***
Уильям разглядывал полку с новинками научной фантастики, пытаясь отвлечься от навязчивых мыслей. Грасс стоял рядом, чуть ли не демонстративно доставая книги с верхних полок. Чисто из вредности Облако наступил тому на ногу, хотя прекрасно осознавал, что боли узник проклятия Вендикаре не почувствует. Мужчина только хмыкнул, да и ушел в другую часть магазина, к полкам с хоррорами. — «Солярис» Лема. Классический выбор. Хотя «Непобедимый», на мой взгляд, более жесткое и безнадежное произведение. Голос раздался сзади, справа. Реборн стоял, держа в руках ту же книгу, что и Уильям — сборник ранних рассказов Стругацких. Сердце Уильяма ёкнуло. Он не поворачивался: —Я просто смотрю, — буркнул он. Но потом встрепенулся. — Ваше поведение очень навязчиво. —Понимаю. Я тоже. — Реборн пропустил вторую часть фразы мимо ушей, отвечая как ни в чем не бывало. — Здесь хороший отдел. Тихий. Можно спрятаться от… всего. В его голосе снова прозвучала эта гнетущая, глубокая усталость. Уильям резко обернулся: —Вы меня преследуете? Это уже граничит с… —С чем? — Реборн закончил за него, и в его глазах не было вызова. Только та же грусть. — С помешательством? Возможно. Извините. Я уйду. И он действительно повернулся и медленно пошел к выходу, так и не купив книгу. Его плечи были ссутулены. Он выглядел как человек, проигравший битву, о которой никто, кроме него, даже не знал. Уильям смотрел ему вслед, сжимая в руках книжный переплет. Гнев смешивался с непонятным, щемящим чувством вины. За что ему чувствовать вину? Это он… он… Но логика сталкивалась с новым, незнакомым поведением. Почему этот гордый, жестокий киллер так легко отступает? Почему он выглядит… сломленным? Неужели все из-за того дурацкого шарика? Наконец осознал, что любимая игрушка больше тебе не принадлежит? Уильям глубоко вздохнул. Он ничего не понимал. И эта неопределенность была хуже открытой вражды.***
Это была ошибка. Уильям понял это, как только увидел одинокую фигуру на дальней скамейке, смотрящую на озеро. Он гулял с мамой. Виолет говорила о чем-то смешном, что произошло на работе. И тут его взгляд встретился с взглядом Реборна. Бежать было поздно и глупо. Виолет уже заметила «того симпатичного грустного мужчину» и, к ужасу Уильяма, помахала ему рукой. Реборн, после секундного замешательства, медленно поднялся и подошел. — Добрый день, мадам. Уильям, — он кивнул. — Прекрасное утро. —О, да, просто чудесное! — улыбнулась Виолет. — Вы знакомы с моим сыном? В прошлый раз он категорически отверг любую возможность подобного, но ведь не зря же Вы постоянно маячите где-то рядом. —Мы… пересекались, — осторожно сказал Реборн, глядя на Уильяма, будто спрашивая разрешения. — Я новичок в городе. Разговор поддержала Виолет. Она была общительна. Реборн отвечал вежливо, коротко, но без резкости. Он сказал, что работает удаленно (правда), что любит тишину (ложь, в которой была своя правда сейчас), что нашел город спокойным. Уильям молчал. Он наблюдал, как его мать, этот краеугольный камень его новой жизни, непринужденно общается с его самым страшным кошмаром. А кошмар вел себя как застенчивый, немного неуклюжий интеллигент. Это было сюрреалистично. Реборн конечно умел быть обходителен с женщинами, даже очень успешно, но… сейчас был совсем не его стиль. Он не был обаятельным, харизматичным мужчиной с ухмылкой, способной заставлять слабеть ноги. Нет, в данный момент он больше походил на потерявшего всё свое имущество беженца, которому некуда идти. Когда Виолет ненадолго отошла ответить на звонок, наступила тяжелая пауза. —Она прекрасная женщина, — тихо сказал Реборн, глядя вслед Виолет. — Вы очень на нее похожи. Особенно улыбкой. — Что Вам от меня нужно? — резко оборвал его Уильям. — Прекратите меня преследовать, и не втягивайте в это мою мать. Я уже не раз говорил Вам, что не хочу Вас видеть, разве это не ясно? Он ожидал вспышки. Оправданий. Насмешки. Но Реборн лишь снова кивнул, приняв удар: —Вы правы, — произнес он так тихо, что это было почти шепотом. — Я знаю, что правы. Просто… тяжело осознавать, что дверь заперта навсегда, а ты все еще стоишь перед ней с ключом, который уже никуда не подходит. Он посмотрел на Уильяма, и в его глазах было столько безысходной тоски, что Уильяму стало физически неловко. —Извините за беспокойство. Еще раз. Всего доброго, Уильям. Он поклонился на прощание подходящей Виолет и ушел той же медленной, усталой походкой. — Какой странный и печальный человек, — заметила Виолет. — Будто весь мир на его плечах. «Потому что он его и сломал, мама», — подумал Уильям, но сказал вслух: — Да, странный. Он смотрел на удаляющуюся фигуру. Гнев все еще кипел в нем, но теперь к нему примешивалось что-то еще — раздраженное, вынужденное любопытство. Почему он не сдается? Что двигает этим человеком, который мог бы силой, угрозами, манипуляциями попытаться добиться своего (как делал раньше), но вместо этого выбирает эту мучительную, безнадежную тактику тихого, печального присутствия? Что он надеется получить? Прощения? Но просить прощения — значит признать вину перед тем, кто, по его мнению, ничего не помнит. Это абсурд. И именно эта абсурдность, это упрямство, лишенное привычной агрессии, заставляло Уильяма чувствовать себя в ловушке. От открытого врага можно защищаться. От этого тихого, вежливого, бесконечно грустного призрака прошлого — не знал как. И это сводило с ума.***
Прохладный воздух аптеки пахнет травяными сборами и стерильной чистотой. Уильям механически кладет в пластиковую корзинку витамины и капли для мамы, его мысли заняты вчерашним дедлайном. И тут — знакомое, ледяное ощущение на затылке. Мурашки бегут по спине. Он медленно, будто нехотя, поворачивает голову. Реборн. Стоит у стойки с перевязочными материалами, изучая упаковку пластырей так сосредоточенно, будто это шифровка международного значения. Он снова здесь. В его обычной аптеке. Это уже не совпадение. Никогда не было совпадением. Это паттерн. Уильям сжимает ручку корзинки, заставляя дыхание оставаться ровным. Он разворачивается, делая вид, что ищет что-то еще на полках, и нарочито неловко натыкается на Реборна плечом. — Ой, простите, — говорит он, отскакивая, и в его голосе звучит именно та смесь вежливости и легкого раздражения, которую испытывал бы любой человек к невнимательному незнакомцу в очереди. Может отсутствие любой реакции, того раздражение, наконец отвадит от него это тусклое Солнце? Реборн вздрагивает, будто вынырнув из глубокой задумчивости. Его глаза фокусируются на Уильяме, и в них мгновенно вспыхивает та самая мучительная, сложная смесь боли и надежды: —Нет, это я… я загородил проход, — он поспешно отступает, прижимая к груди маленькую коробочку. Уильям узнает ее краем глаза — сильнодействующее обезболивающее. Старые шрамы ноют, «семпай»? Или совесть заела? — ядовито мелькает мысль. Он игнорирует коробку и пытается пройти к кассе, но Реборн, словно на автомате, делает шаг за ним, оказываясь вплотную: —Вы… все хорошо? — его голос тише обычного, хрипловатый. — Ничего серьезного? —Антигистамины и витамины, — отрезает Уильям, не оборачиваясь. Его тон становится холоднее, отстраненнее. Он четко дает понять разницу между «вежливость к случайному прохожему» и «нежелание разговаривать». — Все в порядке. Он занимает место в очереди. Через секунду сзади встает Реборн. Молчание давит, густое и неловкое. Уильям чувствует его взгляд на своей спине, будто физический вес. — Знаете, — тихо начинает Реборн, глядя куда-то поверх голов людей перед ними, — иногда самые простые вещи… вроде того, чтобы купить кому-то лекарство, позаботиться… кажутся единственным, что еще связывает с реальностью. Когда все остальное утрачено. Слова висят в воздухе, уязвимые и невероятно неуместные. Они — ключ, брошенный к ногам того, кто, по мнению Реборна, потерял все замки. Уильяма передергивает от гнева. Он вспоминает, как сам цеплялся за такие жалкие ритуалы в прошлой жизни, лишь бы не сойти с ума. Как пытался помогать остальным Аркобалено, а в ответ получал лишь тычки и острые слова. Насмешки и презрение. Это воспоминание обжигает стыдом. — Наверное, — произносит он ледяным тоном, глядя прямо перед собой. Внутри все клокочет. Ты сам все это и отнял. А теперь плачешь над обломками? Подходит его очередь. Кассирша, миловидная женщина лет пятидесяти с добрыми глазами, пробивает его покупки и, взглянув через его плечо на Реборна, улыбается: —О, снова вместе? В прошлый раз ваш друг так волновался, стоял там, у двери, все на вас поглядывал, пока вы у меня тут за лекарствами для мамы расплачивались. Стеснительный, да? — она кивает в сторону Реборна с одобрительным подмигиванием, явно приняв их за пару, переживающую неловкий этап примирения. Воздух вырывается из легких Уильяма. Стоял у двери? Наблюдал? Картинка возникает перед глазами сама собой: Реборн, прижавшийся к стене в тени, его пронзительный взгляд, следящий за каждым его движением. Это уже не печальное внимание. Это слежка. Настоящая, пугающая. Хотя, ожидал ли он чего-то другого? Киллера никогда не волновали чужие чувства в отношении того, что тот вечно лезет куда ему запрещено, вынюхивает то, что не хотелось выставлять на всеобщее обозрение… Ничего не изменилось. Реборн замирает. Он смотрит на Уильяма не дыша, и в его глазах — немой, отчаянный вопрос и жуткая, ребяческая надежда: «Ты слышишь? Я был рядом. Даже когда ты не видел. Замечал ли ты? Чувствовал?» И в этот момент Уильям понимает, что это его шанс. Не просто отмахнуться. А дать отпор. Он поворачивается к кассирше, и на его лице — не недоумение, а искренний, нарастающий испуг, смешанный с раздражением. Он говорит громко, четко, чтобы слышал и Реборн. — Я… не знаю, о чем Вы. Этот человек, — он указывает подбородком на Реборна, не глядя на него, — уже несколько недель преследует меня. Он появляется в кафе, в парке, теперь вот здесь. Это очень пугает. Мы не знакомы. Он делает ударение на последних словах, вкладывая в них всю силу своего настоящего страха, который, впрочем, вполне реален. Чем дольше Реборн остается в Париже, тем больше шансов проколоться, раскрыть себя. а он этого не хочет. Столько всего было сделано для того чтобы уйти! Эффект мгновенен. Улыбка кассирши гаснет, сменяясь замешательством и легкой тревогой. Она смотрит на Реборна уже не как на «стеснительного парня», а как на потенциально опасного незнакомца. Она то и дело посматривает на стол, где находится «тревожная» кнопка, того и гляди — нажмет. Но главное — Реборн. Кажется, он физически сжимается. Его лицо становится восково-бледным. В глазах тает последний огонек надежды, и на его место приходит нечто худшее, чем боль. Приходит стыд. Стыд и осознание. Он не видел себя со стороны. Не думал, как это выглядит. Для него это было «быть рядом». Для Уильяма — «преследование». И этот взгляд, полный страха и отторжения, стал для него жестоким зеркалом. Он опускает глаза, резко кивает, сует кассирше деньги за свое обезболивающее, не дожидаясь сдачи, и почти бежит к выходу, сгорбившись, будто стараясь стать меньше. Уильям, сжав пакет, медленно выходит на улицу. Сердце колотится. Он видит, как Реборн быстро удаляется, его силуэт растворяется в толпе. Чувство триумфа смешивается с едкой горечью и той самой виной, от которой он бежит. Он добился своего. Он ясно дал понять, что это недопустимо. Он увидел в глазах Реборна то самое осознание, которого добивался. Почему же тогда ему так пусто? И почему в ушах до сих пор звучит этот тихий, надтреснутый голос, говорящий о «единственной связи с реальностью»? Он понимает, что не отвязался. Он только сильнее привязал к себе этого призрака — теперь уже цепями стыда и окончательной потери иллюзий. И неизвестно, какие очертания примет эта тень в следующий раз.***
Лил холодный, пронизывающий осенний дождь, превращая асфальт в черное зеркало. Уильям прижался под узким козырьком входа в метро, тщетно тыкая в экран телефона — все такси были заняты. Вода просачивалась за воротник куртки, и он чувствовал, как промокают насквозь плечи. Холод и беспомощность поднимали знакомую, глухую волну раздражения. Тень черной машины легла на мокрый тротуар, остановившись вплотную к бордюру. Уильяму не нужно было видеть водителя. Его тело напряглось раньше, чем сознание. Пассажирское стекло опустилось бесшумно. Внутри, за рулем, сидел Реборн. Он выглядел не просто уставшим — он выглядел призраком. Темные круги под глазами контрастировали с бледной кожей. Его пальцы сжимали руль так, будто это была единственная опора в мире. Он не смотрел прямо на Уильяма. Его взгляд был устремлен сквозь лобовое стекло, на струи дождя. — Извините, — его голос был хриплым, едва слышным сквозь шум ливня. Он сделал паузу, сглотнув, будто слова давались с трудом. — Я… я могу подвезти. Если хотите. Только подвезти. В этом не было ни прежней робкой надежды, ни навязчивости. Была лишь усталая, вымученная вежливость и глубокая осторожность — как у человека, которого уже раз обвинили в преследовании и который теперь боится сделать лишний вздох. Уильям колебался. Мокрая куртка, назревающая простуда, потраченные впустую минуты — с одной стороны. И замкнутое пространство машины с этим человеком — с другой. Психологическая пытка, — пронеслось в голове. — Спасибо, не надо, — его голос прозвучал резче, чем он планировал. Он отвернулся к телефону, демонстрируя полную погруженность в экран. Реборн не настаивал. Он просто кивнул, коротко и почти невидимо, и начал поднимать стекло. Но в последний момент его взгляд скользнул по промокшей спине Уильяма, по его напряженным плечам. — Вы… замерзнете, — пробормотал он, и стекло остановилось. — Ваша мама… она волнуется, когда вы задерживаетесь. Это был низкий удар. Точно рассчитанный. Реборн знал его уязвимые места. И этот тон — не манипулятивный, а констатирующий, полный какой-то странной, почти отеческой заботы, которая звучала фальшиво и жутко. Уильям стиснул зубы. Черт. Черт возьми. — Хорошо, — он выдохнул, не скрывая раздражения. — До улицы Вербена. Просто до улицы. Он резко открыл дверь и ввалился на пассажирское сиденье, стараясь занять как можно меньше места, прижавшись к двери. Дверь захлопнулась, и мир внезапно поглотила тишина, нарушаемая лишь равномерным стуком дворников и шумом дождя по крыше. В салоне пахло кожей, холодным кофе из стаканчика в подстаканнике и… да, тем самым едва уловимым запахом оружейной смазки и чистящего средства. Запах его прошлого. Запах опасности. Машина плавно тронулась. Тишина густела, становясь почти осязаемой. — Спасибо, — сквозь зубы процедил Уильям, глядя в боковое окно, по которому стекали ручьи, искажая огни города. —Не за что, — тихо отозвался Реборн. Еще несколько минут они ехали молча. Затем Реборн заговорил, не отрывая глаз от дороги. Его голос был ровным, но в глубине таилось напряжение. — Один мой… знакомый, — начал он, тщательно подбирая слова, будто ступая по тонкому льду, — ненавидел такие дожди. Говорил, что старые травмы ноют, и от этого чувствуешь себя беспомощным, как ребенок. — Пауза. Дворники шлепали по стеклу. — Но при этом, если он видел кого-то в беде под дождем, то всегда останавливался. Даже если сам был… не в лучшей форме. Странный парадокс. Уильям сжал кулаки на коленях. Он помнил. Он помнил тот день после «тренировки», когда каждый вдох отдавался острой болью в боку. И этот дурацкий, проливной дождь. И старушку с двумя огромными сумками на остановке. И свое собственное, почти мазохистское решение помочь, сквозь боль, через «не могу», просто чтобы доказать себе — ты еще человек, а не сломанная вещь. Реборн наблюдал тогда из машины, молчаливый и неодобрительный. — Звучит как полный идиот, — холодно, почти механически выдавил Уильям. Он повернулся, глядя прямо на профиль Реборна. — Стоит ли помогать другим, если сам еле держишься? Только хуже себе и им сделаешь. Здравый смысл диктует сначала позаботиться о себе. Реборн резко, почти инстинктивно повернул голову. Их взгляды встретились на долю секунды. В глазах Реборна не было гнева. Там была настоящая, физическая боль, будто эти слова вонзились ему прямо в грудь. Он быстро отвел взгляд обратно на дорогу, его челюсть напряглась. — Да, — прошептал он хрипло. — Полнейший идиот. Но в этом была… его суть. Которую я не разглядел вовремя. Он больше ничего не сказал. Машина свернула на улицу Вербена. —Здесь, пожалуйста, — сказал Уильям, едва они завернули. Его рука уже лежала на ручке двери. —Я могу подъехать поближе к дому, вам не нужно мокнуть… — начал Реборн, но голос его сорвался. — ЗДЕСЬ! — Уильям почти крикнул, и в его голосе прорвалась вся накопившаяся за эти минуты паника и ярость. Он глубоко, с дрожью вдохнул. — Здесь. Спасибо. Он вытолкнул себя из машины прямо в объятия ледяного ливня и, не оглядываясь, почти побежал по тротуару, чувствуя на спине пристальный, тяжелый взгляд, который, казалось, прожигал мокрую ткань куртки. Он не обернулся, пока не нырнул в подъезд. В машине Реборн не завел мотор сразу. Он сидел, сжав руль так, что кожа на костяшках побелела. Слова «здравый смысл» и «идиот» горели у него в мозгу. Такая холодная, рациональная, взрослая позиция. Та, которую занял бы умный, осторожный гражданский, ценящий свою безопасность и покой. Совсем не та безумная, упрямая доброта, которая когда-то заставляла Скалла, хрипя от боли, тащить чужие сумки. Он был прав. В аптеке. Это был не Скалл. Это был Уильям. И Уильям его боялся. Боялся настолько, что готов был бежать под проливным дождем. Он медленно опустил голову на руки, все еще сжимающие руль. Дождь барабанил по крыше, заглушая любой другой звук, словно хоронил последние сомнения. Он снова все испортил. Своим присутствием. Своими словами. Своей попыткой быть рядом, которая всегда оборачивалась вторжением. Он не сдастся. Он не мог. Но теперь он понимал цену своего упрямства для того, кого пытался «вернуть». И эта цена измерялась не в его собственных страданиях, а в том страхе, что он видел в широко раскрытых глазах Уильяма, выскакивающего из его машины.***
Уильям открыл дверь, чтобы забрать утреннюю почту, и чуть не наступил на него. Никакой коробки. Просто два предмета, аккуратно поставленные на пол у самой стены, почти под дверью, так, чтобы их невозможно было не заметить, но и не споткнуться о них. Намеренно бесконтактно. После слов о «преследовании» в аптеке, это была демонстративная осторожность, почти подобострастие, которое бесило еще больше. Первый предмет — старый кожаный браслет для часов. Потертый, но тщательно, до зеркального блеска, начищенный. На внутренней стороне, если приглядеться, проступали выцарапанные когда-то иглой или клинком буквы: S.T.A.Y. Смысл этой аббревиатуры — сказанной Реборном словно в издевательскую шутку «Не двигайся → Не трогай → Не говори → Не властен» — всплыл в памяти с ясностью, от которой свело скулы. Подарок Верде после одного из редких «успешных» заданий. Сам же ученый так и не сказал что значат эти буквы. Он его почти не носил, поскольку именно слова Реборна прочно стали ассоциироваться с подарком. И вот он здесь. В его новой, чистой подъездной жизни. Как обвинение. Как крючок, заброшенный в прошлое. Рядом стоял маленький глиняный горшочек. В нем цвела узумбарская фиалка, сенполия. Несколько нежных фиолетовых цветков и бархатистые листья. Растение скромное, живучее, способное цвести даже в полутени. К горшку была привязана белая карточка. На ней — ни имени, ни многословных извинений. Только одно, тщательно выведенное слово, написанное с таким нажимом, что бумага слегка продавилась: «Извините.» Просто «Извините». Не «Простите», что звучало бы как просьба о высшем помиловании. А «Извините» — как формальная, но отчаянная попытка исправить конкретный проступок. За дождь. За машину. За все предыдущие недели. Уильям взял браслет. Кожа была не просто чистой — она была мягкой, будто ее долго и бережно мяли в руках, втирая в нее масло. Он с отвращением представил эту картину: Реборн, этот ходячий арсенал, сидящий где-то в своей пустой съемной квартире и с болезненной тщательностью ухаживающий за этим жалким клочком кожи — последним, что он, возможно, осмелился взять из их общего прошлого. Не пистолет, не нож, а этот дурацкий браслет. А цветок… Фиалка. «Я причинил боль. Вот тебе что-то живое и хрупкое. Позаботься об этом, если захочешь. Или выбрось». Глупая, наивная, дешевая символика. Но в ней была своя, раздражающая настойчивость. Ярость, горячая и слепая, ударила в виски. Что ему надо? Чего он ждет? Чтобы я расплакался от умиления? Чтобы надел эту пошлость и поставил цветок на самое видное место? Чтобы сказал: «Все в порядке, семпай, я все простил, давай вернемся к избиениям и унижениям, но теперь с цветочками»? Он уже занес руку, чтобы швырнуть и браслет, и горшок в мусоропровод. Но замер. Выбросить — значило отреагировать. Значило признать, что эти вещи задели его за живое. Что они имеют над ним власть. Этого допустить было нельзя. Его сила была в равнодушии, в несгибаемом образе человека, которого ничто не связывает с этим призраком. Сжав челюсти, он занес вещи в квартиру. Браслет, не глядя на него, засунул в дальний ящик кухонного стола, под пачки с резинками и скрепками. Спрятал. Выбросил бы — но спрятал. С фиалкой поступил иначе. Он поставил ее на подоконник в ванной комнате, куда солнце заглядывало лишь на полчаса утром. Не на кухне, не в гостиной — не на «живой» территории. А здесь, среди кафеля, чистящих средств и влажного воздуха. Посадил в каменные джунгли. Хочешь жить? Выживай. Я тебе помогать не буду. Но образ не выходил из головы. Не Реборна-убийцы. А Реборна, который с какой-то маниакальной педантичностью чистит старый браслет и с трудом выводит на карточке слово «Извините», боясь ошибиться, скомкать, сделать неидеально. Этот образ был не страшным. Он был жалким. И по-своему — пугающе искренним. Это была не атака. Это была капитуляция, предложенная на его, Уильяма, условиях. «Я признаю свою вину. Я признаю твои границы. Вот знак моего прошлого (браслет) и знак моих намерений (цветок). Делай с ними что хочешь». И в этом была самая жестокая ловушка. Потому что открытую агрессию можно было ненавидеть и отражать. А как отразить это тихое, упрямое, безнадежное раскаяние? Как ненавидеть человека, который больше не бьет, а ползает на коленях, ожидая, что его отшвырнут ногой, и готовый принять и это? Уильям стоял в ванной и смотрел на фиалку. Хрупкую, глупую, навязанную. «Почему ты не сдаешься? — мысленно прошипел он в пустоту, обращаясь к Реборну. — Почему не оставишь меня в покое? Я не хочу твоих извинений! Я хочу, чтобы тебя не существовало!» Но фиалка молчала, лишь ее бархатистые листья казались ухом, приникшим к стене его новой жизни. Она была здесь. Как и Реборн. Не атакуя, но и не уходя. Просто оставаясь. И против такой осады у Уильяма не было оружия. Только растущее, бессильное раздражение и щемящее, нежеланное понимание, что в его мучителе поселилась боль, возможно, даже большая, чем была когда-то в нем самом. И это было самой несправедливой вещью на свете.