше ни о чём не разговаривали друг с другом, как и должно быть. В машине Чонин сидел, обнимая себя за плечи, на противоположной от Чана стороне сиденья, и вылез, не дожидаясь его. В больнице Чан задержался только на один день, решив, что лучше пожертвовать здоровьем, зато всё оставшееся время видеть Чонина. Так и прошли последние дни до выходных: ни слуха, ни духа, лишь воспоминания, как Чонин прятал взгляд, когда они пересекались глазами в коридорах — взгляд, не такой, как обычно, напуганно и стараясь не выдавать страх, а как раньше, совсем давно — смущённо, в попытке скрыть волнение. И молоко, что Чан подкладывал в шкафчик, не выкидывал, всё выпивал. Этого было достаточно, о большем Чан и не мечтал. Всё получилось, как он хотел. Вот только жизнь Чонина полностью наладить он не смог: у того помимо Чана оказалось проблем выше крыши, и кто знает будет ли ему проще на новом месте. В последний день Чан лежал дома, на кровати, каждые три минуты порываясь вскочить и привязать себя за руки и за ноги к мебели, самой тяжёлой, чтоб точно сдвинуться не смог — только бы не идти к Чонину, только бы не портить сложившееся напоследок хорошее впечатление, чтобы не приносить больше ненужной боли. В запертую дверь постучалась горничная, доложила о прибытии какого-то гостя. Чан крикнул, что занят, но в ответ вместо покорного молчания услышал: — Он представился Ян Чонином! Чан распахнул дверь, и сердце надрывом: напоролся на взгляд Чонина — искристый от хрустальных слёз, которые, как призма, отражают свет, отчего он светится, будто святой. Как же много этот ребёнок плачет… Чан стоял, цепляясь за дверь и задерживая дыхание — только так можно стоять рядом. Чонин держал одну руку на груди, сжимая в кулаке подвеску: золотая цепочка висела поверх воротника свободной футболки — Чан никогда не видел на нём такой. В другой руке Чонин держал игрушку. — Впусти, — прошептал он, делая шаг вперёд, будто собираясь упасть в объятья. Чан шарахнулся, отпустив дверь, а Чонин прикрыл за собой, впихнул в руки игрушку — волчонка с аккуратно пришитой на место головой — и опустил взгляд. Замер так на секунды — Чан чувствовал, что должен отойти, не то задохнётся. Но поздно: Чонин рвёт цепочку, дёргая за подвеску и бросает зажатый в кулаке крестик на пол, и затем крадёт оставшийся воздух, вместо него вдыхая свой, ванильно-конфетный. И пол под ногами пропадает, заменяясь на кровать под спиной. Будто уснул и оказался в воспоминании, том самом, с карамельным поцелуем из-за угла. Только это не воспоминания, потому что сейчас карамель — солёная. Чан отталкивает, кладёт ладонь на тянущиеся к нему губы: прилипчивые, будто измазанные в карамельной патоке, в которой хочется увязнуть навсегда. — Что это было? Он поднимается и смотрит на пол, где поблёскивает крестик верующего. — Ты что сделал? — Чан переводит взгляд на Чонина, ища подтверждение страшной догадке. — Религия должна учить людей любви, а не превращать любовь в страдания, — всхлипнул Чонин. — К чёрту такого бога, который от своих созданий хочет только продолжения рода. Я хочу любить так, чтобы никто больше не страдал. Чан, прости меня, — Чонин шмыгнул носом, упал спиной на кровать и перешёл в стадию рёва. — Я сам во всём виноват, я знаю, — продолжил после того, как перевернулся на живот. — В ту ночь, когда ты пришёл ко мне пьяный, я подумал, что ты такой — это забавно. Ты же всё равно ничего не вспомнил бы на утро, значит, можно было позволить себе чуть больше… я спровоцировал тебя. — Не оправдывай изнасилование. Я сделал тебе больно. — Я заслужил. Ты не помнишь, что я сделал? Затащил тебя в ванную под предлогом помыть, а сам трогал везде. Ты просил прекратить, потому что тебе тяжело терпеть, а я… мне было весело. — Хватит. Чан не помнил этого, в памяти остались только болезненные стоны ему в ладонь, которой зажимал рот, слёзы на глазах и животное наслаждение, что испытывал, игнорируя чувства того, кого любил. — Чан, я всегда хотел тебя. Хватит брать вину только на себя, я всегда грешил больше тебя! Этот ребёнок не может говорить такое. Чонин всегда был непорочным, чище первого декабрьского снега: молоко, игрушки, любовь к сказкам и играм на свежем воздухе и пунцовые щёки при одних лишь намёках на что-то неприличное. — Я столько всего пересмотрел и перечитал, чтобы понять почему чувствую к тебе всё это, — Чонин продолжал стирать свой светлый образ. — Но я просто чувствую, вопреки логике, вопреки доктрине, вопреки всему… Я люблю тебя, люблю, люблю, люблю! — Чонин закатался по кровати, дубася ногами и руками. Чан подсел рядом, остановил движение, приобняв, и Чонин тут же сел ему на бёдра, прижавшись всем окаменевшим телом. — И я вновь издеваюсь над тобой. Ты же не сможешь прогнать… а я уезжаю сегодня вечером. Чан молча сидел, вновь останавливая дыхание, стараясь вырубить и слух, потому что знает, что услышит дальше. — М-можешь повторить то, что сделал тогда? Только сейчас не так резко, и я разрешаю. Чан открывает глаза. — Нет, не могу, — вжимается лбом в лоб Чонина. — Это будет травматичным опытом для нас обоих. Чонин опустил голову и сжал его плечи. Огонь на его щеках казалось зажжёт воздух. — Прости, я не подумал… я опять… — Давай лучше пойдём погуляем, — перебил Чан. — Как раньше, на пляж. А потом я может сделаю кое-что для тебя, если ты захочешь. Ему нужно убедиться, что Чонин действует так не для того, чтобы своим самопожертвованием сделать ему прощальный подарок, а действительно хочет и может преодолеть страх, что чувствуется в дрожащем напряжённом теле. И затем, если действительно Чонин наконец нашёл общий язык с сознанием и телом, Чан поможет ему справиться со страхом, но не зайдёт слишком далеко, сорвав всё и сразу, и оставит после себя только приятные воспоминания. А потом можно будет сделать так, чтобы воспоминания не заканчивались никогда, ведь расстояние ни что по сравнению с той болью, что они смогли преодолеть.