Фантазия в d moll

Слэш
R
В процессе
15
автор
0bi369otobi бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 84 страницы, 5 частей
Описание:
Наранча, приехавший по смутным причинам в незнакомый город. Фуго, который не рад встрече со старым учеником. Какая тут навеяна тайна?
Посвящение:
odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium odium
Примечания автора:
Чуть позже добавлю все теги и описание.
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Награды от читателей:
15 Нравится 20 Отзывы 2 В сборник Скачать

Отчаяние

Настройки текста
      Театр теней, звуков, состоящих из мелких шорохов, словно кто-то мягко прошелся длинным подолом плаща по паркету, из которых и рождается предрассветный мрак - были нечто неповторимым, магическим сочетанием в себе морозного холода зимы, выкаливающего глаза и наживую умерщвляя любовь к этому прекрасному. Этот предрассветный театр был намного выше рельефа прозы, к которой так тянутся длинные лучи, обволакивающие каждое мертвое дуновение восточного ветра, который жестоко рвал на деревьях листья в пух и прах, заставляя тех в свою очередь тревожно бить по стеклам в поиске помощи от убийственной погоды. В некой потерянности, мы никак не могли бы назвать этот театр лишенным какого-то очарования и гармонии, вещающей о приближении света. Насколько же были хорошо прорисованы эмоции на масках света, которыми те играли через призму дня, придумывая несуществующие слова для соображений судьбы.       Вовсе не погружая в сумерки, они, напротив, направляли всю свою солнечную энергию на то, чтобы прояснить и осветить то, что обыкновенно витало в предрассветном полумраке, который таил в себе какую-то мрачную и обескураживающую идею света, словно открывая в нем что-то новое. У каждого есть свое четкое представление о свете и ассоциаций с ним. Что же происходило в ту минуту в темной части этого предрассветного театра? Словно ослепительное видение, куда-то мимо шаркнула вглубь комнаты мелкая тень, маска которой выражала ту эмоцию, когда нам предоставляется выбор предаваться диалектике отчаянья или же это было возведенное в квадрат заблуждение, от которого каждый из нас не защищен, однако сама концепция отчаянья была чем-то большим, чем ударом по потребностям пучины беспокойства человека.       Но отчаянье — это духовная категория, которая наделяет нас новыми способами срывать цветы удовольствия, растущих на отравленных тяжким бременем бытия. Потребность века — быть наделенным этой духовной категорией наравне с инстинктами самосохранения. Быть может, отчаянье и спасало бы отчего-то, чего мы вовсе стараемся или же не хотим замечать. Даже, быть может, это было спасением от любви к прекрасному. Даже самые восхитительные вспышки фейерверков, насыщающих наше нутро (ведь душу излечивают ощущениями, а ощущения — душой), женственность цветущей орхидеи весной, эти мысли, жгущие все сознание своим огнем любви, являются очагом отчаянья, приводящего к спасению. Накидывая петлю на шею, мы тоже от чего-то спасаемся, а от чего-то отказываемся. Потому что смотря на наш жизненный багаж окажется, что он до краев наполнен слабыми лучами света счастья, это будет значить, что в нас крепко выработана привычка к беззаботности и отстранённости, а вскоре и к абсолютному разрушительному суррогату.       Однако какое несчастье! Что многие люди, начисто лишенные умения задевать другого человека за живые комочки нервов, по котором вполне можно пройтись ретивыми пассажами залитой кровью ладони, а можно было крепко схватить за артерию, заставляя выпучить глаза, буквально вытащить из крепкого сна бытия, совершенно не умеют пользоваться таким даром, который может привести к порыву мечты глубокой души. Дела обворачивается куда хуже, когда их глаза устремляются на нас — бездыханное, безжизненное лицо мертвеца, которое символизирует оцепенение воли человека, превратившегося в осужденного самим собой преступника. Скованные во мраке опустошения, они саморазрушаются подобно карточному домику под легким дуновением ветра или же неловкого движения раздражителя, повлиявшего на это разрушение. Проведя все существование вплоть до порога смерти, мы скорее всего не возьмем отравленное копье в руки, дабы побороть отчаянье, даже если вдруг наша бесстрашная воля начнет притеснять страх потери свободы; от отчаянья вы опустите руки. То есть, компульсивность: угнетающая все порывы к жизни и приводящая к смерти, желая избавиться от безразличия.       Лишь тени, бегающие в предрассветном театре, готовящие какую-то новую сцену, на которую приглашен особый гость, будут выжидать нового отчаянья, становится свидетелями этих невыносимых предрассудков, уличать в смерти, крича в след, сливаясь в унисон одним альтом:       «Готовы ли вы?»       «К чему?»       «К смерти.»       С тех пор, как Наранчу служанка уложила спать, он не спал и не бодрствовал. Ему казалось, будто он находился на скоке меж двух миров, в черном сердце его отчаянье раскрывало всю свою истинную природу преобразующей, вселенской силы. Так оцепенев и оледенев, он почти ничего не слышал, кроме собственного дыхания, которое мягко грело его на протяжении всех тех часов, что он не мог себе найти места, то взирая куда-то вглубь мглы, выискивая то, что могло бы помочь ему преодолеть все его невзгоды, стоявшие стеной между теми самыми двумя мирами. А быть может это был бессознательный выбор между жизнью и смертью? Оценивание живого существа, стоящего так близко к небытию и дороги к жизни одновременно, исцеляя гематомы и шрамы, нанесенными палачами. На позор палачам отдать свое беззащитное сердце! На растерзание псам!       Вся ночь играла в его глазах бесконечным потоком воспоминаний и миражей, будто бы он видел как тени заново отваливали могильные камни со склепа, чтобы освобождать полупрозрачные тени с невыносимыми выражениями лиц, словно их заставили умереть, источаясь трупным нектаром, трепетая на ветру, как черный чумной флаг. Словно их жизнь прервалась за мгновение до того, как они познали сладостное блаженство, и теперь, осознавая это, они отдавали всецело мощи своих мелких радостей, а потом резкая боль, которая прошлась по всему телу прямой стрелой, на наконечнике которой был яд, как делали африканские племена.       Пустая ночь, совершенно не имеющая никакого смысла. Ни новых идей, ни какого-то великолепного чувства наслаждения, после которого хочется творить из разноцветных цветастых мыслей какую-то новую концепцию, разгадывающую причину, по которой он сегодня встал и вообще не умер, глухо воя подобно волку в ночи.       Его рука потянулась за носовым платком в кармане потертого телесного пиджака — его глотку терзал невыносимый кашель, словно его рассекали изнутри мечом, уродуя нежную ткань гортани.       На него благотворно действовала свежесть октябрьского утра, полного ощущения необъятного холода и бесконечного сочетания в себе одиночества. Ему казалось странным, что на холод всегда приходит одиночество, быть может потому, что зимой на небосклон мягко поднималась луна, обрамленная ярким белым ореолом, то ли отпугивающим его, то ли наоборот внушая доверие ночи. И стоя так подолгу, он не мог понять, зачем вообще нужны слова, когда есть природный свет и тьма. Язык природы намного сложнее. Зима тяжелая дохнет — и больше нет никаких следов и улик на то, что раньше была эта жизнь.       С открытой ещё с вечера форточки дул влажный ветер, навевая вместе с тем странным приближением небольшого моросящего дождя ещё и напоминание крохотного звоночка о том, что он хотел провести расследование и осветить для себя тьму там, где другие видели лишь непроглядную пустоту.       Его босые розовые ступни опустились на вымощенный лакированными досками из темного дерева пол — и по его телу прошлась волна холода, которая наступала все выше и выше, почти доставая до его шейных позвонков, заставляя напрягать лицо в гримасе отвращения.       Свет, обрисовывающий все вокруг, вернул юношу к действительности. Все эти конкретные черты мебели, искусственных цветов лилий на прикроватной тумбе, даже его собственные ладони, шершавые на тыльной стороне от резкой смены климата — все это говорило ему о том, что он бросился вниз с тоски, которой он сам себя поил на протяжении долгого времени. Пока он, тусклый как солнце, не расцвел бы последним цветком на глазах всей толпы, которая его казнит, беря в свидетели себе улицу и молчаливые дома.       Наранча успел поставить под сомнение материальность всех вещей, что сейчас окружали его, пока он медленно, с упором над собой вставал с нагретой постели и расстегивал пуговицы на ночной рубашке, которую предоставила ему служанка. Имеет ли он дело с оригиналом или же это плод воспаленного воображения? А быть может… это и вовсе коллективный бред, быть может, все мы давно сошли с ума? И теперь живем в заточении своих фантазий?       Тот мягко покинул комнату, со всей осторожностью закрывая дверь, дабы никого не разбудить и не привести к мысли о том, что Наранча мог иметь хоть малейшее подозрение на злые умыслы в таких апартаментах. Однако, все, что было ему интересно, находилось куда ниже, чем все красоты и блеск золота. Ему было лишь необходимо узнать, затанцует ли вальс сегодня гроза, раскидавшая все его мысли по разные стороны, вдаль друг от друга — так, чтобы не воссоединялись в долгой разлуке и не создавали новые мысли, все так же… безобразные, лишенные очарования, которое обычно присуще молодым юношам в его возрасте.       Шаг за шагом в гостиную, где на лежащей консоли лежали те самые фоторамки, на которых блистали выцветшие лица прошлого, тень счастья, на которых горела пламенным огнем одного лишь момента, после которого наступало ещё одно… а затем тьма…       Разочаровывающая тишина сковала дом, и каждое действие с его стороны отдавалось грохотом в его ушах, страх в перемешку с бесконечным желанием поскорее проникнуть в заветную комнату ножом подступала к его горлу.       Ступив на порог широкой залы, тот тихонечко уселся на ледяной пол, прямо напротив консоли, от сладостного ожидания у него слегка мутнеет глаз, а быть может, он ещё вовсе не проснулся и спустя мгновение перед его глазами заиграло множество серых лиц, на которых было столько же эмоций, сколько и людей, запечатленных на этих фотографиях.       Он словно вбежал по строчке в изумительную жизнь.       На каждой фотографии светился Фуго, одетый то в нарядный фрак, то в привычный костюм. И каждая фотография отображала те эмоции, которые Наранча мог бы назвать сродни отчаянию.       Тот скрестив руки, совершенно не прикасался к фотографиям за тонкими стеклами. И тут он показался сам себе смешон. Взяв аккуратно в руки первую попавшуюся фоторамку, тот подумал, что Фуго здесь вовсе не такой, каким он представляется в действительности.       Фуго на фотографии, казалось, протянет тебе навстречу руки, встретит с распростертыми объятиями в жестоком мире, полном разгорающихся углей для ещё одной потерянной, разбитой души, чтобы вовек разлюбить было нельзя. Даже лежа в обнимку в гололед — по этому шаткому пути, по которому им из раза в раз приходится неуклюже скользить куда-то вниз, они бы вместе дрожали зубами, коченели бы под грузом сугробов, быть может даже бы замерзли как мамонты под снегами невзгод и вовсе бы умерли, но скорее всего, эта смерть была бы единственным спасением для раскрытия нависшей над их телами тайны…       Наранча перебрал кучу фотографий, раскладывая их вокруг себя, а затем перебирая меж собой вновь, дабы окончательно убедится и сделать тот самый вывод, который он хотел сделать, как только увидел их впервые издалека.       «Боюсь, что так оно и есть — люди приходят, люди уходят. Кого-то мы оставляем, насильно или же не насильно, это вовсе не имеет значения… Да, совсем бестолковая мысль… Как же печально, наверное я в каком-то бреду… Ха-ха, непременно… действительно, непременно я оказался просто сокрытым… ото всех. Скорее всего и от него тоже. Как жаль, что я не могу быть у него на виду. Он ведь так хотел. Печально…» — Наранча с горечью пытался успокоить гордыню, которая требовала от него появления на этих фотографиях, вместо этих радостных лиц, которые даже не осознают, что за монстр стоит рядом с ними. Что эта история могла развиваться только живым путем. Ему бы так хотелось оказаться на одной из таких фотографий. Ужал боли, сковавший тело, распространялся словно яд…       Небосвод, склонившийся в залу через блестящие от света вертикальные окна, был облит морем рассвета. Лишь плотные шторы, которые слегка приоткрыл Наранча, закрывали весь вид на просыпающийся ото сна город, вновь приходящий в движение, и понял одну важную вещь, которая крепко задела его за внутренний комочек:       Его нигде нет.       Он ещё долго сидел на коленях на холодном полу гостиной, взирая с трепетом на фотографии, что были разложены вокруг него так, чтобы он мог рассмотреть каждую под микроскопом своего любопытства и восторженной ностальгии. Все это было не больше, чем обыкновенное несчастное восхищение.       Большую часть предрассветного театра уже разбежалось в свои каморки для подготовки к новой постановки какой-то малоизвестной пьесы. И Наранча по зову служанки спустился на кухню, чтобы помочь ей накрыть на стол завтрак.       Выйдя на кухню, он какое-то время ещё наблюдал над махинациями девушки, которая мелко нарезала зелень, которую затем собирая в охапку маленькими ладонями бросала в небольшую посуду. Она казалась полностью вовлеченной в свои заботы, совершенно не замечая застывшего в дверях Наранчу.       Он собирался броситься к ней на помощь, но та по неосторожности обворачиваясь на его резкие движения резанула по указательному пальцу, которым придерживала пучок зелени. На деревянную доску капнула алая капля вязкой крови.       Наранчу передернуло от этого зрелища и он хотел было вернуться в свою комнату, чтобы в случае женской ярости служанки не дать шанса оказать ей честь быть оскверненным ругательствами, которыми она могла бы его осыпать. Но в девушке зашевелилось странное чувство стыда за то, что она спугнула мальчишку и тихо подозвала, вытирая полотенцем кровоточащий указательный палец, на котором сползла кожа:       — Сиди тихо. Сделаем вид, что ты работаешь. Но я в первый и в последний раз даю тебе поблажку, потому что тебя не знаю и потому что я считаю несправедливым такому гордому юноше предоставлять работать.       «Гордый? Быть может заносчивый? Быть может странный? А может я выгляжу в глазах этой девицы слишком возвышенным для такой простой работы? Она совершенно и не представляет, что несет. Дура.» — Наранча робко уселся на ближайший стул, отодвинув его из-за стола и сжав руки на коленях, ожидая когда спустится Фуго со спальни и расскажет, когда начнутся их задания. Иначе ему никак не хотелось просиживать время тут на кухне, дабы угодить ему. Он здесь для того, чтобы побеждать на конкурсах, возвышаться не над готовкой, а над своей физической оболочкой. Всем дано быть рабами своих тел, а кто-нибудь возвышался над этим гнетущим чувством, приводящим к регенерации ощущений. Жить в согласии со своим высшим я.       Он так и пребывал в ненависти к всему, что окружало его, пока он не услышал быстрые шаги, спускающиеся с лестницы. Наранча слегка качнулся на стуле, чтобы расширить обзор взгляда с того места, на котором он стоял на лестнице. Впрочем, он так и ничего и не увидел, пока Фуго сам не вошел в кухню и не поздоровался с служанкой, игнорируя полностью присутствие Наранчи, который и сам не хотел обращать на себя внимание Фуго. Он неожиданно почувствовал себя неправильным и пристыженным, словно он сделал что-то не так и теперь не хотел, чтобы на эту оплошность кто-то обращал внимание. В эту минуту ему безумно хотелось потеряться в пространстве, слиться с вечностью. Стать декорацией в предрассветном театре, на которую никто не обращает внимание, пока она в толпе таких же декораций как и она.       — Наранча, — начал он, не поднимая глаз с блокнота, в котором что-то отмечал на полях быстро работая карандашом, изредка крепко закусывая его кончик и задумывавшийся над чем-то своим, недоступным для Наранчи, — сегодня я, к сожалению, не смогу никак помочь тебе подготовиться к так желаемому тобой конкурсу. По одной причине… сегодня я принимаю своих товарищей. Будь так добр, сыграй нам что-нибудь на вечер. На свой взгляд, я даю тебе волю для воображения и выбора.       Наранча ничего не ответил, так как и не знал, что можно было ответить на его просьбу. Он просто кротко кивнул и собирался выйти из кухни, чтобы вновь отправиться к себе в покои.       Тогда Фуго вновь окликнул его, хватая за рукав рубашки:       — Но сначала помоги моей служанке убраться в доме. Я знаю, ты справишься, а потом встретьте как следует гостей. Полагаю вы можете приступить к своей работе прямо сейчас?       — Да, сэр.       Обнаженное воображение Наранчи, его постоянное бесконечное чувство стыда, преследующее его с самых истоков его годов, его нежная и чересчур доверчивая душа, нехитрое и простое воспитание никак не позволяли ему взять и разозлиться на человека, который так холодно относится к нему. Но внутри его сжигало тление обиды, которое рассыпалось прахом прямо внутри него, словно он был подобием песочных часов и все его тлеющие обиды падали вниз сродни песку, а затем его нутро переворачивалось с ног на голову, дабы переосмыслить всё свое существование вновь, в который раз, чтобы обновить взгляды, стать тем, кто пресытился шумом и гамом уличной жизни.       Это все началось, когда ты меня покинул.       Быть может, ему не в первой такое отношение, все это сейчас казалось ему прохождением какого-то цикла, отдавался во власти этого цикла сам того неосознанная, лишь тогда, когда пройдет ни один год, он поймет, что что-то вечно повторялось, что-то потерялось в этой самобытной незамысловатой действительности. А может что-то и менялось, но не внутри него, а в окружающем мире. Но он настолько не вписывался своей цикличностью в этот переменчивый мир. В конце концов, может, это и впрямь был легкий приступ бреда, когда он яро и искренне верил в то, что мир начинал вызывать у него приступы тошноты своей постоянной изменчивостью.       Сегодня его ощущения вызывали у него смех: сожалеющий и даже немного злой, не выносящий того, что он сам на себя накладывал. Мир ведь меняется. А он стоял на месте, не зная, что ему делать со своим отчаяньем.       — Прекрати возиться с одним шкафом уже полчаса! Что с тобой в самом деле, Наранча?! Соберись, пожалуйста. Господин Фуго будет очень зол, если ты будешь дальше стоять истуканом, — голос служанки, врезающийся ему в перепонки вырвал его из сладостной неги самобичевания и раскаяния перед собой.       Его это сильнее раззадорило и он при всем своей уважении к женскому полу обреченно спросил:       — Чего тебе от меня надо? Тебе стоит прекратить постоянно докучать мне. Меня это оскорбляет, ты видишь я убираюсь… я убираюсь…       Где-то в глубине квартиры глухо гремел рояль — сегодня Фуго не ушел в консерваторию, а возможно, сегодня не было запланировано никаких концертов и тот мог позволить себе отдых. Служанка угрюмо за его спиной вышла — куда, Наранча точно не мог знать, так как точно не вслушивался в направление удаляющихся шагов. И он — облитый солнечным светом, морщит глаза, держа в руках небольшую метелку для пыли.       Отбрасывая от себя на пол несчастную метелку, он бросается к тем фотографиям, занявшим всю площадь белоснежной консоли, все также ослепляющей своей холодной роскошью.       «Неужели ничего не меняется? В своих повседневных отношениях мы совсем кажется упускали что-то из виду. Может это было отчаянье. Да, наверное и есть отчаянье. Как жаль, что я и понятий таких не имел, будучи совсем ребенком. Мне было бы легче знать все наперед уже тогда. Знать, что меня ждет и что я познаю. Лучше бы это вырвать из сердца, выбить эту тоску. Выбить эту серую пыль выбивалкой для пыли из мебели, чтобы оставить только потерянную юность. А сейчас… что же сейчас? Не бояться же мне чего-то в мире, в котором все работает под строгим порядком и, казалось бы, имеет свой собственный рассудок. Ничего страшного…» — Наранча берет в дрожащие, обливающиеся холодным лихорадочным потом ладони ту фотографию, которую успел приметить ещё с самого утра. На этой фотографии Фуго мягко обнимал за плечи совсем юную девочку лет девяти с длинными струящимися золотыми кудрями, на которые мягко падал цвет софитов. Несмотря на бесцветность фотографии, он мог визуально оказаться прямо в тот момент, как запечатлели эти два счастливых лица. Какая жалость, что его там не было… Какая жалость.       Засунув во внутренний карман пиджака небольшую фоторамку так, чтобы он мог без лишнего шума донести её до своей комнаты, он вышел из гостиной, в которой убирался.       Закончив уборку, его направили в залу, принимать гостей, которые должны были с минуты на минуту явиться на пороге. Он сам себе удивлялся, как его мало волнует сам факт, что скоро в эту квартиру прибудет несколько человек, приходящимися друзьями Фуго. Его настолько вымотала пустая самоирония, испепеляющая его сознание. Он буквально ощущал присутствие какой-то могильной тяжести на своих плечах, он наконец вступил в самостоятельное существование, его телу и разуму лишь требовалось перевоспитание или же иная форма сосуда для его оболочек, чтобы держать себя в ежовых рукавицах и не поддаваться тому безумию, которое появляется побочным эффектом от этой тяжести, склонявшей его все ближе и ближе к земле.       Он имел дело со своими нерасчлененными чувствами, которые ему требовалось вскрыть одним из самых своих острых инструментов. Заперт, Наранча был тут заперт, словно больной в раковом корпусе, окончательно убежав от того, что его тяготило и теперь он оказался в эпицентре природного катаклизма, чтобы выжить.       А может, ему стоит даже начать заражать всех своей судьбой, лишь бы не умереть подобно пчеле, умершей моментально после того, как она ужалила человека.       Научиться дышать свободно.       Ожидая хоть малейшего постороннего шума, который мог бы донестись до его уха, Наранча настолько увлёкся мыслью о том, что ему нужно будет встать и приветствовать вошедшего гостя, обнимая дружелюбными глазами и улыбаясь самой искренней улыбкой, дарящей искры радости, что сам и не заметил, как служанка, сидящая подали от него, резко всколыхнулась от трех глухих стуков в дверь и побежала отворять.       Встав вслед за служанкой чисто механически, тот навострил уши и убежал к зеркалу, которое простиралось в прихожей на всю длину стены и совершенно не вписывалось в интерьер, как считал Наранча, придирчиво рассматривая себя в отражении.       Сегодня больше всего ему хотелось бы увидеть среди гостей господина Аббаккио. Наранче выпала честь познакомится с таким приятным человеком буквально вчера, и сегодня он всем сердцем ждал новой встречи, чтобы расспросить того хорошенько про его работу, о которой он умолчал. Странная трудность! Весь образ этого человека с яркими глазами вселял в его сердце некую потерянность, осуждение с внешней стороны на него — словно Аббаккио был не обычным человеком, хотя Наранче утром все более и более начало казаться, что он сам себе все больше становился странным. Будто начал терять весь свой персонализм. Наранча бы сравнил Аббаккио с арабеской — он был собирательным образом созидателя и верховодилой правосудия и справедливости. Конечно, без сомнения, чуждо справедливости судить человека по первому впечатлению, было бы куда разумней спросить, что это за человек у того, кто знаком на протяжении многих лет с этим человеком. Например, Фуго.       На пороге остановились две пары ног, облаченные в черные лаковые полуботинки, Наранчу это даже кольнуло изнутри — это его необычайно успокаивало. Будто бы наконец в дом вступила одна душа, подающая надежду на то, что он будет притянут за нити, привязанные к его босым ногам и как ему казалось, найдет покой за весь день именно в этом человеке.       Ему нужно было в срочном порядке избавиться от этого груза отчаянья. Он так устал.       — Добрый день, — бледные длинные пальцы протянули в вытянутые маленькие пальчики служанки тяжелое пальто, выделанное мехом в виде вставок.       — Здравствуйте, я так рад вас видеть! — Наранча со всей охотой протянул навстречу Аббаккио свою руку для рукопожатия, — Как ваши дела, сэр?       — Добрый день, а если быть точнее, то дело близится к вечеру… Все стабильно, я обязательно введу вас в курс моих дел, как только мы усядемся, — Аббаккио подвинулся так, чтобы на порог мог войти ещё один человек, доселе незнакомый Наранчи, но которому он тоже с удовольствием протянул руку в силу нахлынувшей на него радости от вида Аббаккио, — Это наш общий товарищ — Бруно Бучеллати.       Перед ним явился, словно взявшийся неоткуда призрачный образ, этот высокий человек с совсем хрупким телосложением, действительно тот напоминал ему призрака, совсем беззащитного, однако, владеющего такой силой, внушающей какую-то внутреннюю силу, неведомую Наранче, входящую в духовную категорию совершенно другого уровня.       То была забота.       Забота же в этом случае — было состоянием, когда для этого человека в белом выглаженном костюме действительно что-то имело смысл. Он знал, что он делает и зачем он это делает. Забота противоречила полностью инстинкту смерти, который ущемлял эти порывы заботы, зарождающиеся в унисон с первым дыханием младенца. Скорее всего, именно бренность и порождала эту заботу в его глазах, да и все его лицо как-то двигалось живыми мышцами. Сам факт тленности и создавал нам возможность заботится о ком-то и вообще выражать подобные действия и светлые порывы души.       — Аббаккио мне о вас рассказал, вы очень импозантный юноша, веря его словам, — Бруно снял с себя пальто и делая вид, что он вовсе не замечает служанку, потянувшуюся к нему всем своим корпусом, и вешает его на вешалку, уходя в залу, таща за собой громоздкий кожаный чемодан, который он опустил рядом с собой, как только уселся на кресло в гостиной.       Наранчу же привлек этот чемодан и решил начать разговор именно с него. Однако, он поплелся сразу же за Бруно, оставляя служанку и Аббаккио беседовать о чем-то в коридоре и обсуждать дела господина Фуго.       Прищурив глаза, тот украдкой посмотрел ещё раз на чемодан, который ребром лежал на полу у лакированных туфель, а затем вновь перевел все тот же прищур на лицо, блещущее острыми чертами Бруно, словно пытаясь угадать, будет ли он говорить или же отмолчится.       — А что у вас в чемодане? — Наранча присел напротив того, стараясь не находится в центре поля зрения Бруно, однако, пытаясь рассмотреть его лицо поближе и получше.       Бруно повернулся к нему в какой-то нелепом удивлении, будто бы он не расслышал. Зато Наранча расслышал то естественное чувство в его движениях поворота, да и в целом все его существо боли, которое было своеобразным топливом и мотивацией для того, чтобы заботится. Ведь не заботясь о себе, мы начинаем обжигаться, получать раны, быть может, даже не намеренные, но получать постоянную боль, которую приводит нас рано или поздно к тому, что мы начинаем заботится о себе.       Тот улыбнулся ему, как малому ребёнку, и ответил, переспрашивая:       — Что у меня в чемодане? А вы попробуйте угадать с одного раза…       — Документы? Понятия не имею.       Наранче было крайне радостно и внутренне ликовал, что ему повезло за сегодняшний день дважды, но он все ещё чувствовал в себе этот комочек страха, который проглотил и тот упал прямо к ногам.       Бруно отщелкнул зажимы, которые держали замком чемодан и приоткрыл крышку.       Чемодан был доверху наполнен какими-то рукописями.       — Вы писатель? — ошарашенно переспросил Наранча, наклоняясь к чемодану, как бы спрашивая, можно ли взглянуть на работы. Рот его неподвижно застыл в «о» и он вопрошающе взглянул из-под низа на воодушевленное лицо Бруно.       — Я принес их для того, чтобы зачитать отрывок из пьесы, которую собираюсь поставить в этом месяце, если вам интересно. Писать пришлой её на протяжении недели, к сожалению или к счастью, сюжет стар как мир — Бруно сжав губы в плотную полоску словно вспомнил о том, что ему предстоит тяжелая ночь, полная раздумий и волнений о будущей постановке пьесы.       — Вам страшно? — Наранча спросил совершенно без задней мысли, но сознание требовало от него каких-то слов, вопросов, фраз, предложений… все что угодно, лишь бы не давать тишине подойти ближе, чем требовалось.       — Думаю, да — отвечал Бруно, закрывая вновь чемодан, — Всегда страшно оказаться чуть ближе к провалу, чем к победе, но иногда ты сам себя ловишь на мысли, что куда лучше выйти вовсе сухим из воды, чем гнаться за каким-то мнимым призраком победы или же неудачи. И даже если просить кого-то свыше о том, чтобы избавить тебя от всех невзгод и шансов на неудачу. И тебя вновь начнут наказывать, но только на этот раз уже за нерадивость к этим посылаемым наказаниям. И это вовсе не вздор, это очень твердая мысль, на мой скромный взгляд.       — Так, занятно-занятно! А не могли бы вы рассказать о концепции своей идеи, о чем же вы пишите? — Наранчу охватило пламя любопытства, ему было крайне занятно узнать о мыслях Бруно по поводу лирики пьес.       — Давайте на ты, — Бруно уставился куда-то вдаль, всматриваясь в высоту зданий, обрызганных оранжевыми красками заката и с возрастающей тоской на сердце прошептал, — Знаете, как у меня захватывает дух от мрака ночи, от таинственности… Я вижу эти разводы чернильных туч, нависшей над моей головой, мрачным предчувствием чего-то неминуемого, словно, я стану свидетелем того, как мир разрушится, как птицы в последний раз издадут свой клич и все вокруг превратится в прах. Словно… я больше ничего никогда не увижу. Я… и все что мне дорого, останется в моем сердце, я бы дорожил этим, но мир — прах, и способность других любить все, что создано руками человека меня убивает изнутри. Мне остается равнодушно ждать бури, разрушительного деструктивного потока, который бьет меня по костям, по всему телу. А затем, земля приходит к тому, что вовсе останавливается, и я умираю. Наступает темнота. Слышится смех и я попадаю на суд, на котором решается моя последующая судьба.       Поэтическое слово насущно, не так ли?       «Среди вечного снега разочарования, я никогда не смогу понять, когда люди мне от чистого сердца выражают свои мысли, а когда они лживо обливают его ядом зла, отравляя мое наивное сознание. Ну ничего, быть может и этот подающий великие надежды драматург тоже умеет лгать, умеет вводить в заблуждение. Актер, отыгрывающий свою очередную роль перед многочисленной публикой теней, отбивающих не в руки, а в барабаны, чтобы громче выражать свое восхищение игрой. Белиссимо! А дальше верить все легче и легче. В свете огня я вижу эту длинную тень своей собственной лжи, которой я кормлю себя каждый день… Как же я жалок, Боже мой…» — Наранча подсел чуть ближе к окну, рассматривая в близи те самые блики, которые видел на картине, описываемой Бруно. Ещё один день и его точно не хватит — небесная кара будет наказывать не его, а всю землю, посмевшую обидеть небеса.       Мир рушится, а его лицо горит от солнечных лучей.       Холодная, страшная свобода от всего живого — страшна и телесность, которая только появившаяся на свет, теперь же открывавший дорогу к смерти, уже начиная болеть, кровоточить, обливаться кровью, буквально утопать в ней, пытаться понять, что же с тобой все это время было не так… Почему ты никак не сбавишь скорость, ты что, хочешь разбиться? …А затем умирать       Пришел в себя, сконфуженный и черный от мыслей, Наранча через несколько минут, когда он заметил, как Бруно занял себя горячим крайне флегматичным обсуждением чего-то с Аббаккио, который успел занять свое место буквально за несколько минут до того, как Наранча впал в состояние тяготивших его раздумий.       Он совсем потерялся, когда к нему подлетела служанка, которая крепко схватив его за рукав потащила в прихожую, что долго-долго мявшись и то открывая рот, то вновь его закрывая, словно и не знала, что хотела вовсе сказать Наранче, тихо произнесла:       — Наранча, скоро выйдет господин Фуго. Пожалуйста, не оплошай ни перед гостями, ни перед Фуго, это может тебе стоить многого, дружище.       Его лицо было скупо освещено холодным светом низко свисающей люстры, он не совсем понимал, о чем она вообще говорит. Ему было вообще в целом все равно на все слова, которые произносил её рот, он он не мог не различать где-то глухо поющий рояль — Фуго во всю пытался наиграться вдоволь, а быть может просто убивал время.       Звуки проникали в него подобно болезни… каплей за каплей… сначала они притаивались внутри него, а затем расцветали пышным бутоном дребезжащего инструмента, колотя по израненному органу.       Неожиданно все звуки, которые могли доходить до слуха НАРАНЧИ, вмиг прекратили свое звучание, слившись в единую тишь. Его всего передернуло — ему казалось, будто звуки все застыли у него крепкой стрелой тьмы прямо в сердце, а затем, умышленно превращаясь в пушечное ядро прямо из его сердца, выстреливая во тьму и сжигая её.       Где-то в конце черного коридора зашагали шаги. Естественно, это были шаги Фуго.       Он чувствовал, как поток ветра из окна продувал его до костей, выжигая на них языческие молитвы. Все ли было нормально?       На его растерянное лицо упала высокая тень — тот остановился прямо перед ним, однако, обращался к служанке, которая крепко сжав по бзику левый рукав правой рукой, внимательно вперилась всем своим взглядом в его усталую физиономию, источащую отчаянный ужас, словно он мог прямо сейчас свалится на пол в приступе усталости.       — Принесите шампанское. Оно осталось на кухне. Вам должно быть очень стыдно, что вы не подали его раньше гостям. Бестолковая дурень.       — Конечно-конечно! Пожалуйста, вас заждались гости, мы сейчас все принесем, не беспокойтесь, покорнейше прошу… просим! извинений, — на миг Наранче показалось, что девушка все это время была ужасно неопрятной, как только перед ними явился Фуго, однако, не успел направить эту мысль в правильное русло, как она со всей силой, которая могла бы поместиться в эту субтильную фигуру.       Они не мешкаясь оказались на кухне. Служанка бросилась к подносу с бутылкой шампанского, который приготовила ещё до прихода гостей. Наранча застыл в проеме обмерзлой тенью на снегу, уставившись куда-то в пол и не отдавая себе отчета в том, что он делает, он медленно осел на пол.       Это было сильнее роковой власти. Все дробилось в мелькающие быстрыми огнями искры.       — Все в порядке, да что с тобой сегодня? Весь скрюченный! — служанка с подносом подошла к нему, пытаясь убрать его волосы, прилипшие к горячему лбу и проверить температуру.       На него это движение с её стороны подействовало как глухой удар по голове — он резко поднялся на ноги и отпрянул от неё, затем подошел к столу и сухо выдал бледными губами:       — В чем дело?       Скользя по грани, которая бы сулила ему в ближайший световой год бесконечную пропасть, заканчивающеюся где-то на периферии его фантазий о том, чтобы на невменяемой ярости облить Фуго и его служанку проклятым шампанским и просто уйти к себе в покои, ни с кем не контактируя и заснуть вечным сном.       Она смотрела на него так, словно он был помешанным, но она понимала, что тот, быть может, действительно уже помешанный для своего юного возраста, что, возможно, его ещё избавит от страданий весна любви и радостей в жизни. С этими мыслями она неторопливо вышла из кухни, стараясь не создавать шума и оставить его в своих мыслях.       Наранчу же терзали иные мысли: как он позволил случится тому, что Фуго оказался в такой негативной злости, отрицающей полностью существование Наранчи.       Неужели это из-за того, что он теперь не тот малое дитё, что отчаянно просит научить того играть фугу?       О незабвенная сторона…       Принести шампанского для гостей не вызвало никакого дискомфорта у Наранчи. Он вообще не находил в этом деле нечто такое, что могло бы его насторожить или же вызвать диссонанс. Однако, отторжение от всего вида Наранчи с подносом в руках вызвало именно у тех, от кого сам Наранча не ожидал вообще никакой реакции — Бруно и Аббаккио с глазами на выкате внимательно следили как тот медленно, еле передвигая ноги подходит к ним и тихим бессильным голосом спрашивает:       — Не хотите выпить шампанского?       Как этот юноша, который до этого момента сидел и мирно беседовал с Бруно, обсуждая его пьесу, теперь был на побегушках у Фуго. Однако, каждый из них промолчал в силу этикета и в целом, им не было большого дела до всего, что происходило и разворачивалось прямо у них перед носом — им хотелось быстренько опустошить бокалы с шампанским и забыть об этом конфузе.       С непониманием на лице, Наранча повернулся лицом к сидевшему ближе всех к окну Фуго.       — Шампанского?       Тот совершенно ничего не ответил, флегматично помотав головой в отрицательном жесте и указал кончиком вялого указательного пальца на низкий стеклянный стол, который стоял перед ним.       Взволнованный и такой нечеткий.       Наранча опустил перед ним поднос, присаживаясь рядом с Бруно и Аббаккио, которые о чем-то говорили — к сожалению, он так и не успел вникнуть в суть горячо обсуждаемой темы, да и быть может, те и не заметили, как тот робко присел рядом с ними, подобно раненой птице, усевшейся на мерзлой ветке декабрьского дерева…       Спрыгнул нерв — прямиком в пустоту.       — Да, было дело…       — А помнится вам, как Фуго впал в ярость и разорвал текст той девушки, что дала ему прочесть прозу? Страшное зрелище…       — А что же за проза? — спросил Наранча, бросая быстрые взгляды на Фуго, который не принимал никакого участия в разговоре.       — Любовная, если не ошибаюсь… так сказать, воспевающая самые светлые побуждения в душе, которые только могли взрасти в сердце юной поэтессы.       — Да, хотя, даже не знаю, — смутился Аббаккио, стремительно хватаясь за бутылку шампанского, открывая её и отливая себе немного в бокал, на котором блестели прозрачные подтеки от алкоголя.       Весь этот разговор прервался резким движением со стороны Фуго, который жадно припал к бокалу с шампанским, прося налить ему ещё, что изрядно удивило всех присутствующих.       — Наранча, ты обещал мне сыграть что-нибудь для гостей, — просипел Фуго.       Казалось, будто в комнате воцарилась идеальная тишина. Такая тишина, что Наранча мог расслышать как шебуршала юбка служанки в коридоре. То ли она не могла найти себе места, то ли просто от нервозности выполняла мелкую работу, чтобы поскорее освободится и уйти домой.       — Мне было бы так любопытно послушать вас, что же вы сыграете? — Бруно лучезарно улыбнулся, освещая поникшее лицо Наранчи маленькой искоркой дружелюбия и надежды.       Тот, вглядываясь в его румяное от алкогольного градуса лицо, уверенно произнес, унимая в себе желание посмотреть мельком на физиономию Фуго и пытаясь даже не предпринимать роковых ошибок, которые могли бы стоить ему спокойствия:       — Фуго. Я сыграю для вас вальс.       Тот подошел к небольшому фортепиано в освещенной от бра части комнаты, чтобы аккуратно открыть черную лакированную крышку и усесться на мягкую кожаную скамеечку.       Он начал совсем медленно наигрывать мелодию, словно вспоминая, где находились нужные ему клавиши, а затем, словно осмелев, уверенно тронулся аккордами, переливаясь пассажами и играя с легато.       И его по привычке понесло куда-то вдаль. Ему все никак не удавалось отделаться от ощущения, что ему прожигают спину эти пустые глазницы.       За его спиной стеклянный бокал стукнулся об стеклянную поверхность. Этот звук вонзился в него волной необычайной силы. Он был на пропасти того, чтобы его палец окончательно соскользнул с мокрых от его пота клавиш.       Только не фальш. Только не фальш, умоляю.       Его накрывало неуловимое чувство страха от того, что он соскользнет пальцем. Он обязательно соскользнет. Обязательно. Не стоит долго ожидать этого.       Он буквально мог выйти из своего тела во время игры на фортепиано, чтобы проследить за тем, как Фуго пытается найти малейшую запинку, малейшее спотыкание его пальцев об клавиши.       Он буквально отрубал один за другим его пальцы.       Раз-два-три. Раз-два-три. Раз… и нет одного пальца… указательного. Он не может дотянуться до высокой ноты ми третьей октавы. Три… Два…       Каждое слово… Он видел каждое слово, которое Фуго хотел сказать ему. Он мог его потрогать со всех сторон, мог попробовать на вкус, мог сломать, мог обрызгать парфюмом и разорвать.       Но не выпрыгнут из сердца. Их не спрятать. А Фуго даже и не пытается спрятать и слога из всех тех слов, что он хочет сказать.       Однако, тот резко встает, как только отыгрывает последний аккорд и слышит как ему громко хлопает воодушевленный игрой Наранчи Бруно и задумчивый и от чего-то мрачный Аббаккио.       Фуго уставился на его руки, не отрывая взгляд ни на секунду, словно нашел в них какое-то презрение.       Он не может.       Время близилось к одиннадцати вечера.       Бруно и Аббаккио расходились по своим делам и решительно покидали дом Фуго с какой-то неудовлетворённостью на серых лицах. Но Наранча почему-то предугадывал этот результат, он в принципе полагал, что от подобного состояния Фуго мало какие положительные эмоции могут выжить. Это было чистейшим ураганом, землетрясением, сносящим улыбки с лиц, внося лишь на них трещины разочарования от потраченного времени на злую, колючую вьюгу, которая бушевала в душе Фуго.       Холод.       Тот даже не удосужился проводить пожаловавших гостей добрым пожеланием на ночь, как было принято у людей ценящих гостеприимство. Фуго послал служанку запереть дверь за гостями и отправляться ей домой через полчаса, ибо он ужасно устал и не хочет видеть её.       Казалось, на данный момент ему были чужды абсолютно все ценности. Все меркло. Он тоже мерк — прямо как звезда, которая умирает от старости.       В коридоре погасили свет и зрачки Наранчи моментально расширились в поиске опоры в лице шершавой стены. Он мог отчетливо различать под подушечками пальцев каждую отдельную выделку на обоях.       — Фуго? — тот растерянно спросил, завидя свет, который только что включился на кухне.       Тот устало поплелся на кухню, заранее обдумывая, что нужно ему сказать, чтобы совсем не выйти странным придурком из этой ситуации, у которого невесть что на уме.       «Простите, Фуго… я хотел просить… Чёрт! Что за бесовщина… Почему я… Что же сказать? Что же сказать?! Что же сказать?! Может он и поймет все, как только я посмотрю на него. Не дурак же он, в конце концов.» — Наранча имел привычку застывать в коридорах и обдумывать, что ему нужно сделать в этой комнате, прежде чем окончательно ступать на неё и выполнять действия и достигать целей, которые он для себя поставил.       Фуго даже не посмотрел в его сторону, схватившись за бутылку шампанского и отпивая алкоголь уже прямо с горлышка бутылки.       Наранчу охватил ужас — алкоголь стекал маленькими капельками прямо по подбородку Фуго и скрывался где-то за рубашкой, которая намокала и прилипала к его телу.       Ему казалось, будто он не мог пошевелиться, как только Фуго бросил на него глаза, полные гнева, ярости, отвращения и презрения — настоящий коктейль Молотова.       — Я-я могу… я могу… спросить? Точнее! Простите… Мне та-ак жаль, простите. Я могу спросить? — Наранча двинулся поближе к стене, если вдруг тот со злости бросится на него с бутылкой.       Ха-ха-ха-ха-ха-ха. Было бы страшно умирать от рук этого человека. Было бы страшно умирать раньше положенного Ему.       От нервов подкашиваются ноги.       — Прекрати! Прекрати постоянно бубнить себе под нос!!! Говори, что тебе нужно и проваливай к себе в комнату, иначе, — тот схватился за бутылку, приподнимая её над головой, словно замахиваясь, — я тебя ударю.       — Что с вами сегодня? Фуго, что я вам сделал? Вчера вы совсем по-другому себя вели… Что случилось? Это ведь из-за меня? Почему вы так злы на меня?       Фуго приподнял брови с снисхождении, проглотил всю жидкость, что была у него во рту и прошипел:       — Меня выбешивает, что ты приехал. Я не могу просто физически переносить то, что ты приехал, не предупредив меня. Ты хоть представляешь, сосунок, что я вообще не ждал и забыл о том, что у меня когда-то был такой ученик. Да ты хоть знаешь, сколько у меня было учеников?! Да кто ты вообще такой, чтобы заявляться ко мне после того, что случилось? Я поверить не могу, как у меня хватило терпения принять тебя и ещё приютить!!!       Его голос гремел на всю квартиру, Наранча будто бы совсем оглох. Все казалось непривычно тихим, после того, как Фуго выкрикнул все слова из своей груди.       На миг Наранче показалось, что он сошел с ума — все вокруг плыло, то ли от слез ужаса и нахлынувшего страха то ли от того, что его нервны бешено скакали внутри него и от этого эффекта он совсем ослеп.       И вот сливовое дерево, которое он считал возросшим и способным давать плоды, оказалось сухим и мертвым изнутри.       Уже никогда. Никогда.       — Вон!!! Иди прочь отсюда, чтоб ты мне на глаза не попадался, слышишь меня? — тот с с бешенными глазами следил за тем, как Наранча медленно, совершенно машинально передвигался обратно во мглу коридора, обратно к обгорающим фигуркам во тьме, обратно в его детство.       Двери впитывали в себя подобно губкам все то что происходило перед ними.       Дом молчал — он тоже впитывал в себя все эти крики и дразнил эхом.       Он совсем не помнил, как добрался до комнаты, в которой он спал, на шатающихся ногах, на этой неустойчивой основе.       Помнил лишь как Фуго с абсолютно спокойным лицом сказал ему холодное «Вон!!! Прочь отсюда. С глаз долой».       А самое страшное — это абсолютное спокойствие, как только он выплеснул все то, что копилось в его груди. Маска.       А дальше беспамятство.       Отворив дверь, тот быстро закрыл за собой её и соскользнул спиной вниз, вцепившись в свое лицо ногтями, словно он хотел лишить себя возможности показывать все, что может только показать это лицо. Словно, он хотел снять с себя это лицо. Содрать маску отчаяния. Просто лишиться этой маски.       Попробуй только не закричать.       Но он и не пытался кричать — он тихонечко застонал, пробуя акустику в комнате, чтобы его точно никто не услышал. А затем из его вырвался глухой протяжный вой, который ударился об ребра и сделался ещё жалобнее.       Отчаяние — это грех.       Он разразился рыданиями. Превратился в гром, наконец-то он чувствовал что в целом его «я» для него мало.       Наранча закрывал глаза и закидывал голову назад, стукаясь черной макушкой об деревянную массивную дверь, а затем, приняв свою бессильность, он упал навзничь на ледяной пол мокрой щекой, и в рыданиях не мог заставить себя прекратить лихорадочно трястись всем телом.       Ещё одно содрогание — и он точно испустит дух.       Благодарная смерть.       Подняв голову на небольшую заправленную кровать, тот жмурясь и судорожно вытирая слезы полз по полу по направлению к ней, собирая все шаги и крики, что впитал в себя этот пол.       Добравшись до кровати, Наранча пустил шарить руку под кровать, чтобы найти это.       Как жаль, что всех этих детей Наранча не мог привязать к стульям и оставить гореть в горящем здании. Чтобы потом, собирать фигурки лесных животных, вырезанные из костей.       Он бы оборвал её голубенькое ситцевое платье, заставил плакать. И вот — подожжён подол платья, огоньки лижут ткань. Лицо в ужасе и все в слезах, прямо как у него прямо сейчас. А потом её лицо вспыхивает красным.       Крик во тьме.       Он берет в руки отблескивающую белыми бликами от лунного света рамку с фотографией за защитным стеклом и ещё раз вглядывается в лицо маленькой счастливой девочки. На обугленном лице возрастает сочувствующая улыбка.       К его горлу опять подступает тошнотворные всхлипы — удар.       Тот со всей силой кидает фотографию куда-то в черный угол комнаты и слышит как разбилось защитное стекло.       Вместе с треском защитного стекла он услышал, как треснуло что-то внутри него. Наверное, в очередной раз у него сломалась воля.       Смотря на поблескивающие осколки стекла, тот приходил в душевное равновесие. К нему приходил сон.       Наранча осматривает аккуратно убранную им постель и прикрывая глаза мягко укладывает свою голову на пуховую подушку. Спокоен — как покойник.       Все для него практически погружалось в мрак. Он засыпал.       Пока он не услышал тихие шаги за дверью его комнаты, однако, он вроде бы не заметил этого нюанса и впал в забытье. Все казалось ему совершенно незначительным, он уже видел всю геометрическую лирику слов.       Дверь со скрипом отворилась. Чьи-то шаги все ближе и ближе приближались к нему… к его кровати…       — Кто тут? — просипел охрипшим от слез голосом Наранча в полудреме.       Кровать за ним прогнулась под весом ещё одного человека и вскоре он почувствовал это.       Запах крепкого шампанского и жар чужого тела, прижавшегося к нему со спины.       Он понимал, к чему это все ведет. Сон как рукой сняло — он вновь был в ужасе.       Руки обняли его со спины ещё крепче, как только почувствовали сильную дрожь в маленьком теле, которое тряслось в приступе.       Из Наранчи кто-то упорно рвался, он так и не понял: та девочка в голубом ситцевом платье или же крики отчаяния. Дать думать ему не дали его руки.       Впервые за долгое время он обратился к Богу.
Примечания:
отчаяния удел

от-ча́-я-ни·е

Существительное, неодушевлённое, средний род, 2-е склонение

hhahahahahahahhahahah i hate myself.
© 2009-2021 Книга Фанфиков
support@ficbook.net
Способы оплаты